— Мы японцы, — сказал Вин, а Сон сказал:

— Потому что мой папа так говорит.

Маи молчала. Я не спрашивал, кто они — я вообще ничего не спрашивал.

Маи четыре годика. Ее браться постарше: Вину лет семь, а Сону около пяти. Все на нашей улице знают, а вернее, думают, будто знают, что они вьетнамцы. А точнее, board people, беженцы, приплывшие морем — как их когда-то окрестили (если вольно перевести с английского слова, сказанные о первых вьетнамцах, подобранных спасательной лодкой, Ile de Lumiere, а уже потом так стали называть бесчисленных скитальцев, тех, кто бежал морем — а именно так они тут и очутились, — покинув свою землю и связав все надежды с другой землей.

На нашей улице Вин, Сон и Маи появились месяцев семь-восемь назад. Прямо со своей родины? Не знаю. Но они были тут. Они вписались в многоцветную людскую мозаику Лондона, а садик позади их дома пестрел не цветами, а зеленью шпината, капусты, брюссельской капусты, картофеля, салата. Лучше уж так, думаю я. Мы были в моем маленьком гараже, когда Вин и Сон сказали мне это. Я открывал дверь, чтобы вывести машину, и они протиснулись внутрь. Я знаю, как их зовут, потому что Вин как-то написал мне их имена. Глаза у них раскосые (естественно), а черные челки на лбу подрагивают, как бахрома старинного абажура.

— Японцы, — сказал я. — Ну конечно.

Захваченные водоворотом изгнания, а это в наши времена все равно что живым быть втянутым в воронку смерти, они знают, что «японец» сегодня на Западе звучит лучше (более «по-западному»), чем «вьетнамец».

— Ну конечно, я всегда так и думал. Японцы.

Мне показалось, что Вин едва заметно мне улыбнулся.

Тут они попросили, чтобы я разрешил им помыть машину. За деньги, конечно. Ведь однажды я уже разрешал…

— Завтра, сегодня я тороплюсь.

Мы вышли в небольшой проулочек, огибавший садики позади домов. Они не уходили. С дерева, растущего около гаража, взлетел дикий голубь и уселся на соседний забор. Взмахи его крыльев звучали, как аплодисменты.

— А тебе нравятся птицы? — спросила Маи.

Голосочек у нее, как у птички. Такой же у ее мамы, когда та мелодично созывает их, словно разыскивая своих птенцов, затерявшихся в воздухе. Маи еще раз спросила, нравятся ли мне птицы, и я почему-то, словно не понял, переспросил:

— Птицы? какие птицы?

С дерева вспорхнули восемь-десять птиц, и, опустив глаза, еле слышно, но резко Вин сказал:

— Замолчи, Маи.

А Маи спросила меня:

— Ты тоже ловишь птиц?

Я смотрел на небо и видел там время, которое бежало вспять.

Еще полно звезд. Сегодня папа взял меня с собой, потому что я уже почти большой и не устану. Мы вышли затемно и шли долго: впереди папа, за ним я, а позади дядя Винсент с большой клеткой; мой папа — самый высокий среди всех отдыхающих, а дядя Винсент — самый высокий среди всех мужчин Кастел-де-Кастелс, но все равно он не выше папы, и потом, он худой и у него бельмо на одном глазу, а я совсем низенький. И в стоявших на дне оврага лужах отражались звезды, когда мы раскидывали сетку, прикрепленную к тростниковым прутьям, на которых она держалась; а если дернуть за веревку, сеть захлопывается. Но нам надо было спрятаться, и мы пошли к большому ореховому дереву и сели под ним, поставив клетку на землю. И мой отец и дядя Винсент закурили, и в темноте тлеющие кончики их сигар вспыхивали буквами О и S. Но уже светает, потому что начинают петь птицы, и, не переставая петь, слетаются к воде, и, обдавая себя брызгами, запутываются в голубых и красных тростинках — зеленые, черные, желтые, — и рука дяди Винсента, в которой он держит веревку, дрожит, но я тоже хочу потянуть, и я хватаю его за руку, ведь мне сказали, что мы не будем ловить тех птиц, что поют, а они все пронзительно кричат, когда рука дяди Винсента дергает за веревку, и я вонзаюсь в нее ногтями…

…и глядя на самого старшего их них, на Вина, который смотрит на меня — то ли сам завороженный, то ли завораживая меня, — я вижу его в садике позади их дома: он хочет побежать, потому что знает — в западне уже бьются птицы, но отец удерживает его, подожди чуть-чуть, еще немного, и вся семья, столпившись в дверях кухни, зачарованно вглядывается в предрассветный сумрак. Наверное, в глубине своего садика, там, где растут картофель и капуста, они устроили какое-нибудь хитрое китайское приспособление из сетки и ветвей дрока. И, подбадривая, отец говорит:

— Вы же знаете, певчих птиц мы выпустим, а съедобных оставим себе.

И Маи говорит:

— Но они все поют.

А ее отец отвечает:

— Ну некоторые поют чуть меньше.

Голубь оглушительно захлопал крыльями, и я очнулся. Он исступленно аплодировал.

Все трое смотрели на меня, застыв от изумления. Я вошел в гараж, сел в машину. Я, беглец, искавший (как и все) у времени защиту от страхов, которые притаились и дремлют где-то позади, в глубине жизни, уже давно выучил, что одна птица в небе стоит больше сотни в западне, потому что стоят они чего-то, только когда могут летать, ведь их стихия — воздух. Но до сих пор меня сотрясает та же неуемная дрожь, что и мальчика, ловившего птиц, дрожь от их криков, когда они неистово бились на моих глазах, уже в неволе, хотя еще и не в клетке. Ха.

Мне показалось, что я должен сказать им что-то поучительное. Что-нибудь красивое о любви к птицам и цветам. А к старикам? Ну конечно, и к старикам тоже, почему нет. Но дело в том, что это у меня никогда не выходило. Я завожу машину, выезжаю из гаража, останавливаюсь. Они все так же смотрят на меня. Я очень медленно подъезжаю к ним, а они еле заметно пятятся. Что бы им такое сказать? Что птиц надо любить, что расставлять им ловушки… Я уже рядом с ними, я высовываюсь из окна машины. И ничего не говорю, а просто кричу:

— Мы все board people! Я тоже! Я в вашей board!

Все трое хохочут, когда я нажимаю на газ. Резко, спасаясь бегством.