Из сумрака далеких времен, из необъятных просторов с серебряными прожилками былинных рек, из сказочных видений детства шелестом доно-сятся заветные слова: “русский народ”.

О, русский народ! Я летел на двухмоторном “Ан” над устьем Северной Двины. Река ширилась, распадалась на рукава с множеством зеленых островков, берега ее плавно уходили вбок, и скоро впереди, от края и до края, насколько хватало глаз, не спеша катило свои угловатые волны Белое море.

“Не так ли и мы, — подумал я тогда, — всеми малыми жизнями своими вливаемся в народ, в “русское море”, как сказал Пушкин?”

А потом самолетик, завибрировав, сел на сильно заросший травой, точно небритый, соловецкий аэродром, и мы оказались на знаменитом острове, по которому без всякой цели носились взад и вперед на мотоциклах пьяные мужики.

Обедали мы с женой в недавно построенной деревянной келье отца Зосимы, иеромонаха из Молдавии, с которым познакомились еще на пристани в Архангельске. Был пост, монахини (сестры Зосимы) подали пустой свекольный борщ и тепловатые макароны, заправленные постным маслом. Вошел мужик средних лет с похмельным лицом, снял шапку-ушанку (дело было летом), перекрестился и тоже сел обедать, не подымая от миски глаз. Это был церковный староста.

Потом я видел, как он истово трудился, выгребая мусор и битый камень из Филипповского храма, переданного властями верующим. Через некоторое время после отъезда из Соловков я узнал, что он украл церковную кассу и поджег, дабы замести следы, единственную отреставрированную часовню около монастыря.

Такая вот история в духе Достоевского. Что ж, один из малых ручейков, впадающих в великую реку, оказался отравленным. Ничего не поделаешь, это жизнь. Только не много ли стало этих мутных ручейков?

Я провел детство в военных городках, разбросанных на громадной терри-тории от Закарпатья до Забайкалья, потом, работая на “скорой помощи”, я побывал в стольких чужих домах, что человек иной профессии не посетит и за три жизни, и видел людей в ситуациях, в которых обычно, кроме милиции, никто их не видит. С 1987 года я работаю литературным редактором и прочитал тысячи рукописей, присланных простыми людьми со всех концов страны. Так что я имею некоторые основания утверждать, что знаю наш народ.

Я давно отказался от того, чтобы даже и в сердцах осуждать его в целом. Это, во-первых, не по-христиански, а во-вторых, лицо любого народа складывается из лучших черт, потому что худшие у всех одинаковы.

Но я все чаще ловлю себя на крамольной мысли, что лучшие черты нашего народа как-то так удалены друг от друга, что надо то ли отойти далеко-далеко от народа, чтобы охватить взглядом всю картину, то ли этот рисунок еще не закончен Богом.

“Непротивленчество” так в нас въелось, что иммунитет ко злу слабеет у русских людей год от года. Ярче всего губительное действие “непротивленчества” проявилось во время буденновских событий десятилетней давности. Ведь мужчин в захваченной больнице было значительно больше бандитов, а человеческая мысль, как известно, быстрее любого оружия. Вот ведь бежали захваченные талибами летчики из Афганистана, пусть даже и с помощью подкупа, — в любом случае они рисковали жизнью. Целый год им понадобился, чтобы решиться на такое.

В “буденновском столбняке” поразило еще одно: всё это происходило не на Дубровке, не в “развращенных” Москве, Питере, Нижнем или Екатеринбурге, а в глубинке России. В патриотических кругах до сих пор бытует легенда, что там-то, в народных недрах, живет еще воля к сопротивлению, правда и справедливость. Как бы хотелось верить!

Многие из писателей-патриотов считают себя верующими или на самом деле являются таковыми. Но, похоже, они не понимают, что для верующего понятие “народ” значит не более, чем, скажем, понятие “пролетариат”. И пролетариат, и народ объективно существуют, но обожествление этих групп людей — атеистический обман. Для отцов церкви народ прежде всего был паствой, которую надо приводить к Богу.

А наши патриоты без конца курили народу фимиам, как идолу какому-то, и дождались благодарности: народ, когда они стали, начиная с 1990 года, писать воззвания к нему, удивленно выпучился на них. Какие “идеалы”? Какая “Родина”? Какая “духовность”? Это результат тотальной обработки мозгов телевидением, решили тогда вы. Но когда я колесил в карете “скорой помощи” по Москве и Подмосковью, входил со своим громоздким железным ящиком в тысячи домов, то видел, что люди живут угрюмой свинцовой жизнью без Бога, оживляемой лишь шелестом нелегко достающихся рублей. И если телевидение позвало их в светлую даль западных супермаркетов, что они могли сказать в ответ на пламенные призывы “спасать Родину”?

Нельзя славное прошлое народа, его культуру и традиции автоматически переносить на нынешний народ, наделять его чертами, которых он уже лишен, и называть это любовью. В иных случаях это не любовь, а самообман. В свое время медицина научила меня любить не народ, а людей, когда они в беде и им больно. Народ как абстрактную категорию любить не нужно. Это, как писал Достоевский, все равно что любить не отдельного человека, а все человечество. Ведь любовь, согласитесь, предполагает некое ответное чувство, но кто же может рассчитывать на него, если, скажем, еврейский народ не полюбил даже своего Спасителя? Или любите на здоровье (нельзя же, в самом деле, это запретить), но отдавайте себе отчет: это — любовь без взаимности. Чтобы не посыпать потом голову пеплом: где же мой народ? В Турцию поехал, за шмотками…

Отчего в поучениях Господа мы не найдем и следа сюсюканья перед народом? Напротив, недостатки окружающих подчеркивались Христом в довольно резкой и откровенной форме. Зачем обманывать людей, говоря им, что они — соль земли, если вскоре они придут и скажут: “Распни Его!“?

Никому из нас не дано любить людей сильнее, чем Господу, создавшему их по Своему образу и подобию. Но Бог сошел с небес на землю в человеческой ипостаси не для того, чтобы сказать людям: “Какие вы хорошие!”. Не очень-то они были и хорошие, если благодеяния от Господа принимали, а в роковой час никто о них даже вслух не вспомнил. Мне искренне жаль наших слепых “народолюбцев”. Да, они сочинили для самих себя фантом — прекраснодушный народ, но ведь большинство их и служили ему самоотверженно! Они вполне заслужили за свой труд народную благодарность. Почему? Да потому, что не живут долго люди низкими истинами, подавай им возвышающий их обман. Насмотрелись “порнухи”, всех ощутимо потянуло к старому. (Демоническое телевидение, кстати, сразу отреагировало — и появились вновь на экранах шедевры соцреализма, запели “Старые песни о главном”. Нет, что ни говори, а между телевидением и народом существует четкая прямая и обратная связь.)

Увы, это никак не меняет отношения народа к серьезным писателям. Какой народ на просторах бывшего СССР относится так скверно к своим писателям, как русский? Вы посмотрите, каких писателей пестуют в “ближ-нем зарубежье”, — ни один из них и в подметки не годится любому нашему “середняку”. Напиши хоть в “ближнем”, хоть в “дальнем” зарубежье кто-нибудь что-то вроде “Лада” Белова — да ему памятник поставят при жизни.

Раньше писатели — и Пушкин, и Лермонтов, и Толстой, и Достоевский, и Шолохов, и помянутый Белов — были обязаны очень многим в своем творчестве народу. Теперь наоборот. Возьмем один из многочисленных фольклорных сборников XIX века. Мы найдем в нем множество сюжетов, поэтических образов и просто словесных оборотов, вошедших в классические русские произведения. А что теперь? Современный раздел в фольклорном сборнике, конечно, есть: всякие частушки про колхозы, Гитлера, Горбачева, Ельцина, Чубайса, но это, собственно, не народная поэзия, а то, что во Франции называли мазаринадами.

А если говорить о народных промыслах? Знанием о цивилизациях древности мы во многом обязаны банальным глиняным черепкам. На них можно обнаружить редкие письмена, они хранятся в земле лучше железа и позволяют точно определить с помощью спектрального анализа время изготовления сосуда, а следовательно, и древность культурного слоя. Нельзя сказать, что наша эпоха будет представлять в этом смысле белое пятно. Гончары в России есть, а у кузнецов даже существует профессиональный союз. Я знаю людей, нашедших утерянный, казалось бы, секрет чернолощеной керамики. Но вот незадача: народными промыслами не занимаются люди из народа. Где потомственные промысловики? Знакомые мне гончары и кузнецы — сплошь бывшие “итээровцы” и филологи. Недавно познакомился с одним гончаром с Нижегородчины, бывшим сельским учителем. Он теперь продажей горшков и крынок кормит семью. Но кто же его, деревенского человека, научил крутить их? Керамисты-интеллигенты из Подмосковья…

Поневоле придешь к выводу, что сегодня не столько мы нуждаемся в народе, сколько народ в нас. Кто еще скажет о нем что-то хорошее, не телевидение же? Кто вернет народу его искусства и промыслы? Л. Н. Гумилев, производивший раскопки в Волжской Хазарии, писал, что коренное население Хазарского каганата не оставило после себя, кроме развалин колоссальных по тем временам крепостей, никаких памятников культуры, даже элементарных. Значит ли это, что в Хазарии не существовало культурных людей? Вероятно, существовали (среди знати), но были адаптированы и даже впрямую ассимилированы путем смешанных браков правящей верхушкой, принадлежащей к другому этносу.

Писатели-патриоты были всегда, во всех странах мира, естественной культурной опорой государственной власти и посредником между нею и народом. Если же власть вдруг отворачивается от них — значит, она глупа и утратила чувство самосохранения, но народ, равнодушный к своей культурной идентификации, — это уже антинарод.

Современные русские люди, в большинстве своем считающие художества занятием праздным, не понимают, что, если нужда заставит национально ориентированных художников обслуживать космополитичную верхушку, проиграют не художники, которые могут сохранить зерна индивидуальности и в новом амплуа (как это сплошь и рядом происходит среди живописцев, охотно запечатлевающих ряшки “новых русских” или даже оформляющих их шизофренические замки в стиле “а ля рюс”), проиграет народ, и навсегда. Мы приблизились к той роковой черте, когда можем идентифицировать себя как народ только в прошлом. От нашей былой мощи — государства, армии, науки, образования, промышленности — остались слабые воспоминания. Так, наверное, римляне под властью гуннов и вестготов смутно помнили о своем величии, но в настоящем у них были только развалины. Конечно, в отличие от Хазарии, кое-что осталось и помимо развалин, но осталось кому? Германские племена многим обязаны римлянам, но вот римляне им не обязаны ничем.

По теории, которой придерживаются историки школы академика Рыбакова, русский народ значительно древнее, нежели принято считать, и ведет свою родословную со времен “трипольской культуры” или даже еще раньше. Оппоненты этих историков полагают, что подобные взгляды — проявление “великодержавного чванства”. Если бы так! Мне известно одно доказательство (из разряда психологических) теории глубокой древности русской нации, которое никогда никому не приходило в голову. Правда, не знаю, доставит ли оно удовольствие державникам.

Так вот, если смотреть на теорию о нашей глубокой древности с точки зрения концепций Тойнби или Шпенглера, то получается, мы не только древний этнос, но, увы, — и дряхлый. В самом деле, разве мало общего между нашей жизнью и тем, как вели себя древние египтяне, греки, римляне в эпоху упадка их цивилизаций? Разве молодые этносы (а мы, по официальной теории, моложе германцев) относятся так равнодушно к своей государственности и национальному достоинству?

Мы, тридцать лет управляемые вождем-победителем, несгибаемым, волевым, жестоким, умным, хитрым, не упускавшим ни одной возможности прирезать лишний метр земли к своей державе, — что мы сделали всего через сорок лет после смерти Сталина с Советским Союзом, созданным, казалось бы, на века, ощетинившимся ядерным оружием, окруженным со всех сторон поясом безопасности из стран-сателлитов (а при Сталине в их число входили и Китай, и Иран, и Австрия, и Албания, и Финляндия)? Сколько крови, пота и слез мы пролили, складывая по кирпичику эту сверхдержаву? И что мы сделали для того, чтобы не дать играючи ее разрушить?

Заметьте при этом, что Сталин был не русским, а грузином (то есть, согласно “теории русских древностей”, представителем более молодого этноса). Ни до Сталина, ни после народ оказался не в состоянии выдвинуть из своей среды вождя-державника. Зачем столько лет компартии прививали иммунитет против троцкизма, если она выбрала руководителем Хрущева, бывшего, по свидетельству Кагановича, в 1923-1924 годах троцкистом?

В русофобии обвиняют и Сталина, говорят, что антирусский и антиправославный характер его государства не позволял русским чувствовать себя в нем хозяевами. Не берусь спорить, но стоит сравнить, насколько допускались русские к руководству страной при Ленине и при Сталине и каково было положение Православия при том и другом. Вообще, что значило сказать: “Я — русский” при Ленине и при Сталине?

А если вернуться от Сталина лет на двести назад, мы увидим, что при Анне Иоанновне и Бироне все русское и православное было еще в меньшем почете. О тогдашнем засилье немцев хорошо известно, но мало известно, что Священный Синод практически бездействовал, в нем не было ни одного митрополита, лишь один архиепископ.

На одной чаше весов сегодня ощутимые признаки вырождения русского народа: демографические, нравственные, культурные, государственные… Что на другой? Как это ни странно, мы по-прежнему умны и талантливы. (Еще одно свидетельство в пользу “древности”?) Побывав во многих республиках бывшего СССР, окончив многонациональный Литинститут, я вынес убеждение, что наши бывшие собратья здесь даже уступают нам. (Иначе бы они, имея у власти национально ориентированные элиты, не жили бы хуже нас, национальной власти не имеющих.) Но умны мы теперь каким-то лукавым, странным умом. Порядочные русские люди всегда стремились в своей жизненной философии преодолеть (часто безуспешно) пропасть между словом и делом. Ныне все наоборот. Слова принципиально маскируют дела (слава Богу, тоже не всегда успешно). В этом смысле мы стали напоминать евреев раннего периода рассеяния. Вы заметили, что нынче все, кроме тех, кто свое богатство скрыть не в силах, плачут и жалуются? Вселенский стон стоит! “Семьдесят процентов людей живут за чертой бедности”. Но почему оппозиция получает на парламентских выборах не больше трети голосов? Пропаганда? Ее значение огромно, но лично я еще не видел голодных, которых накормило бы телевидение.

Определенная лукавинка была свойственна нашему народу и прежде, но добавилось еще кое-что. Ум стал рассматриваться как капитал. “Если ты умный, то почему бедный?” — современная расхожая шутка. Я даже полагаю, что мы недооцениваем своеобразные умственные способности русских людей. У сочинителей есть вечная головная боль: “Народ не поймет!” Народ, со своей стороны, охотно поддерживает эту версию. Однако с реставрацией капитализма многие наши пеньки моментально научились разбираться в законах финансовых спекуляций и объегоривают людей виртуозно, в том числе многоопытных западных коллег. Мы не могли побудить их прочесть страницу серьезных стихов или прозы, а они, гляди, щелкают, как орехи, абсолютно нечитабельные для нас учебники о принципах бизнеса и успешно зубрят английский, хотя в школе клялись, что у них нет способностей к языкам. Эти хитрецы прикидываются непонимающими только тогда, когда понимать им нет никакой прямой выгоды.

Талантливы мы в “новой России” тоже как-то однобоко. Прежде считалось, что способному человеку незачем обманывать людей, пусть этим занимаются бездари. Теперь талант первый спутник обмана. Наши соотечественники научились проникать в компьютерные сети американских банков и переводить миллионные суммы на свои счета.

Ни ум, ни талант не являются, к сожалению, в наше время чистыми достоинствами. Они лишь могут сопутствовать чему-то более значительному и высокому в нас. Чему? Что положить нам на светлую чашу весов? Конечно же, веру наших отцов, веру, что вела и спасала нас столько веков. Не проходило и столетия, чтобы русский народ не стоял на краю пропасти, в отчаянии озираясь на стремительно надвигающуюся стену огня. Так уж нам обычно везет, что обстоятельства всегда против нас, но глядишь: бухнется на колени русский человек, всеми силами грешной своей души взмолится к Господу, — и что-то дрогнет в небесах, хлынет сверху чудесный ливень, зальет огонь, или молния ударит в дерево у края пропасти, которое рухнет кроной на другую сторону и станет спасительным мостом… Ушли в небытие, “сгинули, аки обры”, хазары, печенеги, половцы, волжские болгары, а мы, обожженные, побитые, иссеченные шрамами, снова вставали и отстраивали заново наши церкви и города.

Нашему народу, с его постоянным житейским невезением и привычкой к страданию, всегда был понятен и близок образ того Иисуса, который во младенчестве спал в кормушке для скота, потому что Ему с Матерью не нашлось приюта ни в одном еврейском доме. Простой, откровенный, даже резковатый, но чуткий и милосердный Бог в образе человека подвергся неслыханным пыткам и истязаниям, а потом и лютой казни вместе с бандитами, — это тоже нам знакомо и понятно. Многим русским новомученикам довелось, хотя и не в столь тяжкой степени, разделить крестный путь Спасителя. И не так были страшны муки, которым их подвергали, как то одиночество, которое они испытывали перед смертью. В 1918 году украинские монахи-“самостийники” сами указали расстрельной команде дом в Киево-Печерской лавре, где жил престарелый и больной митрополит Владимир, да еще жаловались на великодержавные притеснения с его стороны, а когда за оградой, куда отвели митрополита, раздались выстрелы, кто-то из монахов робко предположил: “Это, наверное, владыку расстреливают”. Но никто не пошел посмотреть, так это или не так. Все легли спать. Не стали искушать судьбу и утром, пока женщины, пришедшие в лавру на богомолье, не закричали братии, что на площадке рядом с крепостным валом лежит в луже крови мертвый владыка, без панагии, клобучного креста и босой. Тело митрополита Владимира было все изуродовано ударами штыков и выстрелами в упор, сделанными уже после того, как он упал.

В наших былинах, песнях, духовных стихах и житиях говорится больше не о чудесах, творимых святыми великомучениками, а об их страданиях. Жалость и врожденное чувство справедливости (вот еще что можно положить на светлую чашу весов) не позволяют нам забыть унижений и издевательств, выпавших на долю лучших людей среди нас. Вот почему “русский” означает “православный”.

Со страхом мы, братие, мы восплачемся:

Мучения-страдания Исуса Христа.

Восплачемся на всяк день и покаемся,

И Господь услышит покаяние,

За что и нам дарует царствие Свое…

Однажды, выступая перед читателями в Исторической библиотеке, я риторически спросил: по каким людям мы должны судить о народе? По тем отвратительным личностям, что не сходят с экранов телевизоров? По неисчислимым ловчилам, без конца продающим и предающим? По равнодушным и прячущим глаза или по тем, кто в полной безвестности, молча, день за днем, год за годом занят напряженным созидательным трудом?

Я знаю сотни примеров, когда люди, не спросясь никого, но и никем не понуждаемы, без похвал, венков и вознаграждений в одиночку делают общерусское, народное дело. Если у нас и будет завтрашний день, то только благодаря им.

Как-то известный русский критик и публицист, с которым я поделился некоторыми горькими мыслями о современном состоянии нашего народа, сказал то, что вряд ли когда-нибудь напишет, а если напишет, то уж точно не напечатает: “Девяносто девять процентов людей у нас сегодня — это быдло. Народ составляет всего один процент. И пока жив этот один, будут жить и остальные”. Несмотря на скептический склад натуры, я в глубине души оптимист и поэтому как-то сразу согласился.

Но теперь, когда я пишу эти строки, я думаю о том, что дело все же не в оптимистах и пессимистах. Те немногие труженики, что работают за нас, те считанные праведники, что отмаливают перед Господом неисчислимые наши грехи, — они ведь перекладывают на свои измученные плечи то, чего не делают остальные! Остальные незримо подключились к ним, как к капельнице, и высасывают их! Насколько их хватит?

Ну, допустим, “один процент” — это гипербола, фигура речи, но ведь история свидетельствует, что и десяти процентов недостаточно, чтобы сохранить равновесие добра и зла в народе. Согласно отчетам фронтовых священников в 1917 году, после того как Временное правительство объявило необязательным соблюдение православными воинами церковных таинств, количество причащающихся упало с почти ста процентов в 1916 году до десяти и меньше в 1917-м. В 1918 году некоторые священнослужители считали, что и в целом по стране точно такое же соотношение людей церковных и не церковных. “Говорим, что за нами сто миллионов православных. А может быть… их только десять”, — сказал, выступая 31 августа 1918 года на Поместном соборе Российской Православной Церкви, епископ Симеон Охтинский. Его оценка была, по-видимому, верна, так как совпала с подсчетами вождя питерских коммунистов Г. Зиновьева, заявившего тогда же, в сентябре 1918 года: “Мы должны увлечь за собой 90 миллионов из ста, населяющих Советскую Россию. С остальными нельзя говорить — их надо уничтожать”.

Итак, десять процентов верующих патриотов — это роковой предел для страны, в которой, по данным 1914 года, было 117 миллионов православных, 48 тысяч приходских храмов, свыше 50 тысяч священников и диаконов и 130 архиереев в 67 епархиях. А что говорить о нас? И есть ли основания надеяться, что наш “один процент” (или пусть даже пять) будет увеличиваться?

Есть, но при одном условии. Нужно не фантазировать относительно “еще таящихся в народе сил”, а честно признать существующий в народе моральный статус-кво. Русофобствующие публицисты, утверждавшие в годы горбачевщины, что у нас теперь не народ, а население, были не так уж не правы. Мы отмахивались от этих утверждений, считая их злобными происками антинациональных сил, да так оно и было, но разве на пустом месте они возникли? Давайте прямо смотреть горькой правде в глаза: если бы русофобы-демократы клеветали относительно “населения”, они бы не победили. Ведь они даже не скрывали, что не любят русский народ.

Многие из нас знали, что оппоненты кое в чем правы, но либо яростно возражали, либо молчали, чтобы не играть по их правилам. Между тем правду о народе надо было говорить самим. А то отважились на это в свое время Абрамов и Крупин, а их давай клевать, в том числе и свои…

Мало, конечно, удовольствия в том, чтобы раздавать оплеухи своему же народу… Но и наивно в настоящее время уповать на некую коллективную народную мудрость. Признавая априори ее существование, я лично никогда не видел ее в действии. “Соборное сознание”? Но оно теперь чаще всего проявляется в пушкинском “Народ безмолвствует”. “Народ оказался мудрее и той, и другой стороны”, — говорили после октябрьского противостояния 1993 года. Но это только так кажется. Через семь лет после описанных в “Годунове” событий на Москве тоже царило безмолвие — безмолвие мертвых. Тишина, как на кладбище… В этой тишине так хорошо думается о народе и его сознании. Только вот живых людей почему-то не видно.

Неужели бы народы нуждались в пророках и законодателях, если бы им достаточно было коллективной мудрости? Заметьте вдобавок, что законодателей и пророков имели этносы с развитым общественным и культурным сознанием, а не наоборот, как можно предположить. У древних греков еще до Ликурга и Солона была уже развитая культура и государственность. Когда народам, по терминологии митрополита Илариона, дан Закон или Благодать, они, не нарушая этих установлений, могут довольно долго проявлять коллективную мудрость, не имея ярких вождей и пророков (например, как древние римляне или византийцы). Когда же законы и заповеди перестают большинством соблюдаться, народное сознание не в состоянии выработать новых, скажем, на каком-то совете старейшин. Коллективное законотворчество — это процесс долгий, растягивающийся на века, как это было со Сводом законов Российской империи. Нужен мощный толчок — мысль, воля, предвидение, озарение свыше, — а это не дается всем сразу. Но чтобы быстро отреагировать на толчок, народу, безусловно, необходима соборная мудрость.

Мы же видим, с одной стороны, у народа все признаки массовой деморализации, а с другой — отсутствие духовных и политических вождей. Что скажет нам народное сознание, если оно полностью нравственно дезориентировано?

Я не призываю людей толпой бежать записываться в вожди и пророки: чего-чего, а небескорыстных витий у нас сколько угодно. Но кто сказал нам, что безмолвствовать на пороге гибели — мудро? Смешно, конечно, если кто-то претендует на роль Моисея или Заратустры, но механизмы самосохранения в народе должны срабатывать немедленно.

Народ наш глух к похвальбам: его хвалили-хвалили и при царе, и при коммунистах, а жизнь шла своим путем. На откровенный разговор подобного рода люди, как правило, реагируют в первый момент обидчиво или даже грубо, но для нас важнее, что происходит потом. На личном опыте я убедился: такие слова надолго западают им в память, но самое главное — заставляют размышлять над этими вещами.

Не те времена, чтобы думать о том, как бы кого не обидеть. Велика ли беда, что на тебя обидятся, если впереди ждет беда большая! В жизни каждой нации бывают моменты, когда немота тех, кому есть что сказать, просто преступна. Мне скажут: ты обвиняешь весь народ в своих собственных грехах. Но я тоже часть народа.

Авторы “Вех” подошли в свое время к очень важному для нас выводу, правда, либеральное и марксистское прошлое не позволило им высказать его прямо. Нельзя жертвовать ни интеллигенцией ради народа, ни народом ради интеллигенции: есть устройство, в котором и те, и другие смогут, если захотят, осуществить свои чаяния и свести на нет противоречия, — национальное государство. Жизнь любой семьи немыслима без драм, но сама семья есть ценность большая, чем правда какой-либо из сторон. Семья либо есть, либо ее нет. Государство может быть суровым отцом, но не может быть злодеем-отчимом. Это форма народной жизни, которая создается столь же долго и кропотливо, как культура. Народ, существующий вне государства, — это литературщина, инфантильное толстовство. Таких народов на земле нет. Люди живут либо в своем государстве, либо в чужом — вот и всё.

Наше государственное устройство разрушено — это следует признать вслед за фактом морального краха русского народа. Это значит, что всевозможные мероприятия по смене властных декораций в Кремле и на Охотном ряду не имеют для нас никакого смысла. Нам нужно восстанавливать формы государственной жизни, начиная с молекулярного уровня. Давно известно: на выборах выбирают себе подобных. Нам впору не выбирать, а днем с фонарями в руках искать достойных. Чем скорее мы избавимся от плебейской неприязни к талантливым и деятельным людям из своей среды, тем будет для нас лучше. Я представляю, как бы у нас восприняли юную героиню в духе Жанны д’Арк! Масса посредственностей в любой стране подсознательно стремится уподобить себе и нивелировать способного человека. Но сегодня, если мы не хотим стать навозом для мировой истории, мы должны, забыв низкие инстинкты, изо всех сил продвигать даже на самые незначительные общественные позиции тех, кто лучше нас. Здесь есть чему поучиться, например у евреев.

Мы сегодня движемся к пропасти как бы по расписанию: размеренно, с остановками, читаем в пути газеты и пьем баночное пиво. “Мы живем, под собою не чуя страны…”. Ничего позади, ничего впереди, пусто вверху и внизу. Только стремительный полет (или падение) неведомо куда. Однажды мне довелось испытать нечто подобное на скоростном корабле. Это было, кстати, когда я возвращался со знаменитого острова, о котором писал вначале. Норвежцы за право вылавливать нашу семгу в устье Северной Двины передали архангельским властям высокоскоростной катамаран на воздушной подушке. Вместительный, как аэробус, он предназначался, однако, для морских прогулок по скандинавским фьордам, то есть по внутренним акваториям. Наши же стали его использовать на дальнем маршруте Архангельск — Соловки. Катамаран этот, в сущности, не плывет, а летит, срезая гребни волн. Моря под собой вы не чувствуете — только пустоту и нарастающую дурноту под ложечкой, как при попадании в “воздушную яму” в самолете.

Мы с женой перекусывали за буфетным столиком, когда корабль плавно, как пассажирский поезд, отвалил от причала. Прощай, Соловки! Мы пригнулись к иллюминатору, чтобы кинуть последний взгляд на монастырские купола. Массивная крепость, отраженная в играющих солнечными бликами водах залива, казалась легкой, даже игрушечной. Катамаран быстро и бесшумно набирал ход. Жена ушла на свое место, а я еще допивал пиво, когда вдруг почувствовал, что завис в воздухе. Пол уплыл от меня и столик тоже. Буфетная стойка сильно ударила меня по спине. Барменша спешно убирала напитки и бутерброды. Она едва увернулась от ящика с пустыми бутылками, который, как торпеда, просвистел мимо нее по линолеуму и со страшным звоном влетел в открытую дверь подсобки, где, очевидно, врезался в другие бутылки. Дверь сама собой захлопнулась, точно в избушке Бабы-Яги. Балансируя, я поспешил добраться до своего кресла. В иллюминаторы уже ничего не было видно, кроме ходящей вверх-вниз стены зеленоватой воды. В открытом море бушевал нешуточный шторм. Лица у пассажиров сразу позеленели, они судорожно доставали спецпакеты. Сладковато-приторный запашок рвоты поплыл в кондиционированном воздухе.

Заработали огромные телеэкраны под потолком, которые стали венцом этого “захватывающего” путешествия в пустоте без смысла, времени и пространства. То ли фильмы были записаны на девяностоминутных видеокассетах, то ли по какой еще причине, но все они обрывались посредине, без продолжения, а иностранные были к тому же без русского перевода, зато с синхронным немецким и почему-то финским. Они вызывали такую же тошноту, как и этот полет над Белым морем.

Меня тогда поразило ощущение собственной ничтожности в этом зеленоватом, комфортабельном вакууме. Никогда прежде — ни в самолете, ни на обычном корабле — я ничего подобного не испытывал. Я был не человеком, а игрушкой волн в хорошо упакованной железной коробке. Ничего от меня не зависело: я не мог ни остановить судно, ни даже выключить фильмы, точно снящиеся в бреду. Я был заложником движения, скорости, вот и всё. “Это и есть, наверное, смерть”, — мелькнуло у меня в голове.

Не буду пересказывать свои Магеллановы ощущения, когда в Архангельске снова почувствовал под ногами твердую землю. Это было так, словно душа вернулась в тело. Были уже поздние сумерки, горели красные причальные огни, навстречу шли люди с нормальными, не зелеными лицами. Около ресторана морского вокзала мы услышали, как немного подвыпившая светловолосая девушка гневно выговаривала своему парню: “Как ты мог? Как ты мог?” “Да что я сделал?” — неуверенно защищался тот. “Как ты мог уйти, ведь он назвал тебя козлом?!” (“Козлом” — нажимая на “о”.) Я засмеялся. Под ногами была настоящая земля, все стало на свои места. Это не Москва, где твоя девушка на “козла” даже внимания не обратит, а если обратит, то скорее предпочтет уйти, — это еще крепкий Русский Север, где у женщин сохранились нормальные представления о достоинстве своих мужчин. Забавно, но в этот момент я вспомнил свои мысли о том, какую правду следует говорить народу. “Как вы могли допустить, чтобы вас называли козлами?”

Конечно, я неизбежно идеализировал Север после недавнего безумного путешествия, но в тот момент я чуял под собой свою землю, свою страну. Она бывает не очень-то и хороша, но в мягкой, чистой, кондиционированной, попахивающей то ли дезодорантом, то ли блевотиной никелированной пустоте Запада куда хуже. Мы упали в глубокую, но не бездонную яму. У нас есть на что опереться, чтобы из нее выбраться. Яма — это еще не пустота.

Когда на крутых виражах истории у нас уходит из-под ног наша земля, мы просыпаемся, обретаем снова человеческое и национальное достоинство. Видимо, нам нужна не великая Россия: нам нужны великие потрясения. В потрясениях мы снова обретаем Родину. Правда, лучшие из нас погибают в священных войнах в первую очередь. Вот им-то и надо проснуться раньше других. Чтобы крикнуть нам: “Подъем!” Не то нас разбудят уже трубы Страшного суда.

А может быть, не надо просыпаться, ведь все в истории предопределено Богом? В истории, может быть, и предопределено, а в нашей жизни, как сказал Дмитрий Карамазов, дьявол с Богом борется, а поле битвы — сердца людей. Пусть наши лучшие черты никак не складываются в цельную картину, но не нужно забывать, что этот рисунок только задуман Богом, а выводит линии наша рука.