Шёл второй месяц пути. Под знойным солнцем пустыни красноармейские гимнастёрки совсем побелели, зато лица бойцов стали чёрными, как окатыши вулканической пемзы.

Стычка с дутовцами была первой, но не последней. Почти каждую ночь не обходилось без происшествий. Мелкие отряды противника, не рисковавшие нападать днём, лишь только садилось солнце, скатывались с барханов и, поднимая отчаянную пальбу, неслись к каравану. Кавалерийский эскадрон еле успевал броситься наперерез, отогнать белогвардейцев, как с другой стороны уже неслось протяжное «алла» и свистели в воздухе сабли — это атаковали алаш-ордынцы, байские сынки, пригретые атаманом Дутовым.

Шайки сменяли одна другую, но цель у всех была одна: выбить верблюдов, выбить лошадей, заставить Джангильдина бросить груз.

Рябинин тоже почернел: и от солнца, и от усталости. Нос облупился, губы растрескались, разведённая солью гимнастёрка расползлась на плечах. Тело утратило дряблость, стало литым, упругим, как пружина, сжатая до отказа.

Миша не боялся выстрелов, не боялся сабельного звона. Кравченко, продолжавший обучать его фехтованию вместо Колесина, инструктировал коротко: «Руби гада до седла, а дальше он сам развалится». И Миша рубил.

Разведчикам приходилось особенно туго. Спали они по три-четыре часа в сутки, ели впопыхах. Бесконечные стычки, дальние переходы изматывали так, что порой Мише казалось, что он не выдержит — упадёт в песок и больше не встанет. Но, пересилив минутную слабость, он снова садился в седло и, оглаживая Мальчику шею, говорил тихонько: «Потерпи, родненький… Дойдём, обязательно дойдём». И никто не знал, кого утешает боец взвода разведки Рябинин — то ли себя, то ли своего верного скакуна.

Миша успел позабыть о том, что в штатном расписании взвода он значится не просто бойцом, но бойцом-переводчиком, и только случай помог ему вспомнить об этом. Случилась беда. Колодец, из которого поили лошадей, оказался отравленным. Джангильдин вызвал к себе Степанишина и приказал тщательно проверять все колодцы на пути следования отряда. Работы разведчикам прибавилось: взвод уходил вперёд и иногда отрывался от каравана чуть ли не на суточный переход. В пути грызли сухари и испечённые на кострах лепёшки, экономили каждый глоток воды, почти не спали.

Однажды вечером разведчики отдали лошадям последний запас воды. Мальчик пил из Мишиной фуражки, вытянув трубочкой губы, а потом ещё долго тыкался мордой во влажную ткань. К ночи двинулись в путь. Ехали молча, без шуток и песен, с подвязанными стременами, стараясь ни звуком, ни шорохом не выдать движение отряда. Старики сказали, что следующий колодец нужно искать в урочище Кара-мазар, и показали путь туда, вычертив на песке палочками хитроумный план, но Степанишин не пошёл напрямик через барханы, а повёл своих бойцов в обход, по дну высохших соляных озёр.

К утру отряд незаметно приблизился к урочищу — небольшой, поросшей ивняком и тамариском впадине, в центре которой возвышался сложенный из крупных глыб песчаника колодец. Следы верблюжьих и овечьих копыт разбегались от колодца во все стороны.

Степанишин поднял руку, все остановились.

— Миша, — шепнул он тихо Рябинину, — спешься…

Рябинин тихонько сполз с лошади и, припадая за кустами тамариска, стал приближаться к колодцу. Вокруг всё дышало тишиной, покоем, и только птичка-каменка пела свою утреннюю песенку. Миша уже хотел было подняться во весь рост, когда вдруг заметил возле глыб песчаника разостланный казахский тулуп, а на нём спящего человека в синем изношенном халате, в чёрной тюбетейке, обмотанной обрывком выгоревшей на солнце голубой чалмы.

— Доброе утро, — сказал Рябинин негромко и навёл наган на незнакомца.

Тот открыл глаза, секунду ошалело смотрел на Рябинина, не произнося ни слова.

— Вы можете встать, — предложил Рябинин.

Незнакомец поднялся, отряхнул полы халата. Его немолодое, иссечённое шрамами лицо, сморщилось от страха.

— Поднимите руки. Не понимаете? — Рябинин качнул стволом нагана вверх. — Теперь понятно? Вот и хорошо. Макарыч! — закричал он во всё горло. — Макарыч!

Бойцы сгрудились возле пленника.

— Ты кто такой? — спросил Степанишин. — Что здесь делаешь?

Старик отрицательно покачал головой.

— Моя не понимай…

— А-а-а, не понимай… Абдула! Поговори с ним по-узбекски.

Но все старания Абдукадырова результатов не дали. Пленный тыкал себя пальцем в грудь и твердил, как заклинание:

— Тоджик, тоджик, тоджик…

— Таджик, что ли? — спросил Миша. — Ну, тогда мы договоримся.

— А ты и таджикский знаешь? — с уважением спросил Степанишин.

— А почему бы и нет? Персидский и таджикский — от одного корня. Сейчас, Макарыч, я с ним побеседую.

Но собеседник оказался скуп на слова. О себе он сообщил, что зовут его Пахлавон Ниязи, что родом он из Дарваза, что год назад попал в плен к туркменам, бежал и теперь скитается по пустыне. О тех, кто сыплет отраву в колодцы, он, конечно же, ничего не знает. Никаких вооружённых людей в песках он не видел. Да и что может знать и видеть старый бедный дехканин, выплакавший свои глаза во вражеской темнице?

— Сделаем вид, что поверим, — сказал Степанишин. — А теперь, ребята, обыщите-ка его хорошенько.

В хурджине пленного среди разного мелкого скарба — старой дырявой чалмы, истоптанных каушей, мотка ниток, засохших кусков лепёшки — в глаза бросилась плоская металлическая коробка из-под монпансье. В коробке искрился белый порошок.

— А это что? — спросил Рябинин по-таджикски.

Пленный опустил глаза.

— На месте разберёмся, — решил Степанишин. — Абдулла, спеленай ему руки и сажай в седло впереди себя. Кравченко, зачерпни воды из колодца. Возвратимся к каравану, проверим на собаке. Иванов, Рыбин, Гердт, останетесь охранять колодец до нашего подхода. Возьмите у Абдукадырова «шош» и патроны.

К вечеру без особых приключений взвод разведки вышел на встречу с караваном. Пахлавона сняли с седла, поставили перед Джангильдином.

— Развяжите ему руки, — приказал комиссар и спросил, задумчиво вглядываясь в лицо пленника: — Хорошо обыскали?

— Вроде бы, — откликнулся Степанишин.

— «Вроде бы» ничего в жизни делать не стоит. Проверьте каждую складку одежды, распорите подкладку халата. У меня такое ощущение, что где-то я сего старца уже видел. — И уже к пленному: — Так что, говоришь, не понимаешь ни по-русски, ни по-узбекски, ни по-казахски? Только по-таджикски?

— Тоджик, тоджик, тоджик, — запричитал Пахлавон.

Подошёл Степанишин, протянул Джангильдину измятую полоску тонкой рисовой бумаги:

— Вот, в подкладке нашёл. И бумага знакомая, и почерк тоже. Миша, — позвал Рябинина, — опять тебе работа.

— Переводи, Рябинин, — приказал Джангильдин.

И Миша перевёл:

— «Его благородию господину Межуеву.

Согласно достигнутой ранее договорённости посылаю надёжного человека для диверсионной работы на пути следования каравана Джангильдина. Это письмо послужит ему визитной карточкой при контакте с вашим человеком в караване.

Большего, к сожалению, сделать пока не могу из-за дальности местопребывания.

Сообщаю, что эмир и господин Бейли придают особое значение разгрому экспедиционного отряда Джангильдина. От успешного выполнения операции зависит дальнейшее развитие событий не только на севере края, но и во всей Средней Азии.

Да хранит вас аллах.

Камол Джелалиддин».

— Опять этот Камол! — хлопнул себя руками по коленкам Джангильдин. — На кого же он работает? На эмира, на англичан, на белогвардейцев?… И неплохо работает, профессионально., Вот только страсть к письмам его иногда подводит.

— А что это за «ваш человек в караване»? — спросил Миша.

— Думаю, что это Колесин. Видно, Пахлавон так и не успел с ним встретиться, иначе это письмо было бы уже у Колесина. Но успокаиваться рано. Макарыч, гляди со своими ребятами в оба. Вы у нас — щит и меч революции.

А дальше события развивались так. Собака, на которой испытали содержимое металлической коробки, подохла. Яд оказался очень сильным — понадобилось всего две маленькие крупинки. Степанишин рассвирепел и приказал расстрелять лазутчика за ближайшим барханом, но Джангильдин приказ его отменил:

— Во-первых, расстрелять всегда успеем, во-вторых, его нужно сдать в особый отдел фронта — там разберутся, что он за птица и какие нити за ним тянутся, а в третьих, я так и не вспомнил, где я видел этого старика. А вспомнить надо.

К следующему утру караван вышел к Кара-мазарскому урочищу, и Джангильдин решил дать людям и животным сутки отдыха.

На пустыню упала чёрная южная ночь. Крупные яркие звёзды горели не мигая. Где-то выли шакалы. Хрупали колючкой и веточками саксаула верблюды.

Миша лежал на кошме рядом с Джангильдином, запрокинув голову к небу, и отыскивал знакомые звёзды.

— Вон Марс над горизонтом, красненький такой…

— Верно, — соглашался Джангильдин.

— А вон Венера.

— Нет, Миша, это не Венера, — не соглашался Джангильдин.

— Но как же, — настаивал Рябинин, — мы это в училище проходили. Я знаю…

— Я, Миша, — посмеивался в темноте Джангильдин, — в училище этого не проходил, но вот в астрономической обсерватории верхушек нахватался.

— Вы?!

— А что, я, — снова смеётся Джангильдин.

— Но ведь Колесин говорил мне, что у вас нет никакого образования!

— У меня нет такого образования, которое мне бы хотелось получить, но кое-что я успел повидать.

— Товарищ Джангильдин, — взмолился Миша, — расскажите о себе. Все вы знаете, все вас слушают, всё вы умеете — и на море, и на суше. А нам в училище говорили, что казахи дикие, необразованные люди.

— Ну хорошо, Миша, попробую рассказать о себе, как сумею. — Джангильдин повернулся на бок, подпёр ладонью голову и начал неторопливо: — Родился я в казахской юрте. Отец мой — пастух, и мне сызмальства была предначертана пастушеская судьба. Детей в семье у нас было восемь, жили мы бедно, ни своей земли, ни своего скота не имели, а потому ещё мальчонкой я вместе с отцом пас байские стада. Ранней весной уходили мы в степь и возвращались только осенью. Жили под солнцем, спали под звёздами. За целое лето, бывало, ни одного постороннего человека не увидишь. Но степь меня многому научила. Ты вот смотришь, Миша, на степь, и все холмы тебе кажутся одинаковыми, травы все — сухими и неприметными, песок — везде рыжим и колючим, а зверьё мелкое — серым и неинтересным. А меня отец учил отличать былиночку от былиночки: одна дорогу тебе к колодцу укажет, другая рану заживит, третья в голод выручит. А самое главное в степи — уметь найти дорогу. С астрономией как наукой я познакомился попозже, уже в зрелом возрасте, а звёзды многие знал уже пастушонком: отец мне многие показывал и объяснял предназначение каждой. На Востоке люди связывают свою судьбу со звёздным небом: хорошее расположение звёзд — значит, быть удаче, а плохое — жди беду. И у каждой звезды есть своя история, легенда.

Вот хотя бы Венера. Вы, русские, называете её вечерней звездой. Это правильно, конечно, потому как появляется она вечером первой и уходит с небосклона последней. А у нас называют её красавицей Зухрой. Почему? Да потому, что живёт в народе такая сказка.

Жил-был на свете царь, и была у него красавица жена, по имени Зухра. И вот однажды отправился царь в поход в далёкие края, и очень долго он дома отсутствовал. А в это время в красавицу влюбился джинн пустыни. Как ведут себя джинны в этих случаях, я точно не знаю, но, наверное, клялся ей в любви и, как и положено, обещал все сокровища мира. Но вот однажды ночью возвратился неожиданно из похода царь, и тут джинн понял, что нужно ему подобру-поздорову уносить ноги. Но перед тем как умчаться в космические выси, он прокрался в опочивальню Зухры и отрезал себе на память косу красавицы. А когда та проснулась от звона труб и топота лошадей царского войска и увидела, что коса её отрезана, заплакала красавица и, убоявшись гнева своего супруга, взмыла в поднебесье и засияла звездой. А косу джинн всё-таки потерял, и с тех пор Млечный Путь называют у нас Косою Зухры.

Много мне таких историй отец рассказывал. Одни позабылись, другие сохранились в памяти, но, куда бы меня ни забросила судьба, дорогу по звёздам я всегда найду.

Отец будил во мне любознательность, но пришло время, и он перестал отвечать на мои вопросы или отвечал одинаково: «Так хочет аллах». Отец-то был неграмотным и, преподав мне всю науку, завещанную от деда, дальше, как ты понимаешь, двигать моё образование уже не мог. Тогда-то и появилась у меня мечта: пойти учиться. Куда, где, у кого — я ещё не знал, знал только, что есть в больших аулах школы, где дети учатся, а выучившись, читают книги, а книги объясняют, как устроен этот мир.

А тут и случай подвернулся. Приехал к нам однажды в селение учитель-казах их Тургая и рассказал мне о тамошней школе. Я к отцу: так, мол, и так, отпусти меня учиться. А отец и слышать не хочет. Где я, говорит, возьму денег, чтобы тебя учить? Поплакал я, поплакал, а когда наступила осень, взял да и сбежал из дома. Как раз в те поры из соседнего аула в Тургай направлялся караван со скотом на ярмарку, вот я и пристроился к нему погонщиком. А уж в Тургае отыскал того учителя, который приезжал к нам, и с его помощью поступил в туземную ремесленную школу.

Было нас в школе человек тридцать пять — сорок, а может быть, немного больше, русские и казахи. Обучали там грамоте, столярному и кузнечному делу. Занятия велись на русском языке, и этот новый для меня язык я быстро усвоил.

Мне очень нравилось учиться, и когда я сделал свою первую табуретку, то казалось, гордости моей не будет конца… Но через год приехал отец, разругался с учителем и насильно забрал меня домой, в Кайдаул. Но теперь я был уже не просто беглец, а беглец с опытом. Выждал я немного, пристроился к каравану, направлявшемуся в Кустанай, да и был таков. А в Кустанае поступил в двухклассную русскую школу. Но ты не думай, что больше мне не пришлось бегать от отца. Проучился я этак с годик, как снова встретился с отцом. Он требовал меня домой и грозил мне всеми карами аллаха. И тут я понял, что для учёбы нужно сыскать такое место, откуда бы отец не мог меня вытребовать, и попросил совета у инспектора народных училищ Алекторова.

Это был очень хороший человек. Он помог в училище устроиться и о моей дальнейшей судьбе позаботился — снабдил меня рекомендательным письмом к директору Оренбургского духовного училища. Так я стал бурсаком. Ты» наверное, читал «Очерки бурсы» Помяловского? Так вот, жизнь моя в Оренбурге ничем не отличалась от той, которую описал в своей книге русский писатель.

Училище я окончил в 1908 году. Отец уговаривал меня вернуться домой, но жажда знаний погнала меня на север. В том же году я поступил в Казани в учительскую семинарию.

Казань — город большой, университетский, почище, пожалуй, твоей Астрахани, но жить мне в ней было не очень сладко. Чтобы кое-как заработать на хлеб, я и дрова колол барынькам, и барки разгружал на причалах — никакой работой не гнушался. Но беда не в этом, беда в том, что сама учёба меня разочаровала. Я стремился к знаниям, к свету, а у нас в семинарии больше на закон божий напирали — надеялись выучить нас на миссионеров христианства. Мулла втолковывал мне, что есть бог только мусульманский, а поп — что только христианский, но, признаться, к тому времени я уже был законченным атеистом.

Запомнился мне наш учитель истории Ашмарин. Выл он человеком образованным, передовых взглядов, многими языками владел прекрасно? Он и помог мне познакомиться с историей стран Востока, понять суть и личину российского самодержавия и его политику в отношении народов Средней Азии. Благодаря Ашмарину я научился отличать народ от правителей, рабочих и крестьян от помещиков и капиталистов. Уже тогда я понял, что трудовому народу Казахстана нужно вместе бороться рука об руку со своим русским братом.

Грянула революция 1905 года. В Казани начались демонстрации. Наши семинаристы тоже вышли на улицу. Помню, однажды на углу Проломной и Воскресенской на нас напали казаки. Многих избили нагайками, а Ашмарина ранили в голову. Меня тогда арестовали и продержали в тюрьме целую неделю. Это было моё первое революционное крещение.

Кончить семинарию не удалось — исключили как бунтовщика. Деваться некуда: до дома далеко, в Казани оставаться бессмысленно. Решил поехать в Москву. Там мне повезло: знакомые помогли поступить в духовную академию, на исторический факультет. Но пособия, как личности подозрительной, мне не дали. Чтобы не умереть с голоду, давал частные уроки, перебивался случайными заработками.

Были занятия иного рода. В Москве я познакомился со студентами и вступил в нелегальный кружок, где мы изучали революционную литературу.

Потом по чьему-то доносу полиция сделала у меня обыск. Ничего жандармы не нашли, но всё равно меня обвинили в антиправительственных настроениях. А 16 октября 1906, года в шесть часов вечера — видишь, как хорошо помню, — в академии собрался духовный синклит, чтобы судить меня. Ты читал об инквизиции? Очень похоже. Сидели судьи в чёрных сутанах, в клобуках, нахохлившись, точно вороны. И спросил меня ректор: «Веришь ли ты, что Иисус остановил солнце?» — «Нет, — ответил я, — не верю».

Такую дерзость, как ты понимаешь, синклит мне простить не мог. Постановление отцов духовных было кратким: «Студент Московской духовной академии Джангильдин исключается из академии, как неверующий и служитель дьявола и недостойный носить имя доброго христианина».

Так благодаря заботам духовенства не вышло из Джангильдина ни муллы, ни попа. Деваться некуда, а кормиться надо, и поступил я в газету «Утро России» сборщиком объявлений (есть такая должность).

Но служба моя по газетной части длилась недолго. Казалась она мне скучной и неинтересной, да и полиция житья не давала — раза три приходили ко мне с обыском. И вот тогда на житейском перепутье, как любят выражаться гимназические учителя, посетила мой неокрепший разум фантастическая идея: совершить кругосветное путешествие. Для миллионера предприятие это — пара пустяков: занял каюту в собственной яхте и плыви куда хочешь. Яхты же у меня не было, денег на её приобретение тоже — вся наличность состояла из трёх рублей, но зато было много энтузиазма. Придумал я себе псевдоним — Николай Степнов — и дал объявление в газете, что отправляюсь пешком в кругосветку и ищу себе попутчиков. Попутчики вскоре нашлись. Ими стали учитель из Самары Пламеневский, инженер из Петербурга Полевой и преподаватель из Москвы Коровин.

Далеко ли я ушёл, спрашиваешь? Спутники мои отстали на разных этапах, но я был близок к задуманному. Газеты тогда обо мне писали примерно так:

«Николай Степнов, студент Московской духовной академии, предпринял путешествие вокруг света пешком с целью изучения различных стран, их устройства и обычаев. Он вышел из Москвы 10 июля 1910 года, без всяких средств, надеясь на добрых людей, которые помогли бы ему продолжать путь. Прошёл Европу, Африку, Персию, Индию, остров Цейлон, Малаккский полуостров, Сиам и др. Всего намечено им пройти 15 тысяч вёрст. Средства он добывает продажей своих фотографических карточек. Дальнейший маршрут его — Токио и Сан-Франциско».

Если рассказать тебе, Миша, подробно об этом путешествии, то времени на рассказ я затрачу больше, чем Шахерезада на свои сказки. Одним словом, в 1912 году я возвратился в Россию.

Куда деваться? Поразмыслил и решил податься в родные края, в Тургайскую область. Вскоре и занятие для меня нашлось. Ты синематограф любишь? Я тоже. Ах, при чём здесь синематограф? Да при том, что привёз я из-за границы проекционный аппарат «Кок», лёгонький, всего с полпуда весом, и сорок катушек киноплёнки. Вот и стал я в аулах кино показывать, заведовать кинопередвижкой, так сказать. Вначале казахи пугались, думали, что штуку эту шайтан придумал, но постепенно привыкли. А я им, кстати, не только фильмы показывал (все они были о жизни рабочих за рубежом), но и рассказывал о странах, в которых побывал, о нравах, которые там царят. А нравы, как я убедился, везде одинаковые, везде рабочему человеку плохо.

Слава о моих киносеансах прокатилась по всей области. Мною заинтересовалось высокое начальство и даже разрешило показать фильму в самом Оренбурге, но, как только увидело, что эта за фильма, тут же и приказало: кино запретить, аппарат отобрать, а Джангильдина арестовать. Пришлось скрываться.

Но своей деятельности я, понятно, не бросил. Вместе с моим другом и помощником Амангельды Имановым мы бродили по казахской степи от аула к аулу, и везде нас радостно встречали бедняки.

Так наше кинокочевье скиталось до 1913 года, но тут я узнал, что оренбургский генерал-губернатор вновь подписал приказ о моём аресте и сотни полицейских ищеек кинулись по нашему следу. Пришлось проститься с Амангельды и перебраться в Крым.

Чем занимался к Крыму? Поступил в ведомство золотокосой Зухры, то есть в обсерваторию. Это была очень интересная работа, и, может быть, я, когда разобьём белых, обязательно стану астрономом, но Крым для меня больше памятен другого рода деятельностью: деятельностью пропагандиста ленинских идей.

В 1916 году я вступил в партию большевиков, а в 1916-м выехал снова в Тургайскую область, чтобы помочь моему другу Амангельды Иманову поднять восстание.

В июне 1916 года вышел царский указ о призыве на тыловые работы инородцев. Но кому хотелось идти служить в царскую армию? Да и война, которую вело царское правительство, была чужда народным массам. И тогда заволновались казахские степи, вспыхнули восстания среди таджиков, узбеков, киргизов.

Баи были за войну, народ — против. Байских сынков копать окопы не посылали, под пули тоже, а серую скотинку отрывали от семей и гнали бог весть куда. В царском указе вместо слова «мобилизация» стояло слово «реквизиция», и это лишний раз говорило о том, что правительство инородцев даже за людей не считает.

Когда я приехал в Тургайскую область, под началом у Амангельды Иманова было уже несколько тысяч человек. На заседании Военного совета решено было осадить Тургай и, если позволят обстоятельства, взять его штурмом.

6 ноября повстанцы атаковали Тургай, но взять его не смогли. Против нас были брошены карательные войска. Стычки с карателями у нас продолжались до самой Февральской революции. А потом я отправился в Петроград. Мне предложили выступить на заседании Совета рабочих и солдатских депутатов. Свою речь помню и сейчас, слово в слово.

«Товарищи, граждане, — сказал я. — Люди получили свободу. Мы, казахи, вместе с русским народом выражаем свою радость по поводу освобождения страны от царского ига. Здесь, в России, вы обсуждаете свои нужды, а в степях казахских экспедиционная армия во главе с генералом Лаврентьевым, карательные отряды Николая II, свергнутого здесь, в России, продолжают свою преступную работу, расправляясь с тысячами казахов».

В зале зашумели, кто-то крикнул: «Позор», а большевики внесли резолюцию: немедленно отозвать карательную экспедицию. Резолюция была принята единогласно.

Ты спрашиваешь: что потом? А потом я снова уехал в Казахстан с мандатом Петроградского Совета. В нём, в частности, говорилось:

«Предъявитель сего, инструктор Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов Али Бей Джангильдин, командирован… в Тургайскую область для разъяснения происходящих событий, улаживания недоразумений среди туземцев и ведения пропаганды в Тургайской области. Совет просит организации Тургайской области оказывать ему необходимое содействие, что удостоверяется подписью и приложением печати».

Несколько раз сажали меня в тюрьму чиновники Временного правительства и алаш-ордынцы, грозились убить, но я продолжал свою работу.

Снова в Петроград я попал уже после Октябрьской революции. Пошёл с докладом к Якову Михайловичу Свердлову, рассказал ему обо всём, а через несколько дней встретился с Лениным.

В назначенный день пришёл в Смольный. Меня провели к Владимиру Ильичу. Через несколько минут из боковой комнаты вышел Ленин. Поздоровался со мной и спросил:

«Вы Джангильдин?»

«Да».

«Где-то я вас видел уже».

«В Швейцарии».

«Совершенно правильно. Помню».

Владимир Ильич расспрашивал меня о событиях последних месяцев в Степном крае, говорил о характере и судьбах Октябрьской революции.

«Буржуазная революция, — сказал он, — ничего не даст угнетённому народу. В программу большевиков входит задача — освободить угнетённые народы и дать им возможность самостоятельно развиваться. — Заканчивая беседу со мной, Ленин сказал: — Поезжайте в Степной край, работайте, защищайте лозунг «Вся власть Советам». В случае серьёзных сомнений обращайтесь ко мне лично. Вы назначаетесь временным областным комиссаром Тургайской области».

Вместе с Петром Алексеевичем Кобозевым мы утверждали новую власть в степи, проводили выборы в Советы, формировали красногвардейские отряды для борьбы с Дутовым, сражались с белоказаками.

Никогда не забуду бой за станцию Сырт. Почти неделю мы безуспешно штурмовали позиции белых — они там хорошо окопались. И всё же в ночном бою мы выбили их со станции. А наутро нашли в окопах несколько сот окоченевших трупов. Это были гимназисты и юнкера, твои ровесники, Миша, подло обманутые вражеской пропагандой. Есть у меня к белым счёт и за этих мальчишек.

Выбили мы белых и из Оренбурга. Потом белые выбили нас. Меня чуть не расстреляли. А вскоре мой родной край был отрезан от России белогвардейскими бандами и поднявшими мятеж чехословаками, а мой путь лёг в Москву. Об остальном ты знаешь.