Вис понемногу приближался к людям, среди которых были Бла и его друзья, когда на фоне стены с черными нишами увидел направлявшегося к нему слегка прихрамывающего незнакомца. До своих было еще порядочно. Он узнал их по парику (или по настоящей плеши) Бофаруля, который в тот день сиял плешью, ее было хорошо видно, потому что Бофаруль стоял на холмике свежевырытой земли. Вглядевшись, Вис узнал и остальных: Бла, Кандидо, Морено, как будто и Кандида, и еще несколько человек… Все глядели вниз. В могилу Муньоса Каюэласа?

И вдруг, скорей с раздражением, чем с изумлением, он увидел слегка прихрамывающего незнакомца. Тот шел ему навстречу по той же дорожке меж могил. Характерно покачивался, струйки пара вылетали при выдохе у него из ноздрей, он ковылял навстречу довольно резво. Вис сразу понял, что на сей раз незнакомец не пройдет стороной. Ощущая тревогу перед лицом чего-то нового и необычного, упрямо подступавшего к нему, Вис не знал, что ему делать.

В моей власти ограничиться просто наблюдением жизни, это совсем немало и не так легко.

Или, воспроизведя в воображении страшное лицо этой жизни, его тайны, попытаться уяснить себе, куда она нас ведет. И сообразно с этим действовать. Воспринимать эту проживаемую жизнь как тусклую расплывчатую картину, произведение искусства.

Да, он знал, что может выбирать между путем, который приведет его прямо к слегка прихрамывающему незнакомцу, и тогда, возможно, отступать будет некуда, и любым другим путем, например свернуть вот на эту Дорожку вправо, и тогда у меня будет шанс уйти от незнакомца.

Вот он ковыляет. Мне навстречу. Как быть?

То и дело налетали порывы ветра, резко, точно хлопало невидимое полотнище, и недвижный холодный воздух ощетинивался иголками, из ноздрей слегка прихрамывающего человека чаще вылетали струйки пара… впрочем, не так уж слегка, чем больше он спешит, тем больше вихляется, черт возьми, он чуть ли не бежит. В самом деле, незнакомец почти бежал, Вису казалось, что он слышит его учащенное дыхание, шум шагов, два шаркающих шага — наклон, снова два шаркающих шага — наклон, а как раз на том углу, где можно свернуть, сидит на могильной плите, четко выделяясь на светлом фоне, какая-то черная птица с блестящими перьями и то ли жадно, то ли яростно, то ли играючи клюет ледяной нарост на плите, лед сверкает на солнце: кто-то, может и ветер, опрокинул стеклянную вазу, которая не разбилась, но вода вытекла, и образовалась лужица. Еще пять-шесть шагов — и Вис, если свернет, отдалится, быть может навсегда, от слегка прихрамывающего незнакомца, но он все еще не решил, что делать, наверное потому, что ощущал безмерную свободу выбора. Тут он заметил, что слегка прихрамывающий незнакомец заспешил еще больше, прямо-таки бежит — наверное, хочет достичь боковой дорожки раньше меня и отрезать мне путь.

Вис резко остановился. И тогда, глядя на черную птицу, заметил у нее на шее зеленый воротничок вроде подсолнуха, птица тут же вспорхнула, испустив пронзительную трель, что-то вроде испуганного смеха.

— Простите меня, — сказал, останавливаясь перед ним, слегка прихрамывающий (по-прежнему) незнакомец, а Вис ошеломленно смотрел на него, испытывая только нечто вроде возмущения; прихрамывающий незнакомец протянул руку, Вис машинально ее пожал (во второй раз, и рука эта была слишком мягкой, он, конечно, не крестьянин), а незнакомец повторил: простите меня, но мне нужно с вами поговорить. И замолчал.

— Слушаю вас, — сказал Вис.

— О моем отце. Речь идет о моем отце.

— Да? — спросил Вис.

Но слегка прихрамывающий незнакомец молчал, должно быть от волнения, и Вису показалось, что он уже видел когда-то вблизи эти светлые, чуть раскосые глаза, и слегка прихрамывающий незнакомец сказал:

— У нас мало времени. Это трудно, но вы не бойтесь ничего. Мы с вами единомышленники. Простите меня. — Он вытащил платок, скомкал его и стал прикладывать ко лбу, к вискам, куда попало, ему так хотелось поскорей высказаться, что он не мог произнести ни слова.

— Успокойтесь, — сказал Вис и подумал, что не стоило этого говорить, а слегка прихрамывающий незнакомец наконец заговорил:

— Спросите кого угодно. Меня в городке знают все. Но никому не говорите, что я сказал вам о моем отце. Меня зовут… — и он назвал себя, вручив одновременно и визитную карточку. — Я… — и сказал, кто он, хотя это было написано на визитной карточке (конечно, он не был крестьянином), и он сказал: — Пожалуйста, захотите вы или нет встретиться с ним… Сначала я хотел рассказать вам историю моего отца только для вашей книга, но потом… ведь вы пишете книгу, верно?

— Книгу? Я? Послушайте, о чем вы говорите?

А слегка прихрамывающий незнакомец сказал:

— В провинции все сразу становится известно всем, тем более единомышленникам, и как только я увидел вас, я сказал себе: нет, нет, попрошу-ка я этого сеньора повидаться с моим отцом, спасти моего отца.

— Но послушайте, пожалуйста, — сопротивлялся Вис.

— Потому что я видел вас вчера вечером, — продолжал слегка прихрамывающий незнакомец. — В баре, во втором баре, где вы заказали бутылку хереса “Ла Ина”.

Вис поразился такой немыслимой смеси робости и дерзости, а его собеседник все прикладывал скомканный платок к лицу.

— И я сказал себе: ну как мне обратиться к этому сеньору. Я смотрел на вас и думал: допустим, кто-то представит меня вам, и дело с концом, кто-нибудь да представит, это не проблема, но, черт меня побери, ничего из этого не выйдет. Ведь никто из моих сограждан, ни одна живая душа, не знает настоящей правды. Пока что. Но все-таки, как только я вас увидел, я воспрянул духом, сам не знаю почему, и сказал себе: да я с ума сошел, — а потом: ничего, ничего, вот попрошу вас зайти к нам, и никто ничего не будет знать. Потому что у вас доброе лицо.

Вис покраснел как рак.

— Ну вот еще! У меня? Да я…

А слегка прихрамывающий незнакомец все так же тяжело дышал, но уже не так часто, и, когда одна нога уставала, переступал, как-то переваливаясь, на вид ему было сорок с чем-нибудь, пожалуй, даже под пятьдесят, и, хотя меховая куртка, сапоги и вельветовые брюки придавали ему вид сельского жителя, что-то неуловимое отличало его от остальных сограждан; внезапно он опустил взгляд и с каким-то отчаянием сказал:

— Вас зовет ваша супруга. Идите к ней. Я понимаю, что ничего у нас не получится. Извините меня. И пожалуйста — никому ни слова.

Вис посмотрел в сторону. Действительно, Бла махала ему рукой: я здесь, что ты там делаешь, иди сюда. Она стояла все на том же месте, где были и остальные, и по-прежнему глядела в землю. Вис поднял руку в ответ, а слегка прихрамывающий незнакомец сказал:

— Идите, идите…

— Ну, не знаю, что вам сказать, я ничего не понял, но…

И на этом Вис умолк, а слегка прихрамывающий незнакомец предложил:

— Пойдемте.

И пошел рядом, но через несколько шагов Вис заметил, что он сам хромает, приноравливаясь к шагу своего спутника, резко остановился, посмотрел в сторону, чтобы избавиться от такого нелепого наважденья, и дальше шел, уже ставя ногу твердо.

У них оставалось минуты две, пока они дойдут до остальных, и слегка прихрамывающий незнакомец не стал тратить их на то, чтобы рассказать о своем отце, а лишь жаловался на свою печальную судьбу, он же понимает, нет так нет, но только, пожалуйста, чтобы никто-никто…

— Помолчите, пожалуйста, — сказал Вис, стараясь не повышать голоса, и резко остановился, слегка прихрамывающий незнакомец тоже затормозил, взмахнув руками, как эквилибрист на свободно подвешенной проволоке, Вису хотелось поскорей подойти к Бла и поговорить с ней, и он, стараясь не кричать, сказал: — Знаете что, если нас спросят, давайте скажем, что мы говорили о… о шестистах расстрелянных, которые тут похоронены.

И они пошли дальше, теперь уже помедленней, Вис не глядя чувствовал, что слегка прихрамывающего незнакомца что-то мучает.

— Почему мы должны говорить о расстрелянных? — спросил незнакомец.

Вис не знал, что ему ответить, оставались считанные секунды, и слегка прихрамывающий незнакомец заговорил снова:

— Да никто ни о чем не спросит. Когда вы уезжаете?

— Когда уезжаем? Завтра. Завтра.

Тот отстал на шаг, снова поравнялся с Висом, снова отстал и попросил:

— Не могли бы вы все же сегодня вечером?.. — и добавил с какой-то яростью: — Мой отец жив!

Вис вздрогнул: понятно, что этот человек жив, его поразило, почему сын говорит об этом с яростью. И, как бы извиняясь, он сказал:

— Мы скоро поедем в Кастельяр, нам нужно туда поехать.

Слегка прихрамывающий незнакомец опустил голову.

— Нет, конечно, это невозможно. Невозможно. Ладно. Спасибо.

И отошел, слегка прихрамывая.

Вис, как автомат, прошагал последние метры, отделявшие его от группы, и стал рядом с Бла и Бофарулем. Не сразу осознал, что он до них добрался. Добрался-таки и с неудовольствием отметил про себя, что он этим удивлен. Бла вопросительно посмотрела на него, в ее взгляде сквозило любопытство, и он, тоже взглядом, ответил ей, что расскажет потом. Снизу доносился скрежет металла, кто-то ворошил землю, Вис увидел, что в яме работает человек. Вису все еще было стыдно, совесть грызла его, он презирал себя. Но, по мере того как из мыслей его уходил слегка прихрамывающий незнакомец, он внимательней вслушивался в царапающие звуки, доносившиеся из ямы, старик работал мастерком, орудовал им ловко и осторожно, как археолог, скреб и отворачивал землю понемногу — искал человеческие кости. Незнакомец почти совсем исчез из его сознания, превратился в далекую точку, а мастерок скреб и скреб, взвизгивал, натыкаясь на камень или на кость, “ребро”, — сказал один из присутствующих, — да, наверное, это ребро; раскапыватель — так окрестил его Вис, не называть же его могильщиком или гробокопателем — поднял кость, постучал по ней мастерком, сбивая налипшую землю, и аккуратно положил в плетеную пластмассовую корзину, стоявшую у него под рукой.

Неожиданно для себя Вис понял, что присутствует при том, ради чего он сюда пришел: при эксгумации останков расстрелянного. И оказалось, что это не формальная процедура, за которой следует наблюдать с почтительного расстояния, склонив голову в знак скорби, искренней разумеется, как того требуют правила хорошего тона от цивилизованного человека. Нет, смотреть пришлось, стоя над самой ямой: надо было все это видеть и слышать. Из глубин его сознания, которое он всегда ощущал как нечто находящееся у него в груди, что-то вроде пещеры, где смех раскатывается эхом, где отдаются голоса, голоса, звучащие в мире его кошмаров, где стучит его сердце, живое, но уже усталое, иногда оно так колотится, словно вот-вот разорвется, а иногда едва бьется, смотря по тому, какая струна задета в его душе, где дремлют и песни, и проклятия, — так вот, из глубин этой пещеры сейчас слышалось противное и подлое мяуканье: не гляди, зачем тебе на это смотреть, — на что он отвечал: но послушай, как же, — а мяукающий занудливый голос: разве не постыдно подобное любопытство? Он возражал: ну по крайней мере… почему бы и нет? Голос говорил: ну какой тебе прок смотреть на это? Вис рассердился.

— Хочу пнуть себя под зад коленкой. Вот какой прок. Хочу самому себе дать пинка, вот и смотрю, — процедил он сквозь зубы и еще добавил: — Смотрю, как смотрят сын, дочь и другие родственники этого человека, как все, кто от его корня, корень-то смерти не по зубам пришелся.

Тут Бла толкнула его локтем, потому что он бормотал что-то уже вслух, и тогда он, недовольный тем, что ему затыкают рот, но неспособный этому воспротивиться, покашлял и умолк.

В блокноте он записал: “Сырой дух могильной плесени”. Дух этот не от мертвеца, не от человека, он нечеловеческий, пугающий. И еще кое-что записал. Кое-что из того, что говорилось вокруг могилы или потом, когда речь заходила о том же.

— Какие мы грешные, раз заслужили такой конец, — сказала какая-то женщина, хоть могла бы и промолчать, и Вис собрался было возразить, сказать ей: ну что вы такое говорите, сеньора, но он не сказал “что вы такое говорите, сеньора”, и вообще ничего не сказал. Его завораживало царапанье мастерка о дно могилы, она была глубиной добрых два метра, рядом возвышалась порядочная куча выбранной из нее черной мягкой земли, видно, копать пришлось не один час, Вис уже не помнил, кто сказал ему об этом, но он знал, что они ищут останки Муньоса Каюэласа, единственного, кто был опознан, как сообщил ему Кандидо, из всех расстрелянных он один был занесен в кладбищенский список, где указывалось и точное место захоронения. Из земли извлекались все новые кости, и один из мальчиков (там было два мальчика и одна девочка) сказал:

— Пальцы, гляди-ка, пальцы.

Остальные молчали, точно загипнотизированные, а Вис сказал, обращаясь к Бла:

— Это внуки.

— Правнуки, — поправила Бла.

— А-а-а! — протянул Вис. — Вот оно что. — Он сообразил, что сын расстрелянного — дедушка этих детей, а мать их, его дочь, должно быть, одна из молодых женщин; кто-то из женщин попросил раскапывателя:

— Послушайте, глядите хорошенько, нельзя оставить ни одной косточки.

Вис сказал Бла:

— Бабушка.

— Неродная, — ответила та, — это дочь расстрелянного.

Прекрасно, сказал себе Вис, прекрасно, мало мне заморочили голову, а тут еще неродная бабушка, которая боится, как бы в могиле не осталась какая-нибудь косточка ее отца. И он сказал:

— Зябко.

— Да, очень холодно, — отозвалась Бла.

А неродная бабушка заметила:

— Нет, мне зябко совсем не от холода.

Время от времени слышался чей-нибудь голос: “Это голень” — или: “Здесь должны быть кости ног”. И, как ни странно, эти замечания оживляли всю сцену, напоминали о жизни, а старый раскапыватель осторожно, со знанием дела поднимал бедренную кость и говорил:

— А высокий был ваш дедушка, а? Разрази меня гром!

По склоненным над ямой лицам прошло подобие улыбки, когда на свет божий был извлечен целехонький и даже как будто отполированный череп — пособие для студентов-медиков, — и одна из женщин сказала:

— Вот он!

Приглушенные восклицания, раскапыватель замахал рукой, прося тишины, он все смотрел на зубы черепа и наконец спросил:

— У него были здоровые зубы, да?

Но улыбки уже погасли, и старик продолжил свой поиск, я бы сказал, он орудовал мастерком деликатно, и корзина понемногу наполнялась, вот ему попалась большая кость, он ее поднял, постучал по ней мастерком, сбивая землю, и все увидели, что это лопатка. И мы все смотрели на нее, и старик смотрел очень внимательно и, казалось, был в замешательстве, забыл обо всем, рука его замерла в воздухе, потому что и в лопатке было

сквозное отверстие,

и время, и тишина, и холод перестали на несколько мгновений вообще существовать, а старик понурился и так и стоял, высоко подняв руку с человеческой лопаткой, потом все же опустил руку и положил лопатку в корзину, к остальным костям, и, пока он не вернулся к своей работе, для нас не существовало ни времени, ни тишины, ни холода, ни веры в жизнь. Никто не произнес ни слова, корзина уже была полна с верхом, возможно, кто-нибудь и сказал, что вроде все собрано, да, конечно, что-то в этом роде было сказано. Сказано словами, до крайности уместными, разумными. И старик взял пластмассовую корзину и осторожно поставил на край ямы, чьи-то руки ее подхватили.

И тут вдруг, сверкая на солнце белыми гранями, появился детский гробик, его передавали из рук в руки.

Поставили на землю.

Вис начал теперь понимать и содрогнулся — его потрясло не столько появление гробика, сколько смысл всего происходящего.

Сняли крышку, а рядом расстелили на земле полосу белой ткани — что-то вроде савана.

Совсем маленький саван.

Рядом поставили корзину с костями.

Чьи-то дрожащие руки выложили на саване подобие человеческого скелета. Одно туда, другое сюда. Сюда череп, потом эту кость… нет, вот эту. Дрожащие руки поднимали кость, прикидывали, примерялись и осторожно клали куда положено, отодвинув другую. Вполголоса произносились какие-то слова — спокойные, странно деловитые, — и постепенно складывался остов человека.

Укороченный, разумеется. Сжатый в длину и ширину. Чья-то решительная рука закрыла остов одним краем савана, затем другим, кто-то помог — и получился белый сверток. Когда его клали в гробик, женский голос произнес:

— Сельсо, гвоздики!

Гвоздики были алые, целый букет алых гвоздик, дрожащие руки разложили их на белом саване. Затем гроб закрыли крышкой, и руки уже не знали, что им делать. Нервно теребили одна другую, сходились, расходились, словно разговаривали на языке глухонемых. Наконец одна рука приподняла крышку гроба, и на саван опустились еще гвоздики, а когда гроб заполнился ими до краев, крышку снова опустили. И вот так дети заботливо, по-матерински уложили останки отца в детский гроб для вечного упокоения. А Вису вдруг показалось: это кости Испании, и ее дети бережно, по-матерински уложили их в детский гробик. От одной этой мысли волосы становились дыбом. Даже не надо было вспоминать о чем-либо определенном. Вставали дыбом волосы и к горлу подкатывал горький комок при виде того, как испанцы отвечают страшной местью на былую жестокость: за смерть мстят жизнью. Но маленький кортеж готов был тронуться в путь. Поднялись все, кто присел, или стал на колени, или наклонился над гробом, и молодой человек взял гроб. В эту минуту Вис указал на молодого человека и тихонько шепнул Бла:

— Это Сельсо, отец тех малышей.

— Верно, — подтвердила Бла, и Вис облегченно вздохнул.

В это время старший в семье, крепкий черноволосый мужчина лет шестидесяти (Педро — это имя само собой всплыло в памяти Виса, — Педро, сын Антонио Муньоса Каюэласа, расстрелянного алькальда Вильякаррильо; Педро, автор письма, которое, по настоянию Кандидо, было зачитано в доме Морено), прикрыл глаза рукой. Будто у него закружилась голова. Но это было не так. Он в эту минуту захотел побыть с отцом наедине, в укромном уголке памяти, куда не может войти никто. Только отец и он. И все ждали, дожидались их обоих. Педро стоял, прикрыв глаза ладонью. А все остальные ждали. Наконец он сказал спокойно и просто:

— Пойдемте.

И маленькая процессия направилась к стене с черными нишами, в глубь кладбища. А Вис стоял и смотрел. Мужчину, вновь ставшего ребенком, несут на руках в маленьком гробике его дети. Вису снова захотелось побыть одному, и он поотстал.

Ему не оставалось ничего другого, как отправиться бродить наугад между теми, кто стал ничем. Бродяга среди мертвецов. Он оборачивался и смотрел по сторонам — что за ерунда, ты как будто кого-то ищешь? Я? Я ищу только уединения, вот именно, и еще покоя, я так устал от этой трагедии. Такой мрачной и так тонко сыгранной народом. Ты же знаешь, я люблю простых испанцев. И с этим ничего не поделаешь, что бы там ни говорили. И перестань глядеть по сторонам, ты ничего не ищешь, ты ничего не ищешь.

Не успел он подумать, как уже понял, что это такое. Он, так сказать, узнал то, о чем ему уже рассказывали. И остановился в нескольких шагах. Хотел сказать: “В жизни не видел ничего прекраснее”, но промолчал.

ПАВШИЕ ЗА СВОБОДУ

Где-то далеко-далеко, в дальних далях своей жизни, он все еще слышал слова этих песен; и он пробормотал:

— Павшие и за своих врагов. Именно таково значение этих слов, иначе они бессмысленны.

И в памяти его зазвенели слова песен. О нет, не сладких песен хоровых кружков, эти песни улетали и прилетали, как ветер, носились под летними звездами над деревенскими улицами. Они с детства впитались ему в кровь. И он слышит: куда спешишь, смуглянка, куда спешишь, бедовая, хотя песня начиналась словами куда спешишь, смуглянка, задолго до зари, и возникает тоска по дереdенскому празднику, по народу довольному и храброму, хоть он сам этого не знает, по народу, который вскоре с песнями, воскресающими в памяти мою юность, если хочешь жениться на местной девчонке, пошел на смерть, и горы трупов устилали поля, поезжай за сватом в Мадрид, и казалось, что поет тихая и глубокая река (иногда взъерошенная пенными гребнями — брось ее, пусть катится к черту, — а иногда — прощай, мое сердце — гладкая, тихая и печальная), ведь эти фронтовые песни — напиши мне, ты знаешь мой адрес — тоже родились из народных, и мои ассоциации были такими романтичными и совершенно нелепыми, но что поделаешь…

И вдруг резко и глухо, как резкое и глухое эхо черной бури, прогрохотавшей над долами и горами Испании, прозвучали слова, сказанные Висом:

— Могила неизвестного расстрелянного.

Это было очень просто и, возможно, было самым прекрасным из всего, что Вис видел за всю свою жизнь. Очень просто, вот она, на кладбище Вильякаррильо. Как осязаемое воплощение твоего сна — клочок земли. Воплощение сна. Прямоугольник земли длиной метров тридцать и около трех метров шириной. На нем вольно растут травы, возле него посажены деревья. На каждом конце прямоугольника сделаны ступени или уступы, а наверху — небольшая стена с надписью “ПАВШИЕ ЗА СВОБОДУ”. Здесь, на кладбище Вильякаррильо. В Испании. Сегодня. Вокруг — кресты, но здесь — ни одного, вокруг — имена и слова прощания, высеченные в камне, здесь — ни одного имени, ни одного прощального слова. Но прямоугольник уже огорожен со всех сторон цепью, слегка провисающей между цементными столбиками, а глубоко-глубоко в земле — кости расстрелянных; кости — как корни. Они вросли в самую глубь Испании, перемешались, в них история этого народа. Она сложилась из истории жизни каждого из усопших. А наверху, на земле, — несколько деревьев и трава, упрямая, неистребимая; когда утихает буря, пригибающая ее к земле, когда тает покрывающий ее лед, спадает обжигающий зной, проходит засуха, иссушающая ее, — тогда она вновь зеленеет и растет, растет. Чтобы не торжествовала смерть. Чтобы она зачахла и издохла.

Вид этой могилы не отвлекал Виса, нет, на этом холоде кровь ему согревали бившие ключом мысли, предвосхищавшие грядущее, они заставляли его сердце биться чаще, звенели в нем, как туго натянутые струны, заставляли спешить, сейчас же, без промедления он должен взяться за изучение этой истории, — но, прежде чем уйти от могилы, он поднял голову и огляделся. Он на кладбище небольшого городка. Идеальное место, чтобы дать бой смерти, собрав по колоску весь сноп жизни захороненных здесь мертвецов, в особенности безымянных. Ему были противны выстроившиеся в ряд нули. Ряды нулей в анонимных статистических выкладках. Потому что статистика уничтожает индивидуальные судьбы, запирает их в пустоту какого-нибудь нуля. Ему не терпелось увидеть собранные им по колоску снопы хотя бы нескольких жизней. Тогда, как по волшебству, откроются судьбы и остальных. Все эти судьбы — одна судьба. Одна жизнь. И эта мысль торопила Виса, побуждала его начать задуманное им исследование, он рвался вперед по пути, с которого ему не сойти, но пока что он сделал лишь несколько шагов (он еще только ковылял). И Вис начал оглядывать дальний конец кладбища, он знал, кого он отыскивает среди людей, но его не видел, ушел, что ли? Ну что ж, у меня осталась его карточка, его телефон — да нет, что толку, неизвестно кто подойдет… слушаю вас, алло, слушаю вас, я — такой-то… Как вы сказали? А здесь, со мной рядом, за моей спиной, кто-то есть Кто-то. Когда он подошел? Вис медленно обернулся и сначала с разочарованием увидел Кандиду, но сразу же успокоился. Он открыл, что ее присутствие здесь гармонично сочетается с тем, что он собирается предпринять. Взгляни, как она смотрит на то место, где захоронен ее брат. Место новое (хотя и то же самое) и как бы облагороженное, место, где он, возможно, встретил свою смерть. Сорок с лишним лет тому назад Морено ранним утром предал его земле и… Вот о чем думал Вис, когда Кандида сказала:

— Я подойду к своему брату, я знаю, где он лежит. Морено показал, где он его устроил, — и она ушла.

Кандида произносила глагол “устроить” с особой тщательностью и в то же время произносила его как-то доверительно. Этим словом она творила чудо: делала Морено живым и человечным. Живой человек вместо персонажа.

И Вис вызвал в памяти начало магнитофонной записи (его убили на твоих глазах, а потом их отнесли на кладбище, и ты устроил моего брата как подобает), а потом воспоминания пошли сами по себе. Слышался монотонный, но в то же время страстный голос. Когда закончилась история, разделившая поэму на две части, снова прозвучали слова, самые необходимые, чтобы постичь всю глубину этого фильма. Именно так думал Вис, отыскивая путь, с которого не сойти, а слова звучали как аккомпанемент его мыслям, и он слушал их.

[Морено — А если хотите, чтобы я вам рассказал… Если хотите, я расскажу о том, что было в двадцать пятом, двадцать шестом и двадцать седьмом в Африке…

В Африке? В двадцать пятом, двадцать шестом?..

Вис — Очень хорошо. Послушаем, что там было. Что там такое, что там такое.

Морено — В том году, в двадцать пятом, меня назначили в талаверский егерский батальон номер восемнадцать, его потом стали называть шестым африканским батальоном, после реформы, которую провел Примо де Ривера. И сейчас я расскажу вам, какой был со мной случай. Из учебного центра меня направили в действующую армию. Назначили на аванпост в секторе Тетуан, если б не такое позднее время, я рассказал бы вам обо всем Марокко, я прошагал эту страну из конца в конец, всю как есть, оставалось побывать только в Мелилье. Но вернемся к этому случаю. Так вот, назначили меня на аванпост. И как-то ночью нас атаковали превосходящими силами. Нас там было двадцать человек, один сержант, два капрала, и я тоже исполнял обязанности капрала. Исполнял обязанности. Командовал нами сержант, но у него не хватило мужества, чтобы устоять в такую трудную минуту. Он крикнул: “Спасайся кто может!” Выскочил из окопа и побежал. А в нашем окопчике нас было трое: один парнишка — из Вальдемарина, другой, постарше, — из Сантандера, нет, из Сантандера был тот, что помоложе. И в наш окопчик бросили гранату. Сантандерца убило, парнишке осколками поранило обе руки, мне раздробило колено, вот сюда вошел осколок, так он и не вышел. Тринадцатого числа меня отправили в госпиталь, и, раз я так проявил себя, сам генерал Примо де Ривера, он был тогда главнокомандующим, пришел поздравить меня. Это было в тетуанском госпитале, во второй хирургической палате, он наклонился ко мне и поздравил. Лично.

Лично.

Ведь я лежал в гипсе, вот он и наклонился, чтобы поздравить. “Это ты… [несколько слов неразборчиво] паренек?” — “Да, я остался [неразборчиво] из всех наших ребят”. — “Ну, ничего, скажи, чего ты хочешь”. — “Ничего, только чтоб моя семья не узнала. Чтобы им не сообщали. А больше ничего”. И мне дали серебряный крест “За воинские заслуги” на белой ленте. Наградили. А потом еще медаль за тяжелое ранение.

У него корни старости срослись с корнями молодости и друг в друге черпали силу. И в них текли соки человеческой общности, живая вода для всякого настоящего человека. Морено пришлось однажды увидеть, как расстреливали его товарищей — социалистов, запечатлеть в душе образ каждого из них, видеть, как они падали ничком, грызли землю и лед перед тем, как проглотить смерть (но еще горше было то, что пришлось проглотить самому Морено — “Много глотков — это жизнь, а смерть — лишь один глоток”, — ведь он должен был продолжать жить, ему предстояло еще предать земле своих друзей), и вот спустя сорок долгих лет после расстрела, пятьдесят лет спустя после пережитого в Африке, шестьдесят с лишним после того, как он юношей стал социалистом, ему не терпелось, волнуясь, рассказать о том, как его поздравлял Примо де Ривера, и увидеть самого себя, украшенного медалями.

А теперь про случай в Алусемасе. Когда я попал в Алусемас, я был уже капралом и командовал отделением.

Вис — Простите, то, о чем вы только что рассказали, произошло в…

Морено — Это было в двадцать пятом. Помню и день — двенадцатое июня. Наш аванпост был под Тетуаном. И мы отстреливались.

Бофаруль — Несмотря на то что вы были ранены.

Морено — Несмотря на то что я был ранен. Расстрелял целый ящик патронов и никого не подпустил. Больше всего меня беспокоило тело убитого. И второй мой товарищ, он был тяжелей ранен, чем я.

Бофаруль — Значит, вы отбили противника и за это получили медаль.

Морено — Да. И четырнадцатого числа Примо де Ривера лично поздравил меня. А на другой день утром его адъютант — он был подполковник — повесил мне на грудь серебряный крест “За воинские заслуги”. А случай в Алусемасе был двадцать шестого мая.

Вис — Какого года?

Морено — Двадцать шестого. Там меня послали занять позицию, это была уже одна из последних операций, которые… Абд-эль-Керим… да нет, что я говорю, не Абд-эль-Керим, а… Не помню, кто там командовал этими… ну, красными то есть…

Кандидо — При чем тут красные! Что несешь.

Морено — Да помолчи ты.

Бофаруль — Марокканцами.

Морено — Марокканцами. Так вот, я захватил эту позицию. Такой я получил приказ. Одного у меня убили…

“У меня” убили.

…а другого у меня ранили.

“У меня” ранили.

Я командовал отделением. И вот одного у меня убили, другого у меня ранили.

Он повторил эту фразу точно так же, как произнес ее в первый раз. Это “у меня” звучало естественно, хотя можно было бы обойтись и без этих слов, язык позволяет говорить либо прочувствованно, либо бесстрастно, Морено над своими словами не задумывался.

Тот, кто говорил “у меня” о своих убитых и раненых, должно быть, очень хорошо устроил в земле брата Кандиды.

Тот, кого у меня ранили, был с Канарских островов, а тот, кого убили, тоже был из Сантандера. Мы пробыли на позиции уже часа три или четыре и готовились провести там ночь — раз взяли позицию, надо на ней удержаться. Из мешков с землей сделали небольшой парапет, укрепились. В этих последних операциях так часто случалось — забрел к нам один араб, заблудился. Ясное дело, после того, что у нас случилось, проще всего было схватить его и расстрелять. Но нет. Я ему сказал: “Нет, нет. Иди сюда, подними руки и перелезай через парапет, подними руки и иди”. А своим сказал: “Поаккуратней с ним, понятно? Чтобы никто не хватался за винтовку и не говорил ему ничего такого”. Несмотря на то что они нам сделали — одного убили, другого ранили, — я сдал его в плен. Живым. И когда я привел его к своему капитану, он вот что сказал: “То, что ты сделал, не сделал бы никто другой на твоем месте”. Сами понимаете, когда кровь кипит… можешь убить из мести… Но нет. Я сказал: “Такого на свою совесть взять не могу. Пока я здесь, не бывать этому”. И мне дали почетный диплом. Единственный почетный диплом в нашей роте. В батальоне их было всего шесть, мой — второй по счету. И это уже в двадцать седьмом. Диплом я получил в июле двадцать седьмого.

Молчание. Потом оживленные неразборчивые комментарии, малоинтересные, и вдруг ответ на вопрос, затерявшийся, видимо, в общем гомоне:

Морено — В тюрьму. Как только кончилась война, сразу начались аресты. Нас всех арестовали и посадили в тюрьму.

Бофаруль — Кто вас арестовал?

Морено — Ну, кому же было нас арестовывать. Эти самые…

Бофаруль — Возможно, в одном случае это были военные части, занимавшие какое-нибудь селение, в другом — гражданская гвардия, в третьем — фалангисты…

Морено — Так оно и было.

Бофаруль — А здесь, в вашем городке, много было фалангистов?

Морено — Фалангистов-то? Да нет, совсем мало. Немного.

Бофаруль — Понятно.

Вис — Ну а вот раньше…

Морено — Да нет, нет.

Бофаруль — Многие погибли в войну?

Кандидо — Здесь похоронено шестьсот.

Бофаруль — Нет, я о тех, что раньше. В войну…

Вис — Из правых.

Кандидо — Трое.

Бофаруль — Трое…

Кандидо — И то не из наших. Но знал бы ты, что у нас был за народ.

Бофаруль — Трое…

Кандидо — Только трое.

Вис — А левых потом, после войны…

Кандидо — Шестьсот их тут похоронено.

Вис — Шестьсот. И все здешние?

Кандида — Нет, не все.

Морено — Не только из нашего города, а со всех окрестных селений.

Кандидо — Из всей округи.

Морено — Из всего округа Вильякаррильо.

Вис — И наверное, в округе и казненных правых больше, чем здесь.

Морено — Этого я…

На этом встреча закончилась. Все заговорили разом, чувствовалось, что дело идет к концу. Однако Бофаруль по просьбе Кандидо начал читать письмо. Это было письмо, в котором Педро сообщал, что седьмого (а было уже шестое) состоится перенесение останков его отца. Кандидо и Кандида приглашались принять участие в церемонии. Это было письмо, в котором, как счита.а почему-то Кандидо, называлась цифра: шестьсот расстрелянных. Он прочел эту цифру, она ему запомнилась, и он видел ее в каждой строке письма и даже между строк. Несомненно, на нее обратил внимание и Бофаруль во время чтения. Педро отмечал, что никто из расстрелянных и погребенных, “как местных жителей, так и жителей других селений, входивших в судебный округ, за исключением моего отца", не был зарегистрирован. Я убедился в этом, еще раз просмотрев регистрационную книгу на кладбище. Неслыханно!” Это обстоятельство для Кандидо представляло собой суть всего письма, оно восполняло отсутствие шестерки с двумя нулями, что и для других превращало всю эту историю в один-единственный документ.

Все встали, вышли из-за стола с жаровней. У жаровни все-таки было чуточку теплей.

Вышли на улицу. И без того замерзшие, окунулись в ночную сырость.

И это небо. Здешнее небо. Черное-черное в глубине, но все-таки с проблесками света. Горсточки звезд, букеты звезд, целые охапки звезд проблескивали голубыми искрами. Огромные звезды. И такие близкие.]

Перед нишей, уже закрытой, Педро говорил:

— Эти волнующие минуты — наша дань уважения настоящему социалисту, мужественному и непреклонному.

Вис подошел и стал слушать.

Но Педро больше ничего не сказал. Ниша была закрыта временной дощечкой, и какая-то из местных женщин с облегчением сказала:

— Теперь он действительно покоится. Здесь ему покойно.

И на сыром цементе палочкой вывели: “Антонио Муньос Каюэлас — умер за свободу 12.12.1939”. Мужчины пожимали руку Педро, и Вис тоже пожал, но как раз в это мгновение он видел, как слегка прихрамывающий незнакомец направляется к выходу с кладбища — удирает от него. Нет, кричать неудобно, пойду за ним, сейчас освобожусь и пойду. Тот все удалялся и удалялся, и Вис подумал, что, даже рискуя его упустить, он не может не проститься с Педро так, как Педро этого заслуживает. И сказал:

— Вы не представляете, как я рад… Для меня большая честь быть сегодня вместе с вами.

— Большое спасибо, — ответил Педро.

И Вис дал Педро свою карточку, а тот дал ему свою, а потом Вис крадучись, но быстро ринулся в погоню за тем, от кого раньше чуть не убежал, и, нагнав его, сказал:

— Погодите минутку. — И слегка прихрамывающий незнакомец вздрогнул и, припав на больную ногу, остановился, после чего Вис тоже остановился и продолжал: — Сегодня вечером, попозже, не знаю точно, в котором часу, после ужина, я, может быть, смогу с вами встретиться. Ждите меня в баре гостиницы. Не знаю, смогу ли я прийти. Сегодня вечером. Если успеем вернуться из Кастельяра, если мне удастся уйти от остальных, если…

Что-то в таком роде сказал ему Вис. И повернулся, хотел идти обратно. Он знал: нужно отойти от незнакомца как можно скорее. И в самом деле, вдали ой увидел направляющихся к выходу своих спутников и — нет, нет, он ничего не сказал, правда, я его сразу же оставил, но думаю, он придет, а если я не смогу, что ж… идиот, я же не сказал ему, в какой гостинице остановился, впрочем, едва ли их здесь много, к тому же этот человек все про всех знает, а если нет, пусть разузнает, я больше не могу, пока что еще и сам не знаю, не сделал ли я глупость, а в общем-то, никто меня не заставляет идти на встречу с ним, — и Вис рукой показал Бла, что он возвращается.