Это было здорово, и Титин чувствовал себя патриотом. Аккорды аккордеона (ясное дело, на то он и аккордеон) напоминали звучание органа, причем не скучного церковного органа, а какого-то другого, скрипка пела так нежно, словно говорила: я-то знаю, что такое серьезная, возвышенная музыка, гитара и бандуррия тоже не отставали, и Титин заметил, что и Бернабе тоже гордится и полон патриотизма, слушая вместе со всеми, ведь они уже большие, во втором классе, их уже не каждый день встречают, Бернабе-то уже вообще никто не встречает, поэтому они и стоят в толпе, окружившей четырех слепых музыкантов у входа на рынок, так жалко на них смотреть — черные очки, но что поделаешь, в жизни всякое бывает, и рядом с ними стояла женщина, не слепая, она так красиво пела, и был еще однорукий инвалид, который продавал по десять сентимо слова песен на голубой бумаге, пачку листков он прижимал к груди культей, а здоровой рукой вытаскивал листки один за другим, их брали нарасхват, и со всех он успевал получать, вот это рука, такая проворная, в глазах мельтешит, и, ясное дело, народ останавливался возле музыкантов: женщины, рабочие, солдаты, какой-то сеньор, служанка с корзиной для покупок, она стояла рядом с Титаном, — все слушали, как слепые играют и подпевают женщине, однорукий тоже пел, подпевала и служанка, не очень громко, стеснялась, но песню знала наизусть:

Знамя, ты красное, знамя, ты желтое, ты отливаешь то кровью, то золотом. [19]

(Служанка пела:

Знамя, ты красное, знамя, ты прекрасное.)

Потом женщина пела одна очень хорошие слова про вино из Хереса и про вино из Риохи, и что их цвета — это цвета государственного флага Испании, и еще много волнующих слов, от которых к горлу подкатывает ком,

и никакая пара рук не сумеет так быстро получать деньги, как это делает единственная рука однорукого, а потом женщина пела хоты, что может сравниться с тем волнением, которое чувствуешь, когда слышишь хоту про “Plus Ultra”, так она хороша, все умолкали, только музыканты играли аккомпанемент, ожидая вместе с публикой, когда женщина вступит, и наконец:

Франко был у штурвала, Руис де Альда курс пролагал, а Рада в ритме мотора хоту, смеясь, распевал.

И ты видел перед собой аэроплан, вернее, гидросамолет “Plus Ultra”, слышал шум его моторов в небе над синим морем, и вот они прилетели в БуэносАйрес, люди кричали: ”Ура! Ура!” А они всех приветствовали и купались в славе, на них были шлемы летчиков, и ты переживал вместе с ними весь их полет, все ждали вестей от них, следили за крошечным крестиком, затерявшимся над Атлантическим океаном, а это такой океан, что не опишешь, все газеты писали о перелете, а крестик-самолет летел один-одинешенек и наконец, слава богу, прилетел, и неизвестно почему, должно быть от волнения, ты снова слышал песню о знамени и испанском солдате, который сейчас там, в марокканских землях, и видел, как высаживаются с корабля испанские войска, не обращая внимания на канонаду, в каком-то африканском городе, который называется Алусемас, и вот победа над марокканцами, какое ликование, но оказалось, что студенты и рабочие вовсе не рады, и вот снова стычка с полицией, все говорят красивые слова о демократических свободах, чепуха, ты ничего не понимаешь, потому что, хотя Примо де Ривера и победил марокканцев, его не хотели, и Титина это огорчало, и он не понимал, почему он не любит дона Сальвадора, директора, который восхищается Примо де Риверой, а любит дона Сальвадора, учителя, который не признает Примо де Риверу, и тетю Лоли он почему-то стал любить меньше. Слепые пели теперь о том, что, ах, бедняжка моя бабушка носит допотопные платья, — это уже никого не волновало, не пробуждало патриотизма, и народ начал расходиться.

И Бернабе говорит: сегодня мой дядя Ригоберто играет на трубе, я к нему поеду, — а Титин говорит: понятно, а как же школа, — Бернабе говорит: пс-с-с, он будет репетировать с оркестром, знаешь, как это здорово, какие здоровенные есть трубы у моего дяди, — они уже подходили к дому, Титин тогда еще не знал, какие бывают трубы, и спросил: а сколько же у твоего дяди труб, — Бернабе сказал: семь, и самая большая во-о-от такая, называется туба, — врешь, сказал Титин, — а Бернабе: ха-ха, вру, — они уже были почти дома, потому что жили недалеко друг от друга, Бернабе сказал: туда надо ехать пригородным трамваем, — Титин спросил: до Вильягордо-дель-Кабриель? Бернабе сказал: нет, дядя мой живет в другом городке, хочешь, поедем вместе? И когда Титин после обеда вышел из дома, Бернабе ждал его, и они сели на трамвай, который шел из Валенсии далеко-далеко, в руках Бернабе держал большой конверт, и Титин спросил: а это что такое? Бернабе сказал: это для моего дяди — и покраснел, Титин сразу догадался, что он врет, Бернабе крепко зажал конверт в руке, чтоб не обронить, трамвай много раз останавливался посреди поля, у шоссе, обсаженного высокими деревьями, которые качались на ветру, Титин нервничал всякий раз, как на разъезде приходилось ждать встречного трамвая, а когда проезжали какой-нибудь пригород, ехали по улице, где было полно клубов и кафе, возле которых на тротуаре стояли столики, и за ними какие-то люди играли в домино. Миновав Катарроху, друзья вышли. Титин сказал, что во все эти городки дядю Ригоберто приглашали играть в оркестре, потому что он был очень знаменит.

По словам Бернабе, дядя Ригоберто, высокий, одетый всегда в черное, как будто носил траур, играл на любой из семи труб, смотря по тому, какую музыку надо было исполнять. И в любом оркестре, вот как. Потому что не только сам хорошо играл на трубе, выделывая разные там квинты и арпеджио, которые очень нравились почтенной публике, а еще подавал пример другим музыкантам, он был первым в любом оркестре, когда шли по улице, так здорово играл пасакалью, что перед оркестром всегда вышагивала ватага мальчишек, а во время процессий музыка так взбудораживала мальчишек, что они начинали озорничать, и тогда выглядел он шикарно: надевал на шею большой скапулярий: на белом полотне на груди у него пылало красное сердце, а на спине было изображенье Пресвятой Девы. Титин переспросил: скапулярий? Бернабе, немного раздосадованный, ответил: а почему бы нет, — и Титин не смог объяснить почему, ему просто казалось, что такому человеку, как дядя его товарища, скапулярий ни к чему, он больше подходит таким людям, как тетя Поли, которая на самом деле приходилась тетей его отцу, а ему — бабушкой, и у нее другой семьи не было, но ей было много лет, у нее было много денег и много скапуляриев и ладанок, одна даже с лоскутком одеяния какого-то святого, только посмотришь — и не верится, что такое тряпье мог носить святой, а другая ладанка — с осколочками кости какого-то святого, и Титин думал: вот это здорово, косточка — это кусочек самого святого, она была в нем самом, значит, действительно святая вещь, и еще Титин считал, что благодаря всем этим реликвиям тети Поли он смело может держать у себя маску черта, хоть он ее и прятал, чтоб мухи не засидели, когда ему становилось совсем уж невмоготу, он надевал ее перед зеркалом и говорил разные плохие слова, смотрел на сатанинские рожки и багровые щеки, после чего убегал восвояси, но еще больше ему давала право держать маску привилегия, прямо-таки булла, отпускавшая грехи, которую он| получал опять-таки благодаря тете Лоли: она время от времени поручала ему отнести фигурку святого или святой — святого Василия, например, или святой Агеды — в небольшую деревянную часовенку на комоде, дверцы у нее открывались и закрывались, и святые стояли там как настоящие в полутемной комнате, освещаемой трепещущим огоньком лампады. И казалось, что вот они тут и в то же время высоко-высоко на небе. У каждого святого и у каждой святой был постамент, а в нем — щелочка, вот это была красота, бросишь туда монету, и монета попадает прямо на небо, и ты понимаешь, что поступил очень-очень хорошо. И приходила тетя Лоли, она была членом многих святых конгрегаций и святых братств, ведь она была старая-престарая и со дня на день ожидала трех ударов — знака святого Паскуаля Байлона, и для покаяния, молитвы и общения со святыми она, почти бесплотная, скорей небесная, чем земная, подходила к часовенке, говорила что-нибудь очень поучительное, например: легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем богачу войти в царствие небесное, аминь, — вот что она говорила и бросала в щелку два или три дуро, а то и сложенную в несколько раз бумажку. Титин тоже говорил: аминь — и тоже бросал в щелку какую-нибудь мелочь, правда, он не понимал, зачем надо было верблюду и богатому пролезать через игольное ушко, что с ними тогда будет, из того и другого получится окровавленная тоненькая полоска, и скоро замечал, что тетя Лоли, бормоча свои молитвы, косится на него и, хоть он не произносил ни слова, обзывала его ослом и еретиком (так и говорила: осел ослом, еретик несчастный), но Титин все равно считал, что эти ее слова для него очень поучительны, что они укрепляют его спокойствие и упорство, многих слов он не понимал, но ты только представь себе, как хорошо бубнить их вслед за тетей Лоли. Да еще эти деньги, которые шли прямо на небо, ну точь-в-точь как если бы ты был праведником и вдруг умер, то унес бы с собой вроде как залог спасения своей души, так что, сам понимаешь, маска черта никакого зла тебе уже не принесет, тем более что Титин, пока святой стоял в часовенке, мог дотронуться до него пальцем, не говоря уже о том, что ему случалось брать его в руки и нести. А маску он прятал на чердаке. И ты только послушай, какое чудное дело случилось однажды: он совсем собрался спуститься с чердака, уже готов был отцепиться от дверки и коснуться ногами лестнички, которая вела к самой верхней площадке, или, как говорят, к входным дверям, и вдруг эти двери отворяются и выходит, держа в руках часовенку, сестра-хранительница святой конгрегации или какого-то там святого братства. Эта сеньора вечно ходила с постным лицом, вся в черном и с вуалью, так вот, она выходит, говорит: прощайте, всего хорошего, — и тетя Лоли: прощайте, прощайте. А он, сам не зная почему, затаился, хотя чуть ли не висел над дверью, и стоило хранительнице поднять свои печальные глаза, она бы его застукала. Но хранительница, сверкнув в полутьме глазами из-под вуали и седых прядок, вытаскивает из складок нижней юбки маленький ключик, открывает дверцу с задней стороны пьедестала святого, выдвигает ящичек — и надо же, он полон денег. Ты представить себе не можешь, как в сказке. Кроме того, что ушло на небо, осталась еще целая куча. Хранительница вздохнула и, порывшись в складках нижней юбки, спрятала деньги в карман и пошла вниз по лестнице.

А дядя Ригоберто — надо вернуться к рассказу о нем — шел в процессии во главе оркестра со своим шикарным скапулярием на шее, и на все четыре стороны разлетались медные переливы его трубы в такт шагам тех, кто нес носилки, а к нему подлаживался весь оркестр, зрители были в восторге. Правда, было еще одно обстоятельство, не такое уж важное, но все же, дело в том, что с дядей ригоберто иногда случались такие приступы, обмирания, как говорили местные, во время которых он терял сознание, хорошо еще, что они случались, только когда он сидел. Если это случалось на репетиции, оркестр переходил на другую вещь, где можно обойтись без дяди Ригоберто, а когда он приходил в себя, возвращались к прежней. В тот вечер Титану как раз довелось увидеть такой приступ. Когда они пришли в дом дяди Ригоберто, сначала не увидели никого, двери были распахнуты настежь, на стропилах крыши висели дыни, а в проеме задней двери виднелся двор с колодцем и смоковницей, в доме тянуло ветерком и была освежающая тень, такая приятная после поездки на трамвае в жару, ведь уже наступило лето. Бернабе сказал: дядя, — молчание, — сказал: тетя, — опять молчание, тут приоткрывается дверь из какой-то комнаты, потом открывается совсем, выходит какой-то мужчина, но не дядя Ригоберто, и, не говоря ни слова, обнимает и целует Бернабе, нос у него вспотел, очки чуть не падают, и Титин подумал: наверное, это его отец, — а Бернабе сказал отцу: это мой друг, — и отец сказал: как поживаешь, дружище, — и пожал ему руку, Титин ответил: спасибо, хорошо, — потом отец Бернабе спросил: а как тебя зовут? Титин сказал: Висенте, — Бернабе удивился: Висенте? Тогда Титин сказал: ну, хотя бы Висентан, — Бернабе опять: Висентин? Висентин? И (хотя бы) Висентин вспомнил, что этот человек прячется, и пришел в восхищение, а отец Бернабе вскрыл конверт и начал читать какие-то бумаги, а Бернабе сказал: Висенте, ну и ну! И его разобрал смех. Они вдвоем через Другую дверь вышли на лестницу, там было темно, а когда поднялись на несколько ступеней, Бернабе сказал: подожди — и бегом спустился обратно, Титан не знал, подниматься ему или спускаться, Бернабе тихо говорил о чем-то со своим отцом, слов было не разобрать, и Титин рассердился было, но тут Бернабе вернулся, и они пошли наверх, где было совсем темно, лишь узкие лучи солнца пробивались сквозь закрытые ставни, так что друзья шли, выставив вперед руки, к тому же еще духота и затхлый запах, просто муторно, Бернабе шел впереди, приговаривая: сюда, постой, и Висентину вдруг показалось, что Бернабе богатый мальчик, а он — бедный, это его возмутило и рассердило, и он пожалел, что приехал сюда, подумаешь, воображает, да пошел он в задницу. Но тут же обо всем забыл. Открылась дверь, хлынул свет, и перед ними возникла высоченная фигура дяди Ригоберто. В руках он держал что-то сверкавшее золотом. Труба, подумал ослепленный блеском Висентин, а Бернабе сказал: дядя, — тот отступил на шаг и откликнулся: что? — и Бернабе попросил: поиграй немного, — а дядя сказал: нет, мне уже пора идти, — но видно было, что он колеблется, Висентина он одарил короткой кислой улыбкой, а Бернабе сказал: ну пожалуйста, — а тот: у меня репетиция, потом: ну ладно, только немножко, и они вошли в комнату, освещенную послеполуденным солнцем, падавшим из небольшого окна, на столе, между двумя трубами, бросавшими золотые блики, стоял стеклянный кувшин, если чуть повернуть голову, на кувшине вспыхивали ослепительные искры, а на полке у стены стояли еще две трубы, побольше, высоко на стене висела картина, изображавшая не то святого, не то святую, а на полу стояли у стены две совсем огромные трубы, витые и сверкающие, как в волшебной сказке, и дядя Ригоберто попил из кувшина, подняв его под самую крышу, — кувшин полыхнул красным светом в солнечном луче, — потом взял несколько нот, быстро перебирая клавиши, пустил трель, как цыган, зазывающий публику, Бернабе спросил, как называется эта труба, а дядя снова поднял кувшин, глотнул света и вина и ответил: это труба-сопрано, взял трубу еще меньше, сказал: а это корнет-а-пистон, ну, я пошел, Бернабе попросил:, ну еще немножечко, — и дядя сделал еще глоток и сыграл еще немножко, он клал на место одну трубу, брал другую, и из трубы вылетали трели, слова, хохот обезумевших птиц — ребята стояли как зачарованные, — а между пассажами делал большие глотки, пускал красные зайчики, и казалось, что солнечные блики и вино — главный инструмент в этой волшебной симфонии.

И вдруг с серьезным видом сказал:

— А в заключение, сеньоры, знаменитое соло тубы.

И, не без труда подняв с пола одну из тех двух огромных витых и сверкающих труб, влез в нее, как улитка в раковину, и сел на стул. Поначалу дом задрожал, хотя звук был не такой уж сильный. Как будто в воздухе загудел гигантский шмель. Ноты сменяли друг друга, одна другой ниже, дядя Ригоберто побагровел, и казалось, вот-вот лопнет с натуги, взял кварту, квинту, сексту — ну хватит, не то он испустит дух, хватит, не то я сам задохнусь. Но тут дядя Ригоберто сделал паузу, набрал побольше воздуха, и труба закончила свое соло громоподобной контроктавой, которая потрясает, заполняет тебя всего, и под конец ее уже не слышишь. И Висентин понял, что труба умолкла, лишь тогда, когда, потрясенный, мягко опустился на пол. Словно во сне видел он, как дядя Ригоберто выбирается из хитросплетения медных завитков, ставит трубу на пол, в последний раз прикладывается к стеклянному кувшину, истово крестится, обратившись к святому, и поспешно выходит из комнаты.

Висентин услышал также, как Бернабе сказал: и мы с тобой, дядя, — а тот, не отвечая, спускался по лестнице, внизу они встретили отца Бернабе и жену дяди Ригоберто, тетю Наталию, которая обняла Бернабе, но не надолго, Бернабе рвался вслед дяде Ригоберто, а с Висентином она не знала, что и делать, он тоже торопливо и взволнованно пробормотал: до свидания, до свидания — и помчался за Бернабе, ему так не терпелось сказать другу, что он, хоть убей, никому не скажет, где прячется его отец, правда, до этого он воображал, что тот получше спрятался, ну там, в пещере или еще в каком укромном месте, и он догнал Бернабе, но попробуй-ка догони дядю Ригоберто, который делал поистине гигантские шаги, так что, когда два друга услышали музыку, добежав наконец до “Музыкального Атенея” (это такой большой клуб), дядя Ригоберто уже сидел среди оркестрантов. Сидел опустив голову, потому что дирижер смотрел на него очень сердито. Наконец пьесу доиграли, и дирижер сказал: теперь играем что-то там такое Вагнера. Висентин разобрал только слово «Вагнер»,и оркестр снова заиграл, как это было здорово: сначала тихонько — ти-ри-ри, ту-ру-ру, — потом разом ударили барабан и тарелки, взревели все трубы. И вдруг опять все притихли, и вступил дядя Ригоберто, и это было, как бы тебе сказать, это было волшебство. Знаешь, что такое волшебство? Оно самое. Все так почтительно дожидаются. Будто статуи святых. А он на своей трубе чего только не выделывает, то вверх, то вниз, плакать хочется, ей-богу. Дирижер, уже совсем не сердитый, покажет палочкой: помедленней — и он помедленней, — еще помедленней — и он еще помедленней, он как будто пел, понимаешь, пел человеческим голосом, говорил, рассказывал, и вдруг снова грянули трубы, тромбоны и прочие, но вот дирижер сердито взмахнул палочкой, и все опять стихли, а дядя Ригоберто снова начал свою волшебную песню, ангельскую музыку, но вдруг и он остановился, поднял руку и помахал ею, как будто приветствовал дирижера, и Бернабе сказал: это на него нашло, а дирижер постучал палочкой по пюпитру и сказал: теперь играем “Испанские цыгане”, музыканты пошелестели нотами и начали играть “Испанских цыган”, в очень быстром темпе. А музыкант по имени Перис, которого держали только для того, чтобы он играл на треугольнике и приводил в чувство дядю Ригоберто, когда на того накатит, закурил дешевую сигару и ну пыхать дымом в лицо дяде Ригоберто, который весь покрылся потом и вроде уснул, но мало-помалу стал кашлять от дыма, открыл глаза, а Перис: прошло? Дядя ему кивнул — дескать, прошло — и снова помахал рукой дирижеру. А дирижер махнул палочкой барабанщику, тот грохнул, и на этом с “Испанскими цыганами” и их быстрым темпом было покончено и вернулись к Вагнеру, но что поделаешь, очарование было нарушено, и Висентину стало скучно, ну и жарища, он начал считать лысые головы, но тут приходит кто-то из местных жителей, садится и начинает обмахиваться газетой, которую принес с собой, потом начинает читать и делает такие выразительные жесты, мол, все пропало, — музыканты начали сбиваться, дирижер помрачнел и наконец спросил у того, кто читал газету: что там случилось? А тот сказал: как это “что случилось”? — и стал размахивать газетой, тогда все стали спрашивать, что же случилось, и оказалось, что военные, генералы и прочие восстали против Примо де Риверы, все зашумели, а тот, что был с газетой, потребовал тишины и стал медленно читать (быстро не умел), что вчера поздно вечером, то есть в ночь на двадцать четвертое июня, в Таррагоне началось восстание и главным мятежником был полковник Сегундо Гарсиа, хотя среди них были и мятежные генералы, но газета писала, что восстание было подавлено и в списке имен были Романонес, и генерал Агилера, и еще какой-то генерал, и капитан по имени Галан, восстание провалилось, музыканты горячо принялись обсуждать это событие, трубы ослепительно сверкали, а дядя Ригоберто стал выпроваживать мальчишек, чтоб быстрей отправлялись домой, тут Висентин снова испугался, что прогулял школу. Трамвая долго не было, начало смеркаться, и Висентин спросил: что же нам делать? — а Бернабе ответил: да не бойся ты, — и тогда Висентин сказал: я не боюсь, велика важность. Наконец трамвай пришел, народу набилось много, и все говорили о восстании. Что это ох как плохо. А трамвай больше ждал встречного, чем ехал. У Висентина страх уже прошел. Пока что. И он спросил у Бернабе: послушай, а почему твой дядя Ригоберто живет в другом городе? — и Бернабе ответил, что в молодости дядя служил солдатом в Валенсии, а потом он посватался к тете Наталии и они поженились. Висентин так ничего и не понял. В Валенсии уже горели газовые фонари, и Висентин, расставшись с Бернабе, взбежал наверх по лестнице своего дома — будь что будет, попадет так попадет. Но никто не обратил на него внимания. На лестничной площадке родители толковали с соседями о восстании. И были очень озабочены — ну, тем лучше. Висентин порядком проголодался, но прошло еще некоторое время, прежде чем мать спросила его:

— Постой, постой, а где ты был?

— Я? На улице.

— На улице, бесстыдник?

— Да, мама, я играл.

— Играл, бесстыдник?

И тут появилась тетя Лоли: слава тебе господи, они провалились, провалились, дай-ка мне оливкового масла. Это она попросила немного масла у мамы Висентина, чтобы засветить лампадку по грешным душам чистилища.