Свет всему свету

Сотников Иван Владимирович

Книга третья

ПРАГА ЗОВЁТ

 

 

глава первая

НА СЛАВЯНСКОЙ ЗЕМЛЕ

1

Южную границу Словакии полк Жарова пересек на рассвете, и машины весь день мчались по узкому заснеженному шоссе. Жители придорожных селений радостно встречали армию-освободительницу.

— А где Ческословенско войско? — все допытывались они на коротких привалах. — А нам можно туда? А возьмут?

У людей не праздное любопытство. Им осточертела старая жизнь, и они готовы биться за новую. Будут из них добрые солдаты. А как они воюют, Андрей видел у Днепра, знал по делам партизан, был наслышан про словацкое восстание.

Снова бои и бои. Изнурительные, ожесточенные. Контуженого Черезова пришлось отправить в медсанбат. Его батальон возглавил теперь Яков Румянцев. Как меняет человека степень ответственности! Видно, добрый активатор, если собирает все силы души командира. Недаром у него ощутимее теперь твердость и решимость, воодушевляющий людей порыв.

Доволен Жаров и Леоном Самохиным. Главное — офицер стал понимать, как необходим ему такт, чувство меры, честь командира.

Никола Думбадзе еще не вернулся из Буды. А без его батальона полк не полк. Борьба осложнилась, и сейчас не то что батальон, каждый взвод особенно дорог.

Полк с ходу вступил в бой за Кошице и первым ворвался в город. Разбитый противник отступал по дороге, огибавшей горный массив с северо-востока. Задача преследовать его выпала другим. А Жаров получил приказ создать облегченный отряд и наступать через горы прямо на запад, чтобы перерезать коммуникации противника. Следуя в голове колонны, Андрей еще не мог представить себе всех трудностей, что подстерегали его в пути. Роты растянулись в нитку, напоминавшую елочный серпантин. Кони скользили и спотыкались, на брюхе сползали вниз. Бойцы подолгу отлеживались на снегу. Батальон Самохина отправлен еще раньше, и его лыжня — самый ясный путеуказчик.

— Эх и здорова! — вздохнул Семен Зубец, глядя на кручу.

— Неужели на нее? — гадал Ярослав Бедовой.

Все выяснилось тут же: лыжня Самохина зазмеилась в гору.

— Мать честная! — ахнул разведчик. — И впрямь на нее.

На привале связисты развернули рацию, Оля Седова томительно долго упрашивала «Алтай» откликнуться «Уралу». Никакого ответа. А ведь точное время назначенной связи. Почему же молчит Самохин? Жаров махнул рукою — и снова в гору. Началась поземка.

Свернув рацию, Оля заспешила в колонну. Догнала Высоцкую, пошла рядом. У них свое горе. Никола и Максим не вернулись. Живы ли они? Такие бои! Даже сердце изболелось. Конечно, и здесь не легче. Но почему-то казалось, что главные опасности были там. А тут еще зачастил к ним Забруцкий и осаждает то одну, то другую. Мало того, запугивает их: дескать потери в Буде ужасные, и уцелеть там нелегко. Вот раскаркался черный ворон и еще более опротивел девушкам. Правда, внешне полковник корректен, вежлив, разговорится — не остановишь, и должному должное, поговорить умеет. Но назойлив, как жирная муха в комнате: жужжит, мечась из угла в угол, не отобьешься.

Идти рядом трудно, и разговор не клеится: то глубокий снег, то крутые склоны, и приходится карабкаться вверх.

Наконец перевал. Бойцы еле переводят дух: высок, проклятый! Но что это? Все широкое пространство перевала вдоль и поперек изборождено лыжнями. Самохин? Нет. Его лыжня пошла прямо. Так кто же?

Снова развернута рация.

— «Алтай», «Алтай», «Алтай», я «Урал», я «Урал»!.. — надрывалась Оля.

— Есть? — не терпелось Жарову.

— Молчит, — сокрушалась девушка, — прямо-таки мертво в эфире.

Жаров изучал следы. Они много раз перерезали лыжню Самохина. Значит, кто-то прошел позднее. На деревьях видны надрезы в форме стрел-указок. Ну кто же, кто? Сколько ни спрашивай, ответа нет. Значит, утроенная бдительность!

Метель разыгралась не на шутку, и вскоре — никаких следов. С отрядом через горы следовал и заместитель командира дивизии полковник Забруцкий. Он пытался было возвратиться в штаб, но Виногоров приказал ему двигаться с отрядом. Всю дорогу Забруцкий оставался возле командира полка. Ни во что не вмешиваясь, он шел километр за километром, внешне равнодушный ко всему на свете. Но в душе он томился неизвестностью предстоящего. Лес и горы, снег и мороз. Тут не хитро и сгинуть. Не лучше ли, пока близко лес, укрыться в шалашах и развести костер? А стихнет — будет видно, что делать.

Жаров задумался. На душу солдата и офицера давят опасности поистине тяжкого пути. У каждого готовый совет. Не прислушиваться к этому нельзя, но и полагаться на все, что кому-то приходит на ум, тоже невозможно. Может, в самом деле остановиться? Закопаться до утра в снег? Нет, только вперед! Это одно из тысячи возможных решений. Остановись — и кто знает, сколько наутро будет замерзших и обмороженных. А где Самохин? Не попал ли комбат в беду и не нужна ли ему помощь?

Еще гора, потом расщелина с крутым спуском. Ею можно выйти к горному селению, помеченному на карте. Ветер в расщелине хоть и потише, а свистит, как в трубе. Кругом белая мгла. На повороте поскользнулась вьючная лошадь и полетела в пропасть. Завечерело — наверху слабо мелькнул огонек и вроде послышался человеческий вскрик. Замерли, прислушались. Но вьюга-завируха мешает видеть и слышать. Нет, только вперед!

Круто сбегая вниз, лощина вывела к горному селению. Мелькнули огоньки крайних домиков. Но кто в них? Немцы или наши? Пока длится разведка, каждая минута кажется часом.

— Наши, наши! — донеслись с окраины крики дозорных.

Наконец-то! До чего же сладок теперь отдых!

Самохин вышел сюда еще засветло. На улице мертвая тишина. Неужели немцы? Вон торчат стволы их пулеметов. Вон стрелки. Даже пушка. Леон начал сближение. Почему ни выстрела? И когда совсем уже собрались в атаку, из-за крыльца выскочили двое с автоматами.

— Наши, советские! — закричали они во весь голос. — Товарищи, братья!.. Пришли наконец! — захлебываясь от радости, бросались они на шею каждому. — А мы ведь немцев ждали и чуть не перестрелялись с вами, — твердили словацкие партизаны.

Сколько их, встреч с людьми, взявшимися за оружие!

2

Ранним утром опять в путь. Горная глухомань. Леса, снега да хмурое небо! Лишь к вечеру отряд вышел к селению в узкой долине, которую со всех сторон обступили горы. Койшов! Сугробы по пояс. Жгучий мороз, перехватывающий дыхание. В горных расщелинах уйма перебежчиков. Эсэсовский полк с минометами и пушками третий день разбойничает в Койшове. Пьянки, грабежи, насилия.

Оценив обстановку, Жаров собрал комбатов. У каждого из них лишь облегченный отряд с усиленную роту, не больше.

— Будем атаковать, товарищи! — твердо сказал Андрей и вдруг увидел, чего никогда не было: офицеры замялись. Забруцкий молча глядел в сторону. Самохин опустил глаза. Румянцев развел руками: дескать, что же поделать? Лишь замполит Березин сохранял твердость.

— Не наступать нельзя, и наступать невозможно, — огорченно обронил Яков Румянцев. — Постреляешь с час, а потом дерись одними кулаками.

К осторожности взывал и Забруцкий. Трудная задачка. Ввязаться в бой не хитро. А осложнится — кто выручит? Выражая свою точку зрения, он поглядывал то на Жарова с Березиным, то на комбатов.

Андрей недоумевал. Чего он хочет?

— Значит, не наступать? — в упор спросил его Жаров.

— Во всяком случае, не спешить. Немцы втрое сильнее, и выбить их из Койшова не просто. А куда тогда раненых? Где у вас силы, чтоб вывезти их отсюда? Выходит, переморозить.

Андрею стало не по себе. Сколько ни обсуждай и сколько ни раздумывай, сомнениям и колебаниям не будет конца. Не так легко решиться тут на бой. А не решиться нельзя.

— Значит, не наступать? — переспросил он, глядя теперь на комбатов.

Румянцев и Самохин промолчали. Жаров почувствовал, дрогнуло сердце его командиров. Прикажи им — все пойдут куда угодно. Но что проку идти без веры: успеха не будет. Не смерть же страшит их: они встречаются с нею на каждом шагу. Тогда что же? Осмотрительность и осторожность? Трезвое благоразумие? Или еще что? Андрей знал, любое из подобных достоинств порою не стоит расчетливого риска, продиктованного обстановкой.

— Все же будем наступать! — повторил он твердо.

— Что ж, действуйте на свой страх и риск, — отступил Забруцкий. — Задачу комдив ставил не мне, а вам. И знаю, он предупреждал — не ввязываться в тяжелые бесперспективные бои. Помните, не ввязываться!

Жаров помнил. Виногоров не только предупреждал: им дан и срок перехода. Тогда что значит такое предупреждение? Пусть даже приказ. «Доверяй не только приказу, но и себе, — учил Виногоров своих командиров. — Ты ближе, и тебе виднее, как поступить, чтобы лучше выполнить задачу». В самом деле, как он, комдив, сможет решать сейчас, находясь отсюда за десятки километров? Решать ему, Жарову. Одному ему. И решать сейчас же, на виду у всех. Да и времени ему дано очень мало, может, всего мгновение, от которого зависит жизнь этих людей, весь успех порученного им дела.

Невозвратимое мгновение! Это судьба командира. У одних оно вызывает радость, воодушевление. У других — страх и ужас перед ответственностью. Нет выше чести, чем точно исполнить приказ. Но случится — сумей и возразить, даже ослушаться, поверить в себя, в людей, подчиненных тебе. Поверить больше, чем требует приказ!

Только наступать!

— Да, у них полк, — начал перечислять Жаров. — Да, батарея, горы боеприпасов. Да, их втрое больше. Что остается? Уйти — худшего позора не сыскать. Медлить — всех переморозить. Сами видите, остается одно — наступать! А ведь мы и не такое брали. Так, Яков! — тронул Андрей комбата за локоть. — Чего ж тогда киснуть? У нас тоже преимуществ немало. Главное — внезапность. К тому же противнику не узнать, сколько нас. И наконец, честь, долг — они не позволят ни медлить, ни уйти. — Жаров увидел: лица комбатов чуть посветлели, в их глазах блеснула решимость. — А раз так, за дело, друзья, за работу. Смотрите-ка сюда, — подвел он их к снежному брустверу наспех приготовленного наблюдательного пункта. — Посмотришь на Койшов — трудный орешек. А подумаешь — ловушка, для них ловушка. Вот идея удара. А теперь обдумаем. Ты, Григорий, — сказал он Березину, — с ротой справа, вон через тот лес. Ты, Леон, — повернулся он к Самохину, — слева начнешь, вон из той рощи. Тебя, Яков, пустим с фронта. Что получается? Остается им узенький выход. А туда весь наш огонь. А на батареи я нацелю потом разведчиков. Чем не ловушка? А? — вглядывался Жаров в повеселевшие лица комбатов.

— Не выпустим, товарищ полковник! — первым отозвался Самохин.

— Вот это мне нравится!..

Удар оправдал все надежды. Больше часа длилось побоище. Много убитых и пленных немцев. Но многим все же удалось пробиться по дороге в гору, где на обширной площадке их батарея.

Жаров приказал комбатам вывести бойцов за окраину местечка. Мера, которая сначала казалась крайней, была своевременной: противник начал бомбардировку Койшова из орудий и минометов. Откуда у него столько снарядов и мин? Затем, видно, боясь замерзнуть, немцы трижды безуспешно бросались в контратаку.

Командный пункт вблизи окраины оказался в зоне сильного огня. Снарядом разворотило угол дома. Взрывная волна разнесла окна.

— Моисеев, ужин! — с озорством напомнил Жаров. — Говорят, хорошая пища — половина успеха в бою.

— Есть и впрямь охота, я уже распорядился.

— А бойцам?

— Знаю, знаю, товарищ полковник, всем послал и хлеба, и сала, и кипятку в ведрах. Сам проверил.

— Ну что за молодец наш начальник тыла! — похвалил Андрей.

Новый снаряд угодил в соседнее здание, и оно загорелось.

— Хлопцы, гасить! — крикнул Моисеев и первым выскочил наружу.

Тяжела борьба. После утомительного горного марша в тридцатиградусный мороз — многочасовой бой. Роты лежат в снегу под прицельным огнем. Но, чтобы ослабить напряжение, надо решиться на большее. Сделать это нелегко, а отказаться невозможно. У противника горы снарядов. Он будет бить до утра. Разнесет Койшов.

— Леон, — поднял Жаров трубку, — готовь атаку!

— Атаку? — только переспросил Самохин.

— Да, атаку!

Что теперь думает комбат? Перед ним высоченная круча. Там наверху немецкие орудия, минометы. А у него на исходе боеприпасы. Распорядившись, чтоб все командиры половину гранат и патронов отправили Самохину, Жаров ушел за околицу.

Трассирующие пули идут поверху, расцвечивая темь над головами. «Ура» все выше и выше. Бойцы озлобились. Они еще не добрались до немецких орудий, как те прекратили огонь.

— Сматываются! — сказал Леон.

— Успеют ли?

— А что? — обернулся он к Жарову. — КП у них общий.

— В тыл немцам молодой словак повел разведчиков.

Огонь эсэсовцев заметно ослаб. И тем не менее, выбившись наверх, бойцы застали там еще высокие штабеля снарядов.

— Фью! — присвистнул Леон. — Это все бы нам на головы.

— Вперед, товарищи! Только вперед! — торопил Жаров.

Но бойцы не прошли и сотни метров вдоль дороги, как впереди возникла сильная перестрелка. Разведчики успели!

На дороге немецкие орудия, минометы. Чернеют туши перебитых лошадей. Раненые кони бьются в постромках. Много убитых немцев. Оставшиеся в живых бежали в горы.

Роты спустились вниз. Заслуженный отдых! Но девиз Жарова — действовать и действовать! И как ни тяжело, а Самохин, не возвращаясь в Койшов, уходит в ночную темь, чтоб захватить село по ту сторону перевала. Бойцы устали и изнурены, им нельзя не посочувствовать, и в сердце не раз шевельнется желание оставить их тут до утра — пусть отдохнут. Однако сочувствие это опасно: за то, что сегодня им удастся взять без боя, завтра придется расплачиваться большой кровью, а то и жизнью. Лучше пусть идут сегодня!

3

Невыспавшийся, но радостный и бодрый, Андрей сделал гимнастику, выпил кружку чаю и, взглянув на часы, заспешил на улицу.

Утро выдалось ясное, морозное. Сверкая зимним убором, гребнистые горы со всех сторон обступили израненный Койшов, мирно задымивший сейчас из своих труб. Больше всего Жарова радовало чистое небо. Значит, ничто не помешает прилететь самолету. Еще вчера полковник связался с Виногоровым. Поздравляя с успехом, комдив обещал боеприпасы и продовольствие сбросить на парашютах.

В назначенный час появился самолет. Он сделал большой круг и по сигналу ракетами скинул несколько парашютов.

— Человек, человек! — закричали вдруг бойцы. — Парашютист!

В самом деле: на всех парашютах тюки, а на одном ясно различима-человеческая фигура. Кто же это такой? Кто? Несколько томительных минут ожидания. Оказывается, Максим Якорев!

Оля так и обомлела. Подумать только, Максим! Растолкав солдат и пробившись к офицеру, бросилась ему на шею. Пусть думают, что угодно, а она не скрывает, как безмерно рада и счастлива. Ее не смущают даже добродушные смешки бойцов, чуть присоленные их незлобивой завистью. Пусть! Пересилив свои желания, она с трудом выпустила его из рук и вместе с ним зашагала к Жарову. Максима как-то смущали ее восхищенные глаза. Но он ясно видел в них и ласку, и нежность, и преданность, и верность, и безмерную любовь. На душе у него потеплело, а в глазах появились азарт и нежность одновременно.

Максим привез приказ комдива. Отряду Жарова предстояло выйти в тыл немецкой дивизии, отрезать ей пути отхода.

4

Стих бой, и все неузнаваемо преобразилось: и лес, и горы. Пылкий Никола с изумлением поглядел вокруг. Крепко рванули сегодня! Побросав оружие и сбившись в кучи, перепуганные немцы, только что остервенело бившиеся врукопашную, тянули вверх белые флажки. Лес на склонах казался теперь гуще, а горы ниже и ровнее. Низкое солнце скупо освещало их холодным красноватым светом. А искрящийся снег, слепивший им глаза и набивавшийся за воротники полушубков и в валенки, с трудом таявший на обмерзших щеках и подбородках, стал сейчас бледно-фиолетовым на солнце и тускло-синеватым в тени.

Весь день они мерзли в снегу. К немцам подбирались ползком по канавам, прячась в воронках от снарядов. Незадолго до атаки Никола под огнем сделал перекличку, чтобы хоть примерно определить потери. Люди не видели друг друга, не могли поднять голов, но узнавали своих по голосам. Сколько они проползли за всю войну!

На тылы немецкой дивизии Жаров обрушился в точно назначенный срок и отрезал ей пути-дороги. А Думбадзе с Костровым ударили с фронта. Немцам ничего не оставалось, как капитулировать или погибнуть. На этот раз победил здравый смысл, и вот они скучились, хмурые и испуганные.

Разместив роты в горном селении, Никола заспешил к Жарову. Но отыскать его в сутолоке после такого боя не так просто.

Приняв рапорт, Андрей по-братски обнял Николу, тепло поздравил с успехами в боях за Буду и пригласил на обед.

Никола направился в штаб полка, обосновавшийся с одной из рот в охотничьей вилле какого-то словацкого министра из правительства Тисо. Вилла походила на небольшой старинный замок на высоком каменном фундаменте с двумя башнями по краям.

На просторном резном крыльце Никола увидел Олю, возившуюся с одним из отводов антенны, поднятой над высокой башней. Узнав комбата, девушка со всех ног кинулась вниз, порывисто сжала его локти и припала к груди офицера. Потом, схватив его за руку, потащила к крыльцу. А правда, было трудно, правда, их не хотели отпускать? Они с Верой извелись, ожидаючи.

— Как Вера? — с трудом прервал он поток Олиных фраз.

— Сама сейчас расскажет, услышишь... — и вдруг запнулась.

— Тут она?

— Тут, тут, только, знаешь, у нее... — Оля опять запнулась, не зная, как объяснить. — Забруцкий у нее.

— Чего ему нужно? — закипая, сжал кулаки Никола.

Оля провела его наверх и, указав на дверь, остановилась.

Со смешанным чувством раздражения и недоумения Никола открыл дверь и остолбенел у порога. Ни Вера, ни Забруцкий даже не обернулись. Полковник взял ее под локти, пытаясь притянуть к себе. Она, откинувшись, противилась. Николу словно обожгло. Задохнувшись, он не мог вымолвить ни слова.

А Вера, отступив между тем от Забруцкого, сказала ему резко:

— Нет, нет!

— Но почему? — упорствовал полковник. — Вам же лучше будет.

Никола шагнул за порог и с силой прикрыл за собой дверь. Не успел он открыть рот, как Вера рванулась к нему:

— Никола! Ника! Ты! — И, не стесняясь, горячей щекой с силой прижалась к его обмерзшему небритому лицу.

В душу Николы закралось вдруг подозрение. Что за встреча? Что за объяснение? Зачем она подпускает его к себе? Огонь, запылавший в груди, застилал все, лишал возможности правильно видеть и соображать. Но порывистость Веры, ее горячая ласка, ее дыхание как-то непроизвольно смирили гнев, и офицер сдержался. Ей он все простит, все, все. Но ему, ему ни в коем случае.

Осторожно отстранив Веру, он сделал еще шаг и подчеркнуто официально сказал Забруцкому:

— Товарищ полковник, только что звонил комдив, вам приказано прибыть в штаб. Немедленно! — добавил он, глядя ему в глаза.

— Что, сам генерал? Вот как!.. — с дрожью в голосе спросил Забруцкий. — Что ж, придется... — он обиженно заметался по комнате в поисках бекеши, папахи, рукавиц.

— До свидания, Вера, — сказал он тихо и сдержанно.

— Прощайте, товарищ полковник, не обижайтесь.

И, не обращая больше внимания на Забруцкого, она потащила Николу в комнату, стала торопливо снимать с него перчатки, шапку, расстегивать ремень на полушубке.

Забруцкий завистливо поглядел на обоих, крякнул с досады и, громко топая, пошел к двери.

Не смея заикнуться о случившемся, Никола вдруг растеряйся и нахмурился. Что же теперь делать? Может, догнать Забруцкого и объяснить сейчас же? Да ну его к черту, пусть летит! Лучше сказать все Жарову. Комбат схватил полушубок, быстро оделся и, ничего толком не объяснив Вере, помчался к командиру полка.

— Погоди, я быстро вернусь, — сказал Вере.

— Что ты затеял? — всполошилась она.

— Слово даю, головы не потеряю.

Вера кликнула Олю и все пересказала подруге.

— Зря отпустила, — расстроилась Оля. — Знаешь же, какой он динамитный.

Пришлось обоим отправиться на розыски. Но едва они спустились с крыльца, как их остановил смеющийся Никола. Он стоял наверху.

— Куда вы помчались?

— Куда, — усмехнулась Вера, — за тобой! Оля говорит, ты такой динамитный... Вот и боялись, взорвешься.

— Эх вы, сороки пуганые, — ласково засмеялся он, протягивая им руки. — Полковник всех нас приглашает обедать.

— Забруцкий? Ни за что! — рассердилась Вера.

— Дался вам этот Забруцкий! — с досадой отмахнулся Думбадзе. — Мало у нас других полковников?..

Выскочив за несколько минут до этого от Веры, Никола заспешил к Жарову. Его штаб размещался на верхнем этаже виллы. Командир полка сразу же потащил комбата в одну из соседних комнат, где уже накрыт стол. Там оказались Березин, Самохин и Румянцев. Но Думбадзе взмолился обождать и выслушать его сейчас же. Вняв его мольбам, Андрей выслушал комбата, еще никак не понимая, чем он взволнован. Вера и Забруцкий? Ерунда. Ах не в том дело? В чем же тогда? Что, комдив не вызывал Забруцкого, Никола все выдумал? Отелло несчастный! С ума сошел!

— Ты знаешь, — загорячился Жаров, — Виногоров не терпит мальчишеских выходок. А ты что сгородил, чучело ревнивое?

Комбат молчал, потупив голову. «В самом деле, чучело, Отелло», — честил он самого себя. Жаров задумался и тоже молчал.

— Ладно, будь что будет, — заговорил наконец Андрей. — Возьму все на себя. Скажем, напутали, генерал побушует, но поймет. Только смотри мне, горе-Отелло, станешь дурить — отберу Веру. До конца войны не увидишь.

«Не наказывать же в самом деле комбата после стольких дней разлуки».

Никола засмеялся:

— Клянусь, не буду.

— А теперь иди к ней. Стой, стой! — закричал Андрей, видя, как комбат сорвался с места. — Не к ней, а за ней: зови обедать.

Думбадзе схватил Жарова и стиснул его в своих объятиях. Потом все так же молча кинулся к порогу и скрылся за дверью.

«Чем не Отелло!» — позавидовал Жаров его мальчишескому озорству, на которое, казалось ему, сам он не был способен ни сейчас, ни пять лет назад, когда ему было столько же, сколько Николе теперь.

5

В бою за Попрад в руки Жарова попал свежий номер газеты «За свободне Ческословенско». Принес Березин из политотдела дивизии. Черт возьми, это же газета чехословацкого корпуса! Радостно изумленный, Андрей вертел ее в руках, вчитывался в заголовки, искал подписи под статьями и заметками. Нет ли знакомых имен, с кем встречался еще в Бузулуке? Знакомых, однако, не попадалось. Не рота тебе и не батальон, а корпус!

Части его действуют очень близко. Они тоже наступали на Попрад, только с другого направления. Жаль, не пришлось ни с кем свидеться. Полк быстро покинул город. Зато сразу нахлынули воспоминания.

Военная судьба не раз сводила Андрея с чехословаками. Сначала в Бузулуке. Его послали туда в первые же дни формирования их батальона. Декабрь сорок первого выдался суровый, и время было грозное, опасное. Враг еще стоял у Москвы. Зарубежные прорицатели зло вещали о скором падении советской столицы. В Бузулук тогда прибыли Людвик Свобода и Ярослав Прохазка. Они стали сколачивать первый чехословацкий батальон.

В Бузулуке Андрей пробыл тогда с месяц и вновь прибыл туда почти через год, на заключительное инспекционное учение. Батальона он не узнал. Одет и обут с иголочки, в английскую форму. Форма как форма, ничего особенного. Лишь до смешного Андрея смущали пуговицы с гербом Букингемского дворца английских королей. Зато все оружие — советское, самое добротное. Учение показало: год не прошел даром. Чехословаки стали опытными воинами.

На долю Андрея выпало тогда инспектировать роту Отакара Яроша. Командир ему сразу понравился. Молодой, энергичный, упорный. Знающий, умный офицер, с очень красивым волевым лицом. Таким он и остался в памяти до сих пор. Жаль, погиб в боях под Харьковым. Ему первому из иностранцев было присвоено звание Героя Советского Союза.

Настоящими солдатами стали даже те, кто вовсе, как думалось раньше, не приспособлен к войне. Помнится, был у Яроша рядовой Гуго Редиш. Андрею казалось, из такого не сделать солдата. Был он остроумен, образован, немало повидал свет. Жил во Франции, Греции, бывал в Испании, Англии. Свободно говорил по-французски и по-английски, по-немецки и по-русски. Настоящий полиглот. А стрелять не умел. Переползать, отдавать честь — для него нож острый. Было ему уже под пятьдесят. Но он пришел сюда добровольно, чтобы стать солдатом. Был предан делу, смел, отважен. Истый коммунист. Где он теперь, Гуго Редиш?

Жив ли и Ярослав Прохазка? Ученый, партийный деятель, коммунист. Живая душа всего воинского коллектива.

Помнился еще и офицер штаба Вилем Гайный. Пражанин. В Испании воевал. Был во Франции и Англии. Угодил к немцам и чуть не погиб в концентрационном лагере. Сбежал и оттуда. Отчаянный, темпераментный, геройский офицер. Случилось, Андрей даже спас ему жизнь.

Зимой уже сорок четвертого Жаров верхом возвращался с разведчиками от Виногорова. Ночь выдалась темной и погожей. Вдруг видит — лошадь в седле, а поодаль в кювете барахтаются трое. Окликнул — двое пустились наутек, а третий встал и представился:

— Подпоручик Вилем Гайный!

«Вот те и на — Вилем Гайный!» — изумился Андрей. Поистине война состоит из тысячи тысяч случайностей, в которых есть и своя закономерность.

Офицеры обнялись и долго не выпускали друг друга из объятий. Солдаты догнали беглецов. Немцы, оказывается. Отбились от своих и соблазнились обезоружить одинокого кавалериста, захватить его лошадь.

Чехословацкая бригада тогда наступала на Белую Церковь, Гайный был послан для увязки действий на флангах. Ехал он с ординарцем, да лошадь того сломала ногу, и он оставил его сзади.

Андрей завез офицера в штаб дивизии. А поговорить тогда так и не удалось. Но расстались офицеры по-братски.

Где он теперь, Вилем Гайный?

Память перебирала имена, лица, события. Был батальон, теперь целое войско. Встретишь — ничего не узнаешь.

Судя по карте, чехословаки наступают в западном направлении, а дивизия Виногорова — на северо-запад. Значит, их пути неизбежно вот-вот пересекутся.

 

глава вторая

ЧЕСКОСЛОВЕНСКО ВОЙСКО

1

Полк, ночевал в словацком селении у Высоких Татр. С утра предстоял большой марш, и Жаров вместе с новым начальником штаба Юровым тщательно обдумывал задачу. Юров предпочитал один маршрут — шоссейной дорогой через перевал. Жарова привлек и другой вариант — пустить один из батальонов горными тропами прямо через Татры. Благо, есть партизанка-проводница. Не раз ходила сама.

Конечно, вариант заманчив, но и рискован. Юров прав. Застрянет в горах батальон — не скоро найдешь. И все-таки риск казался разумным. Самохин пройдет!

На том и порешили.

Пока Юров крокировал маршрут, Андрей углубился в карту и нет-нет поглядывал на начальника штаба. Андрей знал его — вместе воевали на Днепре. Всю Украину прошли. Ранило Юрова уже за Днепром, и с тех пор лежал в госпитале. А поправился — попросился сюда на любую должность. Как раз осколком тяжело ранило начальника штаба, и Андрей взял Юрова на его место. Знал, офицер деловой. Не инертный, самостоятельный, инициативный. Действует не слепо, а с расчетом, обдуманно. Ему и нужен именно такой начальник штаба. Тот, что выбыл в госпиталь, был слишком пассивен, слепо исполнителен. Подвести тебя не подведет, но и больше того, что скажешь ему, не сделает. Юров, бесспорно, надежнее.

Когда все уже было готово, за дверью послышались голоса:

— Очень прошу, доложите!..

Вошел невысокий офицер в форме чехословацкой армии.

— Поручик Гайный! — сразу узнал Андрей и заспешил навстречу.

— Братше капитан... простите, полковник Жаров! — загорелся чех.

Они крепко обнялись и долго рассматривали друг друга. Вот так встреча! — как бы говорили их изумленные глаза. А не встретиться, собственно говоря, было уже невозможно. Их части совместно освобождали Кошице, Спишска-Нова-Вес, Попрад и многие другие города и населенные пункты. Скорее, удивительно, почему еще не встретились до сих пор.

— Я со штабной ротой и имею приказ ночевать здесь, — объяснился наконец поручик, — иначе меня не найдут.

Андрей залюбовался статной фигурой молодого офицера с энергичным лицом, которое еще не отошло с мороза. Чех приятно взволнован, но держится независимо и корректно, хотя черные как уголь проницательные глаза его полны мальчишеской влюбленности.

— Хорошо, поручик, ради таких соседей потеснимся, — и отдал распоряжение Юрову. — Разместитесь — ужинать к нам!..

Вилем Гайный! Действительно встреча!

2

На ужин Вилем явился с двумя офицерами. С ним пришли ротмистр Вацлав Копта, плотный крепыш, плечистый, румянощекий, и подпоручик Евжен Траян, светловолосый, хрупкого сложения. Жаров пригласил Березина, и весь ужин прошел в оживленной беседе.

— Наш корпус, — рассказывал Гайный, — наступал через Дуклинский перевал. Немцы так засели, не сдвинешь. Их опрокинули. Наши соседи, русские и украинцы, как орлы, бились. Лишь видя их в бою, можно понять, что такое стойкость, если нужно обороняться, и что такое напор, если дан приказ наступать.

— А как вышли на перевал, — подхватил Траян, и глаза его заискрились золотниками, — у каждого душа в огне. Глянешь вперед — сердце гудит: родина перед тобой, земля, где родился и вырос, где впервые полюбил. А назад обернешься — сердце щемит: тоже покидаешь родину, что дала тебе силу, мужество, честь. Чем бы ты был без нее? Рабом или пеплом.

— То правда, — продолжил и Конта. — Святая правда. Вышли на Дуклю — еще раз кровью скрепили свою дружбу с вами.

— Дукля нам вдвойне памятна, — снова заговорил Вилем. — Еще в первую мировую наши отцы, служившие тогда в войсках австрийского императора, отказались воевать, и целый чешский полк перешел на сторону русских.

Жаров и Березин обменялись понимающим взглядом. Их радовало искреннее восхищение чехов всем советским, их вера в торжество справедливости, их дружеская преданность, даже их живой задор и какой-то пламенный азарт.

— Настоящий дифирамб Советской Родине! — улыбнулся Березин.

— Она заслужила еще большего, — откликнулся Евжен Траян. — Она возродила нашу армию, заживо загубленную мюнхенцами.

— Скорее — помогла создать новую, — поправил Григорий.

— По правде говоря, — вернулся к разговору о перевале Гайный, — Дукля обошлась нам дорого. Думали, за пять дней одолеем, а провоевали три месяца.

Жаров изумленно поглядел на чехов.

— Намечалось: сразу же соединимся с силами словацкого восстания, а все сорвалось, — пояснил Вилем. — Эмигрантское правительство уверяло, что словацкий корпус генерала Малара поддержит восставших и не сдаст немцам перевала. Больше того, откроет нам дорогу через горы. Но Малар струсил, сбежал.

— Ну а Бенеш? — спросил Березин.

— Что Бенеш! Сердито отчитал Свободу за Дуклю и даже пытался расформировать корпус.

— Как расформировать? — изумился Жаров.

— На что ему такой в Чехословакии? — И, помолчав, Вилем добавил: — Когда президент уже в Кошице несколько раз повторил, что потери ужасны, генерал Свобода пригласил его поглядеть на места боев, чтобы более реально судить о вещах. Бенеш сухо согласился и поехал туда с министрами. Мне пришлось лично быть с генералом и все видеть своими глазами. Он показал им Дуклю. Там земля просто изрыта снарядами. Груды исковерканной техники, сожженные машины и танки, изуродованные пушки. Черный горелый лес выглядел мрачно. Деревья сожжены, иссечены. Жители ютились в землянках, в разбитых солдатских блиндажах. Казалось, налетел огненный смерч и ничего не пощадил. Президента начало лихорадить, и он попросил горячего чая: «Все-все, господин коллега, больше не могу, это ужасно».

— Вот тебе и Бенеш! — сказал Березин.

— Ну его к черту! — воскликнул Евжен. — Давайте выпьем за Прагу.

Тост приняли дружно.

Затем чехи стали упрашивать Березина рассказать о себе.

— Это нелегко, — начал Григорий, — жизнь так проста, что порою не знаешь, как рассказать о ней, и вместе с тем так сложна, что не всегда оценишь ее по отрывочным событиям.

— Вы философ, — сказал Вилем, — не скромничайте.

— Что я, вот отец — тот философ, — начал Григорий. — Было время, он овцы не имел, всю жизнь помещичий скот пас. Хмурый такой, взглянет исподлобья, слова не добьешься. А нас семеро — кормить надо. Только пятеро умерли еще до Советской власти. Пришел батя с гражданской — землю получил. Как вол ворочал, и все для того, чтоб детей выучить. Колхозы начали строить — он горой за них. А тут кулаки избу его спалили. Опять гол как сокол. В колхозе председателем выбрали. Таким хозяином заделался — в три года не узнать деревни. А к началу войны на Волгу к нему экскурсии ездили. Понятно, выучил нас. Старшая сестра — ученый биолог. А я... что ж, какая у меня еще биография, — развел он руками. — Окончил среднюю школу — в университет. Философия — вещь очень важная, война еще важнее. Оставил все — и на фронт! Ранили под Москвой. А поправился — на формирование. И вот ранним утром мы на Красной площади. Парады, бывало, лишь в кино видел, а тут сам стою, и когда — 7 ноября сорок первого! Стою и ног под собой не чую. За границей думают, смерть нам, конец. Буржуазные писаки нас живьем в могилу закапывают. А тут разговор о жизни, о великой миссии, с какой по зову партии идти нам по своим и чужим землям. С парада — на фронт! И сразу в бой. Кто из немцев выжил в том бою, тот на всю жизнь запомнит, что такое страх! Что такое ненависть! И что такое любовь!

Березин помолчал немного, помолчали и все.

— Был потом и Сталинград, и Курск был, и Днепр, прошли Румынию с Венгрией и вот где встретились, — рассмеялся Григорий. — Я книгу пишу про войну, — чуть погодя сказал он, — о силе духа войск. Оружие, скажу вам, посильнее пушек и бомб.

3

Родился Вилем в Праге. Очень любит ее: «Милая, прекрасная Чехия!» Злата Прага — ее сердце. Шестнадцатилетним юношей Вилем убежал из дому защищать Испанию. Он сражался в Мадриде. Видел его героических защитников. Был одним из многих героев интернациональной бригады. Но об этом можно лишь догадываться: сам он говорил мало и скромно. После трагической развязки вернулся домой. Поступил в Пражский университет. Нужно было видеть, как негодовали студенты в ответ на наглые происки гитлеровцев. Настал год призыва. Вилем имел право на отсрочку, но отказался от нее. Нет, он будет защищать республику! Однако за него решили мюнхенские миротворцы, которые еще недавно загубили испанскую демократию.

Вилему до сих пор помнится, как их уговаривали сложить оружие, особенно социал-демократы. Ослепленные философией примиренчества, они выступали против всякой борьбы, ратовали за любую уступку. Один из них, Йозеф Вайда, был давним другом их семьи. Ему доверяли как старому рабочему. Во имя мира, во имя нации он уговаривал Вилема и его друзей сложить оружие. С трудом внимая его доводам, они уступили. Со слезами на глазах отдали свои винтовки. Так сила стала бессильной. Что же теперь! Неужели на колени перед немецким ефрейтором? Нет, никогда! И голос Вилема громче всех на студенческих митингах. Тогда он не был еще коммунистом, хоть и понимал, что правы только они. Скрывался. Бежал во Францию, чтобы сражаться против фашизма. Видел позор французской армии. Понял, что выбор поля боя ошибочен.

Вернулся домой и был схвачен гитлеровцами. Они увезли его в концлагерь. Его не успели там затравить овчарками, расстрелять, не успели сжечь в печах Освенцима: он сбежал. Пробился в Советский Союз. И вот он воюет. За свою Злату Прагу.

— Она ждет, она зовет нас! — заключил Вилем.

4

Наутро у перекрестка дорог Андрей увидел чехословацкое войско на марше. Как оно выросло и возмужало!

На одной из машин солдаты проехали с развернутым знаменем. Андрей успел на его полотнище прочитать знаменательные слова, с которыми чехословаки каждый день в бою: «Правда победит!» Затем мчались орудия и минометы. За ними гремели танки, грозные тридцатьчетверки. Бойцы с интересом всматривались в имена прославленных машин: «Лидице», «Соколово», «Ян Жижка», «Злата Прага».

Сколько их, славных имен! Над башней «Яна Жижки» реяло Красное знамя киевлян, врученное экипажу танка жителями древнего славянского города. Это знамя было впервые развернуто на Дуклинском перевале — у границы родной земли.

А вскоре по другой дороге пошли советские колонны. И тоже были танки, и тоже с историческими именами: «Александр Суворов», «Михаил Кутузов», «Гастелло», «Одесса», «Москва»...

Истинно история давних и близких лет! И полководцы минувших времен, постоявшие за мать-отчизну, и их потомки, уже теперь павшие смертью храбрых, и города-герои, послужившие Родине своим легендарным подвигом, — все они верные сыны бранной славы, всегда возвышенной и благородной!

 

глава третья

ВЫСОКИЕ ТАТРЫ

1

Первыми на обледеневший гребень выбрались разведчики Якорева. Вытерев рукавом взмокший лоб, Максим обернулся. Круто проклятое нагорье! Высекая во льду зазубрины, бойцы Самохина карабкались следом. Молча тронулись дальше. Крутизна чуть спала, но снегу по пояс. Он мягкий и рыхлый, легко продавливается до самой породы. Хуже льда! Потом и снег позади. Отвесная каменная стена как бы выложена из кристаллических сланцев. Скалу огибает террасой узкий горизонтальный уступ. Внизу — глубокий провал, ощеренный острыми каменными зубьями. Бойцы, как альпинисты, обвязаны у пояса, и все прикреплены к веревке. Предосторожность не напрасна. В одном месте уступ сильно размыт. Как всегда, все несчастья валятся на Зубца. Он шел последним и первым повис над пропастью. Максим едва выдержал рывок. Вытянутый на площадку, Зубец не сразу пришел в себя. На побледневшем лбу крупные капли пота. Нижняя губа часто вздрагивает. Якорей вспыхнул, по, увидев лицо разведчика, сразу смягчился.

На скалу с крутыми, почти отвесными стенами бойцы лезут с камня на камень, с уступа на уступ, карабкаются по обледенелым скатам, цепляются за редкие кусты и карликовые деревья, именуемые тут пигмеями; подолгу лежат, чтобы отдышаться и собраться с силами. Горы все выше и выше. Воздух становится чище, свежее: пронзительный ветер обжигающе порывист.

На седловине привал...

Вот они, Высокие Татры, — чудесная диадема Словакии. Это и в самом деле одно из ценнейших ее украшений. Горы эти щедро воспеты поэтами. Композиторы сложили о них чарующие мелодии. «Татра» — наиболее массовая марка самых различных изделий. Легковая машина — «татра», папиросы — «татра», шоколад и конфеты — «татра».

День голубой и солнечный. Обзор на сто верст вокруг. Куда ни глянешь — небо и горы. И выше всех красавица Герлаховка, 2663 метра! Даже тысячеметровая Матра, виднеющаяся вдали в виде синеватого конуса, по сравнению с нею кажется горой-ребенком. Но Самохин и не глядел туда. Расстелив на снегу карту, он тщательно выверял маршрут. Далеко впереди, у подножия северных склонов, — небольшой уголок южной Польши с живописным курортным городком Закопане. Туда лишь один путь — через Яворинский перевал, по которому и отходит разбитый противник. Он минирует дорогу, с устраивает лесные завалы, подрывает полотно и скалистые кручи над ним. По шоссе на Закопане полк и преследует противника основными силами. Батальон Самохина идет прямым путем через Татры, чтобы отрезать врагу пути отхода. За проводника у Леона словачка-партизанка Мария Янчинова. По ту сторону гор действует партизанский отряд, им командует ее брат Штефан Янчин. Молодая женщина в легкой шубке, отороченной мехом, и в теплом шерстяном платке, из-под которого выбиваются пряди русых волос. Невысокая и стройная, она чем-то напоминает горную серну, чуткую и стремительную. Бойцы не сводят глаз с ее румяного лица, заглядывают в синие глаза с большими черными зрачками, прислушиваются к звонкому голосу, каким не разговаривать, а петь бы самые задушевные песни.

Часовой отдых на высоте две тысячи метров. У бойцов термосы с горячим чаем. Здесь он кажется необыкновенной роскошью. За скромным завтраком оживленный разговор. Мария молчалива, но на вопросы отвечает бойко, не задумываясь. Да, она воевала. Да, знает оружие. Снайпер. Сколько у нее на счету? Много, засмеялась словачка.

— А ну, дочка, проверим, проверим, — заулыбался Голев, подсаживаясь к женщине. — Видишь — пигмей, сучок внизу, — и приложившись, сразу выстрелил. Сук обломился, оставив небольшой выступ. — Сможешь?

— Давай испробую. — Целилась долго. А раздался выстрел, и остаток сучка свалился на снег.

— Ох, молодец! Умеешь. Дай-ка я тебя поцелую, — и, наклонившись, звонко чмокнул ее в щеку.

Женщина раскраснелась.

— Что за хитрый старик, — засмеялся Соколов, — всех обошел! Захотелось поцеловаться — вот и придумал испытание.

— Да перестань ты, балагур, — упрашивал Тарас, смущаясь под добродушные смешки солдат.

— Нет, теперь и я испытание сделаю, — разбаловался Глеб. — Можно?

— Да ну вас! — шутливо отмахнулась женщина.

С севера незаметно выползла снежная тучка. Глядя в бинокль на горный рельеф, Голев все расспрашивал Марию:

— А на Герлаховке была?

— Была.

— А там? — вытянул он руку в сторону фешенебельных санаториев.

— Там ни, вратник и на порог не пустит.

— А Морское око бачила?

— Бачила, бачила, — улыбнулась Мария. — Самое красивое озеро. Будто серебристо-синее зеркало. А снежные гребни над ним, как диковинное ожерелье. А после заката, когда горные вершины еще залиты пурпурными лучами солнца, озеро становится не синим, а багряно-красным. Это от крови, — говорит Мария.

— Как от крови? — заинтересовался Голев.

— Бог сливает туда всю кровь бедняков, выпитую за день богачами.

— Ишь как придумано! — удивился бронебойщик.

Начался спуск. Опять отвесные скалы, потом глубокие снега, лед.

— Смотрите, смотрите! — вдруг вскрикнул Зубец. — Смотрите же!

Могучие татранские хребты выше туч взметнули свои каменные скалы, и одна из них отвеснее всех. А на самом верху ее отчетливо виден вытесанный на сером камне портрет.

— Смотрите, Ленин! — так и застыл с вытянутой рукой разведчик.

С холодных каменных скал неожиданно повеяло родным и близким. Еще вчера, провожая отряд в горы, замполит напомнил бойцам про Поронин, где незадолго до революции жил и работал Ленин.

Леона охватило раздумье. Чьи руки высекли тут образ Ленина? Чье искусство и чье мужество запечатлено на камне? Сделал ли это безвестный словацкий партизан или польский гураль?

— Его за сто верст видно, — с гордостью сказала Мария.

За лесом пошли татранские хребты, изрезанные ущельями. Партизанка вывела отряд к узкому каньону. Бялы Дунаец сдавлен здесь отвесными скалами и ревет, как дикий зверь, только что заключенный в клетку. Люди перестали слышать друг друга. Воды Дунайца источили скалы, превратив их в изваяния каких-то птиц и великанов, в башни и замки самых причудливых очертаний. Но бойцы ничего не замечали. Оглядываясь назад, они дотемна видели, как им вслед смотрел Ленин.

2

С выходом в долину быстро сгустились сумерки, и к ночи Мария вывела отряд к немецкой заставе на краковском шоссе. На южной окраине польской деревеньки одинокий домик. Рядом шлагбаум. Разведчики Якорева без шума сняли часового. Скрученный прямо в тулупе, он с платком во рту оставлен тут же в кювете. К домику! Дверь не заперта. С группой разведчиков Максим проник за порог. Слабо мерцает керосиновая лампа. Безмятежно раскинувшись на польских пуховиках, на кровати спят трое.

— Ауфштеен! — негромко скомандовал командир.

Где там! Хоть из пушек пали! Солдат охватывает озорство.

— Ваше благородие, извольте вставать, — и Зубец тронул за плечо толстого немца. — Нам некогда.

Толстяк вздрогнул, и его выпученные глаза безумно уставились на востроглазого паренька с автоматом. На одних локтях, не переворачиваясь на живот, он пополз к стене и сразу придавил второго.

— Вот видите, и его перепугали! — покачал головой разведчик.

Еще минута — и все трое в белых подштанниках и длинных, до колен рубахах стоят у кроватей, стуча зубами.

— Живые привидения! — захохотали разведчики.

В Закопане полк. Один из его батальонов уже в пути на новый рубеж. Его роты с артиллерией пройдут через час. Второй батальон двигается следом, а третьему приказано еще держать горные проходы.

План действий сложился сам собою. Максима, который знает по-немецки, Леон поставил на пост у шлагбаума, а вдоль шоссе организовал несколько сильных засад автоматчиков с гранатами.

Вскоре и первая машина «оппель-капитан» сердито засигналила у закрытого шлагбаума. Максим нехотя махнул рукой в сторону заставы и что-то пробормотал по-немецки. Дверца раскрылась, и офицер заспешил к домику. Едва он скрылся, как машину окружили разведчики. В ней еще трое автоматчиков. Офицер из штаба немецкого полка с папкой документов. «Оппель» отогнали в сторону.

Не прошло и нескольких минут — сразу три грузовые машины. Этих окружили одновременно и тоже взяли без выстрела. Из кузова каждой машины вылезли сонные немцы, похожие на живых кукол из детского театра: так неестественны их движения и действия. Один из грузовиков с разным саперным имуществом, а два других — с противотанковыми и противопехотными минами. Командир саперного взвода, одутловатый гитлеровец, дрожит с перепугу. Не успели задать ему и одного вопроса, как он начал рассказывать все сам. Они ехали подготовить к минированию назначенные участки дороги. За ними следует танковая рота из семи танков, а чуть дальше — две пехотные роты.

Как быть? Ударить по танкам — уйдет пехота. Заминировать дорогу — танки станут подрываться, а роты успеют изготовиться к бою. «Вот что, — решил Леон. — Пропустить немецкие танки. Да, да, пропустить!» — подтвердил он, почувствовав вопросительный взгляд Якорева. Дальше по шоссе есть узкое дефиле, которое собирались минировать немцы. Пусть туда едут саперы и противотанкисты.

Полк, с которым прямая радиосвязь, ведет ночной бой в горах на шоссе у самого Закопане, и там уже знают всю обстановку.

Немецкие танки подошли с притушенными фарами. Чтобы не задерживать их, Максим предупредительно открыл шлагбаум. Высунувшись из открытого люка, немецкий офицер что-то крикнул часовому в тулупе, а тот махнул ему рукой, дескать, катись дальше, не задерживайся. За ними появилась и пехота. Она вся на повозках. Высокие колеса поскрипывали на снегу. Тяжелые битюги остановились у шлагбаума, нетерпеливо помахивая хвостами. На повозках спят или дремлют.

— Командиров к начальнику заставы! — крикнул Максим по-немецки.

Офицеры где-то далеко. Впрочем, один уже виден. Он медленно тащится в голову обоза. А бой с танками все не начинается! Тихо. Первый офицер скрылся в домике, и его вмиг обезоружили. Да, идут две роты, и меж ними батарея — восемь орудий. Затем приплелся второй офицер, за ним третий. Теперь роты без командиров.

Как же лучше обезоружить их? Пусть офицеры прикажут им сдаться без боя. Что, могут не послушать? Все же придется попробовать.

С дрожью в голосе сначала один, потом другой немецкие офицеры объясняют, что роты окружены целым полком русских, и просят сложить оружие. По обозу — как ток по цепи. Сразу переполох! Но стрельбы нет. Крики из конца в конец колонны.

— Молчать! — раздался голос Якорева. — Клади оружие! Руки вверх!

В это время издалека донесся первый взрыв. За ним второй, третий... И там у саперов закипел бой. Началось! Здесь же, бросая оружие, немцы сбивались в кучи и ждали. Но это только перед заставой. Там, дальше, вдруг резанул немецкий автомат и, как сигнал, вызвал залпы других, а в ответ грянул огонь засады. Бойцы притаились у дороги за густыми деревьями, которые тесно обступают ее с обеих сторон. Бой загремел с такой силой и яростью, будто и в самом деле здесь не облегченный отряд, в котором всего две сотни бойцов, а по крайней мере целый полк, бросившийся в атаку. Немецкие офицеры с отчаянием зажали уши.

Сдавшихся в плен разведчики отвели к заставе.

Саперам удалось подорвать пять танков.

Еще во время боя в домике у заставы затрещал телефон, на который вначале никто не обратил внимания. К нему подскочила было Янчинова, но Голев строго цыкнул, и Мария передала ему трубку. В нее что-то кричали, чем-то грозили и требовали ответа. Понимая, что молчание невозможно, Тарас упорно повторял одну и ту же фразу:

— Айн момент! Айн момент! — Он повторял ее так взволнованно и с таким напряжением, что еще больше распалял темперамент начальства, которое уже хрипело в трубку. — Айн момент! — продолжал Тарас.

К телефону комбат послал Якорева. Решив атаковать немцев и психически, он наспех пояснил ему, что и как сказать.

— Да что у вас там, будете вы говорить, наконец, черви б вас живыми пожрали! — бешенствовал кто-то у трубки в Поронине.

— Кто говорит? — строго спросил по-немецки Якорев.

Оказалось, сам майор Хайбах.

— Ах, Хайбах! — разыгрывал Максим удивление, точно всю жизнь знал господина Хайбаха и сейчас очень рад поговорить с ним. — Так у нас все в порядке, все как надо. А почему выстрелы? Так громили противника... Да, да... теперь противник разбит. Много убитых, ими усеяна вся дорога, а больше сотни взято в плен. Что я выдумываю? Какой противник? Откуда? — повторил Максим вопросы штабного офицера из Поронина и тут же пояснил под хохот присутствующих: — Все истинная правда... Да-да, клянусь самим господом богом, все разбито: и танки, и артиллерия, и пехота. Все, что вы послали, все разбито. Кто я? Офицер советской дивизии.

— О-о-х-х-х! — на всю комнату вздохнула трубка.

— Складывайте оружие немедленно: советская дивизия уже вступает в Поронин. Приказываю прекратить сопротивление. За всякое промедление — расстрел! — теперь уже Максим говорил властно и твердо, нисколько не шутя и не усмехаясь.

Трубка замерла.

— На Поронин! — повернулся Якорев к разведчикам.

3

Уже ранним утром стало ясно, что из Поронина немцы в панике бежали. Березин с интересом разглядывал незнакомые места. Горное утро было ослепительно белым. Искристый снег невольно заставлял жмуриться. Тишина казалась загадочной и торжественной, и душа почему-то томилась ожиданием чего-то необычного и праздничного.

Григорий все пытался представить, как много лет назад вот этой же дорогой ездил сюда Ленин. Как он выглядел тогда? О чем мечтал и думал? Как поднимал людей на революцию? И сколько их было тогда, большевиков? Теперь их миллионы. На них с надеждой смотрит весь мир.

Наконец и Поронин, где еще на рассвете обосновался батальон Думбадзе. У самого берега стремительной горной речки Григорий сразу разглядел двухэтажный дом с большой верандой. Своими окнами он смотрит прямо на бойцов, смотрит удивленно и радостно, словно радушный хозяин.

Как и все, Григорий с волнением глядел и глядел на этот высокий дом, срубленный из добротных бревен и затейливо украшенный резьбой. По всем приметам, о которых им говорили в Закопане, он самый. Здесь еще до революции жил и работал Ленин. Тридцать три года назад он приехал сюда из Парижа, чтобы направить могучий революционный подъем народных масс России. Здесь, в тогдашней Галиции, он провел известное Поронинское совещание Центрального Комитета РСДРП с работниками партии из России.

Дом увенчан мансардами и построен в характерном «подгалянском стиле». Островерхая крыша из дранки с широким резным карнизом напоминала старую австрийскую каску. Едва бойцы приблизились к дому, как на узорчатое крыльцо его высыпали польские гурали — коренные и давние жители этих мест. Одеты они празднично: в расшитые безрукавки, узкие штаны из белого домотканого сукна с черными лампасами, и все в черных шляпах с бусами и орлиными перьями.

Горцы наперебой предлагают свои услуги.

С группой взводных агитаторов Григорий с волнением переступил порог дома. Они вошли в комнату, в которой жили Ленин и Крупская. Здесь простой деревянный стол, стулья гуральской работы с высокими резными спинками, самодельный шкаф для одежды и кровати, покрытые домоткаными крестьянскими одеялами, и под потолком керосиновая лампа с канделябрами. Так ли было тогда или иначе? Ясно, история восстановит весь облик тех дней. Люди помнят, чтут Ильича. Он дорог как вождь и учитель. Пройдет немного времени, и они создадут здесь музей. Тысячи, сотни тысяч людей потекут к этому дому, где жил и работал Ленин. Отсюда он руководил нараставшим революционным движением, направлял работу партии.

Бойцы принесли сюда не только, венок из свежей татранской хвои, они трепетно склонили и обветренное в боях Красное ленинское знамя. С ним жизнь и вера в победу. С ним мужество и сила на бой и подвиг ради живого ленинского дела.

Гурали хорошо помнили те давние дни, когда здесь жил Ульянов. Но кем он был, они узнали лишь по его портретам после русской революции.

Березин видел, как взволнованы солдаты. Их лица торжественны и просветленны, словно они только что повстречались с самим Лениным. От чужих и незнакомых комнат на них повеяло вдруг чем-то родным, самым дорогим на свете.

А вышли — с крыльца открылась чудесная панорама, которой, наверное, не раз любовался и Ленин. Картинные домики гуралей На склонах Березину казались обездоленными беженцами без пристанища. Белоснежные шапки татранских вершин походили на разведчиков в белых маскхалатах, зорко следивших за врагом. А заснеженные нагорья, поросшие прямоствольным лесом, чем-то напоминали могучую армию, что двинулась в атаку на огромном фронте. Как воспринимал все это Ленин? Не хотел ли он силу и величие этих гор видеть в людях, которым посвятил всю борьбу свою, всю жизнь?

Народная память навечно сохранила для истории чуть ли не каждый шаг великого человека. Гурали с увлечением наперебой рассказывали обо всем, что видели, слышали и знали об Ильиче.

Вот тут, на берегу безумолчной речки Поронец, он любил работать с книгой в руках. Вон по той стежке совершал прогулки в короткие часы досуга. Вон с той горки, они указывают на Налицкую Грапу, он любовался вершинами Татр. А вон в той деревне — Бялы Дунаец, что примыкает к Поронину, останавливались Ульяновы.

Бойцы взволнованны. Сняв шапки и приспустив полковое знамя, примолкшие и торжественные, стоят они у дома, где на благо человечества неустанно трудился Ильич, стоят, исполненные гордости за все, что он делал и сделал, гениальный стратег коммунизма.

4

К утру ночная метель замела пути-дороги. Ветер разбойно рвал и метал, подолгу кружил на месте, засмерчивая сухой снег, и куда попало гнал вихревой столб. Белая мгла застилала горы: она буйствовала под ногами, в голых ветвях бука и тиса — во всем небе.

Пряча голову в воротник полушубка, Максим с трудом пробился к землянке с полковой рацией. Сугробы по пояс. Просто чудо, что не заблудился без Моисеева. Преодолев хребет, он прошел за ночь свыше десяти километров и ранним утром прибыл в полк. Значит, будут и завтрак с обедом, и сухие валенки, и соломенные маты, без которых хоть замерзай в окопах и землянках. Но мысли Максима заняты сейчас другим. Моисеев привез почту, и письма из родных мест согревают солдат лучше горячего чая и дымящегося борща. Письмо же, полученное Максимом, и обрадовало его, и расстроило. Решительный по натуре, он вдруг растерялся, не зная, как поступить.

Весь заснеженный, с обмерзшим лицом, он ввалился через низкую дверь и молча уселся на тисовый обрубок, заменявший Оле табурет. Девушка обрадовалась несказанно. Дни бегут и бегут, а им и поговорить некогда и негде. Она рванулась было к нему, но, разглядев расстроенное лицо Максима, так и обомлела. Что случилось? Болен или убило кого? Даже раздеться не хочет. У нее же тепло. Маленькая чугунка в углу дышала жаром. Максим все молчал, и девушка терзалась еще более. Куда девались ее смех, шутки, беспечная веселость — весь задор, каким постоянно светится ее взгляд и звенит ласковый голос.

Заговорил Максим тихо и расстроенно. Пришло письмо из редакции фронтовой газеты с заманчивым предложением. Не приказом, а предложением. Стоит ему согласиться, и его назначат разъездным корреспондентом. Со штабом дивизии вопрос согласован. Березин рад и считает, нужно ехать, не раздумывая. Говорит, это не то, что видеть события глазами роты и даже полка, а глазами фронта, всех его армий. Подумать только, всего фронта!

У Оли сразу подкосились ноги, и она бессильно опустилась на угол земляного уступа, заменявшего ей кровать. Вот и конец их недолгой, еще невысказанной любви. Конец счастью, которого еще не было. А может, и конец всему. Кто знает, как сложится их фронтовая судьба? С кем сведет и разлучит? Чем порадует и убьет? Что-то вдруг сдавило ей горло, мешая говорить и даже дышать. А Максим так же тихо и глухо говорил и говорил ей о планах, безжалостно ломавших все, что было ценно и дорого. Как оставить друзей, взвод, полк? Как оставить ее, Олю, которой он так и не сказал еще самого главного.

Бессильная молчать и сдерживать свои чувства, она бросилась к Максиму и пылкой щекой прижалась к его щеке. Ей ничего не нужно, кроме его любви. Нет у нее ничего дороже Максима, и она никому его не уступит. Она никуда его не отпустит. Расстаться теперь, когда он сказал, что любит ее, — просто безумие. Нет, нет, никуда!

У Максима сразу отлегло от сердца, и он даже успокоился. Оля сделалась такой нежной и ласковой и такой пылкой, какой он не видел ее и не знал вовсе. Ясно, он никуда не уедет. В конце концов остаться тут — не менее почетно, и его никто не осудит.

Скрипнула дверь, и в землянку дохнуло метельным утром. Жаров долго говорил по рации с Виногоровым. Максим собрался было уйти, но командир полка, перехватив полный отчаяния взгляд девушки, жестом усадил его на место. Как никто, знал он, что значит расставание. Зачем же омрачать им последние минуты?

Кончив разговор с комдивом о празднике (завтра 23 февраля), сказал Максиму, что отпускает его неохотно, но отпускает. Пусть молодой военкор испробует свои силы на новом поприще, пусть из него вырастет знающий и опытный военный журналист.

Максим раскраснелся. Слова Жарова льстили его самолюбию и пугали. Они опять возвращали его к мучительной нерешительности.

— А я тут раздумывал, как быть.

— Нечего и раздумывать — ехать, и ехать немедленно. Все документы подготовят сегодня же. А взвод оставишь достойному преемнику — Глебу Соколову. Приказ уже отдан.

Едва Жаров вышел, как лицо Максима сделалось белее снега. Взглянул на Олю — у нее тоже. Нет, он никуда не поедет!

А она, прильнув к его груди, и не слышит Максима. У нее так и звенят в ушах слова полковника: «Нечего раздумывать — ехать, и ехать немедленно!» А что, если все счастье Максима в том, чтобы ехать? А что, если она стоит поперек дороги этому счастью? А что, если?.. Ах, что за мука эта любовь! Таня говорит, любить — это требовать. Чего же нужно потребовать ей, Оле? Да, в чем уступить и чего потребовать? Разве в силах она отказаться от самого дорогого, от Максима? И кому нужен такой отказ? Но вправе ли она и мешать ему?

Только теперь Оля вдруг осмыслила его слова о работе в газете. Видеть события не глазами взвода и роты, а глазами фронта! А случись тут какое несчастье с Максимом, разве она простит себе, что помешала ему уехать? А случись какое несчастье там, что оправдает ее уступку? Как все сложно и путанно. Где тут разобраться? А ведь нужно не только понять, но и решить. Нет, мешая ему, она думала не о нем — о себе. И это сознание безвинной вины как-то прибавило ей сил и помогло обрести тяжкую решимость.

— Нет, Максим, ты поедешь все-таки...

— Ты что?..

— Я не прощу себе, если стану мешать. Никогда не прощу.

— Никуда я не поеду!

— Если любишь, поедешь, Максим. Увидишь, я не буду плакать, у меня достанет сил и на разлуку. Ты же любишь меня? Ты не забудешь? Мы не расстанемся насовсем? Нет ведь, нет же, скажи?

Он притянул ее к себе и стал целовать, не давая передохнуть. В горячей ласке его она ощутила и признательность, и силу пьянящего чувства, и верность, порождающую в душе покой и гордость.

5

На карте Оравица голубой жилкой сбегает с татранских хребтов и узкой долиной вьется меж лесистых нагорий, пока где-то внизу не вырывается на равнинные земли. А на местности ее не разглядишь сейчас ни в какую погоду: все под глубоким снегом. Но с обеих сторон над нею возвышаются крутые склоны, чуть не сплошь заросшие лесом. На правом берегу закрепились полки Виногорова, на левом — немцы. Но сплошной линии фронта здесь нет.

К вечеру снежный ураган приутих. Низкие тучи еще ползут и ползут с севера, задевая макушки деревьев. Моисеев поспешно снарядил свой обоз и с трудом пробился в Витаново, где и пришлось заночевать: кони и люди вконец обессилели.

Завтра 23 февраля, и Виногоров вызвал к себе человек сорок из отличившихся в последних боях, чтобы лично вручить им награды. «Генеральские гости», как их окрестили в полку, прибыли с обозом и расположились в крестьянских избах. Оборону здесь держит полк Кострова. Село расположено в низине, на берегу Оравицы. Прямо над ним — крутая гора, с которой немцы обстреливают село чуть ли не с птичьего полета. Впрочем, до немцев «далеко», с полкилометра, а то и больше. Позади Витанова, за правобережной горой, раскинулась Гладовка или, как ее называют в шутку, «столица Кострова». Там же размещены и все тылы Моисеева, так как позади своего полка места им нет. А здесь, в Витаново, у него промежуточная база, через которую идет все снабжение жаровского полка, воюющего в самой глуши татранских гор.

К генералу солдаты ехали с радостью. Еще бы, на целый день вырваться из снегов. Сам долго служивший солдатом, генерал и вызвал их к себе, чтобы дать хоть немного отдохнуть и развлечься в спокойной обстановке. Говорили, он пригласил артистов и будет концерт, потом кино, ужин у генерала, а кто-то пустил слух, что будет и по пачке настоящего «Казбека».

Старшим команды Жаров направил Самохина, только что ставшего майором. Ему тоже получать орден за бои в Татрах. Разместив людей и выставив караул, Леон заглянул в избу, где разместилась Таня. Хотелось побыть с нею, поговорить. Они давно не виделись. Но Таня не одна: с нею подруга Надя Орлова, хозяева дома. Какой тут разговор!

Весь вечер Леон приглядывался к девушкам и невольно сравнивал. Невысокие ростом, черноволосые, черноглазые, порывистые — многим походили одна на другую и в то же время оставались совершенно разными. Таня упорна и настойчива, она во всем — само постоянство. Надя легко уступает самой себе и другим. Таня не терпит флирта. А Надя без него жить не может. Таня рискнет лишь в крайнем случае. Надя — когда угодно. Она смела и отчаянна, порой безрассудна и вместе с тем находчива, инициативна.

В полку Надя недавно. Правда, служила тут и раньше, но, будучи раненной, долго лечилась. Как санинструктор, она не чуралась опасных рейдов с разведчиками и не раз оказывалась в чрезвычайном положении. Во вражеском тылу с ней был, например, такой случай. Раз подстерег ее немецкий ефрейтор. Поймал, повел. Смелая девушка притворилась довольной, разыгрывая из себя простушку, которой понравился неповоротливый немец. Тот самодовольно улыбался, поощрительно хлопал ее по плечу. Улучив момент, она сильным ударом сбила его с ног и, обезоружив, привела к разведчикам.

Отчаянная девушка. Ей очень нравится Румянцев. Но того трудно соблазнить. Или он так уж любит Таню и, несмотря ни на что, хочет остаться верным своему чувству. Яков чист душою, и Леон знает: он не нарушит даже дружеской верности. Он просто любит и молчит, переживает и глушит все проявления своих чувств. Чего бы ему не полюбить эту девушку? А может, она и нравится ему, а Леон ничего не знает? Упустит — поздно будет. Такая одна не останется. Разве настроить Таню, чтоб посодействовала? Нет, не захочет. Скажет, любовь — не утеха. Но может, у них, у Нади с Яковом, и сложится настоящая любовь?

Надя без удержу смеялась и шутила. Леон далее пожалел, почему нет с ними Румянцева. Как бы он держался с Надей? В противоположность подруге Таня больше молчала. Она как-то ушла в себя и счастливо улыбалась. Лицо ее словно светилось, но в глазах ощущалась непонятная настороженность. Как ни приглядывался к ней Леон, ему все не удавалось понять, что же случилось с девушкой. Но такая она ему нравилась еще больше. Нет, он ни на кого ее не сменял бы. Ни на кого. Даже на Надю!

Долго и сложно складывалась их любовь, очень долго. Зато теперь она напоминала ему самый крепкий и самый ценный сплав, в котором все ее и его стало чем-то единым,, нераздельным.

После ужина Таня, не одеваясь, вышла за порог проводить Леона. Но ее сразу обдало холодным воздухом. Леон распахнул полушубок и согрел ее своим телом. Таня нежно приласкалась к нему и долго простояла молча, прильнув щекою к его груди.

Нет, она не просто прильнула, а так, что он ощущал ее всю, живую, трепетную, покорную его любому желанию. Ему всегда удивительно хорошо с нею. Сегодня же еще лучше, хотя она далее не целует его, а просто стоит и ластится, как никогда.

— Я тебя очень, очень люблю, — тихо сказал он, крепче обнимая ее, — и, что бы ни случилась с тобою, знай и помни, очень люблю.

— А ты знаешь...

Она запнулась и умолкла.

— Что?..

— Боюсь...

— Ну, чего ты боишься? Все равно скажи.

— У нас бу-дет ре-бе-нок... — выдохнула Таня жарким шепотом.

Леон чуть не задохнулся и с минуту не мог вымолвить ни слова. Но по тому, как он обнял ее, как молча нашел ее губы, как билось его сердце, она разгадала все его чувства, все мысли, и ей не нужно было слов.

— Я знаю, мы будем счастливы, — заговорил наконец Леон, — я немедленно отправлю тебя к себе домой.

— Вот дурной, не скоро же еще... месяцев через семь с лишним.

— Все равно отправлю. Завтра же доложу генералу.

— Право, сумасшедший! — счастливо засмеялась Таня.

— Нет, нет, иди спи, отдыхай, — заторопил ее Леон, — а то простужу еще, ты не смеешь теперь рисковать, слышишь, не смеешь.

 

глава четвертая

ВИТАНОВСКАЯ ЭПОПЕЯ

1

Переглянувшись, Максим и Оля, как им казалось, незаметно выскользнули за дверь. Тесно прижались друг к другу, безмолвно вглядываясь в белесую муть февральской ночи. Стало очень тепло, и редкие снежинки, порхавшие в воздухе, мгновенно таяли на пылающей щеке и освежали. Было так радостно, будто сердце переполнено от сил, которым нет выхода.

— Оленька, взять бы тебя на руки да нести бы, родную, нести и нести! — жарко зашептал Максим.

— Ну, куда ты понесешь, куда? — прижималась к нему Оля.

— А хоть куда, хоть в гору, только б нести...

Девушка мечтательно заулыбалась, представляя, как бы это выглядело. Разве знала она, что через несколько часов он и в самом деле понесет ее на руках, понесет через эту дорогу, в гору... понесет, оставляя на снегу кровавый след.

Голев невольно подслушал разговор, крякнул от удовольствия.

— Ну, воркуйте, воркуйте, птенцы, — ласково произнес он и направился в избу, где обосновались на ночь разведчики.

— Ах, батька, батька! — только и выговорил Максим.

Войдя в избу, Тарас сел за стол, и Акрам предупредительно налил ему кружку чаю.

— Видел наших? — добродушно кивнул он в сторону двери.

— Видел, — вздохнул Голев. — Славная девка, на Людку мою похожа: тоже с характером. Только моя построже, как Таня.

Молча выпили чаю.

— Эх, дети, дети, — разохался вдруг Тарас, — любо с ними и тяжко. Растишь вот, растишь, а тут война — ищи, собирай их. Поверишь, Акрам, прямо клубок спутанных волос, — покачал головою старый бронебойщик, — прилипли к незажившей ране: тронешь — и кровоточит.

— Чего там, известно, — посочувствовал молодой башкир.

— А где она? Жива ли, нет ли? Поверишь, ночи не сплю — все о ней и о ней, — заговорил Голев. — Эх, Людка, Людка, найду ли ее?

— Найдешь, Тарас Григорьевич, верю, найдешь!

За разговором они вроде не замечали молодежи, расшумевшейся за тонкой перегородкой. Оттуда неслись шутки, слышалась песня, но порой ее заглушали смех и споры.

— Теперь бы домой на месячишко! — размечтался Акрам.

Гармонь за перегородкой заиграла гопак.

— Национальный танец Семена Зубца, — торжественно объявил Соколов, и все захлопали в ладоши. — Перестань ты читать, ученый человек, — повернулся Глеб к разведчику, уткнувшемуся в книгу.

— Что ты смешки корчишь? — привстал Зубец. — Ты знаешь, какая книга? Может, я жить без нее не могу.

— Браво Сеник! — закричал Максим, уже возвратившийся с улицы. — Книга в жизни что компас в море, без него никакой корабль не может курсировать.

— Зубчик — кораблик без компаса, — пошутил Глеб.

— Сеня, Сенек, — подскочила к нему Оля, — давай спляшем!

Зубец положил книгу, одернул гимнастерку и молнией метнулся по комнате: его естественно и просто увлекла за собой бурная мелодия украинской пляски. Маленький и верткий, он выделывал такие коленца, что казалось удивительным, как он держится в воздухе.

— Видал?.. — подмигнул Максим Глебу.

— Талант, ничего не скажешь, только руками разведешь, — произнес Глеб, не спуская с разведчика восхищенных глаз.

После бешеной «мельницы» Зубец вмиг застыл на месте...

Оля незаметно сделала гармонисту знак рукой, и он стал играть в чуть замедленном темпе. Ее движения — сама грация: плавные, ласкающие, зовущие. Вот она прошлась по кругу, часто перебирая ножками, грациозно заламывая руки за голову; вот выскочила на середину и закружилась, раскинув руки в стороны; вот собрала их, скрестив на груди, и лебедем плавно поплыла. Она как бы жила в музыке, перевоплощая ее чудесные ритмы в удивительно красивые движения рук, ног, всего своего прекрасного молодого тела, сильного и послушного, вызывавшего восхищение и зависть.

Казалось, ее жесты, улыбки, взгляд веселых глаз — все сходилось в одном фокусе, у места, где стоял партнер, Семен Зубец. Но так лишь казалось. На самом деле все было адресовано другому, который стоял позади Зубца, сильный, мужественный, с улыбчивым обветренным лицом. И каждым своим движением, жестом, каждым взглядом девушка как бы говорила ему: а вот посмотри, какая я есть, а вот видел это, а вот, хочешь, буду такой или такой! Хочешь, загрущу! Хочешь, развеселюсь, не остановишь! Ну смотри же, смотри!..

В бешеном темпе она пошла последний круг, наклоняясь то вправо, то влево, улыбаясь всем и особо ему одному, своему Максиму, выделывая столь виртуозные па, что никак не запомнить ни одного отдельного движения, потом выскочила на середину круга и вдруг замерла.

И сразу оглушительный взрыв!

И не взрыв даже, а сотни, тысячи взрывов. Мигом по-вылетели из окон стекла, сильная волна погасила свет.

— Ложись! — крикнул Якорев. — Ложись!

— Не иначе артподготовка! — определил Голев.

— Максим, что же будет, а? — шепнула Оля.

— Ничего, сестренка, буря кончится, и море утихнет.

Пять... десять минут гремел артиллерийский гром, все вздымавший на воздух. Скорее по привычке, чем по необходимости, бойцы ощупали автоматы с дисками и к поясу прицепили гранаты, хоть мало кто верил в возможность боя: ведь впереди еще позиции целой роты.

Разрывы снарядов прекратились внезапно, и все разом выскочили на улицу. Что это? В воздухе ощутим прогорклый дым пожарищ, к которому за время войны так привыкли, что узнавали сразу. Многие домики объяты пламенем. Над кручей — тысячный фейерверк. А на склонах туча гитлеровцев: пригнувшись, они с воем и визгом неслись на лыжах вниз, в Витаново. Послышались нечастые очереди костровских пулеметов и автоматов. Они свалили на снег немногих — все остальные со страшной скоростью мчались вниз, вздымая за собою вихри снега. Черная саранча!

2

Как ни странно, не гром разрывов (его Леон расслышал не сразу), а резкий звон разбитого стекла разбудил Самохина. На улицу он выскочил неодетым, в распахнутом кителе, с шинелью в одной руке и автоматом в другой. Оглушенный разрывами снарядов, ослепленный сотнями ракет в иссеченном огневыми трассами небе, он на какое-то мгновение, достаточное, чтобы оценить обстановку, застыл на месте.

— К бою, товарищи! К бою! — бросился Леон к разведчикам.

— Сеня, Сеник! — донесся до него отчаянный голос Оли. — Рация!

Она везла ее с собой на проверку.

— К бою, за мной! — повторял Леон, увлекая людей к большому двухэтажному зданию за дорогой.

На ходу он успел заскочить за Таней и Надей. Дом же, где вчера остались девушки, был пуст и один из углов его разворочен снарядом. Что же с ними? Где теперь искать их? Раздумывать и гадать, однако, некогда. Витаново в огне. С горы с визгом несется орава осатаневших немцев. Хочешь не хочешь, а начинай дикий неравный бой.

Поручив поиски девушек Павло Орлаю, сам он бросился за бойцами своей команды. Двухэтажный дом пуст и мертв. Еще отступая, немцы разорили и разгромили его квартиры. Стекла выбиты, мебель поломана, все внутри заметено снегом. Бойцы мигом заняли места у окон и дверей.

На улице брезжил блеклый рассвет. У дальних зданий еще метались жители, не успевшие укрыться в подвалах и ямах. С позиций Кострова, на другом конце села, снова зачастили из минометов. С переднего края доносилась редкая стрельба. А вскоре всюду зашумела пьяная орава гитлеровцев. В легкой мышиного цвета форме, они кричали, ругались, беспорядочно палили из автоматов. Заскакивали в избы, вытаскивали наружу женщин. Одну из них, тут же раздев догола, пустили по улице, улюлюкая ей вслед. Потом один из них вскинул автомат, чтобы срезать убегавшую женщину, и вдруг сник и свалился на снег. Одновременно Леон услышал одиночный выстрел у соседнего окна: там стоял Голев. Эсэсовцы вытащили наружу несколько пуховиков и вспороли их. Тучи пушинок взвились вверх и поплыли по улице. Не будь этой стрельбы, можно подумать — пора тополиного цветения.

К Леону подбежал запыхавшийся Ярослав Бедовой.

— Товарищ майор! — выпалил он. — Там большущий подвал.

— Хорошо, пригодится!

Олю с рацией спустили вниз. Но мыслимо ли усидеть там, откуда ничего не видно? Она беспрестанно поднималась наверх и металась от окна к окну. Леон лучше других понимал ее смятение. Боль у них одинаковая; у нее Максим, у него Таня, и обоих их нет.

— Вон они, вон! — вскрикнула вдруг Оля и кинулась вниз.

Леона бросило в. жар. Из переулка выскочил Павло Орлай, за ним — Матвей Козарь и Акрам Закиров, потом еще двое разведчиков. Все они, отстреливаясь, бежали через дорогу. Только ни Тани, ни Нади с ними не было. У Леона погасла последняя надежда, и его сразу обдало холодом. Неужели погибли?

— Сюда, сюда! — кричали солдаты из окон, прикрывая огнем бегущих.

Оля обомлела; она сама видела, как бежал Максим, а спустилась вниз — Максима нет и не было. Его даже не видели.

Задохнувшись, Павло первым влетел на второй этаж.

— Товарищ майор, — выдохнул он разом, — нигде не нашли!

Убитый горем, Леон не знал, что и думать. Стиснув зубы, он глядел и глядел в окно, уже ни на что не надеясь.

Оценить обстановку теперь не представляло большой трудности: враг давил пятикратным превосходством, обрушив усиленный батальон против роты, растянутой в нитку. Очаги сопротивления, еще сохранившиеся в селении, оказались разрозненными и изолированными.

Взяв из каждого полка по батальону, комдив усилил их танками и артиллерией. Сводный отряд он поручил Кострову. Приехав к нему в полк, генерал поставил задачу контратаковать и уничтожить эсэсовцев.

Пока Костров собирал и готовил силы, события развивались с потрясающей быстротой. Черная масса эсэсовцев, затопившая Витаново, чем-то напоминала коловерть взбешенной реки, готовой захватить и поглотить все живое. Их атаки с оглушительной перестрелкой следовали одна за другой.

До двух взводов немцев атаковали дом Самохина. Отбили их с большим трудом, и на треть уменьшились запасы патронов. Еще две такие атаки, подумал офицер, и немцы возьмут нас голыми руками. С автоматического бойцы перешли на одиночный огонь. Защелкали снайперы, и к дому не подступиться. В минуты затишья к убитым немцам бросились Зубец с Закировым и вынесли четыре автомата с магазинами.

— Стоять! — убеждал комсорг, переходя от окна к окну. — Во что бы то ни стало стоять!

— Стоять не хитро — скоро бить будет нечем, — обронил Ярослав.

— Какой тебя червячок точит, — повернулся к нему Тарас, — вырви ты его из души. Не то насквозь проест ее.

— Я умереть не побоюсь, — загордился Ярослав.

— Когда в бой иду, о жизни думаю и тебе, сынок, советую.

Приучая Ярослава к трудностям, Якорев и Голев еще с Тиссы все чаще посылали его на опасные задания. Жизнь сурово учила солдата действовать самостоятельно, подталкивала, когда приостанавливался, мешала киснуть и омрачаться, требуя решимости и инициативы. Он стал заметнее в роте. За смелость в разведке Жаров только что наградил его орденом. Однако у Ярослава нет еще твердой веры в свои силы, в свое, умение, и все трудное иногда порождает у него сомнение, о котором он не в силах молчать.

— Есть связь, есть! — изо всех сил закричала снизу Оля.

— Кричишь как оглашенная, — весело сказал Леон.

Доложил обстановку и, получив данные, немедленно связался с рацией Кострова. Они не одиноки, за их спиной свои, родные силы, и с ними надежная связь. Теперь любая борьба станет легче.

3

Витаново кишело эсэсовцами. Леон глядел на их толпы у дальних домов и все изумлялся превратностям военной судьбы.

— Чего они гогочут там? — прильнул он к биноклю. — Да это ж... Таня с Надей! — выдохнул комбат, чувствуя, как взмок его лоб.

— Они и есть... — громким шепотом откликнулся Зубец, весь как-то вытягиваясь. — Что они наделали с ними? У, гады!..

Обе девушки почти совсем раздеты: лишь в разорванных сорочках.

Леона сковал ледяной ужас. Таня, Надя! Девочки родные! Танюша! Ребенок! Что же будет теперь? Как помочь, как выручить их? Огонь же, огонь! Нет, и огонь, никакой огонь уже не поможет. Глаза его набухли слезой, застилавшей весь свет. Комбат чуть не переломал себе пальцы, искусал губы. Проклятое бессилие!

— А тот, третий, кто? — донесся чей-то шепот.

— Да кто — Моисеев, — первым догадался Зубец. — И его раздели, а китель, смотри, сами несут, вишь как торжественно, думают, генерала схватили, ведь у него вся грудь в орденах.

Голев приложился к винтовке и выстрелил раз за разом.

— Промахнулся, старый леший, — выругался бронебойщик.

Эсэсовцы спрыгнули в траншею и исчезли из виду. А перед спуском девушки обернулись и замахали руками. «Стреляйте, стреляйте же!» — словно говорили их жесты. Но выстрелов не было: не успели. Так быстро появились девушки и исчезли. Затем конвой снова вывел их из траншеи на открытую тропку. Сразу послышались выстрелы снайперов. Но теперь было дальше. Все же одна из пуль задела кого-то из конвойных. Схватившись за руку, он тут же бросился на пленниц и начал исступленно избивать их прикладом. Девушки упали в снег.

— Ах, гады, гады! А!..

— Ах, изверги!..

— Ну погодьте только, — негодовал Глеб, тщательно и долго целясь.

Раздался выстрел, и конвоир, измывавшийся над девушками, взмахнул руками и рухнул наземь. Остальные снова соскочили в ход сообщения и на несколько минут скрылись из глаз. На самом гребне витановской горы, по которой вели пленных, стояло одинокое дерево. К нему, выбравшись наружу, и повернули эсэсовцы.

Никто еще не успел подумать, зачем, как фашисты схватили одну из девушек и на глазах у всех повесили ее на дереве. Но всему рубежу закипел огонь, и среди конвойных началась паника. Сначала упали трое, потом еще один, а пока остальные бежали к ходу сообщения, снайперские пули свалили и их. Поблизости никого не оказалось. Сдернув с одного из убитых шинель и схватив свой китель и автомат, брошенные конвойными, Моисеев с девушкой, оставшейся в живых, бросились к лесу.

Леона трясло как в лихорадке. Немыслимые терзания проникли в самую душу и жгли ее, беспощадно жгли на жарком огне.

Моисеев и его спутница скрылись за деревьями. Но что их ждет там? Нагонят ли их немцы на лыжах и вернут обратно, чтобы загубить в пытках? Или их прикончит в сугробах злючий татранский мороз? Или все же судьба улыбнется им и выведет к своим? Что?

Таню знали все, и ее слава была дорога каждому. Надю знали меньше, подчас иронизировали над ее легкомыслием. Только никто не осуждал девушку. Не без влияния Тани Надя полюбила радио и мечтала стать радисткой. Рацию она изучила досконально. Умела работать на ключе. Жаров выхлопотал одно место на армейские курсы, и сегодня у комдива должна была решиться ее судьба. Но вот она решилась по-другому. А как?.. Еще никто не знает.

Таковы были подруги, одна из которых — какая, сейчас не узнать — уже мертва и перед глазами сотен людей висит на одиноком дереве, взывая к мести. Другая же, преследуемая палачами, может, выбивается из последних сил, коченея на февральской стуже.

У Моисеева своя слава. То, что делал он, было малозаметно, но необходимо и даже героично. Полк дни и ночи лежал в снегу, ползал по снегу, ходил по глубоким сугробам, и начальник тыла ежедневно по две роты переодевал и переобувал во все сухое, привозил бойцам соломенные маты, изготовленные по его инициативе, и в снежном окопе от них было теплее, уютнее. Привозил он и сотни химических грелок, которые где-то раскопал на армейском складе. Добавишь в грелку немного обычной холодной воды, и от химической реакции она становится горячей. В метельные или морозные дни и ночи грелки эти выручали бойцов, согревая их коченевшие тела. Будничная и простая, вроде незаметная работа, а без нее девять из каждого десятка лежали бы в госпитале, а то, закоченев, и вовсе погибли бы.

Молодцеватый вид полка сильно потускнел бы, не будь Моисеев таким рачительным и заботливым. Не дай бог, увидит он солдата в порванных шароварах или в гимнастерке хоть без одной пуговицы. И починить заставит, и выстирать, и проутюжить, и пуговку пришить. Выпустит от себя, как из «ателье мод». Да притом отчитает так, что всю душу перевернет. Скажет, вот не берег шинель, срока не выносил, куда годится? Ну что шинель, скажет солдат, ведь ползешь, по горам лазишь, разве убережешься? А то, возразит Моисеев, сегодня один, завтра десять не сберегут обмундирования, а там тысяча, миллион... Понимаешь, мил-ли-он! Сколько твоим матерям и сестрам работать нужно, чтобы изготовить тот миллион? А!.. И солдат уходит, понимая, что за его шинелью стоит огромная фабрика, тысячи людей, которым придется работать вдвое больше, будь он таким беспечным. А раз, еще в Будапеште, поймал Моисеев Зубца без пуговицы на рукаве (ее отгрыз ему немец в схватке) и пошел отчитывать. Зубец объясняет, дескать, не я, товарищ майор, немец вчера отгрыз, а он свое. Это же вчера, почему не пришил ночью? Ведь идешь — на тебя весь Будапешт смотрит. «Нет, этот ничего не спустит!» — говорили про него бойцы. Зато уж, что положено солдату, все получает сполна и в срок.

Однако любили и ценили его не только за это. К тому имелись и другие весьма важные причины: был Моисеев храбр и отважен.

— Они его сонного взяли, не иначе!

А тем временем немцы начали седьмую атаку. И хоть эсэсовская тысяча сильно поредела, ее напор еще силен и опасен.

Дом Самохина, как заноза, очень тревожил гитлеровцев, и они выкатили второе орудие. Первое, не сделав и выстрела, было разбито артиллеристами Кострова. Новое орудие появилось внезапно и первым же снарядом ранило троих. Глеб мигом снял наводчика. Потом еще одного немецкого артиллериста.

— Вниз, в подвал! — скомандовал Самохин.

У окон нижнего этажа остались дежурные: снайперы и автоматчики. Им удалось вывести из строя расчет орудия. Второй этаж был сильно разбит. Он зиял проломами стен, и углы его совсем обрушились. Потеряв второе орудие, немцы повторили наскок на осажденных, но снова безуспешно. Вокруг дома они оставили много трупов. Пока противник не опомнился, Глеб с Павло выскочили наружу и снова пополнили запасы гранат, патронов, автоматов. Эсэсовцы рассвирепели. Они выкатили еще орудие и начали бить с дальней дистанции.

— Совсем осатанели! — ожесточился Павло.

Но вот смолкли пушки, и опять атака. Она длилась минут двадцать. Положение в доме Самохина сильно осложнилось. Из двадцати семи человек — трое убитых, много раненых. Четверо очень тяжело и лежат при смерти. А тут еще застрочил крупнокалиберный пулемет. Укрылись в подвал. Но что это? Дым и пламя. Значит, бьют зажигательными. В дыму весь второй деревянный этаж. Даже в подвале воздух стал горячим и удушливым. Все затянуто дымом, нечем дышать.

Дым. Огонь. Грохот пальбы из орудий.

Очередная атака отбита с трудом. Еще поредели ряды защитников разбитого дома. Всех погибших сложили внизу. Они только что стреляли, разговаривали, надеялись. Теперь им ничего не нужно. Лица их бледны, глаза неподвижны. Усилились стоны раненых. У молодого разведчика разворочен живот, и солдат умоляет пристрелить его сейчас же. Все равно умрет. Но чья рука поднимет автомат? У многих по две раны. У всех обгорели шинели, обожжены руки и лица. Зубец легко ранен в шею, Голев — в ногу. Ярослав стоял у окна с перевязанной рукой. Леону осколком зацепило ухо.

Наконец самая большая атака. Гитлеровцы осторожны: они атакуют ползком. Свыше сотни эсэсовцев ползут к дому с расстояния в двести метров и, медленно приближаясь, все туже стягивают смертельное кольцо. Связи нет: сгорела антенна. Зубец сквозь дым и огонь пробрался на второй этаж, чтобы из пролома стены спустить запасную антенну.

— Есть, есть связь! — радостно закричала Оля.

— Молодец, Оленька! — похвалил Леон. — Передавай, подготовить огонь на меня... подготовить огонь на меня, сигнал по рации... дублирующий — красная ракета... дать не менее ста снарядов... слышите, ста снарядов... ста...

Там, слышали... там все поняли... там у каждого, от командира полка до правильного у орудия, морозом охватило сердце...

А кольцо все туже и туже. Разорвался свой снаряд... другой, ударила мина... Контрольная пристрелка.

— Павло, спустись, передай, хорошо. Пусть будут готовы.

Орлай спустился к Оле:

— Так держать! Ждите сигнала. А не будет — все равно бейте минут через пятнадцать, значит, некому сигнализировать.

Сто метров... С обеих сторон ни выстрела.

— Вызывать! — И Павло поднял глаза на Самохина.

— Обожди.

Восемьдесят метров... Семьдесят...

«Ну когда же сигнал? Когда?!» — спрашивают молчаливые взгляды бойцов, пока не услышали строгой команды Леона:

— В подвал! Все до одного в подвал!

Сам он задержался одну-другую секунду.

— Связь исчезла! Нет связи! — донесся отчаянный голос Оли.

— Ракету!

Зубцу оставалось лишь нажать спусковой крючок ракетницы, и красная ракета невысоко взвилась в воздух.

Залп! Другой! Третий!

Что-то ухнуло разом, и бойцы перестали слышать и видеть друг друга.

Они забились по углам, задыхаясь от пыли, поднимаемой разрывами. Несколько минут, показавшихся вечностью, бушевал огненный шквал, не оставляя на месте ничего живого.

— Молодцы артиллеристы! — прохрипел Голев. — Дали им прикурить. — В ответ он не услышал ни звука. — Что такое? Жив кто?..

Разрывы смолкли.

— Живы, товарищи? — крикнул Леон, выбираясь из-под обломков.

Продираясь сквозь удушающий дым и пыль, живые потянулись наверх. Лишь тяжелораненые были бессильны двигаться самостоятельно. Оля без сознания лежала у разбитой рации. Когда девушку вынесли, губы ее еще вздрагивали. Несколько снарядов угодило в дом, и один из них, пробив перекрытия, разорвался в подвале. А вокруг на почерневшем снегу — ни одного живого эсэсовца. Обе пушки перевернуты вверх колесами. И мертвая тишина.

4

Витановская трагедия потрясла Максима, и он весь день не находил себе места. Он был там вместе со всеми. Вместе со всеми попал в беду. Но, собирая команду и разыскивая Таню с Надей, он оказался отрезанным от своих и с небольшой группой разведчиков пробился к Румянцеву. Комбат, получил задачу ударить вдоль Оравицы, и ему потребовалось немало времени стянуть свои роты.

С командного пункта видна и витановская гора. Все случилось на глазах Максима и Якова. Чернеет дерево, на котором висит труп их девушки. Но кто висит там, Таня или Надя? Вон лес, укрывший Моисеева с другой девушкой. А вон в деревне где-то чадит дом Самохина, вызвавшего огонь на себя. Жутко подумать, что сохранилось у них под разрывами снарядов. Погибли эсэсовцы, но и своих не слышно. Как же тяжки и томительны последние минуты ожидания!

Контратака была неистовой. Два батальона охватили Витаново с флангов и стремительным ударом затянули смертельную петлю. Третий обрушился на немцев с гладовской горы. Истребление окруженных было беспощадным.

Максим с разведчиками первым пробился к развалинам дома Самохина. Здесь все обожжено и разрушено, всюду крошево кирпича и камня. Спустившись в один из отсеков подвала, Максим крикнул громко:

— Товарищи, свои пришли! Есть тут живые?

— Есть, есть!..

Максим обрадованно бросился на слабый голос.

— Жив, Тарас Григорьевич!

— Жив, сынок, жив, родной! — обрадовался бронебойщик. — Ранен только.

— Дай помогу!

— Не надо, сам управлюсь. Вон Олю бери, дюже изранили сестренку, в санчасть ее скорее.

Максим сделал шаг-другой и почувствовал, как у него остановилось сердце, а руки и ноги сделались чужими: он увидел ее на пыльном каменном полу с раскинутыми руками и окровавленным лицом. Офицер бережно взял девушку, поднял на руки и понес через дорогу, в гору, как мечтал вчера. Только Оля лежала не радостной и смеющейся, а без сознания, и он нес ее, оставляя на почерневшем снегу красные кровавые следы.

Одного за другим разведчики выносили раненых и убитых. Выбравшись наружу, Леон вздохнул полной грудью и вдруг с болью ощутил, нет у него больше сил ни стрелять, ни говорить, ни просто двигаться. Слезы, мужские слезы сами собой катились из глаз и, обжигая щеки, солеными каплями таяли на губах.

 

глава пятая

БЫЛИ И ЛЕГЕНДЫ

1

Перерезали ему пояс — тут вся сила Яношикова и пропала. Связали они его и стали пытать. Потом за ребро на крюк повесили...

Голос у Марии певуч, былинная речь грустна и раздумчива.

— Провисел Яношик день, два, а на третий указ ему: ежели хочет жить, пусть королю послужит. «Коли сварили меня, — ответил им пленник, — так и лопайте!» Такой он, Яношик! А на казнь шел — над палачами смеялся, виселицу завидел — песню запел.

Кабы знал я, кабы ведал, Что висеть на ней придется, Расписать ее велел бы, Златом-серебром украсить...

И повесили его за то, — вздохнула рассказчица, — что бедных защищал и товарищей не выдал.

— Богатырь ваш Яношик, истый богатырь, — сказал Голев.

Полк наступал местами, где третью сотню лет живут легенды о храбром Яношике. Слушая Янчинову, Максим то и дело поглядывал на поросшую елью заснеженную гору, которая носит имя былинного героя.

Видит, стройные молодые деревца по склонам сбегают вниз, и перед ним, будто живые, Яношиковы хлопцы в зеленых рубахах с кушаками, серых портах и невысоких остроконечных шапках, все с самострелами и валашками.

Бесподобны и красивы словацкие легенды, но краше их героические были. Вершину Яношиковой горы венчает теперь белый пилон обелиска, хорошо видный в погожий день за десятки верст. А под обелиском — просторный склеп, и в дубовом гробу — обгорелые кости. Останки советского солдата-парашютиста, руководившего здесь словацким отрядом. Крепко полюбился партизанам смелый командир. Не раз водил он их на гитлеровцев, и всегда с победой. Женщины-горянки вышили отряду алое знамя, и оно стало святыней. Слава об отряде облетела горы, и к партизанам все шли и шли люди: плечом к плечу со словаками воевали чехи и русские, поляки и венгры, румыны и болгары. Долго охотились фашистские каратели за партизанами и никак не могли обнаружить их. Наконец все же удалось выследить группу партизан на вершине Яношиковой горы, Долго бились партизаны, пока не стали иссякать патроны. Командир приказал отступать под покровом тумана, вынести раненых. Сам же остался на вершине в каменном блиндаже у пулемета и прикрывал отход товарищей. Отчаявшись взять его живым, фашисты облили блиндаж бензином и подожгли... А кто он, тот парашютист, и откуда, никто не знает.

Позже Якорев показал Марии живого Яношика. Он стоял под развесистым ясенем, и из его открытого люка весело посматривал вокруг красивый чернобровый подофицер из танкового взвода Вацлава Конты. На башне машины отчетливо красовалась надпись «Яношик». Как и в легенде, он не раз погибал и возрождался. Первая машина с его именем, объятая дымом и пламенем, погибла в бою. Но пришла другая, и за нею сохранилось имя легендарного героя. Сгорела вторая — появилась третья.

— Наш «Яношик» бессмертен! — смеялся молодой танкист.

Мария зачарованно глядела на грозный танк.

— Теперь о нем сложат новые песни! — сказала словачка.

Возрожденный на русской земле, он пришел на свою еще более сильным, пришел вместе с товарищами по оружию дать людям силу, свободу, счастье!..

2

Партизанский отряд Штефана Янчина, направляясь в чехословацкое войско, пробился к Жарову и вот уже несколько дней действует вместе с его полком. Партизаны отряда — люди смелые, отважные.

Андрею полюбился их боевой командир, в разговоре с которым он проводит долгие февральские вечера. На вид Янчин, пожалуй, ничем не примечателен: средний рост, молодое сильное тело, мускулистая шея, смотрит чуть исподлобья, как и многие жители гор; одетый в теплую меховую куртку и туго подпоясанный, он чем-то напоминает хорошо снаряженного опытного охотника.

Сын простого моравского крестьянина, Янчин работал на одной из крупных обувных фабрик в Батеване. Стал коммунистом. А началась война — он сколотил из рабочих небольшой отряд. Партизаны казнили предателей и изменников, уничтожали учреждения ренегата Тисо, наносили сильные удары немцам. Не по дням, а по часам росла их смелая рать. Выражением ее силы, можно сказать, явилось и словацкое восстание, прогремевшее на весь мир.

Восстание словацкого народа и части словацкой армии началось осенью сорок четвертого. Повстанцы освободили обширную территорию, очистив ее от немецких захватчиков. В Банской-Бистрице возникло революционное правительство национального совета.

Гитлеровцы всполошились и бросили против восставших восемь дивизий с танками и артиллерией. Два месяца шли упорные бои. Героические повстанцы сражались стойко и мужественно, удивляя мир своими подвигами. Но им не хватило сил удержать освобожденные районы.

Последняя неделя октября была самой тяжкой. Жертвы тех семи дней стихийного отхода повстанцев в горы намного превысили потери почти трех месяцев борьбы с начала восстания.

Смертью храбрых пал тогда и Ян Шверма. Человек-легенда, он был широко известен. Чешский коммунист сражался в Мадриде, стал в ту пору героем арагонского фронта. Янчин сам видел его, говорил с ним, лежал в одном окопе. Отважный командир. Дальновидный политик. И зажечь умел. С таким хоть в огонь, хоть в воду!

Повстанцы ушли в горы. А с продвижением советских частей они всемерно помогали им в освобождении родной земли. Десять тысяч словаков ушли в ряды чехословацкого войска, которое продвигалось вместе с Советской Армией. Многие тысячи партизан остались в отрядах и продолжали борьбу в тылу врага.

Когда началось восстание, в отряде батеванцев насчитывалось свыше пятисот партизан. Помимо винтовок и автоматов они имели уже немало немецких пулеметов, даже орудия и минометы. Отряд Янчина входил тогда в группу, ставшую как бы гвардией восстания. Много раз немцы окружали «хлапцев с Батевана», как их любовно окрестила людская молва, но они пробивали кольцо окружения и уходили в горы.

Где они научились этому? У них одни учителя. Батеванцы с первых дней изучали опыт советских партизан, у них учились смелой тактике, по их примеру наносили массированные удары крупными силами. Имея радио, они связывались с Киевом и Москвой, однажды и с Лондоном.

Ярослав Янчин нахмурился. Оказывается, они просили Лондон оказать им помощь, поддержку.

— Каким образом? — допытывался Жаров.

— Как-то захватили мы нефтеочистительный завод, — заломив рукой шапку, пояснил Янчин. — Он мог бы снабжать партизан в дни восстания. На всякий случай и Лондон предупредили, чтоб английские летчики не бомбили. Так что же вы думаете? — В глазах Янчина блеснули злые огоньки. — Англичане разбомбили завод буквально за несколько дней до начала восстания. Помогли, называется.

3

— Был колодец в городе, — рассказывал солдатам пожилой партизан усач Франтишек Буржик. — Дорого обходилась вода людям... В пещере возле колодца поселился семиглавый дракон, и каждый день ему живую девушку на растерзание подавать нужно. А не отдашь — воды не дает, тогда всем худо.

Буржик обвел солдат долгим пристальным взглядом

— Скажете, сказка, чего болтает старый, ан нет: вся жизнь такая, и кто ни пойдет против дракона в одиночку, гибнет, и только.

— У нас свой был такой же, — заговорил Тарас, — а голов-то у него, может, и побольше. Все поотрубали.

— Поглядите-ка вокруг, сколько партизан у нас, больше, чем деревьев вон в том лесу, — указал Буржик на высокие нагорья, сплошь покрытые лесом. — Все они, партизаны то есть, на того дракона поднялись, да сил маловато. А пришли вы — и конец тому дракону.

Буржику около пятидесяти, но выглядит он старше. Полжизни он провел, можно сказать, в роскоши: отделывал богатые квартиры. Только роскошь была чужая, и благ ее он не вкусил. Так уж было. Бывало, командует им подрядчик, выжимает из него все соки. А что делать? Долго не находил ответа. С каким бы удовольствием схватил он подрядчика за шиворот, отхлестал по морде! Ну хорошо, а дальше что? Да, дальше? Посадят его в тюрьму или, самое меньшее, выкинут на улицу. Кто семью кормить будет? Франтишек сжимал зубы и беззвучно ругался, колотил по стене кулаком. Так бы его, мерзавца, так! Буржик давал волю воображению. Первым делом он схватил бы подрядчика, потом хозяина и с каким бы наслаждением стиснул им глотки, прижал бы к стене — и раз, раз, раз!.. А потом, потом тюрьма, голод семьи, может, смерть. Нет, думал, надо терпеть: жизни не изменишь. Так он буйствовал и смирялся, пока его не сманил к себе Батя. Может, еще есть счастье? А ну удастся разбогатеть? Есть же примеры. Да, упорство и смирение! Но когда пришли гитлеровцы, и Батя, разорив его, выбросил на улицу, он призрачному терпению предпочел открытую ненависть и ушел к партизанам Янчина.

Снарядом выворотило граб, и лежит он, как воин, павший в бою.

— Ай-яй! — качал головой сухонький грибообразный старичок, присаживаясь у израненного комля погибшего граба. — И деревам жизнь не в жизнь, и их из земли с корнем.

Это — отец Франтишека. Он словоохотлив и с удовольствием рассказывает о своей жизни. Ярко горит вечерний костер, весело потрескивают в нем сучья и беспокойные белые язычки пламени старательно лижут их, превращая в багрово-красный жар древесного угля.

Правда, нет ли, трудно сказать, но старику уже за сто, и у него все высохло: и кожа на лице сморщенная, как у перепеченного яблока, и шея столь тонкая, что удивительно, как держится на ней его седая голова, и руки, такие маленькие и плоские, будто их, как рыбу, много лет вялили на солнце. Да и весь он так мал, сух, тонок, что приходится удивляться, как может еще теплиться жизнь в этом слабом и хилом теле. А меж тем старик помногу ходит, ездит верхом, а то и часами лежит на позиции и постреливает себе по немцам. Глаз еще меток. Много он, бывший маляр-отходник, видел на своем веку разного рабочего люда, много стачек и забастовок в Чикаго и в Канаде, в Вене и в Париже, в Антверпене и Амстердаме. Немало судов бороздит моря и океаны, тех самых судов, на которых он работал со своей кистью. Сколько денег осело в чужие карманы при помощи мастера Буржика, а он так и вернулся лет пятьдесят назад в свою нищую Бистричку, не скопив ни доллара, ни франка, ни гульдена, ни форинта, ни марки. Все терпел. А появился Гитлер — чаша уж переполнилась, переполнилась и пролилась. Никто не захотел покориться черному фюреру и его сподручным из шайки Тисо. Вся деревня подалась в партизаны. Лишь девки да бабы остались дома.

А тут каратели. Переловили баб с детьми да на круг. Партизан требуют, грозят деревню сжечь. Только молчит деревня. Один дом подпалили с краю, второй подпалили. Вскрикнули бабы, оцепенели. А каратели с факелами стоят, окаянные, выдачи партизан требуют. Еще два дома запалили. Молчит деревня. Кричат, все спалим и вас всех в том огне пережарим: говорите, где партизаны. Сердце заледенело. Молчим, однако. Вот и вся деревня полымем объята. Чего ж теперь взять с них! Они все отдали им, душегубам. Не все, одначе. Вытащили меня, говорят, стар ты, пожалей матерей с детьми. Молчу, прижимаю к себе внучат и молчу. А они, изверги, вырвали детишек да за ноженьки на дерево. Не скажешь, всех попалим. Ахнули матери, взвыли — не передать. А немцы из автоматов р-раз... р-раз... Угомонили. Костер под детьми раздули. Женщины глаза руками заслонили. Стоят, не шелохнутся. А дети кричат, душу переворачивают. Говори, старик, требуют каратели. А как скажу, как выговорю, где партизаны. Как скажу, сорок человек тут близехонько, всего с час ходьбы. Ведь всех же загубят. Как скажу?! Они же, мерзавцы, уж большой огонь распалили. Чую, конец моим хлопцам. Бабы, кричу им, что же стоим мы, они, ироды, всех тут погубят, души их, бабы! Ахнули, и пошла свалка. Пальба, гитлеровцы их прикладами душат, они чем попало отбиваются. Да силы не равны. В лес бросились... Много полегло наших баб и девок, много детишек осталось там...

— То так было, человече! — закончил старик, почему-то обращаясь лишь к Голеву, будто ему одному и рассказывал.

— Как же тяжело тут людям! — вздохнул Тарас. — И так понятно их ожесточение. Что ж, гитлеровцы еще попомнят ту Бистричку!

У костра долго царило молчание, словно каждый задумался вдруг о своем, близком и далеком, что дороже всего на свете. Против Березина сидела Мария Янчинова. Чем заняты сейчас ее мысли и чувства? Молодая словачка с первой же встречи полюбилась Березину. Красивая, умная, с огоньком в душе, она никого не оставляла равнодушным, и Григорию хотелось слушать и слушать ее звонкий певучий голос и даже просто быть рядом, лишь бы ощущать ее присутствие. Уж не влюблен ли он в эту партизанку? За всю войну его не привлекла ни одна женщина. А сколько их было, и красивых, и умных, и тоже с огоньком в душе! Не потому, что он какой-то сухарь, ему не чуждо ничто человеческое: ни товарищество, ни дружба, ни сама любовь. Но дело осталось делом, и ему Григорий не изменил ни в чем. И вдруг Мария! Живой огонек в его душе, яркий, даже обжигающий. Нет, она ничего не говорила ему про свои чувства, ничем не обнаруживала их, с ее стороны не было и намека. Она больше и чаще с другими, чем с ними, и у Григория порою нет-нет да и шевельнется в груди что-то тоскливо-ревнивое. Пройдет несколько дней, и они расстанутся, расстанутся навсегда. Мыслима ли в таком случае какая любовь? Пусть и немыслима, а его безотчетно влечет к этой женщине.

— Мария, спой еще про свое, словацкое, — тихо попросил Березин.

— Спой, молодица, спой, — добавил старик, — повесели людям душу. Вельме добра молодица, — кивнул он в ее сторону, — вельме добра!

Мария запела. Голос у нее мягок и звучен, приятен. Чем-то милым, близким и домашним повеяло на солдат, что-то дрогнуло в душе и больно заныло. Каждый вспомнил и семью, и доброе мирное время, и песни тех дней.

Ах, война, война, далеко ты завела солдата! Не скоро еще увидит он дом свой, родную землю. Ан нет! Скоро уж, возражает он самому себе. Скоро! Скоро! Недолго осталось шагать по военным дорогам, лежать под огнем, слушать грозную музыку боя. Недолго!

А Мария пела дивную словацкую песню-легенду, и звучала в той песне и горечь жизни ее народа, и надежда на богатырей, которые придут на эту вот землю и освободят ее от насильников и палачей.

На одной из Шавницких гор, говорилось в песне, на вершине Ситнагоры, живут заколдованные врагом солдаты, живут и не могут биться за свой народ. Враг-чародей заворожил их руки, заслепил глаза, усыпил их буйную душу. Но будет время, придет богатырь из-за гор — и солдаты воспрянут и вместе с ним освободят свой народ от вековечной беды.

— Гей, человече! То так было, — говорил старик, — так было! — И он, оглядев всех, скучившихся у костра, снова обратился к Голеву: — И вот, человече, все так сполнилось, как народ молвил: пришел тот богатырь-освободитель, расколдовал наших солдат и вот сидят они и вместе с вами против общего ворога бьются...

4

Таня упала, уткнувшись в снег. Неужели все? Занемевшее тело стало бессильным и безвольным, уже не способным ни к какому сопротивлению. Ею овладела вдруг необыкновенная жажда покоя. Казалось, легче умереть, чем двинуться дальше. Только кошмар пережитого, все эти часы неотступной погони мучительно жгли мозг: и веселье предпраздничной ночи, и смертный огонь, и нежданный плен, и побег с погоней. Бедная Надя. Как чудовищна ее смерть. Уже лишенная сил, она кусалась и царапалась, не сдаваясь до последней минуты. Мгновенное воспоминание вдруг придало Тане новые силы. «Нет, и я не дамся. Ни за что не дамся!» — мысленно твердила она, упрямо карабкаясь в снежную гору с решимостью во что бы то ни стало уйти от погони. Но скоро силы ее иссякли, и она опять уткнулась в снег, жадно хватая ртом воздух.

— Дыши носом, слышишь, носом, — упав рядом с нею, заботливо напомнил Моисеев. — Легкие обморозишь.

Девушка не смогла ответить. Над головой просвистела автоматная очередь. Трудно уйти, ой трудно. Только ни ей, ни Моисееву и в голову не приходила мысль поднять руки. Ни за что! Майор молча осмотрел автомат. Последний магазин. А там хоть голыми руками бери. Нет, надо рискнуть. Иначе плен и гибель.

— Беги, Танюша, кустарником, — тяжело задышал Моисеев. — А выбежишь в горку, обожди.

— Товарищ майор!

— Беги, говорю.

— С вами хочу...

Моисеев грозно нахмурил брови.

— Не перечь и беги, я знаю, что говорю.

Таня метнулась в гору, и по ней застрочили из автомата. Моисеев с болью глядел вслед: проскочит или не проскочит? Ох как же трудно посылать человека на смерть. Не легче и оставаться. Однако пора, и он рванулся следом за девушкой. Добежав до кустов, круто свернул в сторону и залег. Выждав, пока Таня выбралась в гору, Моисеев насторожился. Как он и думал, немцы продолжали погоню. Сейчас или смерть, или... Он не успел закончить мысли. Из пятерых осталось трое. Одного из преследователей он уложил в самом начале. Час спустя удалось подбить второго. Немцы легко ранили его в руку, пробили пулей ухо. Липкая густая кровь все еще сочится и, стекая по шее, мокрой холодящей массой липнет к плечу. Что ж, и трое против одного — Таня безоружна — это немало. Двое из них ближе, третий отстал и движется сзади. Упорны, однако. Пять часов гонки измотали вконец.

Из низины, крадучись, поднимались горные сумерки. В темноте легче уйти, скрыться. Впрочем, утешение невелико. Беспощадный татранский мороз страшнее гитлеровцев. Нужен иной выход, и Моисеев замер за кустом. Немцы приближались. Сейчас должно наконец решиться все. Вот до них уже и сто метров. Вот еще ближе. Он прицелился, дал очередь... потом еще и еще. Двое из преследователей уткнулись в снег. Третий схоронился за кустами. Моисеев с сожалением посмотрел на автомат. Магазин пуст. Но что это? Далеко-далеко, в Витанове, загорелся вдруг бой. Даже отсюда слышно, жаркий бой. Моисеев воспрянул духом. Приподняв из-за веток голову, он радостью увидел, как последний из трех его преследователей, бросив своих и прячась за кусты, ударился в бегство. Наконец-то! Моисеев начал осторожно спускаться вниз. Убил он их или не убил? Оба лежали не шевелясь. Он дважды скомандовал «хенде хох», ответа не было.

Тогда он смелее начал сближение, выставив перед собою уже незаряженный автомат. Однако стоило ему сделать несколько шагов, как один из немцев быстро поднял голову и прицелился. Трудно сказать, что помешало ему, только выстрелить он не успел. Моисеев в два прыжка оказался рядом и выбил из его рук оружие.

— Таня, сюда! — успел он крикнуть, уже барахтаясь в снегу.

Схватка была ожесточенной. Немец впился пальцами в лицо, чуть не разорвал рот. Укусив его за руку, Моисеев ощутил привкус чужой крови и непроизвольно чуть ослабил руки. Немец мигом воспользовался этим и опрокинул его навзничь. Насев на него, он надсадно бил кулаками в грудь, в шею, в лицо. Моисеев задыхался от боли, от злого бессилия справиться с немцем.

— Хенде хох! — вдруг раздался хриплый голос над ухом.

Остолбенев, майор решил, что теперь все кончено. Видно, и второй немец тоже не был убит, и Моисеев, стремясь обмануть преследователей, сам попал в ловушку.

Озверевший толстяк замахнулся и со всей силы ударил его в лицо. Сразу зарябило в глазах, и Моисеев перестал видеть, слышать, чувствовать...

5

Выстрел грохнул совсем близко, и кто-то побежал. Дозорные переглянулись: разведчики сзади, а выстрелы спереди. Так кто же и в кого стреляет? Затаились. Опять тихо. Осторожно продвинулись чуть вперед. Ух ты, смотри! В ста шагах закачались ветки молоденьких елок. Кто-то есть. Зубец вскинул было автомат, но Голев опустил на него руку. Тсс... Из-за елок выглянул немец.

— Хенде хох! Ауфштеен! — крикнул Голев.

— Выходи, стрелять будем! — щелкнул затвором Зубец.

Двое немцев потянули вверх руки.

— Зубчик, мы, не стреляй!..

Бойцы вздрогнули, и у них перехватило дыхание.

— Таня! Товарищ майор, вы!.. — рванулся Зубец на знакомый голос. Но сердце его сразу дрогнуло. Оба они — и Таня, и Моисеев — едва держались на ногах. Их посиневшие и обмороженные лица сплошь в кровоподтеках, изодраны и исцарапаны, в запавших глазах лихорадочный блеск.

Бойцы мигом скинули шинели, чтоб быстрее согреть окоченевших. Подошли разведчики и, смастерив носилки, обоих понесли в полк.

В последней схватке Моисеев не рассчитал своих сил, и, если б не Таня, конец бы обоим. На голос майора девушка бросилась вниз, молниеносно схватила автомат убитого немца и в упор расстреляла того, кто насел на Моисеева.

Оставив Таню в санчасти, Зубец заспешил на пункт связи, но полк снова в движении, позвонить Самохину невозможно. Правда, радист обещал разыскать его по рации, и, пока он вызывал комбата, Семен успел, просмотреть письма. Ему тоже есть. Он нетерпеливо разорвал конверт. Ну, конечно, от нее, от Василинки. Девушка писала с Верховины о лесах и горах, о людях, о своей учебе. Нет, она не останется в стороне от новой жизни. Пусть помнит Семен, у него верная подруга, которой он дороже всего на свете. Зубец загорелся было ответить сейчас же. Но надо догонять Самохина. Разве мыслимо, чтобы он не свиделся с Таней? Нет, нет и нет! Выпросив у помощника Моисеева верховую лошадь, он быстро оседлал ее и помчался вдогонку за комбатом.

Нагнал его он на узкой лесной дороге.

— Товарищ майор, — подскочил запыхавшийся Зубец, — товарищ майор! — И, склонившись к Самохину, так и обдал его горячим шепотом: — Таня, Таня жива... Только что нашли, с Моисеевым...

— Где, где она? — чуть не задохнулся Леон.

— Езжайте скорее в санчасть, не то увезут в медсанбат. Берите мою конягу и летите туда.

Оставив за себя заместителя и взяв разрешение у Жарова, Леон помчался назад. Но, как ни спешил и как ни гнал лошадь, Тани он не застал. Сменив коня, помчался дальше. Догнать бы хоть в медсанбате!

Женщина-врач категорически воспротивилась свиданию. Никаких волнений, абсолютный покой! Леон потерял самообладание. Сказать бы хоть слово, только б взглянуть. Но доктор неумолима. Что за сердце у этих врачей! Леон знал, одно его прикосновение, один взгляд сейчас целебнее всяких лекарств. После всего пережитого Таня больше всего взволнована его отсутствием. Ей покажется бог знает что, если она не увидит Леона. Подумает, что ранен, что убит. Нет, свидеться во что бы то ни стало!

Не обращая внимания ни на какие запреты, уговоры и протесты, не помня себя, он прорвался прямо в палату. С помощью раненых, видно понявших его состояние, разыскал Таню и, не разглядев ее лица, молча лицом упал ей на грудь.

Таня страшно обрадовалась и тут же испугалась, увидев, как налетели на Леона сестры.

— Девушки, не надо, — тихо молила она. — Одну минуту — и он уйдет.

Самая разъяренная из них вздернула плечами, чуть хмыкнула и, сделав знак остальным, отступила. Другая, видимо более сердобольная, скинула свой халат и набросила на плечи Самохина.

Таня молча ерошила черные густые волосы Леона и лежала счастливая, с глазами, полными слез, ничего уже не различая вокруг.

— Хороший мой, как рада, что приехал! — тихо вымолвила девушка, ощущая, как Леон вздрагивает всем телом.

Наконец он с трудом поднял голову и ужаснулся. Таня и не Таня! Опухшее лицо исцарапано и иссечено, расчерчено зеленкой. Провалившиеся глаза полны и безмерной муки, и солнечного счастья. Шея забинтована, в бинтах и руки.

— Помни, Танюша, где бы ни была ты, как бы ни сложилось все, ты одна у меня, одна на всем свете, и я разыщу тебя. А поправишься — езжай к моим родным, вот адрес, — вложил он ей в руку бумажку, — тебя как свою примут, я напишу...

— Никуда не поеду, в полк вернусь, к тебе... слышишь... к тебе...

Подошла женщина-врач. Молча постояла с минуту, улыбаясь и разводя руками, потом сказала умиротворенно:

— Ты что же, обманщик, просился взглянуть только, а теперь уходить не хочешь.

— Простите его, доктор, он себя не помнит, — тихо заговорила Таня.

— Виноват, доктор, не буду, большое спасибо, — встал Леон. — Вылечите ее скорее.

— Ишь ты, вылечите ему скорее, — засмеялась женщина. — Беречь, голубчик, надо, беречь лучше. Ладно, ступай. Будет жива и здорова твоя Таня. Будет, говорю. Вылечим скоро. Серьезных ран у нее нет. А что пообмерзла, не страшно. Все залечим, и следов не останется.

— До свидания, Танюша! До свидания, родная! Я еще приеду к тебе.

Радость встречи и горечь разлуки смешались у Тани, и слезы снова застилали ей глаза. Но и сквозь слезы она видела, как уходит Леон. Слабый, точно больной, в коротком халате, неуклюжий и нерасторопный, каким никогда не был, и такой дорогой и близкий. Как же больно, когда вот так уходит человек, и куда уходит — навстречу огню, где каждый день кровь и смерть. Нет, очень, очень тяжко!

 

глава шестая

ТЮРЬМА БЕЗ РЕШЕТКИ

1

День за днем война гремит и грохочет в горах Словакии.

Подобревшие апрельские дни стали радужнее и просторнее. Будто выше поднялось небо и шире раздвинулся горизонт. Звонче зашумели горные потоки, и только что почерневшие крутые нагорья вдруг засветились еще робкой прозеленью с первыми цветами. Синий воздух свеж, чист и живителен. Под лучами потеплевшего солнца покраснели обветренные лица солдат, громче зазвучали их голоса, шире и тверже сделался шаг. И с каждым днем все ощутимее дыхание весны, дыхание победы!

На пути к Остраве полк занял горное селение. Возле него немцами был создан концентрационный лагерь. Заключенных привезли строить укрепления. Пробившись к лагерю, солдаты на миг застыли. Сотни людей облепили колючий забор и повисли на проволоке, вцепившись в нее руками. Широко раскрытые глаза их выражали смесь самых противоречивых чувств: оцепенение и порыв, еще неугасший испуг и бьющую ключом радость. Секунда-другая — и мертвую тишину взрывают крики разноязычной тысячеустой толпы:

— Ура, русские!

— Вивио Совьет!

— Эльен демокрация!

— Салют Москва!

— Наздар!

— Ать жие руда Армада!

— Рот фронт!

— Сенкью, русские!

— Траяска Совет!

— Родные, спасители, герои, ура!..

А когда солдаты бросились на проволоку и стали рубить ее, вся разноплеменная масса заключенных кинулась им навстречу.

Пожилой исхудалый француз с седой головой, схватив за руки Павло Орлая, долго не выпускал их:

— О, Совьет! Москва! Же ву при! О, спасибо!..

— Ничего, папаша, ничего, живи себе, будь здоров.

— О, да, да! — кивал тот головой в такт каждому слову солдата, хоть едва ли понимал их смысл. Но он уверен, русский не может, ничего не может сказать нехорошего и неверного, раз он дает ему самое главное и дорогое — свободу и жизнь.

Тонкий маленький итальянец никак не хотел выпустить из объятий Веру Высоцкую. Черный как смоль грек завладел Закировым и уж в который раз обнимал молодого башкира.

— О, друг, большой друг!.. — твердил он русские, наверное, единственные известные ему слова, беспрестанно мешая их с греческими и латинскими: виктория, салют, аргус!

Матвея Козаря остановил бывший польский солдат.

— Естем жолнежем, — повторял он, расспрашивая, можно ли ему теперь возвратиться в новую польскую армию.

Березина поймал сухопарый англичанин и все объяснял ему свою судьбу. Он простой рабочий-металлист. Его ждут жена и дочь. Сам он сражался в Дюнкерке, где и угодил в плен.

— Мое сердце навеки с вами, — повиснув на шее у Румянцева, все твердил ему по-немецки молодой голландец. — Советский Союз — свет, люмен, солнце! Ваша армия — геркулес.

Русские девушки окружили Голева и расспрашивали, можно ли им домой, не надо ли каких документов. Старый уралец долго ходил от группы к группе, все высматривая свою Людку.

Березин встал на повозку и с этой импровизированной трибуны обратился к тысячной толпе, вызволенной из фашистской неволи. Он заговорил сначала по-русски, затем по-английски, и его слушали затаив дыхание. Слово правды, которая так редко прорывалась за колючую проволоку, теперь звучало пламенно и открыто, обещая людям жизнь, мир, счастье, и в ответ подолгу не смолкало штормовое «ура» и повторялись слова привета и благодарности.

Всю дорогу только и разговору, что об освобожденных.

— Всем тяжела неволя, и всем нелегко, а вашим людям труднее всех, — говорил Березину Янчин. Его партизанские роты все еще следуют с полком и на пути в район действия чехословацкого войска на деле постигают советскую тактику современной войны.

— Почему труднее? — переспросил Григорий, шагая рядом.

Мысль Янчина несложна. Люди из капиталистических стран не знают истинной свободы. Они и на «свободе» что в тюрьме без решетки, тогда как советские немало пожили свободно, и им труднее за решеткой. Может, и труднее, согласился Березин, однако у них крепче закалка, они сильнее духом, а раз так, они и вынесут невыносимое, чего не выносит никто.

— Я не был ни в концлагерях, ни в канадах, ни в америках, не голодал даже, меня никто не арестовывал, не бил, не пытал, — говорил Янчин. — Я просто жил дома, но и дом — неволя. А пришли гитлеровцы, началась война, поверите, быстрее понял: лучше смерть в борьбе, чем жизнь в неволе.

На привале к Янчину с Березиным подсел уралец Голев.

— Молодежь у нас не знала неволи, — заговорил он, скручивая папиросу, — а мы вот, кто постарше, досель ее помним, ей-бо, помним. Слушаю вас, — повернулся Тарас к Янчину, — будто свой дооктябрьский день вижу. Живешь, вроде вольный человек, а душа взаперти. Свобода — она как воздух: нет ее — задыхаешься, а есть — не замечаешь, будто так и надо.

— Учитель у нас один, и дорога одна — ленинская, — раздумчиво заговорил Янчин. — Другим веры не будет.

2

На привал партизаны и солдаты расположились у перекрестка дорог возле синего щита с помпезной рекламой со свастикой из перекрещенных сапог. Березин подсел к Янчину.

— Видите, — указал на нее Штефан, — это Батя. Что там написано? Чепуха, бахвальство миллионера. Будто обувь его самая прочная и самая дешевая; рабочему золотые горы сулит, рай на земле. Хотите знать, что такое Батя, их спросите, — кивнул Штефан в сторону своих людей, — они почти все из батиного «рая». Это паук на золотой паутине. Попал в нее — не выпустит, пока паук из тебя все соки не вытянет. Живосос проклятый!

Батя настойчиво проповедовал вечный мир между капиталистами и рабочими. Имел свои газеты, своих писателей, свою заводскую тайную полицию, своих депутатов в парламенте. Обувного короля пражские буржуа почтительно именовали чешским Фордом, а его город Злин — уголком чехословацкой Америки. Впрочем, как смотреть: Злин был поистине место зла, где воедино собраны все пороки капитализма.

— К нашему счастью, — продолжал Янчин, — нашелся у нас писатель, которому лично привелось поработать в Злине и самому увидеть ту тюрьму без решетки. Это Святоплук Турек. Он бежал из батиного «рая» и написал о нем книгу «Ботострой». Но утром книга вышла — вечером была изъята. Сотни полицейских охотились за книгой, собирая ее по магазинам. Двенадцать юристов выступали потом на суде, обвиняя автора. Шантажируя писателя, Батя предложил ему миллион марок, чтобы он отказался от книги. Книга так и пропала бы, если б не коммунист-защитник, потребовавший прочитать книгу на суде и внести ее в протокол. Я знаю эту книгу, в ней истинная правда о Бате, только среди рабочих писатель не показал настоящих борцов, а их было немало, — и командир с гордостью посмотрел на своих партизан, дескать, вот они, все оттуда! Янчин закурил и продолжал:

— Человек у Бати ничто, чем бессловеснее, тем лучше. «Кулак — вот сила!» — развращая рабочего и разжигая в нем зверя, говорил Батя, и прав Турек: работа у него никому не мила, кругом бич и окрик, а люди кусаются и грызутся, топят друг друга, чтоб удержаться самому. Лишь в одном молодец Батя, — оживился вдруг Янчин, — он по-настоящему научил нас ненавидеть капитализм. Слышали о делах «хлапцев с Батевана», о сотнях партизанских отрядов? Ведь половина их командиров — с батиных предприятий. Добрая наука!..

3

К партизанам приехал Вилем Гайный. Завтра весь отряд Стефана Янчина уходит в свое войско.

Молодой чех рассказал о статье в газете, присланной их корреспондентом из Франции Яном Ярошем.

— Весь мир видит, победу делают русские, хоть американские бизнесмены прямо из кожи вон лезут, раздувая свои заслуги. Их черная душа вся обернута вот этой листовкой, — достал Вилем чехословацкую газету, в которой перепечатана листовка, и протянул Березину. — Хотите прочитать?

Григорий попросил перевести ее с чешского. Грязная бумажонка предсказывала скорую войну между СССР и США.

— Вас, конечно, интересует, откуда это? — поморщился Гайный. — Из американского журнала «Ридерс дайджест». Геббельс ее во всех газетах перепечатал. Американский журнал открыто распространяет такую гнусь, и Геббельсу не нужно лучшего помощника. Видите, какая циничность! А знаете, откуда листовка? Ян Ярош находился в 805-м американском батальоне истребителей танков, в Западной Германии. Немцы немало удивляли янки своей уступчивостью и без боя сдавали им город за городом. А тут удивили еще больше. Немецкие стопятимиллиметровые снаряды, не взрываясь, глухо шлепались в грязь. Все объяснилось просто: они были начинены перепечатками статей из американского журнала. Вот этими самыми, — указал Ярош на листовку в газете.

— Все они одинаковы, одного поля ягоды, — зло заговорил Жаров.

— Нет, не бывать по-ихнему, дудки! — разошелся Юров. — Слышали старую шутку о незадачливых корабельщиках? Сказывают, большущий кит похож на остров. Корабельщики пристают к нему и, вбив колья, привязывают к ним корабли. Чудовище терпеливо и не шевелится. А разведут на его хребте огонь — оно тотчас вместе с обманутыми пловцами в пучину. Дельцы из «Ридерс дайджест» мне и напоминают тех корабельщиков. Подпалят еще раз — тоже угодят в пучину.

4

Время уже к полуночи, и Андрей прилег вздремнуть. Тяжка горная война. Она безжалостно выматывает силы. А с рассветом снова бои на горных кручах. За окном тихо-тихо. Только тишина фронтовой ночи тревожна и настороженна. Она чем-то похожа на туго натянутый барабан или струну: стоит едва прикоснуться — и все звенит, будя ночной покой. Так и сейчас — то голос часового: «Стой, кто идет?», то дальний выстрел, то гулкий разрыв — и все тихо.

За стеной вдруг раздался звенящий тоскливый звук. Будто взял кто аккорд и сразу оборвал. Андрей прислушался. Еще и еще. Аккорды напоминали звуки лютни, но были мягче, певучее и сами собой просились в душу. Опять аккорд, сильный и смелый. Затем недолгая щемящая пауза.

Андреем сразу овладело тревожное чувство. Почему так близка эта музыка? В чем ее властная сила?

Тихая грусть чьей-то души выливалась в печаль струн. Затем нежная мелодия вдруг сменилась бурными и гневно протестующими аккордами.

Что это? Судьба одинокой души, в чем-то изверившейся и теперь пробудившейся, или судьба народа, сменившего смирение на борьбу за счастье?

Андрея всегда волновал многозначный язык музыки. Он любил ее чудесные дисциплинирующие ритмы, умел понимать ее страстные призывы, ценить ее умиротворяющую силу в тяжкие дни испытаний и ее вдохновляющую власть будить энергию.

Едва стих последний, уже грозно торжествующий аккорд, как сразу же послышался шумный всплеск аплодисментов. «Ах да! — только теперь вспомнил Андрей. — Партизанский концерт!» В отряде Янчина есть свой самодеятельный оркестр. Им командует Франтишек Буржик. Его оркестранты не раз выступали в полку, и их музыка пользовалась успехом. Но Андрей слышал их впервые, и, как ни устал сейчас, ему захотелось взглянуть на партизанских музыкантов: ведь завтра их отряд уходит в свое войско. Он встал и прошел в соседнее помещение, сплошь забитое автоматчиками и разведчиками. Бойцы освободили командиру табурет, и Андрей огляделся. На импровизированной сцене размещалась небольшая группа музыкантов. Перед каждым из них стоял легкий складной пюпитр с нотами и тускло мерцали уже догоравшие свечи.

Франтишек Буржик обернулся к слушателям и попросил их погасить свет. «Зачем это?» — удивился было Андрей. Ах вон что! Они хотят исполнить «На разлучение» — знаменитую симфонию Гайдна, и дирижер коротко объяснил историю ее возникновения.

Погас свет, и сразу же полились чарующие звуки. В них постепенно нарастает тревога, слышится просьба, ожидание, снова беспокойство и смирение, нежная мягкая мольба. И вдруг врывается бурный неукротимый вихрь, и льется музыка, полная смятения и скорбного негодования. Затем симфония течет уже тихо и величаво. Еще стремительнее несется поток волнующих чувств.

Вот умолк первый из исполнителей, и погасла его свеча. Мелодия не стала слабее, и свет вроде такой же. Удалился второй музыкант, и смолк еще инструмент, погасла новая свеча. Исчез со сцены третий, за ним четвертый, пятый... Одна за другой гаснут свечи, замирая, стихают мелодии, и все глуше оркестр, все мрачнее на сцене.

У Андрея жутко защемило сердце, стиснуло грудь. Почему повлажнели вдруг глаза? Он взглянул на людей. У всех безмолвно неподвижные лица, и при свете последних свечей видно, как по их щекам скатываются слезы. Поднялись последние музыканты, потухли последние свечи, истаяла мелодия, и кругом щемящая темная тишина. Лишь тускло тлеет свеча дирижера, и, когда он прощается с бойцами, беспомощным жестом указывая на опустевший оркестр, не раздается ни одного голоса, ни одного хлопка.

Покоренные музыкой, люди затихли и замерли. Лишь минуту спустя грянули аплодисменты, и в них как бы слилась радость и боль солдатской души.

Что же это? Уж не дни ли нашей жизни, вычеркиваемые неумолимым временем? Или товарищи по оружию, бессильные против жестоких законов войны и один за другим покидающие ряды? А может, и величие человеческого духа, гимн подвигу, когда и один вершит славу многих?

Что бы ни было, музыка все равно потрясает, собирая силы души на борьбу за все светлое и доброе.

5

Весь день Забруцкий провел в полку. Лазил по тылам, рылся в документах штаба. Как ни сдерживался Жаров, его задевала такая возня замкомдива.

На ужин Забруцкий заявился еще засветло. Важный, властный. Отношения с ним не ладились по-прежнему. Андрей просто дивился, как Виногоров все еще не раскусил своего заместителя. Как мирится с ним начподив? Впрочем, как его разглядишь? Строг, требователен. Дело вроде знает. Глаз у него острый. Видит, что надо и чего не надо. И сказать умеет. А доложит — не подкопаешься. Правда, сделать не всегда умеет. Зато умеет заставить других. Жать он мастер. И все у него виноваты. Нюх у него острый. Сам он из тех, кто ничем так не оскорбляется, как отсутствием виновных. Нет их, и он разобижен.

Забруцкий молча смаковал вино. Молча чокался. Молча ел и пил. Заговорил лишь к концу ужина, когда заявился контрразведчик Батюк.

Командир полка пригласил капитана к столу. Дружить с ним Андрей не дружил, но офицер ему нравился. Он ценил его за смелость, за умение глядеть в корень, за чистую чекистскую душу.

— Время приносит боль, время и лечит, — нарушил молчание Забруцкий, затевая разговор о смысле дела, которым люди живут на войне. — Вот воюем, наступаем, освобождаем чужие города, горим, можно сказать. А пройдет время — все остынет. Даже из памяти выветрится. И города станут другие, и люди. Ради чего же тогда усилия, кровь, смерть?

Тираду замкомдива Жаров расценил как попытку завязать разговор.

— Тогда что же, не воевать? — не избегая остроты темы, спросил Березин. — Поднять руки — и в кабалу к фашистам?

— Зачем же крайности? — даже поморщился Забруцкий. — Говорю о том, что может быть независимо от нас. От наших желаний. У времени свои законы.

— Не время же правит человеком! — заспорил Березин.

Замкомдив пожал плечами и смолчал. Затем все же добавил:

— Время — сила, и ему не поперечишь.

— Вы что же, фаталист? — обронил Батюк.

— Нет, предопределения не признаю и больше верю самому себе. Но война, как вихрь, подхватила и несет куда хочет. Разве не верно?

— Не верно, — возразил Березин. — Если и вихрь, мы не песчинки. И не без наших усилий он гремит и грохочет. Командуем все же мы. А значит, и направляем весь ход событий. Не иначе.

Категоричное «не иначе» стало немножко назойливым и частым в речи и Березина, и Жарова. Как-то механически они перехватили его у командующего армией.

— Направляем, — усмехнулся Забруцкий. — Чего же тогда столь долго воюем?

— Силу пересилить не просто, и нужно время.

— Что силу, — заупрямился полковник, — сами себя не можем пересилить. Кругом виноваты.

«Вон куда гнет, оказывается, — сразу догадался Жаров. — Любимый конек уже взнуздан».

— Видел ваши тылы, — продолжал Забруцкий. — Перегружены, захламлены. Ни дать ни взять — авгиевы конюшни. Трофеи не сдаете. Вино расходуете бесконтрольно. ЧП скрываете. Рук не хватает, что ли? Или как понять?

— Всему есть причина, и мы не бездействуем, — попытался объяснить Жаров.

— Размагнитились, — перебил его полковник. — Жать нужно, жать! Чтоб боялись. Тогда ты сила.

— Я против страха...

— А я не терплю мягкости, — заспорил Забруцкий. — Раз приказано — делай, как я хочу, не то проглочу, не разжевывая.

Березин усмехнулся иронически:

— Хорошо, не разжевывая. Хоть уцелеть можно.

Распрощался Забруцкий холодно и отбыл в воинственном настроении.

— Теперь распишет, будь уверен, — сказал Жаров.

— Пусть попробует, — тихо добавил Батюк. — Мы тоже напишем и докажем — не всякой писанине нужно верить.

Наутро Жарова вызвали к комдиву.

— Жалоб на вас много, — сказал Виногоров командиру полка. — Докладывайте, Забруцкий, — обернулся он к своему заместителю.

Докладывал полковник кратко, вроде сдержанно, без резкостей, но бил наповал. «Не отвертишься, голубчик Жаров, — казалось, говорил его голос, подтверждали жесты рук, убеждала непреложность фактов и железная логика доказательств. — Не отговоришься!

Виногоров все больше приглядывался к своему заместителю по строевой. До чего же он изворотлив! Все строчит и строчит. Умеет подсунуть бумажку, от которой не открутишься. Хочешь не хочешь, а меры принимай. Виногоров и сам любит порядок, и сам не спустит разгильдяю. Но за любой бумажкой Забруцкого свой расчет — охаять командира, полк и тем самым бросить тень на дивизию. Но он и убедить умеет. Особенно штаб армии. Одним словом, создает себе репутацию прозорливого и бдительного командира, тогда как другие тут якобы беспечны и бездеятельны. Там, вверху, у него своя рука — начальник штаба армии. Он-то и пристроил его в дивизию, и, кто знает, возможно, не без расчета. И хоть ты и командир дивизии, и на хорошем счету у командующего, а волей иль неволей вынужден считаться с товарищем Забруцким. Такого не возьмешь просто за жабры. Не ценишь, не любишь, а все же терпишь. И это очень плохо. Он ведь как заноза — пока не вырвешь, будет саднить.

Жаров тоже слушал и молча негодовал. Выходит, вина у него сверх дозволенного. Тылы полка забиты трофеями, и их, трофеи, не сдают, а разбазаривают среди солдат. ЧП за ЧП, и о них молчат. Лишь только что без вести пропал солдат, а о нем не докладывают. А кто пропал — разведчик Хоменко. Из недавнего пополнения. На Западной Украине был старостой у немцев. Как такого пускать в разведку? А товарищ Жаров пустил? Беспечность непростительная. Может, он не знал, и виновны другие? Но должен был знать. На то и командир. Крику много, а требовательности в полку нет...

Виногоров глядел то на Забруцкого, то на Жарова и понимал состояние командира. Ничего, и такое на пользу. Будешь зорче и дальновиднее. Лишь не сорвись сейчас, а пойми, с кем столкнулся. Пойми и будь разумным. Но Андрей уже не мог ни понять, ни быть разумным.

Когда Забруцкий кончил, комдив сказал Жарову:

— Ну, отвечайте, как дошли до жизни такой.

Сказал и увидел, как вскипел Жаров. «Все же не так!» — говорили его глаза, губы, руки. Ему бы сдержаться, сказать генералу, дескать, разберемся, доложим, учтем на будущее — и дело с концом. Нет же, не стерпел и сам бросился в атаку.

— Одно удивляет, товарищ генерал, — накаленным голосом начал командир полка, — откуда у вашего заместителя такая информация с переднего края. За последнее время он ни разу не был в первой траншее.

— К делу ближе, к делу! — перебил комдив.

— Все неверно и все не так. Трофеев полно, вопим — заберите. Ни дивизия, ни армия не берут. Все склады забиты. Что остается делать? Вот и возим. Судите не судите, а решились и не раскаиваемся. И Хоменко не дезертир, не перебежчик. Могу головой поручиться. Трижды за «языком» ходил, и трижды награжден за месяц. Геройский солдат. И чести его марать не дадим. А что старостой был у немцев, знаем. Партизаны поставили. На них и работал. Из райкома партии писали. Пропасть — действительно пропал. Только вчера. Не найдем, доложим. Зачем же сгущать краски? Зачем чернить героев?

— Опять эмоции. Не о том говорите.

— Нельзя же, чтобы тебя грызли изо дня в день...

— Перестаньте, Жаров! — встал генерал. — Нечего отмахиваться. Не все у вас хорошо и не все верно. Сделайте выводы и о принятых мерах доложите. Идите.

Жаров резко повернулся и вышел.

Забруцкий по-прежнему остался каменно неподвижным. Сразу понял, что Виногоров тонко вывел командира полка из-под удара. Теперь спустит на тормозах, и весь запал пропал даром. Понял и смолчал. Даже глазом не моргнул. Что сейчас скажет ему генерал? Не может же он согласиться с Жаровым.

— Вот что, дорогой товарищ полковник, — жестко сказал Виногоров, — кончайте с художествами. Не хватало еще в такие дни тратить силы на склоки.

— Товарищ генерал!.. — сразу не то взмолился, не то запротестовал Забруцкий.

— Дискутировать не будем. Тоже выводы сделайте и, чтобы я не краснел за вас дальше, почаще заглядывайте на передний край. Не хочу выслушивать от командиров полков того, что было сегодня. А так говорит не один Жаров. Идите, у меня все!

— Товарищ...

— Идите, у меня все!

Забруцкий вышел растерянным и разбитым, но только не сдавшимся. Он не любил глотать обиды и на всю жизнь запоминал обидчиков, не считаясь ни с должностями, ни с званиями. Он считал, у каждого есть такое, за что можно обвинять. Беспорочных людей, по его мнению, не существовало вовсе. Надо лишь знать и действовать.

Виногоров, в свою очередь, проводил Забруцкого настороженным взглядом. «Ничего, друг любезный, тебе не спущу. Ни с чем не примирюсь. Либо сам загремлю, либо тебя свалю. Не затем, чтобы сводить счеты. А чтоб делу не мешал. Знаю, сладить с тобой нелегко, а сладить нужно!»

 

глава седьмая

ТОВАРИЩИ ПО ОРУЖИЮ

1

Все годы войны Ян Ярош был рядовым бойцом французского Сопротивления. Еще три года назад судьба свела его с советскими партизанами и франтирерами, и вместе с ними он находился в гуще борьбы.

И вот теперь, когда на французской земле стихли бои и фронт переместился уже в Германию, он оказался совсем не у дел. Поэтому изо всех сил старался перебраться в Советский Союз, чтобы попасть в чехословацкий корпус, уже сражавшийся на родной земле.

День за днем обивал пороги своего посольства и хлопотал о документах. Но дело не двигалось. И вдруг сегодня все наконец решилось неожиданным образом. Его попросили остаться во Франции при ставке Эйзенхауэра в качестве корреспондента «За свободне Ческословенско». Это же газета войск генерала Свободы, куда он рвался все эти месяцы! Не долго раздумывая, Ярош согласился. Если нужно, он будет сражаться с врагом и оружием слова.

Обосновался Ян Ярош на набережной Анатоля Франса в «Палаце д'Орсэ», где жили западные и советские корреспонденты. Больше всего его заинтересовал советский журналист майор Крамин.

— Братше майор, — обратился чех к Крамину, — перед вами скромный, еще малоопытный газетчик и воин Ян Ярош. Не откажите в дружбе.

Советский журналист братски обнял чеха, и они долго просидели за чашкой кофе.

Крамин был бодрым, энергичным. У него мужественное лицо, сильные руки, умные проницательные глаза. Чех был выше ростом, выглядел очень худым, но подвижным и деятельным. Чистые голубые глаза его поблескивали из-под очков в красивой коричневой оправе. Уже через час-другой им обоим казалось, будто они давно знают друг друга.

У Крамина срочная поездка. Нужно своими глазами взглянуть на трагедию Орадура. Не хочет ли Ян составить ему компанию? Чех с готовностью согласился, и они тут же отправились в путь на «оппеле» Яроша. Машину вел молодой француз, недавний франтирер — Поль Сабо.

Всю дорогу Крамин прямо и исподволь интересовался чехом.

Ян Ярош скупо поведал о своей жизни. Он был поручиком чехословацкой армии. Его отец старый социал-демократ. Всю жизнь прививал сыну умеренность, приучал сторониться всего радикального. Стремясь уберечь все, он не сохранил ничего. Немцы все попрали. А началась война — Ян перебрался во Францию. Стал партизаном, участвовал в парижском восстании. В их отряде под одним знаменем сражались французы и русские, итальянцы и чехи, арабы и немцы. Да, и немцы-антифашисты.

За Лиможем «оппель» спустился в зеленую долину речушки Глан и запетлял среди кудрявых холмов с живописными французскими деревнями.

За мостом вдруг показалось необычное мертвое селение.

— Орадур! — Поль снял фуражку.

Они вышли из машины. Менее года назад деревню уничтожили эсэсовцы дивизии «Рейх». Разрушенные, с выбоинами от пуль, дома. Место, где расстреляны почти двести мужчин. Руины церкви, в которой заживо сожжены сотни детей и женщин. И кладбище, где похоронены жертвы. Внутри церкви — серая куча золы и дощечка с надписью: «Человеческий пепел. Склонитесь перед ним». И все это — Орадур.

Крамин вспомнил Бабий Яр, Лысую гору, шандеровскую церковь.

— Франция никогда не забудет Орадура! — сказал Поль Сабо.

К церкви подкатила еще машина, и у паперти шумно хлопнула дверца. Приехавшими оказались американцы в форме армейских офицеров — Крис Уилби, с холеным лицом и холодными глазами, и Фрэнк Монти, очень живой и развязный.

Познакомившись, Фрэнк всем восторгался и все осуждал. Уилби лишь слушал и молча глядел на пепел, собранный в кучу.

— Как ужасно и бессмысленно! — покидая церковь, сказал он сквозь зубы.

— Бедная Франция! — вдруг расчувствовался Фрэнк.

— Нет, она не простит такого варварства, — горячо сказал Поль. — И беспощадно накажет нацистских преступников.

Милый, дорогой Поль! Разве знал он тогда, что случится потом: дивизия «Рейх» целиком сдастся американцам, ее командир генерал Ламмердинг, которого для проформы приговорят к смерти, останется вовсе безнаказанным. Правда, непосредственных участников трагедии осудят и французский суд приговорит их к смертной казни, но президент помилует преступников.

2

После обеда «оппель» Яроша долго кружил по улицам Парижа, и Крамин лишь глядел и слушал. Поль и Ян наперебой старались как можно больше рассказать о Париже, где один из них провел всю жизнь, а другой — всю войну.

Много говорили о советских людях. Тут все гордились их мужеством и отвагой. Бежав из плена, они вливались в партизанские отряды и клялись не складывать оружие. И сколько их, героев, павших в боях!

В разгар парижского восстания группа советских партизан через мост Альма прорвалась на бульвар Сен-Жермен. На улице Гренелль русские попали под обстрел из пушек. Их ничто не остановило. Пробившись к зданию советского посольства, они взломали дверь, водрузили над входом Красное знамя, запели «Интернационал». Им аплодировали французы из окон своих квартир.

Несколько дней спустя толпы парижан устремились к ратуше, где де Голль собирался приветствовать борцов Сопротивления, освободивших столицу.

Советские партизаны, выйдя с улицы Галльвера, где находился их штаб, двинулись по проспекту Елисейских полей. Их встречали восторженно. У статуи Жанны д'Арк попали под залпы — с крыш стреляли гитлеровцы и вишисты.

«Оппель» Яроша остановился у статуи.

— Это здесь было! — тихо сказал Поль, и все трое молча обнажили головы.

Ярош привез друга к Дворцу инвалидов, где покоится прах Наполеона.

В углублении — саркофаг императора, возле стен скорбно застыли двенадцать статуй женщин, олицетворяющих собой побежденные страны. Однако весь мир знает, их скорбь и их покорность — раззолоченная ложь!

Нет, как ее пышно ни украшай, тирания бессильна восславить даже самую высокую власть.

Поль направил свой «оппель» в сторону Булонского леса. На каждом шагу новая и новая трагедия Франции. Изгоняя жителей из своих квартир, немцы занимали улицу за улицей. Грабили, увозили горы добра, ценнейшие картины,гобелены,скульптуры.

Безжалостно разрушали знаменитые памятники. Машина как раз вынеслась на большую площадь. В свое время здесь высился Виктор Гюго. Памятник Родена был гордостью Франции. Немцы переплавили статую на снаряды и расстреливали ими чужие города. Только и разрывы этих снарядов были бессильны заглушить слова писателя о том, что будущее не за мечом, а за книгой.

Весь Париж дышит историей. Здесь сражались на баррикадах, штурмовали Бастилию. Здесь казнили короля. Здесь жил и работал Ленин.

Поль привез журналистов на кладбище Пер-Лашез, где покоится прах Бальзака, Анри Барбюса, Вайяна-Кутюрье, где погребены парижские коммунары. На этой возвышенности был их последний оплот.

Ограда из серого камня похожа на крепостную стену. За нею высятся старые каштаны — свидетели трагедии коммунаров, их беспримерного мужества. У этой стены двести героев отважно бились против трех тысяч версальцев и пали тут смертью храбрых.

Германские милитаристы помогли Тьеру создать многотысячную армию, чтобы угрожать Парижу, и в борьбе за коммуну рабочий Париж потерял тогда сто тысяч своих героев. Спустя всего неделю после кровавого побоища один из уцелевших коммунаров Эжен Потье сложил пламенный гимн, а древообделочник Пьер Дегейтер написал к нему музыку, и, как живой наказ поколениям, на весь мир прозвучали слова того гимна: «Вздувайте горн и куйте смело, пока железо горячо!» Слова гимна, как набат, разбудили миллионы.

У стены, выщербленной пулями версальцев, гитлеровцы расстреливали героев Сопротивления.

В свой отель журналисты возвратились поздно вечером и немедля сели за работу. Как у корреспондента при ставке союзников, у Крамина надежная связь с Москвой, что обрадовало Яроша. Это облегчит ему передачу корреспонденции и в свою газету.

Корреспондентские обязанности почти не оставляют Крамину свободного времени. Тем не менее весь следующий день он провел с Ярошем и Сабо. Изучал Париж, его людей, расспрашивал их о виденном и пережитом. Второй фронт — это большая политика. Высокая и низкая, честная и бесчестная одновременно. Человек большой культуры, он пытался все увидеть, все познать, чтобы в верном свете показать советским людям этот сложный и противоречивый мир. Ярош с интересом присматривался к советскому журналисту и многому учился у него.

После ужина он вышел на набережную подышать свежим воздухом. На другом берегу Сены высился Лувр. Ярошу вспомнилась история с «Джокондой».

Когда-то картину похитил итальянский художник и два года молился на «Мону Лизу», пока ее не разыскали и не возвратили обратно.

Нацисты посягали на большее. Они пытались похитить все сокровища мира, и не затем, чтобы молиться на них.

3

На другой день Ярош и Крамин отправились в бар, чтобы взглянуть на невоюющую Америку. Это одно из многих пристанищ, где дни и ночи гуляли офицеры тыловых штабов американских и английских войск.

Журналисты с трудом разыскали свободный столик. В зале накурено и душно. Крики, азартные споры, даже ругань. Какофония звуков из оркестра на низкой эстраде. Костюмы девиц столь экстравагантны, что вызывают шумный восторг разгулявшихся офицеров. Молодой, сильно раскрасневшийся капитан развязно протиснулся к сцене и, схватив за руку одну из танцовщиц, потащил ее за собой. Она хохотала, не упиралась и шла через зал, сверкая стеклярусом очень короткой юбочки. Уговаривать ее не пришлось слишком долго. Вскочила вдруг на стул, а с него вспрыгнула на стол. Загремела разбитая посуда, и под азартные крики начался ее танец.

Не успел Ярош опомниться, как танцовщица оказалась вовсе нагой, и журналистам стало не по себе. Они собрались было уйти, как к ним подсели двое. Оказывается, уже знакомые американские офицеры, с которыми они повстречались у церкви Орадура: майор Крис Уилби и лейтенант Фрэнк Монти. Первый все так же самоуверен, но сдержан, второй очень шумен и отчаянно фамильярен.

Кивнув на танцовщицу, которая на виду у всех застегивала юбку из стекляруса, Крис Уилби сказал:

— Видите, купленная Европа.

— Бесстыжая Европа! — уточнил Крамин.

— И такую освобождать! — воскликнул Фрэнк.

— Есть другая, настоящая. Она либо в концлагере, либо с оружием в руках сражается против фашизма.

Опрокинув виски, Уилби расфилософствовался. По его мнению, жизнь — не что иное, как ярмарка, где все продается и все покупается.

— А гитлеровцы? — в упор спросил Ярош.

— Это корсары, и их тоже покупают, чтобы нападать на конкурентов.

— Нет, их просто уничтожают, — возразил Крамин.

— А по-моему, все товар. Сегодня на него нет спросу, но кто знает, какую цену ему назначат завтра.

Журналисты возмутились и заспорили. Это уж цинизм, философия торговцев смертью. Но Монти надоела вся политика и философия, и он, бесцеремонно перебив заспоривших, вдруг стал по сходной цене предлагать дамские подвязки, иголки, трикотаж — любой из товаров. Если угодно, можно осмотреть сейчас же. Ярош и Крамин расхохотались даже. Ну и ну!

Расстались с американцами холодно.

Ярош был на линии фронта и видел англичан и американцев. Там они не такие, и среди них немало славных ребят. Впрочем, чему тут удивляться. Давно известно, Америка богата контрастами.

Расплатившись, журналисты покинули бар.

У Яроша есть знакомый художник-портретист, и он познакомил с ним Крамина. Скромный труженик искусства еще не создал больших полотен, способных изумлять мир. Но в годы войны им написаны десятки портретов героев Сопротивления. На высоком чердаке, где размещалась его мансарда, он писал их дни и ночи. Будучи связан с подпольем, он предоставлял свою мансарду в распоряжение франтиреров. Жан Ферри и укрывал их под видом натурщиков.

Сейчас их портреты он выставил прямо на бульваре возле Версальского дворца, и тысячи парижан часами стоят у крошечных полотен, размером с тетрадный листок, с которых на них смотрят живые лица людей. Одни из них ушли на фронт добивать нацистов, другие давно погибли. Свою выставку художник назвал очень просто: «Живая честь Франции», и к каждому портрету он сам дает пояснения.

Что он любит больше всего, Жан Ферри? Бог мой, конечно, искусство. Нет, далеко не все. Но самое любимое — вот здесь, в альбоме. Крамин с интересом перелистал диковинный альбом. В нем собраны гравюры с лучших произведений искусства всех стран. На первой странице его альбома гравюра с картины Делакруа «Свобода, ведущая народ на баррикады». Женщина, обнаженная чуть не до пояса с трехцветным знаменем в правой руке и с винтовкой в левой подняла вооруженных людей на приступ. Вся фигура полунагой женщины полна целомудрия и страсти.

— Чтобы сильнее любить, я глядел на эту картину и на портреты моих партизан, а чтобы сильнее ненавидеть, я глядел вот на эту, — указал он на последнюю страницу альбома.

Крамин и Ярош даже вздрогнули. Перед ними была гравюра с картины Холарека «Возвращение ослепленных болгар из византийского плена». Император Василий Второй приказал ослепить пятнадцать тысяч пленных болгар. Каждой сотне он дал в провожатые старика, которому оставил один глаз. На картине страшная сотня слепцов, которую ведет одноглазый старик. Они идут сквозь вьюгу, и над ними уже кружат черные вороны.

Крамин содрогнулся, его затрясло. Как все далеко и как близко!

— Знаете, — сказал Жан Ферри, — за окном моей мансарды виднелась длинная улица. Ее бомбили немцы. И черные глазницы ее мертвых окон мне до сих пор напоминают выколотые глаза. Тогда казалось, они могут выколоть их всему миру, ослепить весь свет. А прогремела Москва — я вздохнул с облегчением. Нет, глаза миру выколоть невозможно!

4

Через несколько дней Крамин и Ярош уехали на Эльбу. Как и в Париже, здесь полно американцев. Раскрашенные и декольтированные кокотки с открытым вызовом любой нравственности, пьяные и шумные офицеры, азартные споры и бесконечные тосты — все то же. Только очень много и цивильных мужчин, тоже пьяных и тоже с женщинами.

— Разве этих спасали мы от фашистских изуверов? — глядя на разгульную публику, возмущался Ярош. — Ради них не сделал бы и выстрела.

Нет, Крамин думал иначе:

— Их мир погряз в тине, и его нужно вытаскивать из крови и грязи. Должно же быть все по-другому!

— Они все равно не поймут нашего подвига.

— Придет время — поймут, — возразил Крамин. — Без нас они стали бы пеплом в лагерях смерти, заживо сгнили бы в фашистской неволе. Кроме нас, некому бороться, и своей борьбой, какой бы ни была она, мы и их вытаскивали из грязи. Если ты человек, настоящий человек, ты не можешь стоять сложа руки, не можешь валяться в грязной луже, заниматься наживой. Нет, будешь бороться!

5

За несколько недель пребывания в газете Максим Якорев объездил чуть не весь фронт. В редакции он не засиживался. Сколько же их, рядовых тружеников войны, людей смелых и отважных, давно уже ставших гордостью и славой своих полков и дивизий! Он видел их в бою и на марше, в окопах и на отдыхе — везде и всюду. Это были люди всех профессий и званий, молодые и старые, суровые и добродушные, шумные и тихие — всех характеров и темпераментов, и о каждом из них у него было что сказать в статьях и очерках.

Ему не сиделось на месте: тянуло в войска, естественно, и в свою дивизию, с которой столько пройдено в эту войну. Как там воюют его друзья-товарищи? Березин хвалит его выступления в печати. Письма Оли тревожны. Раны заживают медленно, и ее почему-то особенно беспокоят опасности, с какими встречается он, Максим. Вот чудачка! Как бы выбрать время и хоть на часок заскочить к ней в госпиталь? Что ж, многое зависит от того, что скажет ему сегодня редактор. Но едва Максим переступил порог его кабинета, как понял, задача будет необычная. Полковник молча уставился на молодого газетчика, словно ожидая от него ответа на какой-то еще невысказанный вопрос. Максим даже смутился. Уж не допустил ли он серьезной оплошности?

Усадив Якорева за стол, редактор начал не спеша прояснять суть дела. Максим направляется на Эльбу, где предстоит встреча советских и американских войск.

Задание редакции было необычным, и он долго не мог опомниться. Подумать только, нужно сегодня же ехать на Эльбу!

Быстро собрался в путь и помчался в Торгау.

Всю дорогу обдумывал план действий. На что обратить внимание, с кем встретиться? Искал точные свежие слова, оттачивал мысль.

Но вот и Эльба! Она разделяет две армии и сближает их до дружеских объятий, до заздравного тоста. Апрельский день удивительно хорош. Американские солдаты, преодолевшие Атлантику и Ламанш, пришедшие сюда через всю Францию и Германию, добродушны, задорны, просты. Встрече радуются непосредственно, от всего сердца.

Немецкий город Торгау на левом берегу Эльбы сильно разрушен. На правом — солдаты Первого Украинского фронта. Вместе с ними Максим сражался за Днепр, за Корсунь, за Киев. Они двинулись потом на Запад, а дивизия Виногорова, в которой служил Максим, повернула на юг, в Румынию, Венгрию, Чехословакию.

И вот встреча.

Штаб Конева ожидал гостей с того берега, где тоже кипела подготовка к знаменательному событию.

Кавалькаду американских генералов и офицеров, за которыми следовали корреспонденты, у моста встретили советские офицеры. Их лица строги и просветленны. В их глазах нескрываемое сознание своей силы, гордости. Держатся они с достоинством, как хозяева.

На берегу реки через дорогу вывешены красные полотнища с приветственными лозунгами. Высокое здание справа украшено портретами Сталина, Рузвельта, Черчилля. Девушки-регулировщицы, изящно взмахивая флажками, пропускают машину за машиной.

Американских гостей везли прямо в ставку маршала Конева. Он встретил их у ворот немецкой виллы, где размещался его штаб. Могучего телосложения, с огромной лысой головой, он выглядел сейчас празднично и хозяйственно властно, как и подобает военачальнику, пришедшему сюда с победой. Вместе с тем он держался скромно и приветливо, как радушный хозяин, который и гостям рад, и себе знает цену.

За столом было шумно и весело. Заздравные тосты провозглашались с обеих сторон, тосты дружбы и привета, тосты добрых обещаний и пожеланий.

Дух дружбы был столь силен, что казалось, его никому не разрушить. Но что покажет время? Укрепится ли эта дружба товарищей по оружию, по страданиям, по крови или ее разрушат те, кому старое дороже мира и человечества?

За столом Максим познакомился с Краминым и Ярошем. Их он расспрашивал про Париж, про борьбу русских партизан во Франции. Крамин был точен и краток. За его словами ощущалось большое и сложное дело.

Яроша, в свою очередь, особенно интересовало чехословацкое войско.

После обеда в честь гостей был дан концерт. Хор советских солдат исполнил американский национальный гимн. Они выучили текст гимна, ни слова не зная по-английски. Затем выступила балетная группа. У американцев разгорелись глаза. Девушки были очень изящны, их движения женственны и грациозны.

— Это балерины? — спросил у Максима сидящий рядом чех.

— Нет, просто девушки-солдаты, — пояснил Максим. — Самодеятельный концерт.

Вечером гости прощались. Конев подарил американскому генералу Брэдли коня, рысака-красавца под седлом. Брэдли в ответ подарил джип.

Американцы уехали, корреспонденты расстались. Чех поехал в штаб фронта с надеждой поспеть в чехословацкий корпус, Максим — в редакцию фронтовой газеты.

Эльба их свела, Эльба и разлучила.

 

глава восьмая

КОГДА ЗАКИПАЕТ СЕРДЦЕ

1

Война шла к концу, и Сабир Азатов спешил. Не опоздать бы! А дорога была длинной и долгой. От Уфы до Москвы, потом до Киева, а оттуда через всю Украину. Пришлось пересечь часть Польши и чуть не всю Словакию. Лишь через две недели он добрался до штаба армии. Отсюда позвонил в полк, и за ним выслали подводу.

Ехать за Сабиром вызвался Голев. Заодно ему поручили завернуть в госпиталь и проведать Таню с Олей.

Встреча с Азатовым вышла теплой и трогательной, и они несколько минут не выпускали друг друга из объятий. Что ж, дружба у них большая и давняя. Столько пережито!

Всю дорогу до госпиталя Тарас рассказывал про полк, про бои и походы, про всех, кто жив и кого уже нет. Сабир то радовался, улыбаясь, то тяжко вздыхал, подолгу отмалчиваясь.

Голев не сводил глаз с друга. Как постарел он за год, а ему нет и тридцати. По лицу пролегли морщины. Веки воспалены. У висков пробилась седина. Лишь черные глаза по-прежнему остры и пронзительны, в них ум, энергия и, чего никогда не было, мучительное раздумье, усталость, ничем не прикрытая боль израненной души. Шутка сказать, сразу потерять сына, жену, мать. Голеву до сих пор памятен коридор смерти, через который когда-то прошел их полк. Там были растерзаны и родные Сабира. Война застала их на Украине, когда Сабир еще жил в Уфе. Всю семью потерял. Да и сам в беду попал и с год пролежал в госпитале. Тарасу не терпелось расспросить про дом, про Урал, откуда прибыл Сабир, про всю тамошнюю жизнь. Но Голев молчал. Зачем бередить раны, успеется. Пусть оглядится, пообвыкнет, тогда легче и разговаривать.

В госпитале их поджидала радостная весть: девушек выписывали. Им обеим дали по месячному отпуску, но ни одна из них никуда не поехала. Только в полк! Возвращались возбужденные. Правда, Олю никто не ждет. Максим уехал в редакцию, а когда они свидятся, вовсе не известно. Тане не терпелось, и она то и дело торопила Голева.

Низкое солнце выглядело сонным. Над гребнями дальних гор густо скапливались тяжелые глыбы синих туч, огненно-золотистых по краям. А выше, словно размотанная пряжа, тянулись сизые волокна облаков. Местами они походили на паутину. Багровое солнце постепенно словно наливалось кровью и становилось зловещим. В сердце Тани прокралась тревога, и она, щурясь, все глядела и глядела на медленно гаснувшее солнце. Если бы оно всходило сейчас, поднималось, все более распаляясь. Но солнце угасало, и по земле заметались длинные черные тучи. Тане стало не по себе.

В сумерки добрались до рабочего поселка, где еще вчера хозяйничали немцы. Пустая улица встретила их гнетущей тишиной. Блеснуло разбитое на дороге зеркало. Звякнула под колесом какая-то посуда, меж домами мелькнули брошенные мотоциклы, и всюду — трупы и трупы. На обочине дороги еще дымили разбитые машины, догорал большой двухэтажный дом. Черным вихрем рвался из окон нижнего каменного этажа дым, и тускло попыхивало оранжевое пламя. Зловеще полыхало зарево впереди. А на другом конце улицы на фонарных столбах покачивались трупы повешенных чехов. На улицах громоздились ящики с боеприпасами, разбитые пушки и пулеметы, грузовые машины. Видно, днем немцы контратаковали, ворвались на эти улицы, и выбитые снова, оставили тут черные следы своей кратковременной власти.

Из жителей никого.

Тягостная картина многим напоминала фронтовой украинский пейзаж. Там все было так же, и горечь точила горло.

За поселком Голев пустил коней рысью. Долго ехали молча.

— Как на Корсунщине, — тихо прошептала Таня. — Помните, Тарас Григорьевич, коридор смерти? Там еще жутче, страшнее было. Правда.

— Правда, дочка.

— Увидели вот, и опять вся душа изныла. Даже злость снедает.

— Зло копи, а душу крепи.

— Легко сказать, а в груди жжет и жжет, будто огонь проглотила.

— Нечего тревожить себя, — погоняя лошадь, успокаивал девушку Голев. — Болью горю не пособишь.

Азатов молчал, сурово нахмурив брови. В самом деле, будто опять Украина, ее села и шляхи, и все в огне и дыму, в крови и смерти. И все кругом как соль на живую рану. Соль! Не только тело жжет, но и душу. Хуже всякой жажды. Чем ее утолишь, нестерпимую боль?

— Что приумолк, Сабир? — обернулся Голев. — Вспомни, как гомонили, смеялись, бывало. Встряхнись, дружище.

— Знаешь, Тарас Григорьевич, как увижу такое, память изводит часами. Опять своих вспомнил.

— Ты был там?

— Заезжал. Поверишь, упал на землю, нет сил подняться. Взял я щепоть земли и ношу на груди — пусть жжет, чтобы помнилось.

— То святой завет!

— Просто чудо, как пережила все Маринка.

— Ты что, разве нашел ее? — изумился Голев. — Жива?

— Нашел, выжила. Не знаю только, на счастье свое или на горе выжила. Может, лучше и не находить бы.

— Что, что с нею? — чуть не вскрикнули девушки.

— С ума сошла и бродила от деревни к деревне. «Не видели, — спрашивает, — Николку, его до танку прицепили?..» А потом мчится вдруг с криком: «Сынку мий, ридный!..»

Помолчав с минуту, он продолжил:

— С полгода лечили, ничего не помогло. Вырвется и бежит с криком: «Сынку, сынку мий!» Доктор и говорит: возьмите домой, лучше успокоится. А будет ребенок, глядишь, и пройдет у нее. Весь отпуск провел с нею. То ничего вроде, а то снова трясет ее, и она страшно бормочет: «Красный снег, видишь, красный снег!..» Сынишку танками разорвали, вот и не может забыть крови на снегу. Да что она, у меня у самого хоть и обмозолено сердце, а болит и болит. Тоже ни за что не забуду и ни за что не прощу. Только дай доберусь до них!

Некоторое время ехали молча.

— Помню, ты сам приводил мне башкирскую пословицу. Неужели забыл? — тихо сказал Голев.

— Это какую?

— Когда гнев твой подобен лихо скачущему коню, да будет ум поводьями.

— Приводил, пословица мудрая, а жизнь мудрее. И жить — значит не только прощать, но и наказывать!

— Но как, как!

— Огнем и смертью, Тарас Григорьевич.

— Не то говоришь, Сабир.

— Поживем — увидим.

— Нет, сынок, не то...

— Что ж, да будет впереди надежда, говорили башкирские аксакалы. А надежда у меня одна — скорей бы добраться до их чертова логова. Не гляди на меня такими глазами, Тарас Григорьевич, прошу, не гляди. У меня все под замком, за исключением ненависти, и она ничего не хочет понимать, кроме ненависти.

— Правду говорят: тих да лих! — хлестнул Голев лошадь.

2

В полночь немецкие танки седьмой раз врываются в словацкий город, крушат заборы и стены домов, расстреливая их в упор из тяжелых орудий. Нелегка борьба. Менее чем за сутки город семь раз переходил из рук в руки.

Леон Самохин засел с разведчиками в большом кирпичном доме. Стальная махина загремела по мостовой под самыми окнами.

— Тише! — проговорил Бедовой. — Проскочит и не заметит.

Не сдерживаясь, Леон ударил кулаком по подоконнику:

— В отсидки играть! Марш с гранатой на улицу!

— Я ж выждать хотел, чтобы вдогонку... — оправдывался Ярослав, на ходу выхватывая из-за пояса противотанковую. Но прежде чем успел он выскочить на улицу, Леон распахнул окно и что есть силы бросил свою гранату на башню танка. Граната разорвалась около машины на мостовой. Из других окон тоже летели гранаты, но танк успел проскочить. Он чуть дальше остановился, развернул башню, задрав ее хобот для выстрела по второму этажу, откуда сыпались гранаты.

Ярослав на четвереньках полз по мостовой к танку.

— Быстрее, быстрее! — торопили его из окон.

Грохнул выстрел, и снаряд разорвался в одной из срединных комнат. Пыль и дым проникли всюду.

— Быстрее! — кричали из окон, а в комнатах еще разрыв.

Леону видно, как Бедового кто-то догонял, низко пригнувшись. Кто же это? А, Зубец!.. Приблизившись к танку шагов на тридцать, они оба разом привстали с мостовой и метнули гранаты. Оглушительный взрыв — и стальная махина, дернувшись, застыла в оцепенении.

— За мной! — крикнул Леон — Вперед!

Выскочили на улицу, а на танке свой же боец изо всех сил стучит прикладом в люк.

— Зубец! — узнал Леон. — Ах, леший!

Тот ничего не слышал. Колотил и колотил в закрытый люк и что-то зло кричал. Танк рванулся и понесся на разведчиков. Эх, бить бы сейчас и бить!

— Прыгай, поганец! — свирепел Леон, боясь упустить такую цель.

А Зубец еще неистовей стучит в люк, и, к удивлению разведчиков, танк вдруг стих, люк его приоткрылся и оттуда высунулась голова, плечи, и немец тянет вверх руки.

— Ура, Зубец! Ура! — закричали разведчики, облепив машину.

Ликующий Зубец так и не слез с танка.

— Прыгай, противный! — засмеялся Леон. — Дай хоть обниму тебя.

Зубец с размаху бросился ему на шею.

Город очистили еще до рассвета.

Сквозь темь трое офицеров шли по притихшей улице. Жаров с Березиным молча и сосредоточенно, Леон — разговаривая и размахивая руками.

— Зубцу и Бедовому, — сказал он, — прошу орден: геройски воевали!

— Сам и оформи наградные листы, — ответил Жаров.

— Эх и бой! — радовался Леон, — людям удержу нет, а ведь знают, последние дни воюем...

— У каждого сердце кипит, — бросил Жаров.

— Вот никак не представляю себе, как она кончится, война, — опять заговорил Леон. — Знаю, чувствую: скоро кончится, а где и как?

— По всему видно, последние удары, — согласился Григорий.

— Это точно. А как обидно быть последней жертвой!

— А разве первой приятно? — усмехнулся Жаров.

— Но кто-то должен быть последним!

— Что же, в отставку?

— Ну нет. До конца. Добью последнего гитлеровца, который не подымет рук. Ведь будут последние!

Брезжил слабый рассвет, и медленно таял предутренний сумрак. Из проулка внезапно выбежали трое и, поравнявшись с офицерами, оторопело застыли на месте.

— Немцы! — первым воскликнул Леон, схватывая одного из них за плечи, но тот молниеносно вскинул руку и выстрелил в упор.

Второго выстрела гитлеровец не успел сделать: Жаров рукоятью своего пистолета с маху оглушил его, и тот упал рядом с Самохиным. Двое других метнулись было в сторону, но не сделали и трех шагов, как их срезали из автомата.

Жаров и Березин поспешно склонились над раненым.

— Леон, Леон, куда? — осторожно ощупывал его Андрей.

— Убил, проклятый... — едва слышно вымолвил Самохин и бессильно обмяк.

Положив его на плащ-палатку, понесли в ближайший дом, куда тут же вызвали полкового врача. Леон не произносил ни слова. Его уложили на кровать. Распоров гимнастерку, Жаров взял чистый бинт и прижал к ранке у самого сердца. Весь бинт в крови, и она сочилась, стекая по телу тонкими струйками.

Доктор вбежал, запыхавшись. Окинув раненого взглядом, он одной рукой пощупал пульс, другую положил на лоб, вызвал автомашину и, сделав укол, стал накладывать повязку.

Леон открыл глаза. Как мертвенно бледно его лицо. Как мутны и влажны глаза. Он оглядел всех и никого не узнал. Но вот в глазах мелькнул проблеск сознания, и раненый тихо зашевелил губами. Губы шевелятся, а звука нет. Потом все же собрался с силами:

— Немножко не дожил, чуть-чуть... Лежу вот и будто-слышу московский салют... гремит он в честь нашей победы... Прощайте, друзья... Убил, проклятый. Я живым хотел взять.

Он тронул Якова за руку и так же тихо добавил:

— В тот день... выстрели за меня в воздух, пусть это будет и моим салютом... выстрели...

У Якова дрогнул подбородок.

— Ты и сам еще выстрелишь.

— Нет уж... отходил по земле Леон Самохин... Отходил, товарищи. Чую, отвоевался... Братишка у меня дома, Сашок, славный мальчонка... С сестрой не встречусь... Им тяжело будет... Напишите, просил не убиваться, жить велел хорошо...

Хлопнула дверь, и на пороге показалась Таня. Они только что подъехали с Голевым, и ей сразу сказали о случившемся. Она влетела бледная, убитая горем. Солдаты и офицеры молча расступились. Таня бросилась к кровати, на которой лежал Леон, и, беззвучно рыдая, припала к его плечу.

Потрясенный ее появлением, Леон на миг забыл про все на свете. Таня! Во всем теле появилась необыкновенная легкость. Какое счастье, что она застала его в живых. Еще в живых! Ведь он же умирает, и мысль эта сразу обдала его холодом, вернув к тяжкой действительности. Собрав последние силы, он ласково поерошил ее пышные короткие волосы, осторожно прижал ее голову к своему плечу.

— Хорошая моя! Какая ты красивая!

Но силы его слабели, и Леон умолк. Мысли, желания как бы истаивали. Усилился озноб. Неужели конец? Неужели так чудовищно несправедлива жизнь? Нет же, не может быть! В отчаянии он схватил руку Жарова, которую тот положил ему на лоб, и сжал ее с такой силой, что затекли пальцы.

— Вот как жить хочу!.. Помните, товарищ полковник, расстрелять грозились... тогда ничуть не страшно было, а теперь не хочу умирать, не хочу! — чуть не вскрикнул он, снова сжимая руку. — И не умру!.. Смерти назло не умру! Отступает же она, когда человек так сильно жить хочет. Отступает же, товарищи!..

Но смерть не отступила.

Жестокая, неумолимая смерть победила...

3

Высокий постамент весь красный с черным крепом.

Как живой, в гробу Леон. Только черты лица чуть обострились. Только спал румянец с его щек. Только закрыты ясные глаза, и ни слова не может он вымолвить...

Жаров с Березиным у изголовья в почетном карауле. По-разному умирает человек. Их много пало в бою, и все герои. Но Леон герой из героев. Отважнее всех бился он ночью в городе. Геройским командиром звали его в полку. С ним свыклись как с общей славой. И мимо бесконечной чередой идут солдаты и офицеры, за ними жители освобожденного города. Идут дети, оставляя венки и цветы, идут юноши и девушки с влажными глазами, идут зрелые люди, склоняя головы перед героями. Вот молоденькая чешка с венком на голове из живых цветов снимает его и оставляет на груди офицера. На ресницах у нее слезы. Сколько их, трогательно взволнованных лиц!..

Виногоров прислал дивизионный оркестр. Звуки реквиема плывут над улицей. Черным зевом зияют могилы за оградой у городской церкви. И на черной земле красные гробы.

— Прощайте, товарищи, друзья! — скорбно говорит Березин. — Вы честно прошли свой путь боевой. И на алтарь победы вы отдали все, что могли, — свою прекрасную жизнь. Вечная слава вам! Вечная наша любовь! Вечная память!

Храни их, древняя славянская земля! Они несли тебе мир. Помните их, граждане отныне свободного города! Они хотели вам счастья! Помните и берегите их бесценные могилы!..

А вечером из окна штаба Березин увидел вдруг море огней. Они засверкали вдали, у братской могилы. «Что такое?» — заспешил он на таинственные огни.

Оказывается, свечи. Обыкновенные церковные свечи. Тысячи жителей далекого безвестного городка пришли сюда почтить память погибших. Каждый из них принес зажженную свечу и как дань уважения павшим в бою оставил ее на могиле.

А утром пришло письмо. Никто еще не вскрывал его, не читал, но все, взволнованные, молча смотрели на конверт с детским почерком.

— Чье это? — послышался негромкий шепот Голева.

— Леону... Сашок прислал, — еще тише ответил Зубец.

«...Братка, родной мой! Ну где ты теперь, где? Может, в Берлине уже, али еще где? Намекни хоть словечком, и я буду ставить красные флажки на карту. Я и так ставлю их на все города, которые вы освободили. Не успеваю даже флажки готовить. А то буду ставить другие, только для тебя, братка, хороший мой. А мы собираем деньги на другой танк. На один уж насобирали и отправили его к вам, «Пионером» назвали. А второй хотим назвать «Победой». Только успеем ли? Вон как вы воюете, за вами не угонишься.

Братка, а Зина все плачет и плачет, увидит меня — перестанет, улыбается. А достанет твои письма — плачет, и только. Ты уж напиши ей повеселее. Я говорю, победа скоро, братка придет, чего ж теперь плакать? Она обнимет, знаю, скажет, знаю, Сашок, от радости плачу.

Братка, во сне тебя видел. Пришел, обнял и ружье мне привез. Говоришь, будем на охоту ходить. А война уж кончилась, нет уж затемнения. Салют... Салют... а проснулся — это ребята в окно барабанят. Спешим еще на танк деньги собирать. Увидишь танк «Пионер» — знай, это мы построили, напиши тогда, как воевал он.

До свидания, братка, хороший мой, как жду я тебя! Жду!! Ну, ехай же скорее! Ехай! Целую тысячу раз и больше!!! Твой Сашок».

4

Такого не было ни разу: всю дивизию вывели в резерв. Кто-то даже пустил слух, будто командарм сказал, хватит, повоевали без отдыху, пусть другие войну кончают! И хоть все понимали, шутка это, было обидно: добить врага хотелось вместе со всеми. Однако треволнения напрасны: отдыхающих войск не было до последнего дня войны. Наутро прибыли автобаты, всю дивизию посадили на машины. Изумительный марш-маневр. На рассвете полки завтракают в Чехословакии. В полдень обедают в Польше. А чуть темнеет — и они ужинают в Германии.

По пути дважды пересекли Одер, который там, дальше внизу, еще совсем недавно был труднейшим из водных рубежей на берлинском направлении. А здесь в верховьях — это совсем небольшая речушка, которую, вероятно, всюду можно перейти вброд.

— Вот те и Одер! — удивился Зубец. — А я-то думал — река! Просто речушка! — И пренебрежительно сморщил лицо.

— А ты погляди на карту, где течет-то она, — урезонивал его Голев. — Вон сколько вымахано. Вспомни-ка, в ней еще Суворов коней поил. Вот те и речушка! А вспомни, сколько досюда от Москвы да от Волги. Вот те и совсем большая!

— Ну, если так смотреть, исторически, — огляделся Зубец, — тогда действительно река!

Все засмеялись.

— А раз из нее Александр Васильевич пил, так и я попью! — и он живо соскочил с машины.

— Да он не пил, а коней поил, — смеялись разведчики.

— Тогда хоть умоюсь.

Вот полки и за Одером, в Германии. А бойцы все сожалели, что не доведется им повоевать на ее территории, посмотреть на ее города и селения, породившие мародеров и разбойников, солдат-садистов, которых возненавидел весь свет.

Так вот она, Германия!

Машины час за часом мчались через множество ее бургов, дорфов и штадтов. Черепица стрельчатых крыш, серые громады кирк над ними, дома со спущенными жалюзи на окнах и белые флаги, покорно и подобострастно приспущенные перед победителями, — все это никого не радовало. Однообразный геометрический пейзаж лоскутных полей навевал тоску. Чужая, неласковая земля...

Миновав маленькое озеро с серым старинным замком на дальнем берегу, где, может, веками хозяйничали рыцари, ходившие отсюда разбойничать на славянские земли, автоколонна полка втягивалась в открытое ущелье черепицы и камня, которое дорожные указатели именуют Фридрихштрассе.

После ужина полк сменил части дивизии, подвинувшейся влево, и начал подготовку к утреннему наступлению. За небольшой безвестной речушкой лежала та же Германия, какую бойцы видели весь день. Вот оно, логово фашистского зверя, которое надо разрушить. «Но как? — думал Голев, всматриваясь в чужую землю. — Как? Поджечь вон те дома? Разрушить вон те заводы? Перебить жителей сел и деревень? Или, может, спалить вон тот большой город, который виднеется дальше?» Он все может, Голев, у которого они угнали дочь. И Орлай тоже, у которого убили отца. И Сабир, у которого сгубили родных и близких, четвертуя их римским и тевтонским способом! Они все могут! У них сила, и за ними право на возмездие. Так что же жечь, убивать? Нет и нет! Тысячу раз нет!

Грозно гремит фронт. Огневой вал катится к германской столице. Очень скоро многие увидят ее своими глазами. Возьмут ее своими руками, своей кровью своей жизнью.

Победители пойдут по этим землям, добивая врага в его логове. Жестоко накажут всякого, кто не сложит оружия. Они разрушат это разбойничье государство. Уничтожат разбойничью фашистскую партию. Сотрут с лица земли ее разбойничий правопорядок. Они скажут народу: живи, трудись, учись на ошибках и не вверяй власти разбойникам и извергам. Власть — большая сила. Бери ее. Живи мирно. Не зарься на чужое. Будет так — вот тебе рука дружбы. Нет — пеняй на себя: взявшийся за меч от меча и погибнет.

5

Вот он, до жути ненавистный дом, о котором дни и ночи помнил Сабир. Тогда он не знал адреса. Адрес ему прислали потом. Но знал он, есть в Германии этот дом, где вырос и откуда ушел на войну убийца-садист.

После ранения за Днепром Азатов долго пролежал в госпитале. Голев и прислал ему сюда письма и фото захваченного в плен Вилли Вольфа. Это он разбойничал в селе, где погибли родные Сабира.

На одном из фотоснимков — кресты и кресты вдоль дороги с распятыми на них людьми. На другом — беспомощный мальчонка на земле, за ножонки привязанный к двум танкам, и женщина, распластанная тут же на снегу, с глазами, безумными от бессилия спасти ребенка. Это его Маринка, жена, и сын, растерзанные палачами.

Вот они, их римские и тевтонские казни!

Еще слабый от ран, он безмолвно глядел и глядел на эти снимки, на картины чудовищных злодеяний, глядел и не стыдился слез.

Эти фото мучили его, терзали, они жгли его душу. Он был весь изранен, едва жив, он долго находился между жизнью и смертью. Нет, он должен был выжить, должен!

И все же ему почти с год пришлось пролежать в госпитале. Потом трудно было разыскать свой полк, еще труднее попасть туда. Он превозмог все. Шел апрель сорок пятого года, и дыхание весны, дыхание близкой победы окрыляло Сабира. Он в Германии, и близко возмездие.

В полку его знали, ценили, помнили. Но как много здесь изменилось! Из двух тысяч людей, с которыми он воевал под Корсунем, осталась едва сотня. Остальные погибли или выбыли ранеными, и их заменили другие. Тяжки рубежи войны. Вон какой страшной ценой заплачено за путь от Днепра до Одера.

Азатов подолгу сидел с Голевым, слушая его рассказы, подолгу глядел на карту. Петлистая линия, по которой с боями продвигался полк, все ближе тянулась к темному кружку, обведенному красным. Это город Вилли Вольфа. Здесь его дом, его семья, сюда он слал трофеи. Отсюда его поощряли на новые преступления.

И вот он, Сабир, у порога его дома.

На миг замявшись, чтоб хоть немного унять вдруг закипевшее сердце, он рванул дверь и шагнул за порог, шагнул и... остановился, широко расставив ноги и чуть полусогнув сжатые в кулаки руки. Чистый уют просторной комнаты раздражал и злил. Лица немцев испуганны и отрешенны. Старый бюргер прижался к стене, еле удерживаясь на ногах. Его жена, уронив руки, теребила концы передника. Отец и мать Вилли. Они его растили, они дали ему мерзостную душу. Они писали ему — не жалеть русских. Что они думают теперь? Их невестка застыла у окна, не смея шевельнуться. Змея ненасытная! Ей все было мало, и она слала ему заказ за заказом.

Не брезговала и окровавленным детским бельем — «ацетон хорошо отмывает кровь». Ее детишки прилипли к подолу старухи и молча уставились на русского. Азатов невольно пригляделся к мальчику. Его сынишка был бы теперь таким же. Был бы, а его разорвали танками. Он невольно скрипнул зубами. А кем вырастет этот? Не воспитают ли из него второго Вилли, который через десять — пятнадцать лет опять захочет разбойничать на чужих землях. Нет, не воспитают.

У Сабира сегодня святое право уничтожить этих выкормышей — всех до одного. Он может их просто убить, может поджечь, может разнести стены черного гнезда, где воспитали убийцу-садиста. Он все может. Чего же медлит тогда?

Нет, он не хочет, чтоб они не знали, за что.

— Идите сюда, все идите! — шагнув к столу, сказал он по-немецки. — Вот ваш Вилли, — указал он на снимок. — Вот он убил мать, сына... Вот мучил, измывался, казнил. Вот, смотрите...

Он глядел на их лица, сведенные от ужаса, на их округлившиеся глаза, на их руки, охваченные судорогой. Нет, ни права им, ни власти. Силу лишь тем, кто хочет мира и дружбы. Только тем силу и право, власть и закон. Эти заслужили смерть!

Но руки почему-то не поднимали автомат, и, оттягивая возмездие, он прошел к столику у стены. Фарфор, малахит, майолика. Где это награблено? Нет, не привлекла, а просто задержала его внимание безобидная безделушка — три обезьянки. Сколько он видел их в немецких квартирах! Уморительно корчась, одна закрыла руками глаза, другая зажала уши, третья прикрыла рот — не видеть, не слышать, не сказать бы дурного.

Многие немцы так и делали. Они не хотели видеть, слышать, говорить. Они отгородились от жизни, и фашизм стал хозяйничать. А эти, и Сабир зло окинул их ненавидящим взглядом, эти видели, и слышали, и говорили — только мерзкое!

Нет, их мало убить, их надо казнить, безжалостно и страшно, казнить и казнить! У Сабира все так и закипело внутри, и руки невольно потянулись к автомату.

Он мигом сдернул его, отвел предохранитель и, не сдерживаясь больше, дал предлинную очередь, направив автомат... в потолок. Иначе разрядил бы его в хозяев ненавистного дома — так зашлось сердце.

— Ладно, живите, черт с вами! — зло сплюнул он на пол. — Только помните, еще злодеяние — и пощады не будет!

Вытерев взмокший лоб, он круто повернулся и вышел на улицу.

За духовым оркестром шагала войсковая колонна. Музыканты играли Бетховена. Немцы стояли поодаль, сраженные музыкой, родившейся здесь, на их земле. Они видели конец победного похода, начатого далеко отсюда, у стен Москвы, у берегов Волги, и советские войска с трубами Бетховена, еще непонятные и страшные, были многим близки этой музыкой свободы, шагавшей по исстрадавшейся и истерзанной земле.

Азатов долго не мог отдышаться, и внутри у него будто горело все жарким, неостывающим огнем. Он глядел и глядел на этих людей, сделавших столько зла и еще не понимавших своей новой судьбы.

— Пусть живут! — уже ни к кому не обращаясь, еще раз сказал Сабир. — Рук марать не стану!

 

глава девятая

ЗНАМЯ ПОБЕДЫ

1

Из штаба армии Жаров вернулся лишь к обеду. Как получили вчера приказ о наградах, его сразу же вызвал командующий. Думал, вручит ему орден Кутузова и — домой. А тут такие перемены! Немецкая бомба угодила в передовой НП армии. Ранен начальник штаба, и на его место берут Виногорова. Жарову препоручают дивизию. Полк же приказано сдать Думбадзе.

Не ждал, не гадал, и вдруг — на тебе! А ему вовсе не хотелось покидать свой полк. Но что поделать? Война диктует, не считаясь с твоими желаниями.

Разговор с командующим был краток. Армию нацеливают на Прагу. Нужно немедленно сдать полк и принять дивизию. Время просто гонит. Конечно, лучше бы такие перестановки производить заблаговременно. Но у войны свои законы, и они не всегда подвластны человеческой воле.

Вернувшись к себе, Жаров тотчас послал за Думбадзе, отдал необходимые распоряжения. Сразу же все закрутилось и завертелось. Бегло просмотрел свежие газеты. В разгаре битва за Берлин, газеты полны радостных вестей. Остальное что-то не читалось. Мысль неотступно вращалась вокруг новых перемен. Никого зря не трогать. Минимум перестановок. Нужно все решать быстро и разумно.

За окном уже радужный апрельский день. Солнце жарит вовсю. Ясное небо кажется бездонным. Гляди не наглядишься. Пролетел самолет, и в воздухе зарябило от белых листовок. Одну из них тут же принесли Жарову. Она звала вперед. Звала сокрушить врага, выбить из его рук последнее оружие. Читал и думал уже не за полк, а за дивизию. Ему вести ее на последние твердыни врага. Ему, Андрею Жарову, что в самый канун этой войны и не гадал стать военным. Скорее, думал о кафедре, о научной работе по истории. Мыслить, открывать, дерзать! Вот стихия, которой жил и дышал. А чтобы жить и дышать, оказывается, нужно было пройти от Москвы до центра Европы. Пришлось не исследовать историю, а делать ее своими руками.

Снова и снова поглядел в окно. Вон и Валимовский. Шагает размашисто и весело. За плечами у него ружье. Серьгу придется забрать с собой.

Сержант лишь на днях вернулся из армейского госпиталя, и Жаров сразу же оставил его своим ординарцем. Геройский воин! Как и раньше, бодр и неутомим. Лишь задор его вроде потускнел, вернее, приутих и стал незаметнее. Озорство, которое, бывало, кипело в нем, вовсе исчезло. «Вон какие бои, — сказал он Жарову, — гляди и думай!» Чему не научит война?

С возвращением в полк Серьга изо дня в день приглядывался к солдатам и офицерам, с которыми прошел от Волги до Карпат. А вечерами, когда удавалось прилечь отдохнуть, он все рассуждал вслух: «Они и не они. Говорит, стали строже, сильнее, искуснее. Говорит, губы у них искусаны. Запали глаза. Глубже ввалились щеки. Видно, оттого, что слишком много прошли, слишком много видели и пережили. Знают, теперь все могут! Могут такое, чего не могли раньше».

Почти к самому штабу подлетел «оппель-капитан». Из машины выкатился Забруцкий. Жаров даже поморщился. Нелегкая его принесла. Знает уже или не знает? И как поведет себя теперь? Положение его незавидное. Дверь наружу чуть приоткрыта. У крыльца уже слышны шаги Валимовского. Слышно, как его окликает Забруцкий.

— Эй Санчо Панса, — доносится его скрипучий голос, — где твой Дон-Кихот?

Нет, не знает еще. Тем хуже для него. Узнает сейчас — взбесится. Он же спал и видел себя комдивом. Ничего, ему полезно пережить и такое. Валимовский почему-то молчит. Солдат самолюбивый, обидчивый, насмешек не терпит. А Забруцкого невзлюбил еще с Молдовы.

— Ты что, контужен и не слышишь?

Голос Забруцкого уже у самого крыльца.

— Никак нет, товарищ полковник, — нашелся наконец Серьга, — просто забыл, как положено в таких случаях отвечать по уставу.

— Ладно, разобиделся тоже, — смягчился вдруг Забруцкий. — Шутки не понимаешь. Жаров у себя?

— Не могу знать: я с утра на особом задании.

— Это что за ружье у тебя?

— Охотничий трофей.

— А ну покажи! Гляди, какая марка! Да ему цены нет! Это кому же?

— Самому комполка, по спецзаказу.

— Губа у него не дура. Хочешь два ружья за него? Уступи.

— Не могу, сказал же, по спецзаказу.

— Между прочим, — уже строже заговорил Забруцкий, — оружие положено сдавать...

— Полковник знает, как сделать.

— Может, сговоримся все-таки?

— Никак нет, не могу! — с вызовом отчеканил Валимовский.

— Жаль, — вздохнул Забруцкий, — с твоим Дон-Кихотом вовсе не сговоришься. Я ведь, братец, охотник. Увижу доброе ружье — дрожу весь. На, бери его к чертовой матери.

Как раз подоспел Думбадзе, и все трое одновременно предстали перед Жаровым.

На мгновение Андрей растерялся даже. Докладывать или не докладывать? Гадать, однако, ни к чему. Полк еще не сдал, дивизию не принял. Значит, докладывать.

— Товарищ полковник, согласно приказу сдаю полк.

Забруцкий недоуменно поглядел на Жарова:

— Как сдаете, кому?

— Вот майору Думбадзе.

Лишь теперь Жаров пригляделся к присутствующим. Забруцкий был явно сбит с толку. Сразу разволновался, часто задышал. Думбадзе, чувствуется, еще никак не мог вникнуть в суть дела. Серьга же во все глаза смотрел на своего командира, тоже еще не в силах постичь сути перемен в их с Жаровым судьбе.

— Что же, сняли или переводят? — решился наконец уточнить Забруцкий.

— Вот приказ, тут все сказано, — не стал объяснять Жаров. — Читайте сами.

Руки у Забруцкого дрожали. Губу он прикусил. Сразу раскис. Инстинктивно прицокнул языком.

— Вот оно что!.. — протянул он уже глухим, упавшим голосом. — Езжу из полка в полк, ничего не знаю, а тут такие перемены.

Полковник растерялся. Бессильно уронил плечи. Весь как-то обвис, потух. Гонор его сразу слетел. Чувствовалось, не знал, что сказать, что сделать, как поступить. С трудом собрался с силами и спросил, что же стряслось с начальником штаба армии. Ответ Жарова вовсе доконал Забруцкого, и ему сделалось не по себе. Рухнула последняя опора. С начальником штаба они кончали военную академию. Было, и служили вместе. Был он энергичен, сноровист, тонок в постижении людей. Имел сильную руку в Наркомате обороны и по старой дружбе тянул за собой Забруцкого. Любил покровительствовать, чтобы всюду иметь свои глаза и уши. Со дня на день обещал ему дивизию, звание генерала. Теперь все рухнуло. Виногоров его не поддержит. Жаров просто сживет со свету. Остается одно — бежать отсюда. Но куда? По какой причине? Такие сражения и битвы, не до переводов, не до амбиций. Его безжалостно давило какое-то гнетущее чувство, тяжкое и беспросветное. И все же на поклон к Жарову он не пойдет.

— Раз так, — тихо сказал Забруцкий, — я поеду к Виногорову.

— Я освобожусь часом позже, хотите — едем вместе? — предложил Жаров.

Забруцкий остался ждать. Рано еще накалять обстановку.

Всю дорогу ехали молча, каждый думал о своем. Забруцкий про себя роптал на свою судьбу. Жаров все обдумывал, как и с чего начать на поприще командира соединения.

Виногоров, оказывается, еще не вернулся. Позвонил, задерживается. Командующий настоял, чтобы Жаров с ходу брал бразды правления. Не сдерживая армейскую тройку. Видимо, имел в виду три корпуса, имевшиеся в составе армии и уже нацеленные на Злату Прагу. Виногоров сказал, чтобы Жаров немедленно вступал в новую должность. Пусть Забруцкий подготовит все документы по сдаче дивизии. Необходимые распоряжения своим заместителям, за исключением Забруцкого, им уже отданы.

Как ни устал Жаров к вечеру, дел было невпроворот, все же считал, поговорить с Забруцким нужно теперь же. Вызвал его к себе, и весь разговор состоялся с глазу на глаз.

— Вижу, вы недовольны моим назначением, — сказал он своему заму по строевой. — Что поделать! Но служить нам вместе.

— Я солдат, — глухо произнес Забруцкий.

— Я тоже солдат. Приказано — исполняю. Давайте и будем примерными командирами и исполнительными солдатами. Дело — прежде всего. А дело у нас одно — все силы на Прагу. Никаких интриг, никакой неприязни, никакой личной вражды не должно быть. Не хватало еще растрачивать силы на мелкую никому не нужную войну.

— Сказал, же, солдат... — сухо повторил Забруцкий.

— Тогда все, послезавтра начинаем новое наступление.

Возвращаясь к себе, Забруцкий просто кипел: «Видишь ли, он не потерпит мелкой войны. Что мне такая, если я готов на любую крупную войну! Не иначе».

2

Проснулся Гитлер в холодном поту, порывисто скинул с себя легкий плед и мрачно уставился в темный угол спальни. Казалось, все еще видится весь сонм апокалиптических видений. Слабый призрачный свет ночника бессилен рассеять кошмар. Уж не ополчились ли против него все духи преисподней?

Снилось — ни земли, ни неба. Безмолвная черная бездна, клубящаяся пучина, жуткое марево. И сам он, весь нагой и черный. Бог! Зачем он дал ему черные руки, черную голову, черную душу? Ах вот что: черный гений. Гений зла! Что ж, он, фюрер, всю жизнь знал — добра нет. Он и ценит лишь зло. Пусть вокруг бушует ненависть, ибо как быть великим, если нет врагов. Люди мечутся по земле, не видя высших целей. Всесилие власти — вот его цель! Без такой власти нельзя управлять людьми. Он шел к ней по расчету, по наитию, провидя чудовищную необходимость попрать все на пути к этой высшей цели. Тщету слабых, ищущих утешения в любви и добре, измену сильных, претендующих на свое место в истории, — все сметено безжалостно. Он ни перед чем не останавливался и срубил головы даже близким соучастникам. Он распознавал в них своих противников раньше, чем сами они это осознавали, умел искоренять самоволие их умов.

Подземелье глухо гудело. Сюда явственно доносились отзвуки русских бомб и снарядов, рвущихся на улицах Берлина.

Подумать только, русские штурмуют Берлин! Берлин, цитадель его власти, его величия, где он приносил клятву верности силе оружия. Сегодня, в день его рождения, когда ему праздновать бы свой юбилей, его поздравляют разрывами бомб и снарядов, рвущихся прямо над головой.

Злой и мрачный, он встал с кровати, лениво потянулся, уселся в глубокое кресло. Поглядел на часы. Уже утро. Наверно, взошло солнце. Он не видел его много недель сряду. Ему и теперь не хотелось видеть ни солнца, ни горящего Берлина.

Одевшись, прошел в кабинет. На столе стопка поздравительных телеграмм. Прочитал их одну за другой. Все славословия. Лесть и лесть. Сколько пожеланий многих лет жизни! А скорее всего, каждый с готовностью проводит его в могилу.

Гитлер машинально пересчитал телеграммы и вздрогнул от неожиданности. Тринадцать. Роковое число. Он всю жизнь боялся тринадцати. Судьба обрекла его тринадцать лет добиваться власти и тринадцатый год устрашать ею всю Германию, весь мир.

И все же его никто не оспорит, силу власти можно отстаивать лишь силой и он может либо жить, владея всем, либо не жить вовсе. Aut vincere aut mori!

Что ж, еще не все потеряно. Может, русские и американцы столкнутся на Эльбе, с которой он стягивает все войска к Берлину? Может, вместе с англосаксами он еще опрокинет русских? Ведь есть у него силы. В одном Берлине пятьсот тысяч. Миллион войск у него в Чехословакии и Баварии. Есть и другие армии...

Воспрянув духом, он весь день принимал поздравления все еще настороженно прислушиваясь к глухому гулу русской канонады.

Изо дня в день шли совещания, слушались доклады генералов, отдавались приказы, выполнять которые становилось все невозможнее. На улицах Берлина и на всех фронтах командовали только русские офицеры и генералы. И Гитлеру стало вдруг ясно, что он похож теперь на безвластного властелина, которого еще боятся, но уже не слушают. Кто он такой: чудовищное ничтожество или ничтожное чудовище?

В глубоком подземелье имперской канцелярии царила зловещая тишина. Даже монотонное гудение вентиляторов казалось гнетущим и мертвящим. Сотни эсэсовцев по-прежнему несли службу охраны, проверяли пропуска, и на их лицах ощутима печать неотвратимой обреченности.

Пусть в Берлин стянуты огромные силы, мобилизованы фольксштурмовцы, вервольф, гитлеровская молодежь, пусть гибнут там наверху и пятнадцатилетние мальчишки, и шестидесятилетние старики — Германию уже никто не выручит и ничто не спасет. Катастрофа неизбежна.

На очередное совещание Гитлер явился подавленным и угрюмым. Он вошел согнувшийся, совсем постаревший. Глаза у него потухли, и все лицо как-то обмякло. Ни силы в нем, ни воли — лишь отчаяние.

Желтолицый Геббельс сразу стал белее снега. Тучный заносчивый Борман раскраснелся. Бритоголовый Кребс до боли сжал зубы. Гитлер никому не протянул руки, ни с кем не заговорил, не сделал ни одного жеста, чтобы хоть сколько-нибудь разрядить обстановку. Он окинул их холодным рассеянным взглядом и во всеуслышание впервые за все время признал себя побежденным. Война проиграна, и он покончит с собой.

Генералы содрогнулись. А что их фюрер готовит им? Не потянет ли он и их с собой в могилу? Кребс еще сильнее стиснул зубы и как-то сразу постарел. Задыхаясь, запыхтел Борман. Геббельс машинально расправил ворот. Молчание оставалось тягостным и жутким. Что же все-таки значат слова фюрера?

Гитлер сказал, сам он останется здесь, в убежище имперской канцелярии, и не будет переносить свою ставку на запад. Вместе с ним останутся Геббельс, Кребс и Борман.

Кребсу показалось, будто он проглотил огонь. Он сразу сник и закашлялся. Борман бессмысленно таращил глаза. Лишь Геббельс, облизав сухие губы, остался равнодушным к своей судьбе.

Не обращая ни на кого внимания, Гитлер направился к выходу и ушел совсем больным, изможденным стариком. Он прошел через приемную в свой кабинет, упал в глубокое кресло и долго просидел молча. С трудом поднялся с места и прошел в комнату, где помещалась любимая овчарка с четырьмя щенятами. Блонди уткнулась ему в колени, и он поерошил ей шерсть: «Эх, Блонди, Блонди! Все они мертвецы, лишь притворяются живыми. Никем ничего не достигнуто, ничего не завоевано. Бездарная мразь. Вши, поедающие покойника. С ними ли было замышлять завоевание мира! Чудовищная утопия! Понимаешь, Блонди, мираж, утопия, жалкая тень!» Он посидел еще с минуту молча, прижался щекой к собачьей морде.

Затем возвратился к себе. Прошел к столу с крупномасштабной картой. Линии советских войск окольцевали весь Берлин. Острые стрелы безжалостно рвали коричневую вязь немецкой обороны и вонзались чуть не в самое сердце столицы. От разрывов русских снарядов глухо гудел потолок. Есть от чего сойти с ума, потерять всякое ощущение времени и не знать уже, дни ли текут или часы с минутами.

Злорадствуя, он представил себе за стеной кабинета окаменевшую фигуру Кребса, натужного, с бычьей шеей Бормана, ядовитую физиономию Геббельса. Пусть заглянут они в глаза смерти. Он помолчит еще день-два, прежде чем откроет им свои истинные планы. Не такой он дурак, чтобы добровольно сойти в могилу. Ничто не сломит его воли. Как бешеных псов, стравить русских и англосаксов. Пусть они перегрызут друг другу горло. Пусть раздерут на части хоть всю Германию. Что-нибудь да уцелеет. Не могут же англосаксы не заплатить ему за поражение и гибель русских.

А что, если все иллюзия, мираж? Тогда смерть. Смерть! Только нет, он все рассчитал. Гиммлер и Геринг тайно начали переговоры с Западом. Сам он пошлет Кребса на переговоры с русскими. Каждой из сторон он даст доказательства возможности сепаратного мира. Он посеет рознь и подозрения, возбудит ненависть. Бесспорно, ему не поверят. Что ж, он назначит за себя гроссадмирала Деница, а сам сойдет со сцены. Умрет, чтобы воскреснуть потом, едва англосаксы и немцы, объединив свои силы, всерьез схватятся с русскими. Тогда снова его триумф!

Но русские, русские! Какой сокрушающий напор! Пришлось в тот же день посвятить в свой план Бормана, Геббельса, Кребса. Они вместе в деталях обсудили весь замысел. Пусть Дениц. Его объявят главой государства, Геббельса — канцлером, Бормана — министром партии. Сам фюрер останется здесь же, в имперской канцелярии, и по-прежнему будет руководить всем. Но знать об этом будут немногие. Гиммлера и Геринга, начавших тайные переговоры с Западом, он лишит всех прав и рангов; объявит предателями. С Западом он станет договариваться сам. Кребс доставит русским его посмертное завещание, письма, предложение нового правительства о перемирии. Во что бы то ни стало добиться прекращения огня. Выторговать время! Сталин поверит, что Черчилль и Трумен без него заключат перемирие. Они перестанут доверять друг другу, и тогда их столкновение неизбежно. Гитлер не сомневался в успехе плана. Борман горячо одобрил его замысел. Кребс осторожно выразил сомнение. Геббельс согласился молчаливо. Все же надежда. А Гитлеру показалось, что его ближайшие сподвижники даже воспрянули духом. Впрочем, в глазах их он заметил и что-то зловещее. За ними гляди и гляди. Ведь у них теперь его предсмертное завещание. Какой соблазн для них развязать себе руки и его смертью купить политическую индульгенцию. Теперь все в руках провидения.

На другой день он изумил весь бункер, своей свадьбой. Назначил ничем не объяснимый обряд венчания с Евой Браун, с которой столько лет прожил вне брака. Затем «новобрачные» устроили семейный чай. На нем присутствовали лишь две его стенографистки и Геббельс с супругой.

На следующий день, вооружившись белым флагом, Кребс отправился к русским. Что же будет теперь? Неужели конец? Крах или победа? Все решится очень скоро, может быть, сегодня же. Его одолел вдруг чудовищный страх, страх ответственности за содеянное, страх конца.

Часы ожидания были изнурительны. Что же Кребс? Неужели не будет даже ответа? Но ответ пришел, грозный, неотвратимый. Русские непреклонны. Требует безоговорочной капитуляции. Гитлер содрогнулся. Смерть, безжалостная, неумолимая смерть костлявыми пальцами тянулась к его горлу.

Значит, все! С трудом передвигая замертвевшие ноги, он шагнул за порог кабинета, еще сам не зная, где и сколько раз его покинет всякая решимость, как он станет метаться, цепляясь за жизнь, и как умрет все же, быть может, от руки тех, с кем делил свою власть и кому не успел вовремя срубить голову, умрет, никому не нужный, ненавидимый и отвергаемый всеми, ничего, кроме страшных страданий, не давший ни своему народу, ни человечеству и оставивший лишь имя, проклинаемое всем светом.

3

Самое ответственное и самое трудное задание — так воспринял Максим новое поручение редакции. Ему предстоит быть очевидцем финала грандиозной битвы за Берлин, все увидеть и обо всем написать.

Седьмые сутки длится штурм Берлина. Битва не стихает ни днем ни ночью. Исступленно сопротивляясь, фашисты взрывают склады, мосты, заводы, поджигают дома. Берлин в огне, в дыму. Его улицы и площади изрыты окопами и завалены щебнем. Все в руинах.

Линия фронта в непрерывном движении. Ее традиционно обозначают красными флажками. Нет, на этот раз не на картах, а прямо на фабричных трубах, на крышах вокзалов и государственных зданий, на балконах высоких домов. Линию фронта видит каждый.

Вся картина сражения Максиму кажется символичной — сквозь огонь и смерть красное Знамя Победы неудержимо пробивается вперед.

В центр Берлина нацелены три армии. Гвардейцы генерала Чуйкова, пришедшие сюда с Волги, рвутся к имперской канцелярии, к штаб-квартире Гитлера. Квартал за кварталом штурмуют войска генерала Берзарина, чьи воины первыми ворвались в немецкую столицу. С северо-запада упорно пробиваются войска генерала Кузнецова. Какой же армии отдать предпочтение, если любая из них покрыла себя бессмертной славой?

Ясно одно, надо быть в том из полков, какой сейчас-ближе всего к центру. Судя по обстановке, с которой Максиму удалось познакомиться в штабе армии Кузнецова, ближе всех полк Зинченко.

Он прибыл в полк на рассвете 29 апреля. Настроение в ротах предпраздничное и боевое. Максима угостили и преподнесли стопку старого вина. За май, за Берлин, за победу! Этим живут все. Идут буквально последние часы решающего штурма. В каждом полку подготовлено знамя, большое и красивое, с номером полка и его наименованием. Независимо от этого у каждого бойца свое знамя победы. Любое из них больше походит на флажок без всяких надписей. Спрятанное за пазухой, оно все время под рукой, и придет срок — его легко водрузить над куполом рейхстага.

Вместе с командиром части Максим поднялся на верхний этаж высокого дома. Подразделения полка подошли к Шпрее. От рейхстага их отделяет река, закованная в гранит. Фронтон рейхстага затянут дымом, и виден лишь зеленовато-черный купол.

Так вот он, рейхстаг! Когда-то его подожгли штурмовики фюрера. Затем состоялось позорное судилище над коммунистами, которых фашистские главари пытались обвинить в поджоге. Всему миру памятен бой Георгия Димитрова с заправилами фашистского рейха и бесславное поражение провокаторов.

Позади виднелась тюрьма Моабит. Она на небольшом возвышении и ограждена массивной кирпичной стеной с огромными железными воротами. За стеной высились мрачные здания с толстыми ржавыми решетками. Про жуткие тайны ее каменных казематов Максим узнает много позже. Здесь томился Эрнст Тельман. Здесь убили Юлиуса Фучика. Здесь погиб Муса Джалиль.

Командиру полка ясно: прежде всего захватить мост! Коренастый полковник тверд и рассудителен. Он старше Жарова, невольно сравнивал Максим, глядя на Зинченко, но схож с ним по натуре. Он так же целеустремлен и упорен, деятелен. Направляя роту за ротой, он подает команды, шлет посыльных с приказаниями, управляет огнем — весь он живая душа этого боя. Максиму захотелось понять самую суть его командирского искусства. Пожалуй, расчет и порыв — вот главное!

А бой развивался уже своим чередом. Весь день и всю ночь шли отчаянные и яростные схватки. Грозный, могучий огонь не стихал ни на минуту. Оглушительный треск автоматов и пулеметов, разрывы мин и снарядов мешали видеть и слышать. Все кругом гудело и грохотало, рушилось и полыхало. Огонь и дым застилали улицы и площади.

Наступил новый рассвет последнего дня апреля. Под огневым прикрытием бойцы Зинченко форсировали наконец Шпрее. Теперь — на рейхстаг.

Зинченко ясно, задача не из легких. Его положение рискованно и опасно. Королевская площадь изрыта воронками. Здесь все в окопах. Высятся железобетонные доты. Еще горят подбитые немецкие танки, автомашины. А к площади полк пробил лишь узкую полосу, роты сильно поредели. В нем всего два батальона. Но как медлить! Завтра 1 Мая. Москва зарядила уже пушки для нового салюта. Немцы деморализованы. Захватить рейхстаг сейчас может только его полк. Как не дерзать!

Штурм рейхстага он поручил батальону капитана Неустроева. Другой батальон оставил заслоном на исходной позиции. Иначе нельзя: немцы могут отрезать полк и, что еще хуже, взорвать мост.

Солдаты возбуждены. Идут последние часы Берлинской битвы. Каждому ясно, за ними следит Москва, Париж, Лондон, Вашингтон — весь мир. Накал борьбы достиг своей кульминации. Нужно сегодня же покончить с рейхстагом и водрузить над ним знамя!

Задача Максима ясна и конкретна — правдиво описать финал невиданной битвы. Но сейчас мало быть очевидцем, и вместе с бойцами он пойдет на штурм рейхстага.

Неустроев тщательно обдумал план действий. Конечно, легче всего ударить в самое уязвимое место. Но как найти его? И где время на разведку? Если рассуждать логично, немцы ждут атакующих откуда угодно, только не с парадного входа. Значит, вот оно, уязвимое место. Капитан вызвал командира роты старшего сержанта Сьянова. Максиму сержант понравился. Боевой командир. Глаза решительные, смелые, губы властные. Весь он — как туго заведенная пружина.

Тысячи командиров будут завидовать ему сегодня, завтра — всю жизнь. Такое счастье выпадает не всегда и не каждому.

— Видите рейхстаг? — указал Неустроев на фронтон здания, весь затянутый дымом.

— Так точно, товарищ капитан. Второй день глаз не сводим.

Командир батальона обстоятельно объяснил задачу.

— День на исходе, — сказал он в заключение, — и дорога каждая минута. Знамя Победы надо водрузить сегодня же. Это будет нашим первомайским подарком Родине. Слышите, Сьянов?

— Слышу, товарищ капитан. Будет исполнено.

Настал час, и в небо взвились красные ракеты. Сразу же загудела артиллерия. Незадолго до окончания артиллерийской подготовки солдаты выбрались из подвала и, рассредоточившись, короткими перебежками стали продвигаться к рейхстагу. Максим не отставал от командира роты. Вот мелькнули сгоревший немецкий танк, одинокое обгорелое дерево. Путь им преградил узкий канал с крутыми берегами. Мост через него разрушен, но сохранились рельсовые перекладины. Быстро преодолели канал. Через ходы сообщения пробились дальше. Перебрались через завал. Из подвала бетонированного здания на площади резанул пулемет. Угомонили его гранатами.

Но вот и рейхстаг. У главного входа чернеет огромная пробоина. Через нее легче всего проникнуть внутрь. Подав команду, Сьянов поднял роту. Бойцы стремительно бросились на высокую многоступенчатую лестницу, ведущую к парадному входу, и сразу попали под огонь из окон рейхстага.

Сьянов подал команду, хотя голос его почти не слышен. Одни из бойцов открыли стрельбу по окнам, другие стремглав помчались вперед. Вот и пробоина. Командир роты первым бросил в нее гранату и первым проскочил внутрь здания... Бой вспыхнул в первой же комнате, к которой вывел узкий коридор. Обнаружив вход в подвал, солдаты забросали его гранатами. Все разрасталась перестрелка в коридорах и залах, на бесчисленных лестницах, в обширных апартаментах огромного здания. А к рейхстагу между тем пробивалась рота за ротой, появились батальоны других полков, и постепенно бой разгорался на всех этажах. Максиму невольно вспомнился бой за биржу в Пеште. Только здесь он был более яростным.

Еще всюду гремели выстрелы, а в рейхстаг уже доставили Красное знамя. Лучшие разведчики полка Михаил Егоров и Мелитон Кантария в сопровождении лейтенанта Береста и отделения автоматчиков отважно пробились под самый купол, выбрались наверх и в задымленном черно-багровом берлинском небе взвилось огневое Знамя Победы.

На изрытой снарядами площади еще не подобраны трупы убитых, еще не высохла кровь на ступенях рейхстага, еще гремит бой в самом здании, а солдаты уже ликуют, торжествуя победу.

Немеркнущее Знамя их победы. Знамя их бессмертной славы.

Уже в ходе боя на стенах и колоннах рейхстага появились первые надписи: «Мы из Сталинграда!», «Мы из Москвы!», «Мы из Сибири!», «Мы с Урала!», «Мы с Кавказа!» Один солдат написал: «Дошли, победили!» Максим переписывал эти надписи в свой блокнот и лучше понимал, какой радостью и гордостью переполнено сердце солдата.

Бой в рейхстаге был упорен и ожесточен. Лишь 2 мая, не выдержав напора штурмующих, немецкий гарнизон капитулировал полностью. Из подвалов выбрались наружу две тысячи уцелевших гитлеровцев.

Радостно возбужденный, Максим спешил выразить словами увиденное и пережитое, весь пафос величайшей из битв. Но как описать столько армий, если видел он всего один полк? Как передать грозную симфонию мощи, все сметавшую на своем пути?

Ни закованные в железо и бетон Зееловские высоты, ни отборные легионы, выставленные на пути советских войск, ни их отчаянная решимость выстоять и победить — ничто не остановило наступающих. И вот здесь, в сердце фашистской Германии, стих наконец огонь.

Но прежде чем писать о победе в самом Берлине, Максим с группой солдат и офицеров поднялся на купол рейхстага. Война ушла дальше, в глубь Германии, и над городом вставало уже мирное солнце, хоть весь он еще в огне пожарищ. Всюду белеют флаги, как повязки на израненных стенах домов. Руины и руины, шрамы траншей и окопов, и истерзанная земля в бинтах бесконечных дорог. Будто пронесся невиданной силы тайфун, и ничто не смогло противостоять его стихии.

Святое возмездие!

4

Корреспонденцию о штурме рейхстага Максим Якорев передал по телефону. Новое задание редакции еще на день оставляло его в Берлине. Затем ему предстояло отправиться в армию на пражском направлении.

Последний бастион Адольфа Гитлера у всех вызывал жгучий интерес, и весь, день Максим провел в имперской канцелярии.

Мрачно высилась черная цитадель, где зарождалась эта война. Четырехугольные колонны выщерблены. Стены разворочены бомбами и снарядами. Стекла выбиты. Бронзовый фашистский орел изрешечен пулями.

В катакомбах бункера, где Гитлер укрывался последние месяцы войны, хаос и тлен. Бумажный мусор. Затоптаны рыжие папки с приказами, которые никто не смог выполнить. Настежь распахнуты сейфы и шкафы. В пыли сотни членских билетов бежавших отсюда нацистов.

Максим глядел и думал. Как все просто и как смешно. Как ничтожно и как напыщенно. Казалось, сознание еще бессильно постичь и оценить случившееся, и нужно время, чтобы осмыслить весь триумф советского оружия.

Чужой мир. Он виделся какими-то штрихами, деталями, которые трудно собрать в единую всеобъемлющую картину, ибо радость победы и горечь утрат еще жгут твою душу, мешая отстояться в ней самому главному и существенному.

Кем он был, Адольф Гитлер? Не только фанатиком и истериком, кровавым фигляром и бесноватым фюрером. Не это главное. Он мозг финансовых магнатов, их руки, их воля. В нем была сила, разрушающая, неумолимая, беспощадная. Сложился своего рода круг зла, и Гитлер в нем был главной пружиной, главным рычагом, что приводил в действие самые черные силы реакции. Вот кто сокрушен и повергнут!

Вот о чем думалось Максиму, когда он бродил по казематам подземного бункера Гитлера. Здесь Гитлер покончил с собой или, кто знает, возможно, покончили с ним.

Отсюда, из его подземного убежища, двинулся генерал Кребс на переговоры с Чуйковым. Просил перемирия, прекращения огня. Лишь бы уцелеть. Лишь бы сохранить власть. Кто послал Кребса? Только ли Геббельс и Борман? Или еще живой Гитлер? Столько слухов, столько противоречивых суждений, рассказов уцелевших и насмерть перепуганных свидетелей последних дней, часов и минут их фюрера.

Вместе с другими журналистами Максим поднялся наверх. Облегченно вздохнул полной грудью. Там, в катакомбах, уже чудовищная духота. Обгорелые трупы Гитлера и его метрессы Евы Браун куда-то унесли. Экспертам еще придется повозиться.

Если верить уцелевшим затворникам гитлербункера, то их фюрер покончил с собой и был сожжен после трех часов дня 30 апреля. Один из служителей бункера рассказывал, что, когда сжигали Гитлера и его метрессу, он взглянул на купол рейхстага и вдруг увидел там красное знамя. Оно развевалось в лучах заходящего солнца и выглядело багрово-красным. Если так, значит, и сжигали Гитлера не 30 апреля, а 1 мая, ибо знамя под куполом взвилось в последний день апреля очень поздно, и его нельзя было видеть в лучах заходящего солнца.

Выходит, и видели его 1 мая. Похоже, и тут обман, провокация.

Впрочем, не столь уж важно теперь, когда сожгли Гитлера. Крах есть крах! Нацистская элита распалась, ушла в небытие. Одни покончили с собой, другие еще живы, но и они обречены.

Вся эта неделя была ни с чем не сравнима. Гром орудий и треск пулеметов, гул моторов и разрывы бомб, огонь и дым, атаки и контратаки, кровь и смерть — пылающий и грохочущий ад. Такой мощи огня, такой мощи техники Максим нигде не видел. Столько орудий! Столько танков и самолетов! Вся битва была неистовой.

И вот все кончено. Пал рейхстаг. Пала имперская канцелярия. Пал Берлин. А война еще продолжается. Она подступает к Праге.

5

Дни и ночи бои и походы. Отчаянно отбиваясь, враг оставляет рубеж за рубежом. Вдали уже маячат Рудные горы, за которыми Чехия. Прямой курс на Прагу, А ночью в короткие минуты затишья трофейные рации полка слушают весь мир.

Внушительно и торжественно говорит Москва. В ее голосе уверенность и сила. Большая, огромная, несокрушимая. Сила справедливости,

Токио буквально вопит над могилой фашистской Германии. Там царит растерянность и уныние.

Лондон нетерпелив и суетлив. Он спешит сообщить о каких-то переговорах, идущих на западе, капитуляция Германии вроде уже состоялась, борьба якобы окончена.

— Ишь ты какие! — слушая переводы Березина, негодовал Голев. — У них, может, и кончена, а мы каждый шаг берем с бою.

Нью-Йорк взбудоражен. Он разобижен на своих дипломатов и генералов, почему они так долго топчутся на месте! Опоздали в Берлин. А им нужен весь мир, и надо спешить.

— Ой-ой-ой, куда замахиваются, — возмущался Голев. — Вишь ты, весь мир подавай.

— Чего ты, Тарас Григорьевич, на меня уставился, — усмехнулся Зубец, — будто я помогаю таким американцам.

— Да не на тебя я, — отмахнулся уралец, — а скажи, что это? Бред или наглость? А по рукам не хотят! Я вам покажу весь мир, чертовы дети! Не затем я тыщи верст на брюхе от самой Москвы полз.

Тревожна Прага. Она восстала и зовет на помощь:

— Говорит Прага, говорит восставшая Прага! Руда Армада, на помоц! На помоц!! На помоц!!!

Григорий встревоженно всматривался в лица солдат и офицеров. «Поспеть бы!» — говорят их глаза. Ведь каждого беспокоила судьба чехословацкого города, судьба его повстанцев, которых фашисты в упор расстреливают из тяжелых орудий.

Наступило 7 мая, и полк Думбазде пробился в Рудные горы.

За маленькой горной речушкой одинокий фольварк. Неподалеку от него черный дымящийся «тигр». Не у места подбили, и взводы обходят его с опаской: вот-вот взорвется. Отступив за речушку, арьергард противника засел на крутых склонах гор и наступавших встретил сильным огнем. К счастью, танк взорвался. Начштаба Юров вздохнул облегченно. Теперь можно занять под штаб тот одинокий фольварк. Взрывной волной в нем вырваны все окна. Можно и без них: не надолго.

Когда изготовились к наступлению и осталось лишь подать сигнал, вдруг поступил приказ по радио: в 23.00 прекратить военные действия. Думбадзе и его начштаба Юров недоумевали: в чем дело? Неужели конец? Или их снова перебрасывают на другой участок фронта? Впрочем, гадать недолго. Сейчас прилетит Жаров, и все выяснится. Действительно, из-за гребня, отороченного зеленым лесом, вынырнул легкий армейский самолет. На дороге у штаба связисты заранее выложили посадочный сигнал, и возбужденные солдаты и офицеры быстро окружили подруливший По-2. Что им скажет комдив?

— Мир, товарищи! — громко и радостно объявил полковник, выбираясь из кабины. — Фашистская Германия складывает оружие!

Могучее «ура» огласило воздух. Тысячи самых восторженных чувств были слиты в криках солдат и офицеров. Их охватил азарт, какого они не знали за всю войну. Нет, за всю жизнь!

Но грохнул снаряд, на минуту заглушивший возбужденные голоса людей. Осколки со свистом пронеслись над их головой, и все инстинктивно присели. Запоздал лишь Ярослав Бедовой, и один из осколков угодил ему в плечо. Рука солдата измокла и стала красной от крови. К счастью солдат отделался легко.

Глеб рассвирепел. Вот те и кончилась война! Пока Таня делала перевязку, Жаров объяснил ход событий. Сегодня ночью, в 23.00, прекращаются все военные действия. Сама капитуляция начнется завтра, с семи утра. Идут последние минуты войны.

Нет, ни разрыв снаряда, ни ранение, воина, особенно обидное сейчас, ни смерть, какая бы ни встала на пути к победе, — ничто не в силах омрачить радость солдата!

Глядя на людей, Березин попытался хоть немного осмыслить случившееся, о чем напишут потом тысячи книг, либо прославляя, либо охаивая их победу, правдиво восстанавливая или искажая всю историю войны. И вот он, простой солдат, творец ее истории, безмерно радующийся своей победе!

Ведь это он, прервав любимое дело, за которое боролся всю жизнь, ушел на войну. Оставив родных и близких, забыв про покой и отдых, он изо дня в день бился с врагом. Своими траншеями опоясал чуть не всю Европу. Сколько перекопал земли! Его руками можно было бы построить тысячи громадных плотин и сотни чудесных городов. А он мерз на сырой земле, коченел в сугробах, в обнимку со смертью сидел в окопах или бесстрашно мчался в атаку. Не он ли своей грудью закрывал огнедышащую амбразуру дзота или с гранатами в руках бросался под грохочущий танк? Разве не он направлял свой горящий самолет в гущу скоплений врага? Не он ли бесстрашно шел на любые пытки и казни, свято предпочитая долг позору измены! Сколько же сложат песен и легенд этому «безумству храбрых»?!

Каждый день огонь и дым, кровь и смерть. Бесчисленны могилы его друзей, его боевых побратимов, у изголовья которых на почетный караул стало само бессмертие. Это он спас родную землю, спас миллионы людей, спас от гибели человеческую цивилизацию. Все он, советский солдат!

И вот безоговорочная капитуляция! Мир! Бессмертная победа!

Есть ли слова, которых ждали больше!

— Ура, победа! — все громче кричали бойцы. — Ура!

Разве можно остановить бурю, сдержать ураган, приказать успокоиться разбушевавшемуся морю! Бойцы снова бросились к самолету.

Жарова, Березина, Думбадзе — всех их подняли на руки и под несмолкаемое «ура» стали подбрасывать в воздух...

Освободившись от солдатских объятий, Жаров отошел чуть в сторону и вынул пистолет. Березин молча последовал его примеру. Сразу все стихли.

— За павших, друзья! — тихо вымолвил полковник. — За всех, кто не дожил до яркого Дня Победы! — и троекратно выстрелил в воздух.

«За Самохина, за Леона!» — вслушиваясь в торжественные залпы салюта, сказал про себя Яков.

Думбадзе пригласил комдива в помещение фольварка, и офицеры склонились над картами. Огонь прекратили ровно в 23.00. Последний снаряд противника разорвался возле фольварка в четверть двенадцатого. Андрей вскипел. Вот варвары, и тут не обошлось без провокации! Полк смолчал.

— Бдительность и бдительность! — напоминал Жаров.

А за окном неумолчный гомон солдат.

— Эх, нашим бы сейчас на Урал телеграмму! — размечтался Тарас Голев. — Вот бы радостный переполох, а?

— Еще бы! — подхватил Азатов. — Наши уральцы завтра порадуются. Мы повоевали, а они поработали как надо.

— А мне бы хоть на минуту сейчас домой заскочить, — вздохнул Павло Орлай. — Такая радость!

А через час позвонил Черезов и доложил, что слышен гул моторов, удаляющихся с фронта к тылу. Не иначе уходят. Его доклад тут же подтвердил и Румянцев. Все переглянулись.

— До семи утра ни с места, — произнес Жаров. — Мы не можем нарушить приказа.

Однако все настороже. Машины и люди наготове. Никто не спит.

Радиоприемники не выключались. Всю ночь говорила Москва. Радовал ее ликующий голос. Гремели боевые советские песни, и лилась родная музыка.

И вдруг из репродуктора снова тревожный голос Праги:

— Говорит Прага... Нас расстреливают из танков и орудий. Пришлите помощь. Говорит восставшая Прага... Пришлите помощь! — и снова по-чешски: — Руда Армада, на помоц! На помоц!! На помоц!!!

— Ах гады! Задавить хотят! — кипел Глеб. — Эх, сейчас бы ударить и туда, и туда!..

— Не беспокойся, друг. Кремль не может не слышать такого голоса, — сказал Березин. — Не может не слышать!..

В семь утра Березин и Черезов с белыми флагами двинулись в сторону противника. Пусто и безлюдно вокруг. Никого в стрелковых ячейках. Никого и дальше. Горы стреляных гильз. Остывшая зола погасших костров. Всюду следы поспешного бегства.

— Удрали! — резюмировал Черезов.

Однако невольное разочарование не омрачило безмерной радости. Полк наготове. Сказано же, если враг не сдается, его уничтожают.

Крупная группировка войск Шернера вероломно нарушила условия капитуляции и пыталась уйти к американцам. Дивизии фронта начали последний удар.

Не зная отдыха, полки мчались вперед и вперед. Только пламенеющими флагами мелькали чехословацкие города и села. Вдоль улиц ликующие толпы жителей, их радость заразительна. Они забрасывают машины живыми цветами. Их восторги, их слова привета и одобрения звучат на все лады:

— Москве наздар!

— Армии Червоной — наздар!

— Наздар! Наздар!

Велик и торжествен праздник весны, праздник Победы.

За горами развернулась чешская равнина, богатейший край, но ограбленный и разоренный немцами. Советские полки настигли арьергарды бегущего противника. После первых же выстрелов немцы уже бросали оружие, разбегались в стороны. Некогда собирать их и добивать сопротивлявшихся. Сзади лавина войск, и нет смысла задерживаться.

Враг минировал дороги, взрывал мосты, устраивал завалы, всюду оставлял сильные заслоны, которыми пытался прикрыть свое бегство на запад. Гитлеровцы изо всех сил рвутся в Прагу, откуда рукою подать до американцев. Они не знают еще, что эти попытки бесцельны!

Полк Думбадзе — авангард группировки на одной из чехословацких дорог, ведущих к Праге. Усиленный танками и артиллерией, он мчался от рубежа к рубежу. Чувствовалось, враг пал духом, дезорганизован. Но сопротивление его еще ожесточенно и злобно, хотя многие немцы уже поднимают белые флаги.

Ошеломляющими ударами полк сметал все заслоны и прикрытия. Нежданно-негаданно впереди показалась чернеющая колонна, головы которой совсем не видно: она за горизонтом.

Головной батальон летит вперед, у всех остальных короткая задержка. Пять транспортных самолетов сели прямо на шоссе. С одного из них на асфальт дороги спрыгнул Жаров. Думбадзе начал было докладывать обстановку.

— Сам все сверху видел, — остановил его комдив и поставил задачу. В каждый из самолетов погрузили по взводу. Подразделения Соколова и Румянцева первыми поднялись в воздух. Через несколько минут все они высадились перед шернеровской колонной и заняли выгодные позиции. Самолеты возвратились и забрали новые взводы. Теперь врагу не уйти.

Железный, огневой марш. Порой приходилось и задерживаться, снимать мины, наскоро сооружать переправу, соскакивать с машин и развертываться для боя, чтобы сбить заслон, сломить оставленное врагом прикрытие.

И снова на всем пути ликующие толпы народа. Май, красный, голубой, зеленый, золотистый май! Над кровлями городов и сел, как огромные люстры, поднимаются кроны цветущих каштанов. На высоких шестах высятся над площадями верхушки елей. Эти шесты с елками здесь называют «маем». По старинному обычаю «май» поднимают в первый день месяца и убирают в последний.

К полудню полк вырвался на ровное шоссе. На много километров путь совершенно свободен и чист. Но вдруг с боковой дороги вынеслась немецкая колонна на машинах, тоже с танками и самоходками. По силам она намного больше передового отряда Думбадзе, мгновенно развернувшегося к бою.

Гитлеровцы замедлили движение, но не остановились. На что они надеются? На силу? На свое превосходство, полагая, что их пропустят? Как бы не так! Нет, парламентер с белым флагом. Ага, сдаются, и многие из солдат радостно потирают руки.

— Не вставать! — несся приказ по цепи, так как многие из бойцов повскакали с мест, готовясь принимать пленных. — К оружию! Противника на прицел!

К общему удивлению, парламентер требует пропустить колонны, обещая за это никого не тронуть. У Николы все закипело внутри: видите ли, они не тронут!

— Приказываю оружие сложить немедленно и выполнить условия безоговорочной капитуляции! — сказал он по-немецки. — Срок одна минута.

Думбадзе в выигрышном положении: немецкая колонна не развернута, она не успеет использовать своего превосходства в силах.

— Мы уйдем домой, — упорствовал парламентер. — Пропустите!

— Сроку одна минута! Передайте команду сложить оружие!

Как раз подоспели Румянцев с Черезовым.

Парламентеры бегут обратно, побросав белые флаги, и Думбадзе видит, как вражеская колонна начинает пухнуть и расширяться. Ага, развертывается.

— Огонь! Огонь!! Огонь!!!

Часа три-четыре длился ожесточенный бой. Разбив колонну, двинулись дальше. Скоро Прага! Злата Прага! Город-мученик, город-герой!

 

глава десятая

ПРАГА ЛИКУЕТ

1

Последнюю атаку пражские повстанцы отбили около полуночи. Смолкли орудия, стихли истошные крики эсэсовцев. Их пушки, только что бившие в упор, разнесли всю баррикаду. Подожженные чехами «пантеры» скрылись за домами. Стало тихо. Но тишина казалась зловещей.

Все же Йозеф Вайда вздохнул облегченно. Вытер рукою взмокший лоб и распорядился восстановить главную баррикаду. С боковых улиц и переулков напор немцев был слабее и заграждения уцелели. Чехи притащили откуда-то бочки, ящики, бревна. С болью в сердце срубили несколько каштанов, завалив ими улицу. Появились мешки с землей. Выламывая булыжник мостовой, сложили из-него массивную каменную стенку. Работали все: мужчины, женщины, дети.

Как начальник баррикады, Йозеф в тревоге подсчитал боеприпасы. Все на исходе. Неужели их возьмут потом без выстрела? Скоро ли будут русские? Чего медлят американцы? Они же совсем близко. Нет же, засели в западной Чехии — и ни с места. Англичане по радио обещали сбросить оружие. Прилетели их самолеты, покружили над городом и ни с чем улетели. А немцы грозят бомбардировкой Праги. Они спешно гонят сюда артиллерию, чтобы с Градчан расстрелять восставших. Открыто грозят танками Шернера, которые мчатся на Прагу. Что же будет теперь? Что сулит им завтрашний день — смерть или свободу?

Уже трое суток-сражается Злата Прага. Впрочем, нет, сражение против нацистов длилось все эти шесть долгих и тягостных лет. Гнев народа начинался с небольших родничков и звонких ручейков. Сливаясь в ручьи и речушки, они полнили могучие реки, породившие грозный поток восстания.

К Праге стремительно продвигались советские армии и вместе с ними чехословацкое войско. Они овладели Брно и Братиславой, освободили Остраву и Оломоуц, пробились через Татры и Судеты. Штурмом взят Берлин. Прага открыто бросила вызов оккупантам.

Сначала казалось, гроза будет тихой. Чехи стали снимать немецкие вывески, выскабливать с витрин немецкие надписи. На груди у мужчин и женщин вдруг появились безобидные трехцветные розетки, а на стенах зданий — национальные флаги. Блеклые дейчкроны как-то сразу потеряли всякую цену. Затем чехи стали обезоруживать полицаев, немцев, захватывать их военные склады. Отважные патриоты ворвались в радиостудию и призвали пражан на борьбу. Студия несколько раз переходила из рук в руки и осталась за повстанцами. Рабочие занимали заводы, разоружили бронепоезд, освободили узников Панкрацкой тюрьмы. Скоро в руках повстанцев оказалась почта, телефонная станция. На улицы вышла вся миллионная Прага, и за одну ночь было создано свыше двух тысяч баррикад.

Но силы неравные. У восставших всего пятьсот винтовок, а у врага тридцать тысяч солдат. Борьба тяжела, и за каждый успех повстанцы расплачиваются кровью и жизнью. И все же Прага не покорится оккупантам, Прага победит.

Йозеф осмотрел укрепления и, подбодрив людей, направился в штаб, размещавшийся в бункере многоэтажного дома. Зашел на узел связи и позвонил в штаб руководства при Национальном комитете, связался с соседними отрядами. Везде трудно, везде потери и нет боеприпасов. Но люди стойко отражают любую попытку эсэсовцев пробиться в центральные кварталы. Всюду господствует дух отваги, дух железной решимости выстоять и победить.

Закончив разговор, Йозеф прошел в соседнюю комнату штаба. Здесь его поджидал старый друг Вацлав Ярош. Когда-то, еще гимназистами, они зачитывались марксистской литературой. Потом стали социал-демократами. Третьим был Густав Гайный, тогда еще молодой художник. Нет, они не были революционерами, готовыми на любую борьбу, не стали коммунистами. Воспитанные в семьях буржуазных интеллигентов, они сторонились всякого риска и всяких крайностей. Их девизом была умеренность, умеренность во всем. Их увлекало все прогрессивное, но без борьбы. Так сами они определяли свою политическую линию. Казалось, лишь уступая, можно обеспечить социальный мир и порядок. А жизнь зло посмеялась над ними.

Уже седой Ярош, располневший в предвоенные годы (у него плохое сердце), за войну сильно исхудал. Весь вечер он пробыл в штабе руководства и возвратился оттуда расстроенный. Прага полна слухов, тревожных разговоров. Гауляйтер Франк якобы не уйдет из Праги, не хлопнув предварительно дверью. А известно, слов на ветер он не бросает. Президент Гаха дрожит со страху. Защиты от него не дождешься. Немецким злодеяниям нет конца. Очевидцы рассказывают о жутком расстреле невинных жителей на Панкрацком кладбище. На Пражачке на каждом телеграфном столбе висят распятые чехи. В Оленьем рву эсэсовцы выкалывают глаза студентам. Сегодня бомбили Вацлавскую площадь. По всей Праге они жгут, расстреливают, вешают. Танки Шернера лавиной идут на Прагу. Говорят, город окружают пять бронетанковых дивизий. Он, Вацлав, боится, что всякая борьба становится безнадежной.

Вайда насторожился. Чего же хочет его друг, Вацлав? Что, сложить оружие? Разбрестись по домам, и укрыться? Переждать, пока придут русские или американцы? Ни в коем случае! Не затем они взялись за оружие. Не затем он, Йозеф Вайда, вступил в Коммунистическую партию. Да и кто захочет поднять руки!

Что, Вацлав против напрасного кровопролития, напрасных жертв? Да понимает ли он, что любой разговор об этом сейчас звучит как измена, предательство? Да и кто остановит бурю? Нет, нет и нет! Разве не помнит Вацлав Мюнхена? В ту пору они стояли с ним за мир, а получили войну. Они уговаривали молодежь сложить оружие, отказаться от борьбы и без боя сдали Чехословакию немцам. У них была сильная армия. Было надежное оружие. И русская помощь наготове. А они отказались от борьбы и чуть не погибли. Как же теперь сложить оружие? После такого сурового урока? Никогда!

— Все равно разобьют нас, — обреченно сказал старый Ярош.

— Запомни, уступить — значит погибнуть! — возразил Вайда.

Нет, Йозеф станет биться до последнего дыхания. Неужели Вацлав спаникует? Неужели им стоять по разные стороны баррикад? Ведь нейтральных сейчас быть не может. А у Яроша сын во Франции, сражается против немцев. Тысячи чехов и словаков вместе с русскими идут спасать свою родину. Разве можно отсиживаться? А помнит ли Вацлав молодого Гайного, Конту, Траяна, помнит ли всех других, кого они уговаривали тогда сложить оружие? Что ж, молодежь уступила им в ту пору, уступила со слезами на глазах. А что получилось? Она с оружием в руках идет спасать их, Вацлава, Йозефа, повинных во многих бедах страны. Что же они скажут им теперь?

— Не хочешь сражаться, — строго заключил Йозеф, — уходи, не мути душу людям. Только уйдешь — другом считать не буду. На всю жизнь!

— Ну, будь что будет! — сдался наконец Ярош. — Уговорил, я иду на баррикаду.

2

Окруженные повстанцами, Градчаны напоминали осажденную крепость. В смертельной тоске замер Пражский кремль. Из окна президентского дворца, уже шесть лет как ставшего резиденцией наместника фюрера, гауляйтеру Франку видна вся восставшая Прага.

Город в огне. Клубится черный дым. Глухо отдаются залпы немецких орудий. Завтра Франк выставит их столько, что снесет всю Прагу. Он зальет ее кровью, предаст огню, разрушит до основания. Чехи сто лет будут помнить этот день. Но, угрожая, он с опаской оглядывал кремль. Надежно ли ограждена его власть? Во дворе чинно вышагивали туссенские молодчики. Плечистые, мордастые, с высоко выбритыми затылками. Франк сам приказал усилить охрану своей резиденции.

Но что значат эти молодчики, если пал Берлин, если белый флаг подняла вся Германия! Рассчитывать на ссору русских и американцев уже нечего. Их встреча на Эльбе превратилась в праздник победившего оружия. Еременко изо всех сил жмет с севера. С другой стороны стремительно продвигаются Толбухин и Малиновский. С северо-запада нависает Конев. А в восьмидесяти километрах на западе стоят американские войска Брэдли.

Американцам всего два часа пути до Праги. Что бы стоило им ударить! Но Франку ясно, Брэдли не двинется с места, пока не удушена восставшая Прага. Коммунистам он не поможет.

Фельдмаршал Шернер бессилен противостоять русским, рвущимся на Прагу.

Значит, Франку остается одно — разбить восставших. Но как разбить, если в их руках большая часть города? Если по всей Чехии — партизаны.

Он поднял глаза на огромный портрет фюрера. Вот он, их бог. Ему теперь все просто — не надо искать выхода из кольца обреченных. Трудно живым. Дениц объявил безоговорочную капитуляцию, а ему, Франку, приказал сражаться. Ясно, все кончено. Но капитулировать перед восставшими, перед теми, кем он столько лет повелевал так самодержавно, — никогда! Не сложит он оружия и перед русскими. Войска Шернера тоже не капитулируют. Вместе с ними он, Франк, уйдет на запад. С американцами легче найти общий язык. Но Прага, проклятая Прага! Она путает все карты.

Ни на кого из чехов он рассчитывать не может. Ни Сыровы, ни Гайда, ни Гаха — никто его не выручит. Безвластная власть — не сила. Сыровы и Гайда еще в гражданскую войну ударили в спину русским, подняв тогда мятеж белочехов. А повстанцы бредят помощью русских, их дружбой. Разве станут они слушать Сыровы или Гайду? Не послушают они и президента Гаху, сдавшего страну на милость фюрера. Да и что может сделать худой и желчный Гаха, старый брюзга и лизоблюд? Остаются Шернер и Туссен. У Шернера почти миллион войск, десять тысяч орудий и минометов, более двух тысяч танков и почти тысяча самолетов. Но Шернер еще далеко. Значит, пока — Туссен, его злополучный командующий Пражским гарнизоном. Сейчас им двоим решать судьбу города.

Франк подошел к столу и властно позвонил, вызвав Туссена.

Не приглашая его сесть, он с минуту разглядывал генерала. Тучный фазан с пухлыми руками и красной шеей. Плоская гипертрофированная голова подстрижена ежиком. Пустые, хитро прищуренные глаза. Тонкие змеиные губы. На что способен такой иезуит? Но выбирать не из кого. В свое время Франк сам искал себе, кого поглупее, чтоб меньше было соперников. Значит, Туссен!

Объяснив ситуацию, Франк изложил свою точку зрения. Пусть капитулировал Дениц, они не сложат оружия. Сила еще на их стороне. Потому наступать и наступать. Пока они не задушат восставшую Прагу, американцы их не выручат. Надо перехитрить Национальный комитет. Продолжать переговоры. Пусть Туссен сам направится к повстанцам. Можно обещать что угодно, лишь бы выторговать время. Пусть Прага пропустит войска Шернера. А придут главные силы фельдмаршала — они покончат с Прагой, и тогда ничто не страшно: выручат американцы.

Слушая, Туссен с недоверием приглядывался к Франку. У него тонкий нос, глубокие морщины у рта. А с пересохших губ, стягиваемых в узел, слишком часто срываются слова исступленного бешенства. У него глаза чем-то похожи на волчьи ягоды. В них ни искорки тепла. Что ж, Франк умеет гнуть и расправляться. Но сейчас он зря рассчитывает на Пражский гарнизон. Рассчитывать можно лишь на Шернера. Ему давно пора свернуть фронт и перебросить дивизии в Прагу. Вот выход! Вслух же он сказал Франку:

— Хорошо, мой экселенц, будет исполнено!

После ухода Туссена Франк остался в своем кабинете, обставленном тяжелой палисандровой мебелью. До самого вечера он звонил в части гарнизона, вызывал чиновников и военных, тщательно изучал обстановку. Похоже, Шернер сдерживал русских. Прага истекала кровью. Танки Туссена смяли многие баррикады и пробились на Староместскую площадь. Франк не раз порывался приказать им снести с лица земли памятник Яну Гусу, но решимости ему недостало. Это могло еще более ожесточить повстанцев. Чуть позже ему доложили, что танки пробились в новые кварталы и заняли Карлин, Либень, Винограды. В центре горела ратуша. Обещая повстанцам прекратить огонь, он приказал Туссену усилить нажим, упорнее пробиваться к Тартоломеевской улице, где заседал чешский Национальный совет.

Немцы усилили террор в Панкраце и на Оленьем валу. Им удалось разгромить Народный дом и схватить сотрудников коммунистической газеты «Руде право». Их самолеты бомбили город.

Франк потирал руки, его глаза зловеще вспыхивали надеждой. Чехи сами проклянут тот день, когда поднялись на это восстание.

Поздно вечером он включил «телефункен». Что говорят повстанцы? Как раз объявили, что сейчас будут передавать обращение чешского Национального совета.

Франк подсел поближе, лучше настроил приемник. Что они скажут сейчас? Он нетерпеливо ждал начала передачи.

С первых же слов диктора он забыл про все и, слушая, злобно скрипел зубами.

«Солдаты! Революционная армия! Героические граждане Праги! Труженики! Братья и сестры! — взволнованно говорил диктор. — Шесть лет угнетали нас гитлеровские разбойники. Сейчас пришел конец власти этих палачей. Сегодня Германия капитулировала перед союзниками».

— Знают уже, — прохрипел Франк. — И этим они подожгут остальных. С ними едва ли теперь сговоришься.

«Мы, граждане Праги, древнего города со славной историей, — снова вслушивался Франк в дышащий пафосом голос диктора, — прославим чешский народ, как в прошлом прославили великий Жижка и его табориты. Мы ведем кровавый и беспощадный бой, проникнутые одной мыслью — не отступать, сражаться, победить».

Франк заерзал в кресле.

«Кровавый палач Франк, — повысил голос диктор, — сегодня предложил нам переговоры, выдвинув условие, что пражские улицы должны быть освобождены от баррикад, чтобы могли пройти немецкие войска. За это он обещал нам отказаться от поста германского министра в чешских землях и прекратить обстрел Праги».

Франк злорадно прислушался к залпам, гремевшим за окном. Его пушки по-прежнему обстреливали город. А диктор все продолжал и продолжал. Национальный совет требует безоговорочной капитуляции. После разоружения он обещает пленным жизнь. Он призывает повстанцев усилить удары, чтобы ни один немецкий танк не прошел через баррикады. Он торжественно провозглашает, что рождается новая республика, республика трудового народа. Он призывает на помощь всех партизан, обращается к русским братьям, к американским и английским друзьям, зовет их на помощь восставшей и расстреливаемой эсэсовцами Праги.

Передача закончилась призывами и лозунгами в честь победы, в честь революции.

Что он слышит, Франк. «В честь революции!» Он, гауляйтер фюрера, перед которым, ему казалось, дрожал весь протекторат, слушает, как еще недавно подвластные ему чехи требуют его капитуляции и славят свою революцию! Нет, беспощадный огонь, беспощадный террор, беспощадный разгром — вот его ответ Национальному совету.

Но где у него силы? Где власть? Всё мираж. Раздираемый по швам, трещит весь рейх. Где же ему, Франку, справиться с восставшей Прагой, на которую движутся дивизии русских!

Нет, завтра же он пошлет к ним, чехам, Туссена, чтобы выторговать хотя бы одни сутки. Если не удастся, значит, бежать, не оглядываясь бежать к американцам. Не то самое страшное — смерть или русский плен!

3

Сестрой милосердия в отряде была пани Гайная. Ее никто не звал, она пришла сама. Перевязывала раненых, ухаживала за ними, помогала готовить на повстанческой кухне. Когда ушел Ярош, она принесла горячий кофе. Нет, Йозеф не откажется от такого напитка. Обжигаясь кофе, он не сводит глаз с этой удивительной женщины. Ей давно за сорок, у нее страшное горе, только ни годы, ни беды не сломили ее. О пережитом напоминает лишь седая прядь в гладко зачесанных волосах.

Она еще красива, пани Гайная, и Вайда до сих пор влюблен в нее по-прежнему. Нет, он не пристает к ней со своими чувствами. Но его дружба, его преданность ей беспредельны. Он полюбил ее еще гимназистом. А ей нравился его друг и товарищ Густав Гайный. Она и вышла замуж за Густава, Йозеф женился на другой девушке, был по-своему счастлив и на всю жизнь сохранил дружбу с семьей Гайных. Немцы сгубили Густава. Погиб младший сын Яник, замученный гестаповцами. Неизвестно, где воюет ее старший, Вилем. Дочь ее Власта с партизанами. А пани Гайная варит кофе и кашу повстанцам, ухаживает за их ранеными. Такова жизнь, а Вацлав вроде не видит этого. Разве мыслимо теперь, когда у порога настоящий мир, складывать оружие?

С баррикады примчалась девушка и, задыхаясь, прокричала:

— Немцы выдвигают танки и орудия!

Йозеф бросился на баррикаду, и за ним выбежала Гайная.

— В подвал, пани Мария! — приказал ей Вайда. — Нужно будет — позову.

Она заупрямилась, но Йозеф твердо потребовал подчиниться.

Немецкую атаку отбили снова. Вынесли раненых и убитых. Вацлав укоризненно поглядел на Вайду, ничего не сказал и молча спрыгнул в окоп.

Опять тихо. Брезжит рассвет. Небо ясное, темное. Звезды безмолвно искрятся над головой, словно изумляясь людям. Объявлен мир, капитуляция, а тут такой гул сражения.

Вайда негодовал. Проклятый Шернер! Он рвет и мечет, чтобы пробиться к американцам. Не хочет примириться с восставшей Прагой и готов стереть ее с лица земли. Вчера немцы весь день устанавливали пушки в Градчанах, нацеливая их на стобашенную Прагу. Когда же кончится это? Или им не судьба увидеть радостный день победы?

Йозеф прилег у окопа Вацлава и молча прислушивался к звукам раннего утра. Заметно побледнел горизонт: густое небо как бы подтаивало снизу. Щебет птиц почему-то настораживал. На улицах Праги вспыхивали редкие выстрелы. А когда стихало, зловещая тишина давила еще больше. Йозеф всем телом вдруг ощутил едва заметную дрожь и, чтобы лучше понять, в чем причина, с силой прижался к земле. Теперь он привстал и сидя прислушивался к гулкой вибрации, доносившейся откуда-то издалека. Трамвайная рельса, торчком, как мачта, вытянувшаяся в центре баррикады, вдруг как-то загудела, словно от боли, и Йозефу показалось, что укрепленный на ней национальный флаг затрепетал от дрожи.

Гул заметно нарастал, и к нему прислушивались уже многие. Вацлав вылез из окопа и в тревоге поглядел на Вайду. «Слышишь, танки ведь!» — как бы говорил его взгляд.

Йозеф молчал, стиснув зубы. Нет, это не грохот дальней канонады и не разрывы бомб — так гудят лишь танки, несущие железный гром понизу, от которого, уже слышно, содрогается земля.

— Танки Шернера! — едва слышно прошептал Вацлав.

— К бою, товарищи! — властно сказал Вайда. — К бою!

Теперь ясно, танки. Это они. Грозно загрохотали выстрелы. Закипел еще дальний бой. Немцы, видно, решили разом покончить с Прагой. Может, и прав Вацлав, на минуту дрогнул Вайда: разве можно справиться с такой армадой? Нет, только не сдаваться. Ни в коем случае. Сколько б их ни было — смерть или победа!

Повстанцы проверили оружие, дозарядили магазины, приготовили гранаты. Выкатили последнюю пушку, принесли последние снаряды.

Смерть или победа!

А гул все ближе и ближе, и лязг гусениц уже различим на соседних улицах. Йозефа зовут к телефону. Нет, сейчас не до разговоров. Пусть сходят и выяснят, в чем дело.

Смерть или победа!

Еще не вернулся связной, а в глубине улицы показался первый танк, за ним второй, третий... Сколько же их мчится навстречу повстанцам? Но что такое? Вайда даже привстал, из окопов высунулись партизаны. Что такое? Передний танк весь облеплен людьми, и над ним полощется Красное знамя.

— Русские, други, ура!

Повстанцы бросились на баррикаду, перемахнули через нее на ту сторону улицы и стремглав понеслись навстречу танкам.

— Русские, братья пришли, ура!

На улицы и площади высыпала вся Прага. Она смеялась и плакала, расспрашивала и благодарила, восхищалась изумительным подвигом войск, за ночь пробившихся из Германии, чтобы вызволить из беды Злату Прагу. Честь и слава героям! Честь и слава освободителям!

Все дни восстания низкое небо было хмурым, дождливым. Сейчас же над Прагой вставало яркое солнце, солнце счастья и свободы, солнце победы!

4

Старый скромный памятник раненому воину вынесен на простор шумной площади, и тонкие очертания его темной падающей фигуры как бы вырезаны на чистом фоне золотисто-голубого неба. Воин смертельно ранен. Искусство ваятеля изумительно точно передает инерцию бега, еще сохранившуюся в пораженном насмерть сильном теле. Фигура воина необычно сочетает два противоречивых движения: одно — в бой, в жизнь, а другое — в беспомощность, в смерть...

Жаров заинтересовался. Памятник символичен. Израненная Прага тоже истекала кровью. Но вовремя пришли друзья и отсекли палаческую руку. Смертельно раненный город-воин уже дышит вольно и свободно. Сейчас он ничем не напоминает о беспомощности и смерти, у него только одно движение: в бой, в жизнь!

И в самом деле, куда ни взгляни, гремит и ликует Злата Прага.

Вместе с живым потоком машину Жарова как бы вынесло в шумное людское озеро Вацлавской площади и прибило к тяжеловато-торжественному всаднику с копьем.

— Вам куда? Хотите, поможем? — наперебой предлагали чехи офицерам, которые спешили на митинг-парад чехословацкого войска. Молодой человек в больших дымчатых очках охотно вызвался в провожатые. Снова и снова замелькали каштановые бульвары и площади, каменная летопись которых напоминает о большой и бурной жизни: готические башни, фасады ренессанса, статуи.

— Як вам се ту либи? — спросил чех-проводник.

— Очень, очень нравится! — за всех, ответил Жаров.

Мимо несли яркое полотнище с надписью: «Се Совецким Свазем на вьечны часы!»

— А нигды инак! Никогда иначе! — сказал юноша.

Живой человеческий поток устремлен к центру, где бушевало тысячеголосое людское море, расцвеченное флагами и знаменами, полотнищами лозунгов, огневыми красками национальных костюмов. Чудный майский воздух звенел песнями радости и музыкой гимнов и маршей.

Оставив машину, офицеры пробились на Староместскую площадь, где возвышалась аскетически строгая фигура Яна Гуса, обращенная лицом к Тинскому костелу с его поразительно легкими архитектурными линиями. Толпы людей словно расцвечены: моравцы в своих зеленых альпийских курточках, обшитых медными пуговицами, коренастые словаки в костюмах из белой шерсти, с пастушескими топориками-посохами в руках, рослые чехи из деревень в расшитых кожушках. Жители столицы тоже во всем лучшем и праздничном, девушки — в венках и многоцветных лентах, дети, облепившие памятник Яну Гусу, с маками в руках. Рабочий и крестьянский люд заполнил всю площадь, все прилегающие к ней улицы, балконы выходящих на нее домов.

Мимо правительственной трибуны шли колонны чехословацкого войска. У него славный боевой путь от Днепра до Влтавы. Стройные ряды проходят мимо, и лозунги привета звучат то по-чешски, то по-словацки, то по-русски.

— Хорошо идут! — порадовался Жаров.

— Еще бы! — согласился Григорий. — Родная сестра нашей армии.

— Славная сестричка!, — Андрей пристально вглядывался в ряды колонн, отыскивая знакомых. — Трудно поверить, что все началось с одного батальона.

На низкой трибуне — Клемент Готвальд. Он восхищенно следит за колоннами и время от времени бросает людям жгучие и пламенные слова, вызывающие самый горячий отклик в их сердце. Возле него генерал Людвик Свобода — уже военный министр нового правительства. Бенеш молчит. Видно, не так представлял он себе этот парад.

— Смотри, указал Березин, — видишь кто?

— Гайный! — воскликнул Жаров от удивления, хотя давно искал его среди участников парада. — Капитан Гайный!

На них смотрели и радостно улыбались чехи и чешки.

— Честь труду! — крикнул в ответ Вилем. — Ать жие Руда Армада!

Поручика Вацлава Конту они не увидели. Убит или ранен? Зато, как только пошли танки, Жаров первым заметил светловолосую в пилотке голову Евжена Траяна, высунувшегося из открытого люка.

— Траян! Траян! Ать жие ческословенска армада!

— Ать жие Москва! — обернувшись, крикнул Траян.

Долго гремит и ликует древняя Прага, празднуя победу и свое освобождение. Когда пришли Вилем Гайный и Евжен Траян, офицеры горячо обнялись и расцеловались на глазах у сотен людей. Оказывается, Вацлав Конта ранен и лежит в одном из пражских госпиталей.

Офицеры направились к машинам. По пути на свою квартиру Вилем долго кружил по городу, показывая друзьям достопримечательные места родной столицы.

Жаров и Березин залюбовались Карловым мостом, с которого открывается чудесный вид на замок. Полукилометровый мост построен еще в четырнадцатом веке и украшен тридцатью статуями. Машина проходит через старинный аристократический квартал Мала Страна, застроенный церквами и монастырями, шикарными особняками и дворцами старой знати. К северу отсюда другой квартал — Бубенеч, с виллами и садами пражских буржуа.

— Людей этой Праги не видно и не слышно, — сказал Березин.

— Они чуть не все продались немцам, — сердито ответил Гайный. — Их сейчас не услышишь: засели в норах и роют под землей...

Как было знать, что случится потом?

В те победные дни не было слышно буржуазной Праги, что сотрудничала с немцами. Она засела в подполье и пока молчала. Лишь через три года она испробует свои силы и потерпит поражение. Потом еще через двадцать лет попытается взять реванш и снова потерпит крах.

Вилем пригласил взглянуть теперь на рабочие кварталы столицы. Повернув на Высочаны, машина по дороге на несколько минут остановилась у разбитого бомбами предприятия.

— Пока они работали на немцев, — указал на поверженные корпуса Вилем, — американцы их не трогали, а перед самым вашим вступлением в город взяли и разбомбили.

— Ох и дельцы! — возмутился Березин,

У заводских развалин Вилем неожиданно встретил знакомого. Это Йозеф Вайда, друг и товарищ их семьи. В свое время, будучи социал-демократом, он уговаривал Вилема и его друзей сдать оружие. А потом сам строил баррикады и бился с немцами. Коммунист. Жизнь учит.

— Спасибо вашим, — проникновенно сказал Вайда, — запоздай они немного, конец бы и нам, и Праге.

Он говорил только по-чешски, и все, что неясно и непонятно, переводил Гайный или Траян. Вилем забрал Вайду с собой в машину.

Наконец и Высочаны. Они тянулись сплошной однообразной стеной. Ни деревьев, ни зелени. На всех домах слой многолетней пыли и копоти. Живут здесь скученно, без самых элементарных удобств. Всюду ветхие хибарки, где ютится рабочий люд.

Вилем повез офицеров в Летенские сады, раскинувшиеся на высоких холмах над Влтавой. Это любимое место отдыха пражан. Справа возвышаются Градчаны, как зовут здесь тысячелетний пражский кремль, а прямо перед ним во всей своей красе стобашенная Прага.

5

Квартира Гайного в одном из небольших переулков в Нове место. Офицеры приехали уже к вечеру, и мать Вилема встретила их радушно. Все с удовольствием сели за чай, к которому поданы суррогатный хлеб и кисловатое повидло.

— Мамо, а консервы? — напомнил Вилем.

Женщина смутилась. Как угощать гостей их же консервами?

— Давай, мамо: они не взыщут.

Мать Гайного с виду молодая и еще сильная женщина, но уже поседевшая и с усталым лицом. Говорит она просто, как человек, умеющий сдерживаться, и в то же время с той скрытой внутренней силой, которая всегда верно действует на чувства слушателя. Муж ее Густав, художник, был без памяти влюблен в искусство. Больше всего его интересовали произведения, выражавшие идею справедливой силы. Он собирал их копии и репродукции, составлял альбомы, коллекционировал скульптуры, копирующие выдающиеся произведения великих мастеров. Во время одного из обысков гитлеровские палачи многое у него перепортили. Густав раскричался, и его забрали. После побоев в застенке старика выпустили, но он не смог поправиться и умер.

Вздохнув, женщина отпила глоток чаю и продолжала рассказ. Сестра Вилема уехала в Пльзень, там и жила, и работала в подполье. Только сегодня вернулась и скоро будет дома. А вот младшего сына не уберегла. Как он погиб? Вспомнить — так сердце разрывается. Его звали Яном, а дома запросто — Яником. Он все с Вилемом просился в Россию. Не отпустила, молод, боялась: ему всего четырнадцать. И конечно, хуже сделала. Он и тут не остался без дела: листовки расклеивал. Схватили.. Как мучили, только он сам знает. А смолчал. Никого не выдал. Потом вызвали ее и показали обезображенный труп. «Знаешь кто? — спросил палач. Покачала головой: не знаю. — Это и есть твой сын! Бери и всем расскажи: с каждым коммунистом будет вот так же!» Ноги ее подкосились и она рухнула возле Яника. Руки ее сразу окрасились его кровью. Не помня себя, она показала фашисту руку и сказала: «Вот она, кровь сына, ее ничем не смыть!» Наклонилась, подняла Яника и понесла, не помня себя, понесла!

Мать! Есть ли что на свете сильнее счастья и горя матери! Андрей встал из-за стола и остановился у высокой полочки, на которой стояли уцелевшие скульптуры отца Вилема. Это миниатюры — копии с великих творений Микеланджело. Вот его «Мадонна с младенцем». Ни по каким фотографиям невозможно представить ее силы. Мадонна — не божья, человеческая мать, и ребенок ее настоящий, земной. Мать спокойна и счастлива, она кормит малыша, и радость материнства придает ее лицу выражение благородства. Вот так же и наши советские и вместе с ними чешские, румынские, польские — матери всего света кормили и растили своих детей. А сколько из них загубили фашистские палачи!

Андрей едва перевел взгляд на другую скульптуру-миниатюру, как услышал:

— Честь праци, пане полковник!

Он мгновенно обернулся. Перед ним молодая чешка с твердым взглядом карих глаз, резко очерченным ртом. Она очень красива, смелая и гордая девушка.

— Честь праци! — повторила она, ласково смеясь и протягивая ему руку. — Власта Гайная.

— Здравствуйте, Власта, — ответил Жаров, пожимая руку. — Я засмотрелся на скульптуры и не слышал, как вошли вы. С приездом!

— Благодарю. Однако вас так увлек Микеланджело, что вы ничего не замечаете...

Андрей рассказал о своих мыслях.

— Вы правы, как и все русские. Брат Вилем просто влюблен в вас, впрочем, не один Вилем, — поправилась Власта, — а все чехи и чешки влюблены как в старшего, опытного и умного брата, у которого все хочется перенимать.

— Против фашизма, — сказал Евжен Траян, не спуская с Власты влюбленных глаз, — я признаю только одно оружие, — которое стреляет.

— Есть сила и более могущественная, — спокойно возразил Березин, слегка отодвигая от стола свой стул. — Сила справедливости — без нее немыслима никакая победа.

— Чехи в тридцать восьмом были очень справедливы, однако они не победили, — не сдавался поручик.

— Они победили, когда пошли по правильному пути, победили с помощью советских людей.

— С помощью их оружия все-таки...

— Не только, и с помощью их идейного, духовного оружия. Без него теперь не победишь. Как молодому офицеру новой демократической армии, вам нельзя забывать об этом. Вот так, братше Евжен. — Григорий дружески тронул его за локоть.

— Евжен, не спорить! — сразу нахмурилась Власта, но, тут же улыбнувшись, добавила: — Не прав — сдавайся, это признак мужества.

— Я готов был отступиться, Власта, и без твоего приказа, — произнес Евжен, — я слишком уважаю майора, чтоб не поверить ему.

— То-то!.. — ласково погрозила она ему пальчиком.

Андрей взглянул на часы: пора ехать.

Офицеры тепло распрощались, обещая друг другу завтра встретиться в гостинице «Алькрон».

 

глава одиннадцатая

СВЕТ ВСЕМУ СВЕТУ

1

Власта — она очень походит на ласточку: маленькая, гибкая, стремительная. Легкое платье ладно облегает ее тонкий стан. Черные волнистые волосы, перехваченные лентой, свободно откинуты назад. Особая же прелесть в ее лице, в темных блестящих глазах, которым чуть надломленные брови придают неуловимый оттенок наивности, задора и властности одновременно. И ко всему у нее фейерверочный темперамент.

— Ну как ты можешь, как! — наскакивала она на Евжена, вздумавшего было отстаивать свою неправоту. — Ошибся — уступи, упрямство — ненадежный щит слабых, — и, горячо споря с ним, девушка беспрестанно обращалась за поддержкой к Березину.

«Умна и красива, — с удовольствием подумал Максим Якорев, присматриваясь к чешке. — И упорна, эта спуску не даст!» Он сравнивал ее со своей Олей, что сидела сейчас рядом, и находил в них много общего, только черноволосая Власта, привыкшая командовать (она возглавляла партизанскую группу), была более резкой, а белокурая Оля выглядела нежнее и ласковее, хотя ее порывистость временами оказывалась столь упорной, что Максиму приходилось во всем уступать девушке. Сейчас же она просто светилась радостью и не скрывала, как соскучилась по Максиму. Еще бы! Она не видела его с витановских событий, когда он на руках принес ее в санчасть, всю израненную и истекавшую кровью.

Их встреча в Праге была неожиданной и особенно радостной. Оля думала, он в Берлине, а Максим с танками Конева тоже примчался в Прагу одновременно с дивизией Жарова.

Последние недели войны Максим провел в разъездах и был полон самых необычных впечатлений. Пришлось объездить чуть не весь фронт и видеть подвиги своих войск.

За столом никто не скучал, и непринужденный разговор не смолкал ни на минуту. В больших кружках, поданных официантами, слабо пенилась пресная брага. Пражский отель «Алькрон» — один из лучших, но и в его ресторане буфет совершенно пуст. Хорошо, офицеры захватили с собой и закуски, и золотистого токайского, и русской горькой: им есть чем угостить чешских друзей.

— Перестань, Власта, — заступался Вилем за Евжена. — Лучше расскажи о своем Пльзне, — напомнил он, взглядом приглашая сестру поделиться впечатлением о городе, где обосновались американцы. — Как они там?

— А ну их! — раздраженно отмахнулась девушка. — Ждем не дождемся, когда унесет их ветер.

— Это почему же? — весь подался вперед Йозеф, но рассказу девушки помешал громкий стук в дверь.

— Войдите, — с неудовольствием обернулся Жаров.

В комнату ввалились четверо с бутылками виски в руках; трое — в американской форме, один — в английской. Все они разом заговорили на ломаном немецком, и понять их было почти невозможно.

— Разве господа офицеры не владеют своим языком? — обратился к ним Березин на чистом английском.

— О'кей! — немало подивились вошедшие звукам родной речи.

Приехав из Пльзня, они остановились здесь же в гостинице. Им хочется побыть в компании русских и чешских офицеров.

Все знакомства американцы начинают с тоста, и они наперебой предлагали виски. Понюхав из налитой рюмки, Юров поморщился.

— Чистый сырец! — скривил он губы. — Нальем лучше русской.

Двух американцев Максим узнал сразу. Он видел их за столом на приеме у Конева. На Эльбе, в Торгау. Вот встреча!

Березин поднял бокал за победу, за дружбу между народами, за всех, кто честно боролся против фашистской Германии. После тоста общая беседа стала совсем непринужденной, весь разговор шел больше по-английски, а Березин превратился в активного собеседника и переводчика. Когда говорила Власта, ее с чешского на русский переводил Вилем или Евжен, а с русского на английский — уже Березин.

Старшим из англосаксов по возрасту и по чину был майор Уилби: высокий грузный мужчина с лысой головой и крупным мясистым лицом. Человек бурного действия, он почти не сидел в кресле, а все время метался по комнате. Майор явно был раздражен и раздосадован, хотя пытался скрыть это и сдержать свои чувства. Усевшись наконец в кресло, он начал доказывать Березину, что истинная справедливость присуща не массам, а лишь избранным и сильным личностям, способным руководить массами, подчинять их своей воле. Березин долго и убежденно возражал. Он говорил о силе масс, выигравших эту войну, об их могуществе и стойкости, о героизме советских людей, о Коммунистической партии.

Откинувшись в кресле, Уилби криво усмехнулся.

— Нет, нет, — качал он головой, — не верю в массы: конгломерат из песка и камня, просто конгломерат. Только у хозяина с кнутом такая масса становится силой.

— Вся история опровергает вашу мысль, — парировал Березин.

— История что кокотка, она непостоянна, — и Уилби извинительно взглянул на Олю и Власту, отошедших к окну.

— История — из тех видов оружия, — с философическим спокойствием доказывал Березин, — пренебрегать которым весьма опасно.

— Оставим историю, господа, — потирая лоб рукою, лавировал Уилби. — Даже самая организованная масса не идет к цели одной дорогой. Сколько единиц в ней, столько и направлений.

— Это верно! — поддакнул вдруг молчаливый англичанин, облизывая сухие губы. Сутулый, жилистый, длиннорукий, он малоподвижен и несловоохотлив. У него маленькая голова с костистой физиономией, надутые губы.

— Нет, мистер Джон Роу, неправда, абсурд! — повернулся к нему Березин. — Жизнь опровергает это.

— Скорее подтверждает, — по-прежнему упорствовал Уилби, бесцеремонно перебив начавшего что-то говорить англичанина. — Возьмите пулемет, отличный современный пулемет. Поставьте обычную стрелковую мишень с черным яблочком посредине. Ну, выпустите сто, двести, тысячу пуль. Это ли не организованная и целеустремленная масса! Но подойдите к цели. Если вы даже прекрасный стрелок, очень немногие пули окажутся в яблочке. Что поделать: закон рассеивания. Так и с людьми, с массами... Как ни направляй их, очень немногие достигнут цели, попадут в яблочко. Разве не так?

Подавшись вперед, Уилби усмехался, блестя глазами.

— Да это же бред! — наклонившись к Жарову, негромко произнес Максим, как только Григорий перевел тираду американца.

— Какая тут истина, — спокойно возразил Березин, — если вся философия построена на ложных посылках. Нельзя же законы физики механически переносить на законы общественной жизни, а уж если рассуждать, используя ваш образ, зачем же брать столь мелкую цель? Возьмите большую. Тогда и закон рассеивания потеряет значение: ничто и никто не минует цели.

— Таких целей не существует.

— Есть, и много таких целей: дружба народов, их стремление к миру, весь труд на их благо, наконец, коммунизм — вот цель, мимо которой не может пройти человечество, как бы ни было велико временное расхождение путей, по которым оно движется вперед.

— Пропаганда! — отмахнулся Уилби.

— А по-моему, крепко, — вмешался в разговор и лейтенант Мартин Ривер, коренастый блондин с твердым взглядом серых глаз. — Крепко и верно. У русских все построено на разуме, и все — для всех, а у нас — на игре страстей, и все — для немногих. Нет, я поддерживаю ваши мысли, — поднимаясь, обратился он к Березину. — Знаю, их одобрили б и все рабочие механического цеха в Нью-Йорке, где я до войны работал инженером. Ваше здоровье!

Четвертый из незваных гостей — лейтенант Фрэнк Монти. Рыжий долговязый офицер из тех янки, про которых говорят, что у них прежде всего замечаешь зубы. Вначале он был шумен, а потом приутих и заскучал. Улучив момент, подошел к Жарову с Якоревым и молча потянул их к двери. Обернувшись, Максим перехватил недовольный и завистливый взгляд Уилби, которого в чем-то опередили. Фрэнк провел офицеров в свою комнату, то и дело приговаривая по-немецки, видимо, привычное восклицание: «Айн момент!» В комнате, замусоренной окурками, консервными банками и обрывками бечевы и бумаги, — гора чемоданов. Монти снял один из них и, расшаркиваясь, самодовольно открыл крышку.

— Хотите, очень дешево! — предложил он по-немецки, указывая на часы.

Изумившись, Жаров отрицательно покачал головой.

— Айн момент, — и Фрэнк открыл второй чемодан, набитый дамскими подвязками. — Шедевр! — восхищался он своим товаром. — Уилби возьмет с вас в два раза дороже.

— Разве и он торгует? — поинтересовался полковник, делая вид, что это нисколько его не удивляет.

— О да, это наш малый бизнес, — разъяснил Фрэнк, — но мы делаем и большой бизнес: скупаем ценные бумаги. Сейчас вся армия торгует, и конкуренты на каждом шагу. Так как же? — возвратился он к подвязкам. — Шедевр?

Офицеры отказались и от шедевра. Тогда Фрэнк распахнул еще один чемодан — с иголками для швейных машин.

— Лучшие в мире! И не дорого.

Офицеры переглянулись. Он рассмешил их, Фрэнк Монти.

— Знаете, Фрэнк, — сказал Жаров, — война не торговля, наших офицеров не занимает купля-продажа.

— Ну знаете, — изумился Монти, — это фикция. Война — бизнес, кому — большой, кому — малый, а все равно — бизнес, — с досадой захлопнул он крышки чемоданов.

— Мы не сговоримся: нам вот и бизнес ваш кажется обманом, грабежом, если хотите, гнусной наживой на чужой беде.

— Ну и ну, — все больше изумлялся Максим, шагая за Жаровым по коридору гостиницы и не обращая внимания на рыжего янки, который, впрочем, все равно ничего не понимал по-русски. — Вот вошли они сегодня, все высоченные, а мне сразу показалось — нам по пояс только. Поговорили — они еще короче сделались. А вот начали торговать — так совсем в карликов-уродцев превратились, едва до колен достают.

— Погоди, Максим, — подхватил Андрей, — узнаем их как следует, они совсем пигмеями станут. Вот не больше кулака, так, кажется, греки считали.

— Не все такие, — сказал Максим. — Видел я и настоящих американцев. Бравые ребята, и душа у них веселая, с азартом. Те били немцев, а эти... эти же торгаши и шантажисты.

2

Вернувшись в комнату, обескураженный Фрэнк начал рюмку за рюмкой потягивать виски. Его неудача, которую Уилби почувствовал сразу, видимо, успокоила майора.

— Однако мы освобождали Европу, — продолжал разговор Уилби, — не затем, чтоб устанавливать тут коммунизм. Нет-нет!

— Мы прошли много стран, а нигде не навязывали своих порядков, — возразил ему Березин, — дело самих народов устраивать свою жизнь, как им захочется.

— Ну знаете, дай народу волю, ничего не убережешь.

— Он создает — ему и хозяйничать!

— Ну нет! Ни к чему разжигать страсти.

— Так что же, — встрепенулся шумный Фрэнк Монти, — этак моими акциями в Чехословакии и в Румынии, а вашими, сэр, — повернулся он к Уилби, — в Германии и Венгрии может распоряжаться кто захочет? Я не согласен, нет, не согласен...

— Да не трещите вы, Фрэнк, — рассердился вдруг Уилби на его слишком прямую откровенность. — Много у нас с вами акций? Не в них дело.

— Нет, в них, — не сдавался разошедшийся и менее сообразительный Фрэнк. — Бизнес есть бизнес. Зачем тогда воевать?

— Ишь щеки-то нажевал! — сыронизировала над ним Оля.

Среди англосаксов неловкое молчание.

— Да, мы только берем у народа и ничего не даем ему, — раздумчиво произнес Ривер. — В этом наша слабость. А вы, — поднял он глаза на советских офицеров, — вы даете, и в этом ваша сила.

— Я все же за демократию, — поправился Уилби, — за американскую демократию, лишь бы каждый был волен распоряжаться своим добром.

— За демократию Уолл-стрита, сэр, — наклонился к Уилби Мартин Ривер. — Так это ж насос: им легко перекачивать народные денежки в ваши банки, сэр.

— Нет, за американскую, — рассердился майор, — и мы несем ее всюду: и во Францию, и в Германию, и в Чехию, которые мы освобождаем.

— Если всех их вы освобождали, как Чехию, я не порадуюсь за освобожденных, — срезала Уилби Власта. — К тому же где и когда вы освобождали Чехию? Да-да, где и когда? — переспросила она смутившегося американца.

— Пани Власта должна знать, что американские войска освободили Пльзень, Мост и другие места западной Чехии.

— Но как? Как? — настаивала девушка, с удовольствием чувствуя, как Оля поощрительно сжала ей руку.

Уилби передернул плечами.

— Не хотите, так я расскажу, как, — пригрозила Власта, приближаясь от окна к столу. — Я ведь живу в Пльзне, и мне своими глазами пришлось видеть, как господа американцы «освобождали» западный краешек нашей Чехии.

Мистер Джон Роу и сэр Крис Уилби нервно завертелись в своих креслах. Фрэнк Монти самодовольно улыбнулся и заикал. Лишь Мартин Ривер, нисколько не огорчившись, удовлетворенно откинулся на спинку дивана, закинув ногу за ногу, и, кажется, облегченно вздохнул.

— Ничего не скажу: по заслугам получают, — шепнул он Жарову по-немецки. — Ведь они журналисты-спекулянты, я не из их компании.

— В начале мая чешские повстанцы захватили Пльзень, и когда уж совсем прекратились бои, в город вошли американцы, — не без иронии продолжала Власта. — Ну и началось «освобождение». Сначала город освободили от Национального комитета. Попросту разогнали его, Затем американцы издали приказ и всю власть забрали в свои руки, а населению запретили выходить на улицу. Затем запретили выпуск всех газет, работу почты, телеграфа, радиостанции, приказали всему населению и чехословацким офицерам сдать оружие и в том же приказе потребовали от них обеспечить безопасность нацистским офицерам. Официальным языком сразу же сделали английский, как и немцы в свое время навязывали нам немецкий. Все документы требовали писать только по-английски. А все объявления и приказы печатались сначала по-английски, потом на немецком и только в самом конце — на чешском. А сколько там было пьяных дебошей с кровопролитием! И вы не стыдитесь называть это освобождением? — наступала на гостей Власта.

— Иисус Мария! — схватился за голову Йозеф Вайда.

— Война есть война... — смущенно и раздосадованно бормотал Уилби, проклиная в душе и свой заход к русским, и эту чешку-изобличительницу с ее острым как бритва языком. — То высокая политика, и не нам судить о ней.

— О нет! То низкая политика! — продолжала Власта.

Березин перевел дословно.

— Это оскорбительно, наконец, — рассердился Уилби, вставая.

— Да, оскорбительно, — икая, залопотал и Фрэнк Монти.

— Когда восставшая Прага, истекая кровью, звала на помощь, — продолжала Власта, — наш Национальный комитет в Пльзне организовал отряд добровольцев. Но пришел приказ американских властей отряд распустить и помощь Праге запретить. Лишь тайно некоторым из добровольцев удалось вырваться в Прагу. Это честно, скажите, честно? — все наступала девушка на Криса.

Мартин Ривер лишь посмеивался, радуясь, что достается Уилби.

— А зачем вы разбомбили пражские, пльзенские и другие заводы? — все допрашивала американцев Власта. — Шкодовские заводы работали на немцев — вы их не трогали. А немцам уходить — вы их разгрохали да еще тысячи домов разбили. Что это, военные бомбардировки?

— Это не военные, а политические бомбардировки! — воскликнул Жаров. — Все это низко, сэры и мистеры, И раз вы оправдываете это, мы не хотим оставаться с вами.

— Вы что же, гоните нас? — опешил Уилби, и лицо его вспыхнуло.

— Не гоним, а говорим правду, — повернулся к нему Вилем Гайный.

Фрэнк Монти закашлялся.

Англосаксы заспешили к двери, но Мартин задержался.

— Я не с ними, — кивнул он в сторону ушедших. — У них вместо души карман: с долларом — они нахальны, без доллара — злы, как сто дьяволов! И свобода — им нож под сердце. А вы, вижу, славные ребята, черт бы вас побрал! Если любите простых американцев, тех, что митинговали в дни войны, требуя открытия второго фронта, выпьем за них: они все ваши друзья.

Все выпили и дружески распрощались с Мартином.

— О'кей! — приветственно помахал он рукой уже с порога.

— Этот, видать, честный парень, а те, те — черные гости! — встал из-за стола Березин.

— Освободители тоже! — возмущалась Власта, еще покусывая губы.

3

Кончились бои, и Никола все дни не отходил от Веры. Заразительная свежесть пышной весны, пахучие цветы, какие ей по утрам приносили солдаты, живительное майское солнце, звучные песни близких людей, с кем столько времени делила тяготы боев и походов, — все пробуждало в ней чистые сильные чувства, и она не скрывала их. Но стоило заговорить с ней о будущем, как Вера как-то уходила в себя и отмалчивалась.

Они сидели сейчас в тенистом парке, под густым каштаном. Майское утро насыщено ароматом свежих трав и цветов. Воздух чист и прозрачен, и дышится легко и сладко. Скоро домой. Без Веры Никола не уедет. А она молчит и молчит.

— Нет, ты скажи, мы будем вместе? — уже в который раз он задавал ей один и тот же вопрос.

Не отвечая, она не сводила с него синих глаз.

— Скажи же, скажи? — настаивал он снова. И хотя обещающие глаза ее отвечали яснее ясного, ему все же хотелось, чтоб были сказаны эти слова.

— Ну ответь же, ответь! — настаивал Никола.

— Любимый, хороший, — прильнула к нему Вера. — И я хочу того же...

Никола порывисто обнял ее.

— Только...

— Что только? — забеспокоился он, чуть ослабляя руки. — Что?

— Ты же не знаешь своих чувств. Не из кого выбирать — вот и полюбил. А начнешь теперь сравнивать и разлюбишь.

— Сумасшедшая! Я боюсь другого — ты разлюбишь...

Возвращаясь к себе, Вера повстречала Якорева, и они пошли вместе. Заговорили о любви, о дружбе, о верности. Искоса поглядывая на собеседницу, Максим вспоминал свою мальчишескую влюбленность в эту женщину. Удивительно хороша! Как и раньше, она напоминала ему молодую елочку, свежую и гибкую, немножко грустную и колкую. Она сказала ему, что очень любит Николу. А как же стена? Да, стена. Ведь сама говорила, что за старой любовью — как за каменной стеной. Ее ничто не разрушит.

Стена!.. Вера раскраснелась. Она поверила Николе, стена не нужна. Это, пожалуй, верно, и Максим не осуждает. Когда-то он любил свою Ларису, был верен. А пришло время — и нет любви. Все принадлежит другой.

Расставшись, он одиноко побрел по аллее вдоль узкого озера. В душе у него многое прояснилось, и весь разговор этот еще дальше отодвинул его Ларису куда-то далеко-далеко, так что не различить даже лица. Когда он пытался приблизиться к нему, перед ним оказывалось совсем другое лицо: не бледное, а обветренное и загорелое, не круглое, а чуть удлиненное; не пухлогубое, а с тонкими живыми губами, вся прелесть которых раскрывалась в ласковой озорной улыбке; и лицо не то с грустными серыми глазами, всегда устремленными куда-то вдаль, не то с веселыми, цвета морской воды глазами, в которых поминутно вспыхивают горячие золотники. Чье это лицо? Ясно, ее, Оли, шалуньи-озорницы, которая давно уже вошла в сердце, вытеснив оттуда Ларису. Он долго думал, что любит Олю как сестру. Дорожил этой любовью и берег ее. А вот пережили Витаново, и он всецело принадлежит одной ей.

У самого берега Максим увидел вдруг одинокую березку и в радостном изумлении остановился перед нею. Как Оля! Белоствольная красавица застенчиво наклонилась над водою и словно загляделась на свое-отражение. Пышнокудрая, она всякому, кто приближался к ней, обещала покой и прохладу. Максим щекою прижался к молодой шелковистой коре. Как знать, почему в душе проснулась вдруг неизъяснимая грусть и пробудила песню. Слова ее он сочинил сам, когда вспоминал про Олю в госпитале:

Далеко, далеко до любимой, Может, сотни несчитанных верст...

Оля еще издали услышала голос Максима и ощутила, как что-то больно кольнуло ее сердце. О ком он? Она подошла совсем близко и несмело тронула его за руку.

— Оленька! — обрадовался Максим.

— О ком это?

— Как о ком? — усмехнулся он ласково. — Шел, заскучал что-то, смотрю, березка, будто с наших мест прибежала. Остановился и запел... — «О тебе», хотел добавить он, но его перебила Оля:

— Все о ней?

— Да что ты! — взял он ее за руку.

Оля заколебалась: отдать письмо или выждать? Его привез сейчас Зубец. Не письмо даже — открытка. Прочитала и изумилась. Надо ж случиться такому. Все это томило и жгло, хотелось слов и объяснений, и она пугалась их. «Может, сотни несчитанных верст», — еще звучали в ушах слова его песни. Конечно, о ней! А тут письмо... Отдать или не надо?

— Зубчик вернулся и привез вот, — протянула она открытку. — Лариса пишет, — и увидела, как его обожгло, словно бросило в жар, и лицо вспыхнуло. «Обрадовался и переживает», — ревниво подумала девушка, не сводя с него пристальных глаз и пытаясь разгадать обуревавшие его чувства.

— Смотри ты, — пожал он плечами, — жива, институт кончает, — растерянно перечислял он, — и всего открытка! — все еще с недоумением вертел он ее в руках.

«Сожалеет», — с болью в душе мысленно решила Оля и пристально посмотрела в глаза Максиму.

— А знаешь, — улыбнулся Максим, — я рад за нее, право, рад: жива, здорова и, видно, счастлива. Очень хорошо! И для... — он хотел сказать: «Для нас хорошо», — но, увидев лицо девушки, вдруг запнулся, оборвав фразу. — Ты что? Я же... ты знаешь... я... — обнял он ее за плечи. Но девушка выскользнула, глаза ее потемнели, став похожими на море в бурю. Оля порывисто шагнула и молча пошла прочь.

— Оля, Оленька, да остановись ты! — рванулся он за нею, но девушка не обернулась и побежала. — Оленька, ну погоди же!

— Ты что воюешь? — услышал Максим голос Тараса Голева.

— Да вот.. — замялся Якорев, не зная, как объяснить ситуацию. — Лариса жива, письмо пришло.

— Ну и ну! — подивился Голев и тут же начал выкладывать свои новости: — Людка нашлась. Ранена, больна, да уж отходили. Мать письмо прислала. От радости чуть с ума не сошел.

— Ой, как хорошо! — обрадовался Максим и обнял Тараса, потом побежал за Олей. Счастливый отец так и не разобрался в его чувствах.

Примирение с Олей состоялось поздно вечером. Максим увлек ее в парк, и до самого отбоя бойцы у палаток, разбитых неподалеку от парка, слышали его песни.

— Это моряк наш! — прислушиваясь, сказал Сабиру Голев.

— Хорошо поет, — радостно откликнулся Азатов.

Сидя на росистой траве, они тихо беседовали.

— Легко на сердце — вот и распевает, — отозвался Тарас Григорьевич. — Я вот Людку свою все тут шукал, а она, вишь, на другом фронте объявилась, — не уставал он повторять рассказ о дочери. — Жива! Хожу теперь, ног под собой не чую. Хожу приглядываюсь, вроде время слушаю. Гудит! Смотрю на чехов, трудно им, а верю, эти горы своротят, а своего добьются. Смотрю на них, и столько хочется им доброго сделать. Тому бы земли прирезал, другому работу облегчил, третьему в учебе помог. Вот от души хочется, чтоб быстрее на ноги стали.

— Эти станут! — подтвердил Азатов.

Неподалеку послышались аплодисменты. Глеб Соколов читал солдатам Маяковского, и они шумно рукоплескали.

— Светить — и никаких гвоздей! Вот лозунг мой и солнца! — отчетливо доносились к ним слова поэта.

— Слышишь, светить! — подхватил Голев. — Хорошо сказано. Светить всему свету — вот наше дело.

— Да, свет всему свету! Очень хорошо!

4

В полку сегодня особый день.

С развернутым Красным знаменем торжественно шел он через всю Прагу, шел сквозь нестихающее тысячеустое «наздар», шел почтить память Ленина.

Со ступени на ступень подымались воины-победители в историческую комнату в здании на Гибернской улице, где тридцать три года назад проходила Пражская конференция, и каждому хотелось яснее представить себе всю обстановку тех знаменательных дней.

Да, да, именно по этим лестницам подымались делегаты-ленинцы, они входили вот в этот скромный небольшой зал, обставленный простой мебелью, в котором за председательским столом сидел Ильич. Здесь шла работа конференции, здесь был избран большевистский ЦК, здесь находился тогда боевой штаб гениального стратега революции, отсюда руководил он судьбами человечества, тут собирал силы большевистской партии, а пять лет спустя она возглавила величайшую из революций.

Мысли и чувства всех верно и ясно выразил Березин, записавший в книгу отзывов простые, идущие от сердца, слова:

«В боевом строю родной армии с великой миссией прошли мы от Сталинграда до Праги и нигде не видели знамени, которое светило бы людям ярче, чем знамя Ленина — единственно верное боевое знамя миллионов. Верим, с этим знаменем у нас и впредь никогда не будет поражений».

А ниже появились сотни имен и фамилий воинов рядового советского полка, и среди них Андрей Жаров, Николай Думбадзе, Савва Черезов, Марк Юров, Максим Якорев, Тарас Голев, Татьяна Зарковская, Семен Зубец, Акрам Закиров, Ольга Седова, Павло Орлай, Ярослав Бедовой, Вера Высоцкая, Сабир Азатов, Матвей Козарь, Яков Румянцев.

Почтить память вождя сюда приходят люди разных классов и профессий: писатели и журналисты, рабочие и труженики села, учителя и чиновники, солдаты и офицеры многих армий, честно воевавшие против фашизма, узники, освобожденные из лагерей смерти, и редкий из посетителей не оставляет записи в книге отзывов. Полк ушел уже, а Жаров с Березиным все еще листали и листали эту книгу, вчитываясь в ее волнующие страницы.

Офицеров привлекли записи их зарубежных друзей — Иона Бануша из румынской дивизии и Имре Храбеца из Венгрии.

«Воевать и побеждать мы учились у Советской Армии, — писал Бануш. — Будет и у нас в Румынии армия рабочих и крестьян, воспитанная по-ленински».

«Ленин — это сила, с которой ничто не страшно», — записал Имре Храбец.

Склонившись над книгой, Жаров не успел еще раз перечитать эти записи, как почувствовал на плече чью-то дружески опущенную руку и, полуобернувшись, поднял глаза: за спиною Гайный и Вайда.

Он с радостью обнял чешских друзей.

«Ленин пробудил сознание, дал силу, и мы победили, — написал Вилем по-чешски. — По его заветам будем строить и укреплять новую чехословацкую армию».

В зале, где в свое время шли заседания конференции, стояло красное, пробитое пулями знамя пражских повстанцев. Вайда поглядел на него и записал:

«Знамя Ленина — знамя жизни! Никому не вырвать из наших рук этого боевого знамени, с которым все честные люди мира пойдут к коммунизму. И. Вайда».

Да, это очень верно: знамя жизни!..

5

Прошло еще несколько дней, и советский самолет, взявший на борт большую группу солдат и офицеров из дивизии Жарова, мчал их из Праги в Москву, на парад Победы.

Внизу бесчисленные пути-дороги, форсированные реки и горные кручи, земля, перекопанная траншеями и рвами, опутанная колючей проволокой, ощеренная надолбами, изуродованная снарядами и бомбами. Земля, на которой еще недавно высились валы вражеской обороны, беспощадно повергнутые в боях и сражениях.

— Да, — вздыхал Голев, всматриваясь в окно самолета, — четыре жестоких года потребовалось, чтоб пройти по ней от Волги до Эльбы и Влтавы.

— Зато теперь, — ответил ему Якорев, — мы пролетим этот путь меньше, чем за день.

— Победа, друзья! — обобщил Березин.

Все не отрывали глаз от земли, словно плывущей навстречу и опоясанной огромным сизо-дымчатым кольцом горизонта, все с болью и гордостью вглядывались вниз: с болью за погибших, чьи могилы остались там вечными памятниками всесветной славы, и гордостью за живых, воинов и тружеников, чьим мужеством завоевана победа...

...Красная площадь. Кремль. Ленинский Мавзолей.

С этой площади партия посылала воинов с великой миссией. Сюда и возвратились они с победным рапортом своей Родине, своему народу, своей партии. Она их учитель и вождь. С нею сбываются их любые мечтания. С нею они всегда впереди, всегда в наступлении, в величайшем наступлении, где каждый день труда и борьбы ускоряет победу коммунизма.

Стройно и торжественно идут сводные полки всех фронтов. Идут мимо ликующих трибун. Мимо Мавзолея. Идут, бросая к подножию исторической трибуны поверженные знамена разбитых вражеских полков — финских, испанских, бранденбургских, итальянских, баварских, рейнских, когда-то шагавших в строю голубых, коричневых и черных дивизий. Идут сыны великой страны, могучей и непобедимой. Идут мимо зубчатой кремлевской стены, за которой на высоком куполе светлого здания реет вечно живое ленинское Знамя.

Знамя их победы. Немеркнущее знамя их жизни!

 

г. Уфа

1960—1971