Партизанские были
Гавря — так в нашем селе Крестки родные и односельчане звали при жизни младшего брата моего деда. А жизнь его оборвалась поздней осенью 1941 года.
Конечно, и люди, с которыми он служил, и младшие земляки величали его иначе, почтительно — Гавриилом Александровичем. Но в моей памяти он запечатлелся под этим домашне-деревенским именем, которое я слышал мальчишкой во множестве устных воспоминаний от моих старших родичей, вспоминавших и поминавших его: Гавря… А теперь почти уже и некому его вспоминать и поминать. Давно уже нет его вдовы Ольги (я её звал бабкой Лёлей), нет даже их сыновей, ушедших совсем не дряхлыми, а их внуки разлетелись по разным краям, и вряд ли они вспоминают деда, которого никто из них и видеть не мог.
И я, разумеется, не мог никогда видеть этого моего двоюродного деда (в нашем талабском говоре — “дедуха”). Но столько мне довелось слышать о нём, что вижу его — как наяву, как если б знал его. Про Гаврю мне рассказывал и мой отец, в мальчишеские годы просто обожавший своего ладного и складного дядьку, столь не схожего с другими мужиками окрестной сельщины. И, конечно же, мой дед, которому Гавря навсегда остался любимым братом, самым “младшеньким” из восьми братьев Чудинцевых, родившихся в конце XIX века. Настолько любимым, что в дедовом доме всегда висел на стене его большой раскрашенный портрет, увеличенное старое фото: бравый молодец, хоть и зрелых лет, в чёрном бушлате и в “мичманке” с золотым “крабом”…
Никогда Гавря Чудинцев моряком не был, хотя форму эту носил по праву, по службе. А вот бравым, лихим — это уж точно, был. “Лихой был мушшына!” — так, не по возрасту делая губки бантиком, говаривали о нём бабки разных калибров старости. А уж женщины, особенно пожилые, в таких случаях дают безошибочную оценку. Лихостью Гавря отличался настолько, что, когда в 17-м году для России завершилась Первая мировая война (позже её назвали “империалистической”, а тогда она звалась просто “германской”), он не вернулся в родной дом вместе с миллионами фронтовиков. Он ввязался в революционную бучу, окунулся в её кроваво-грозовые волны. В отличие от своих старших братьев. Все они, кроме самого старшего, моего деда (того, как мастера-путейца, на войну не призвали), тоже досыта покормив окопных вшей, ещё до Октября “сбёгли” до дому и в меру возможностей занялись прежними делами — землёй и ремеслом… Он, Гавря, и обличьем-то не походил на мужиков из нашей “родовых”, как правило, приземистых и коренастых, хотя и крепко сбитых. Высок был и статен, да и голос имел, что называется, командирский. Однако же на Гражданской войне ни в какие командиры не вышел, да и не тянуло его туда… Зато! — ещё подростком, во время ученья в талабском Доме трудолюбия (что-то вроде ремесленных училищ для детей простонародья) пристрастившийся ко всякой “машинерии”, Гавря в годину гражданских баталий ухитрился стать заправским механиком и мотористом. Да, знаток разнообразной техники из него получился, не только боевой. Хотя, по его словам, и английские трофейные танки ему доводилось починять на Перекопе.
Слова эти он доказал делом, вернувшись всё-таки в родные Крестки, где его и ждать перестали. Перво-наперво привёл в рабочее состояние трактор, выписанный из-за моря одним талабским помещиком аккурат в 1914 году, перед началом войны, и с тех пор уныло ржавевший почти десяток лет. И сам же на нём первый проехался, поле брату вспахал! И, казалось бы, благоденствовать Гавре с помощью этих своих умений в пору расцветавшего нэпа… Да куда там!
Ведь мой “дедух” с гражданской вернулся не просто героем — хоть и без ордена (в те года такие награды исключительно редко давали), но — с именными часами, подаренными ему самим Фрунзе. А ещё — с партбилетом коммуниста! Да, с документом, свидетельствовавшим о его членстве в победившей, правящей и, кажется, тогда уже единственной партии в стране. А таких, “партейных”, во всей нашей тогдашней округе, что и поныне зовётся Завеличьем, в пригородных сёлах и деревнях по левому берегу реки Великой под Талабском, было совсем немного. А что ещё и руки дельные, и голова на месте у “партейного”-то — раз-два и обчёлся…
Вот и стали Гаврю “выдвигать”. Помнит ли ещё кто такое словцо -”выдвиженец”… Вот он и стал им почти что поневоле. Некоторое время посидел в уездном комитете партии, но “перекладывать бумажки” ему стало тошно. Да и ораторствовать он не любил… Оттого и зарадовался, когда его “бросили на подъём” различных местных производств, возрождать послали пригородное ремесло, слесарки и столярки, кузницы, паяльно-лудильные дела и всё прочее, звавшееся у нас “мастеровщиной”. На том поприще Гавря немалых успехов добился. И в губернской печати его не раз упоминали как “талантливого организатора и вдохновителя”, и в президиумы начали усаживать. И, скорее всего, пошёл бы мой двоюродный дед ввысь по лестнице “красных промышленников”. Да вновь загвоздка получилась!
“Мушшыной”-то Гавря был уже в самом соку, но всё ещё в парнях ходил, так и не женившись из-за бурных событий эпохи. “Товару”, конечно, наличествовало хоть пруд пруди — и девок давно на выданье, и вдовых справных молодух. Так ведь ему и “чуйства” требовались, и чтоб невеста не “тёмной” была — однако же и чтоб своей, не городской! Наконец одна такая вскружила ему голову — та, которую я уже через многие годы звал “бабкой Лёлей”. Она и в старости редкостную красоту сохраняла, а уж в юные лета всех сверстниц затмевала ею. Вдобавок читать-писать довольно бегло умела… Да вот беда: её мать-отец, “культурные хозяева”, как тогда звались будущие кулаки, не соглашались отдать дочку без венца. А как коммунисту венчаться, да ещё и не рядовому?!. Но, долго ли, коротко ли, взяла верх любовь над уставом. Увидал Гавря, что более молодые да бойкие могут его в буквальном смысле на вороных свадебных конях обойти, — решился на церковный обряд. Правда, упросил попа чуть ли не под покровом ночи тот обряд свершить. Да разве что в сельщине скроешь?! И вскоре пришлось ему расстаться и с партбилетом, и с начальственной должностью. И ещё хорошо отделался, как считал он сам и его родичи: времена-то шли во всех смыслах безбожные…
Но Гавря не шибко расстраивался. Во-первых, счастлив стал донельзя со своей Ольгой, родившей ему двух сыновей одного за другим (правда, потом у них дети что-то не задались). Да и не по нутру ему пришлось его “начальственное положение”. Ведь младший брат моего деда был настоящим русским мастеровым, работящим мужиком: ему с моторами возиться, с поршнями-шестерёнками да с коробками скоростей — вот это дело! Вот этим он вскоре и занялся.
На Талабском озере наши пограничники к концу 20-х завели прочную охрану водного рубежа, означенного Тартуским договором меж Москвою и Таллином. Кораблики в пограничную флотилию были собраны поистине с бору по сосенке. (“Иные — чуть помлаже ботика Петра!” — шутил Гавря.) И рыбацкие мотоботы, и дореволюционные колёсные пароходики, что когда-то бегали из Талабска в Тарту и обратно, и грузовые баржи-самоходки. Машины, механизмы у большинства из этих плавсредств отличались крайней степенью изношенности, уход и ремонт им требовались постоянные и тщательные. Их и стал осуществлять Гавря вместе с несколькими подчинёнными ему служивыми мастеровыми, что были зачислены в матросы флотилии. Он же гордо именовался её старшим механиком. Несмотря на его “пятно по партийной линии”, командование взяло его “с руками”, ибо руки те и впрямь золотыми могли именоваться…
Базировался же сей могучий плавщит озёрной границы совсем неподалёку от наших Кресток, в устье Великой, впадавшей в озеро, в небольшой бухте. Так что служебного жилья старшему механику не требовалось. Каждое утро, нередко ещё и затемно, он отправлялся из дому по большаку, а потом по мощёному просёлку к месту службы, к причалам и сходням. Кстати, ездил туда иногда даже и зимой, если сугробов не наметало, на велосипеде — да, на велосипеде! А ведь этот двухколёсный вид личного транспорта в те годы нечасто встречался даже в пригородных деревнях. Гавря сам собрал его из множества разных велосипедных и мотоциклетных останков, добытых им в городе. (Потом и мальцам своим такие же смастерил, — и они гоняли по ухабистым сельским дорожкам на “лисапетах”, вызывая жгучую зависть сверстников…)
Там-то, на базе, на службе, он, конечно, не вылезал из своей спецовки, чёрной и лоснящейся от машинных масел. Но именно тогда, в тридцатые годы, он и запомнился односельчанам в своей моряцкой форме. Любо-дорого было смотреть землякам, когда на редких в ту пору праздниках Гавря проходил по селу с принаряженной цветущей женой, сверкая золотом якорей, пряжки, пуговиц и “капусты”, особенно ярким на чёрном фирменном сукне…
Так оно и длилось, его погранично-озёрное служение, до тех пор, пока в 1940 году буржуазная Эстония не стала советской союзной республикой. Пограничную бригаду — то есть её личный состав — перевели на Балтику. А “дедух” мой остался в родном краю — но всё при том же деле. Те суда, которые ещё на что-то годились, перешли в местное пароходство, где он и продолжил свои труды по их ремонту и обиходу.
Но тут надобно вспомнить то, что является очень существенным для дальнейшего сюжета. Годом раньше, в 39-м, “выдернули” Гаврю, уже в годах мужика, со ставшей ему уже родной озёрной заставы военным приказом, — и он ровно три месяца, всю ту страшную зиму, провёл на Карельском перешейке. То есть, как тогда говорилось, “отражал нападение белофиннов”. Вернулся с финской войны столь же нежданно, как и ушёл на неё. И вернулся без единой царапины — но с обмороженными ногами. Поначалу они у него даже подволакивались, а потом он просто прихрамывал, особенно на правую. И отмалчивался даже на расспросы родных о том, как ему там пришлось. Лишь в разговоре со старшим братом, дедом моим, он, по воспоминаниям последнего, как-то обмолвился: “То ж делал, что и тут, только на холодине лютой”. И ещё: “В будёновке да в обмотках на морозе сатанинском хрен победишь!”.
Но этому удивляться не приходится: зрелые люди в те годы о военных делах не откровенничали даже с самыми близкими. Другое удивляет: лишь Ольга, жена Гаври, да тот же старший брат знали, что с финской войны он вернулся ещё и с партбилетом. Причём со своим прежним: отобрали его в Талабске, а вернули на Карельском перешейке — тоже странности тех лет. Как бы там ни было, новую, небывалую, великую войну Гавря встретил коммунистом, но, говорю, об этом почти никто не знал…
Фашисты захватили Талабск буквально через две недели после начала войны. Оккупация пришла так стремительно, что в Красную Армию не успели мобилизовать даже многих парней, самых что ни на есть призывных годов, не говоря уже о мужиках постарше. В добровольцы же, как вспоминали мои родичи, коим не доверять я не могу, на селе записываться шли совсем не многие.
А вот Гавря сходил, сам, без повестки, — и в военкомат, и в райком. И ещё где-то побывал. Сходил, несмотря на слёзы и причитания Ольги: “Куцы тебе в твои-то годы да с твоими-то лапами обмёрзлыми, на каку таку войну бечь?!”. Но — вернулся невероятно хмурым и неразговорчивым, таким остался и до последнего своего дня, а в былые времена широкая улыбка редко покидала его лицо… Лишь после войны, когда с его гибелью всё уже стало ясно, вдова поведала: “Пришёл и одно сказал: “Велели оставаться!” Кто велел, спрашиваю, а он: “Кто надо. Но не дай те Бог хоть кому о том проколоколить: и себя, и детей погубишь. Тебе одной говорю, как ты жонка моя и знать должна, коль что со мной стрясётся…”. Вот так и сказал, и замок амбарный на язык навесил мне!”.
…Но что совсем удивительно: немцы Гаврю оставили в той же должности!
Хотя, с другой стороны, всё просто: они оценили его практические знания и смётку, он был им нужен, он был незаменим как знаток судовых механизмов. Ведь судоходство по Великой и по Талабскому озеру с началом оккупации не только не прекратилось — оно стало чуть ли не втрое более напряжённым. Вокруг Ленинграда уже сжималось кольцо гитлеровских войск, и одноколейный железнодорожный путь к фронту не выдерживал перегрузок. И потому ежедневно из Талабска по Великой, а потом через всё озеро к другому, северному его краю в порт уже захваченной фашистами Усть-Нарвы шли большие и маломерные суда. Шли опять-таки и старые советские кораблики, и буксиры с баржами, и пароходы уже советского производства. Они везли боеприпасы, продовольствие, горючее и многие стратегические грузы для фашистских частей, осаждавших Питер…
И во многом успех этих рейсов зависел от качества работы Гаври. Конечно, и его, ежедневно проверявшего и досматривавшего машинные отделения теперь уже гитлеровских судов, тоже проверяли и досматривали за ним строго. Бок о бок с ним почти неотступно, а поначалу всё рабочее время находился не просто “фендрик”, младший офицер, — нет, опытнейший корабельный механик из славного германского города-порта Киль. Уж от его-то педантичного взора никакие неполадки в работе русских технарей, подчинённых Гаври, тем паче неполадки преднамеренные, не укрылись бы… Но именно с ним, со своим коллегой и сверстником из Киля, мой “дедух” быстро нашёл общий язык, тем более что и шнапс, и наша “злодейка” хорошо помогали их взаимопониманию…
Но и то сказать: за все четыре месяца, что Гавря состоял на службе у оккупантов, ни единого “сбоя” на водном транспорте по его или его бригады вине не произошло. Ни единый рейс не сорвался из-за каких-либо поломок двигателей и прочего оборудования. А если уж и выходило что-то из строя, то при проверке и неспециалисту становилось очевидно — русские мастера тут ни при чём!
…Правда, бабка Лёля как-то рассказывала такое:
“Месяц Гавря ещё не был у них проработавши, а раз пришёл домой и говорит: “Ну, не думал я, что у нас в Крестках столько грамотеев наберётся! Да какое там в Крестках — на всём Завеличье!”. Я ему: что стряслось?!. А он: “В гестапо вызывали, а там аж десяток доносов на меня. Да мне же и показали. Да всё от наших, от крестовских, от завеличенских… Во, грамотеи, говорит, во писатели!”.
В одних доносах утверждалось, что Гавря — тайный вредитель, который вскоре пустит на дно весь талабский речной флот. В других — что он уже подготовил покушение на коменданта порта и вот-вот его осуществит. Кое-где обвинения звучали серьёзнее, да и с действительностью были теснее связаны. Некий доносчик утверждал, что Чудинцев сообщает сведения о передвижении транспорта по озеру “советским лесным бандитам” (слово “партизаны” в первые месяцы войны ещё не стало общепринятым), и те не сегодня-завтра совершат на озере диверсии, а то и весь порт на воздух поднимут. А один весьма квалифицированный стукач информировал: русский “обермайстер” является глубоко законспирированным агентом НКВД, с младых ногтей коммунистом, и его надо немедля разоблачить и ликвидировать…
Но — хозяева “орднунга”, немецкого порядка в древнем русском городе, доверяли талабскому “машиненмайстеру”.
Что до диверсий, то они действительно вскоре начались, хотя и были нечастыми. Однако именно в одной из них мой двоюродный дед и доказал свою поистине верноподданническую верность рейху. В сентябре предстал в боевой готовности пароход, сложный ремонт которого Гавря с бригадой начал ещё до оккупации, — судно внушительных размеров, двухпалубное, и с водоизмещением, максимально возможным в неглубоком нашем озере. Пароход этот был построен перед Первой мировой войной и звался тогда именем Гавриного небесного покровителя — “Святой Гавриил”. Потом он последовательно переименовывался в честь Троцкого и Тухачевского; наконец перед новой мировой войной его нарекли именем ещё одного святого, но не архангела, а князя. Это новое имя — “Александр Невский” — пришлось по сердцу талабцам всех убеждений — и “старых”, и советских: ведь именно под водительством этого князя их предки разгромили тевтонских псов-рыцарей в Ледовом побоище на Талабском озере. Естественно, потомкам псов-рыцарей такое имя парохода оказалось не по нутру, и они назвали судно именем своего героя — “Зигфридом”. Любому флотскому человеку ведомо: смены титулов, да ещё и столь частые, добра судьбе корабля не сулят. Но на первый раз всё обошлось.
Вместе с экипажем, состоявшим из немецких речников, эстонцев (те ведь тоже хорошо знали фарватеры озера, издревле общего для них и русских) и людей из озёрно-речной полицай-команды, на ходовые испытания вышел и “руссише машиненмайстер”.
И не успел “Зигфрид” выйти из дельты реки, где к осени буйными джунглями акваторию заполонили камышовые плавни, как из их глуби, словно чёртик из табакерки, выскочил юркий мотобот. Тут же с его борта аж два крупнокалиберных пулемёта стали поливать обе палубы, а потом это наглое судёнышко сделало “глиссаду” рядом с кораблём, во время которой шарахнуло по нему из миномёта. После чего мотоботик юркнул в плавни…
Мина не долетела, из команды никто не погиб, лишь двоих-троих слегка ранило. Однако в Талабске шум по поводу произошедшего поднялся немалый. Арестовали кое-кого из полицайского начальства и из окружения бургомистра…
Гавря же не только остался вне подозрений, но и благодарность заслужил за своё мужественное поведение. Во время этого обстрела он, в отличие от эстонцев и русских, не ринулся в каюту или в трюм и не остался в машинном отделении: он схватил “шмайсер”, принадлежавший его “камраду” из Киля, и стал, выбежав на палубу, шмалять из него по судёнышку диверсантов… Нет, в глазах оккупантов Гавря был на высоте!
Но всё окончилось внезапно. В ноябре, уже перед самыми морозами.
Гавря исхлопотал у немецкого начальства разрешение на два дня озёрной рыбалки. “Душу хочу отвести, давно с челна не ловил, давно водяным делом не тешился, а нынче, перед ледоставом, судак с окунем сами на крюк бегут…”. Тут надо заметить, что гитлеровские власти строго контролировали водоёмы не только из-за возможных диверсий, нет — с настоящим коммерческим размахом они стали продавать лицензии желающим видеть рыбу на своём столе. (Так что у нынешних российских властей, загоняющих простого рыбака в глухой голодный угол, были свои достойные предшественники…)
…По воспоминаниям бабки Лёли и моего деда, видевших тогда своего мужа и брата в последний раз, вышел он на тот лов как-то “несуразно и несурьёзно”. Что и зародило в них смутные подозрения. Вышел на вёслах, а в челноке находился латаный-перелатаный мотор — но никакой ёмкости с горючим Гавря с собой не взял. “Сказывал, что станет у Большого Талабского острова, а в челноке мерёжа лежала — стало быть, в протоки собирался заходить, а не на большую воду. Спросил я его про то — он только отмахнулся. Флягу вот литровую со шнапсом прихватил, а провиянту почти никакого. А уж снасти, удочки у него и вовсе никудышные на стланях валялись, — вспоминал дед. И добавлял: — Я враз почуял — чтой-то неладное братка задумал!”.
Неладное произошло, да и самое неладное. Через два дня на отмели в самом устье Великой нашли перевёрнутую, с пробитым явно снаружи дном, лодку Гаври. А неподалёку от неё — его уже раскисшую, кожаную, ещё с Гражданской войны оставшуюся куртку. А в ней, в потайном кармане, — завёрнутый в клеёнку, размокший “аусвайс” — пропуск на выход в озеро… Выходило, что Гавря, видимо, то ли в предвечерье, то ли рано поутру шёл при большой волне, да в сумраке и не заметил подводный валун. И не выбрался из воды, не доплыл до берега. Такое с нашими рыбаками глубокой осенью случалось и по сей день случается, хоть и не часто…
Гаврю отпели в завеличенском ближнем храме, хотя его тело так и не отыскалось. Ольга же с детьми покинула “старину”, дедовский дом мужа, оставила его на догляд моего деда и с разрешения немецких властей уехала к родне в дальнюю деревню на другом берегу озера… Вернулась же лишь через год после Победы, когда более или менее стало ясно, что советские “органы” не станут её терзать как жену человека, сотрудничавшего с оккупантами.
И ещё год бабка Лёля не знала, что овдовела-то она по-настоящему не тогда, когда нашли Гаврину разбитую лодку, а — двумя днями позже.
…Ибо никто не связывал гибель Гаври с гибелью того самого двухпалубного парохода “Зигфрид”. А она двумя днями позже и произошла.
“Зигфрид” вышел из Талабска, чтобы дойти через озеро до Усть-Нарвы и там остаться на приколе до весеннего паводка: ледовое “сало” уже вовсю плыло по воде.
На борту бывшего “Александра Невского” находилась немалая, численностью примерно с батальон, группа немецких диверсантов. У стен Ленинграда она должна была пройти дополнительную подготовку, после чего выполнить свою главную и единственную задачу — десантироваться в город и ликвидировать всех находившихся в Смольном. Что означало бы полное обезглавливание обороны Питера… Кроме того, “Зигфрид” вёз и боеприпасы, и всё прочее, необходимое для действий этой группы.
Из нашего города “Зигфрид” отчалил под покровом ночи, шёл на “самом малом” и во тьме успел пройти лишь первое, Малое Талабское озеро. Оно отделяется от Большого — русские издревле зовут его Чухонским — озера узким протоком, он и зовётся Узменем. (Именно на его вешнем льду князь Александр Ярославич некогда разбил войско псов-рыцарей.)
Расчёт немцев был, в общем-то, верен: на Малом Талабском можно было ждать неприятных неожиданностей от русских партизан, а по Чухонскому можно было идти уже без опаски, при дневном свете — оно насквозь контролировалось сверхверными рейху полицай-командами “эстляндцев”.
Но едва “Зигфрид” вошёл в Узмень, перед ним, а затем и справа, и слева от него раздалось несколько взрывов, — так сообщили командованию гитлеровцев двое чудом уцелевших “пассажиров”. Немцы открыли с корабля в рассветном сумраке беспорядочную стрельбу, палили во все четыре стороны, и корабль резко ускорил ход.
…А затем — по словам тех же выживших очевидцев — в борт “Зигфрида” врезалась, судя по всему, торпеда! Хотя расследовавшие то дело специалисты и гестаповцы недоумевали: никаких торпедных катеров у партизан быть не могло! Ведь их не было не только у пограничников в недавние предвоенные годы, но их нет и в распоряжении германского командования на этом озере, — так откуда же они могли тут взяться?! Откуда могла быть запущена торпеда? И торпедой ли являлось то, что врезалось в борт “Зигфрида”?.. Но, с другой стороны, продолговатый предмет, на бешеной скорости саданувший собой по борту, ничем иным, кроме как торпедой, быть не мог. Ведь, как утверждали те же спасшиеся гитлеровцы, ни единого человека не виднелось ни на том предмете, ни рядом с ним. Значит — торпеда!
От взрыва той торпеды сдетонировало всё, что могло взорваться внутри корабля. Он раскололся на несколько неравных частей и затонул почти мгновенно. (И немалых трудов стоило нашим водолазам летом 45-го года очистить дно Узменя от тех здоровенных обломков, когда вновь надобно стало открыть по озеру судоходство…)
…А через два года после Победы в дом к бабке Лёле, к Ольге Чудинцевой, вдове Гаври, пришли человек пять гостей. Один — из Москвы, один — из Ленинграда, другие — местные. Трое в военной форме, двое в гражданском… Одного местного она давно знала. То был Алексей, троюродный брат Гаври, житель Большого Талабского острова на озере, бригадирствовавший там ещё до войны и лет тридцать после неё. (На картине знаменитого ныне художника Петра Оссовского “Рыбаки Талабского озера” он изображён со стаканом денатурата в руке…)
Пришедшие поклонились Ольге и вручили ей орден Боевого Красного знамени — награду её покойного мужа за свершённый им подвиг. (А ещё, замечу, вручили ей “наградные”, полагавшиеся в те годы за ордена и медали. Ох, как пригодились вдове те рубли: время шло ещё полуголодное…)
“Он, Гавря-то, — рассказывал Алексей (тот рассказ я и сам от него не раз слышал), — загодя про тот рейс проведал. До часу его расписание знал. А главное дело, точно и то знал, что сам должен был на том “Зигфриде” идти — чтоб в машине ни малого хрипа не случилось. Так что понимал брательник: там, на пароходе, ему вряд ли выжить удастся. Знал, что мы минное поле в Узмене оборудуем! Вот и надумал… И в тот день, как его челнок нашли, он уже у нас на острове был, а следующим часом мы с ним на Узмень к нашим в плавни подались.
Попервоначалу-то Гавря не то что гибнуть, а и кидаться вплавь на “Зигфрида” того не думал. Его дело было одно — нас держать наготове, минута в минуту, как пароход появиться должон был. Чтоб никто из немцев не спасся… Да наши мины самодельные, заране поставленные, хреново сработали. Одне и вовсе не взорвались, а другие, видать, от водяного давления да от машинного шума сдетонировали. “Зигфрида” от их взрывов токо с боку на бок качнуло! А фрицы с него таку пальбу почали — аж вода вскипела. И видим — уходит… А — не должон уйти!
А мы и не знали, чего там у Гаври на тот крайний случай бывши надумано. А он — скок в ту моторку-маломерку, а там шашек динамитных немерено! Мы ему: “Куды?!”. А он: “Одну зажгу, другие сами сработают, успею соскочить, надо бечь туды, на него, покуда ещё он не ушёл!”. И завёл мотор, да и рванул прямым курсом на тот “Зигфрид”. Да, видать, не успел соскочить… А может, оглоушило его да волной накрыло от взрыва, не выплыл. Нас в плавнях и то с головами волной залило, когда та его лодчонка в борт стукнулась да взорвалась, а уж от неё и “Зигфрид”. Большущая волна поднялась! И все мы враз оглохли…”.
Так повествовал рыбак с Талабского озера, бывший партизан, единственный оставшийся в живых очевидец подвига Гаври…
Теперь я каждый год Девятого мая вместе с моими новыми товарищами, моряками-пограничниками, охраняющими наш государственный рубеж всё на том же Озере (ведь Эстония ныне опять, как говорят сами её простые граждане, “в суверенитете по самое горло”), опускаю с борта погранкатера венки на воду. И знаю — это и моему двоюродному деду Гавре поминальные, поклонные цветы. Русскому советскому труженику, погибшему здесь, на нашем Озере. На том самом, о котором когда-то друг Пушкина, тартуский, дерптский студент Николай Языков написал песню: “Нелюдимо наше море, день и ночь шумит оно. В роковом его просторе много бед погребено…”.
Да, нелюдимо бывает, сурово бывает к людям “наше море” — наше Озеро. Но оно — наше!
Вот затем, чтобы оно оставалось нашим, и погиб Гавря.
К 65-летию победы под Москвой и подвига Зои Космодемьянской