У каждого русского человека есть свой идеальный образ России, свои наиболее близкие и родные места, свое представление о том, “с чего начинается Родина”. Мне, например, особо дорога и близка Земля Псковская — Изборск, Печеры, Малы, Святые Горы и, конечно же, сам древний Псков. Но если говорить об исходном и собирательном образе исконной России, то у меня он, скорее всего, совпадает с Заонежьем, Валаамом, Соловками, а прежде — с запавшими в самую глубину души Кижами. Дух отшельничества, уединенного монашества, подвижничества и освоения северных земель — все это зримо ощущаешь здесь, на берегах Онежского озера, где находились новгородские пятины — окраинные владения мощного и богатого центра Древней Руси.

Почти полвека наслаждаюсь я возможностью жить в деревне Ерснево, что напротив Кижского острова, в прямом соседстве с одним из самых прославленных пятинных поселений — селом Боярщина. Это сейчас оно огнило и порушилось, а раньше к прочно срубленным просторным домам с богатыми амбарами и подклетями причаливали быстроходные ладьи новгородских ушкуйников, крепко соблюдавших интересы вольнолюбивого города. В позапрошлом столетии жил на Боярщине известный былинный сказитель Щеголёнок, чье северное пение и редкие рассказы слушали и в императорских покоях, и в доме графа Льва Толстого. Из окон ерсневского дома, где я пользуюсь постоянным заонежским гостеприимством и который считаю родным, как на ладони видны кижские многоглавые храмы.

Кижи. Теперь редко встретишь человека, которому незнакомо это место или хотя бы раз не посетившего сказочный остров. Уж очень комфортна и стремительна прогулка на белоснежных “кометах” и “метеорах” из Петрозаводска в Кижскую Губу. Но раньше все было по-иному.

…Первая моя командировка из Всероссийского реставрационного центра в Карелию имела своей целью работу на Кижском острове. Вместе с замечательной учительницей — первоклассным реставратором Евгенией Михайловной Кристи и нашим коллегой из Музея изобразительных искусств Карельской АССР Геннадием Жаренковым мы должны были описать и подготовить к отправке в Петрозаводск временно хранившиеся в Кижах иконы.

Маленький пароходик класса “ОМ” должен был отплыть в Кижи поздно вечером. Накрапывал холодный осенний дождь. Он сыпал пятый день подряд. “Неужели и сегодня не уедем?” — задавал я в который раз себе и спутникам один и тот же вопрос. Истекала первая неделя командировки, но мы кроме Петрозаводска ничего не видели. А планы еще в Москве строили большие. Во главе маршрута, конечно же, Кижи. Очень хотелось их поскорее увидеть, хотя и сам не знал еще, почему. Просто чувствовал, что надолго, может, навсегда привяжусь всем своим существом к суровому северному краю.

Ближе к утру, но еще в полной темноте, наше суденышко гулко ударилось о деревянный бок дебаркадера. Заскрипели траповые доски. Полетела швартовая веревка, пароход дал длинный отходный гудок, и мы остались один на один с ночью, холодной и какой-то тревожной. Под утро задремал я в маленькой каюте, а когда проснулся, увидел за окном серое дождливое небо, точь-в-точь петрозаводское. От пристани Васильево до Кижей рукой подать, но сквозь сплошной дождь и туман их было совсем не разглядеть.

“Вот там они, за погостом, — показал старичок, хозяин дебаркадера. — Идите по этому холму и аккурат попадете”. Но нам посчастливилось увидеть заонежское чудо, прежде чем к нему “попасть”. Пройдя с километр, мы оказались на погосте и стали рассматривать деревянные кресты — нет ли среди них известных по книгам северных поклонных знаков. В это время подул сильный ветер. Тучи мгновенно разорвало, и солнце, выпущенное на свободу, озарило все вокруг слепящим глаза светом. Я посмотрел вперед и замер: прямо передо мной возносились к небу купола кижских церквей, а над ними от края до края небесного перекинулась яркая радуга.

Солнце простояло над озерной гладью все двадцать дней, что мы работали в Кижах. Мне и в мечтах не могло представиться такое чудесное место, каким оказался удивительный, чуть золотеющий осенней листвой остров посреди бескрайних водных просторов. Но главное, именно здесь я впервые увидел иконы, написанные заонежскими мастерами, познакомился с их потомками — искусными северными плотниками, хранившими как зеницу ока архитектурное наследство, завещанное отцами и дедами.

В дом Ошевнева — один из важных объектов создававшегося тогда музея деревянного зодчества — свезено было около тысячи икон, возвращенных по мирному договору из Финляндии. При разборе богатейшего собрания мы недосчитались всех досок “неба”, украшавших своды Преображенской церкви. Местное начальство утверждало, что расписные паруса “неба” уничтожили финны, но позднее пастор, отвечавший за возврат икон, убедил специалистов в обратном: “небеса” сожгли в Карелии безграмотные атеисты, поставленные “на культуру”.

* * *

Тогда, в начале шестидесятых, ни о каком комфорте, гостевых домиках и ресторанах на Кижах и мечтать не приходилось. Расположились мы у гостеприимной Марии Титовны в небольшой избе, стоявшей рядом с церковным ансамблем. Здесь и состоялось первое мое знакомство со старшим мастером плотницкой артели Борисом Федоровичем Елуповым. За большой, прочно срубленный стол в обеденный перерыв садились все те, кому Кижи обязаны своим существованием — умельцы, в конце сороковых годов собранные блистательным архитектором-реставратором А. В. Ополовниковым по окрестным деревням. Потом я ближе сойдусь и подружусь с Костей Клиновым, Ваней Вересовым, Федором Елизаровым. А тогда зачарованно вглядывался в простые, но значительные северные лица сидевших за столом заонежских обитателей. Был здесь и Михаил Кузьмич Мышев, руководивший бригадой, воспетый потом золотым пером Василия Пескова в прекрасном очерке “Музыка древнего топора”, опубликованном в многомиллионной “Комсомолке” и позвавшем в дорогу не одну тысячу любителей старины. Но самое большое впечатление произвел на меня могутный старик, возраст которого явно перевалил за восемьдесят, державшийся молодо, уверенно, с достоинством, вообще присущим здешним крестьянам.

Перед каждым из сидящих за столом стояла пол-литровая алюминиевая кружка, в которую дед Никита Хубов (так звали приглянувшегося мне плотника) наливал из бутылки внушающую страх порцию водки. На середине стола лежало полбуханки ржаного хлеба, от которой принявший свою дозу мастеровой отщипывал небольшой кусочек — скорее для того, чтобы его понюхать, чем закусить выпитое. Когда дошла очередь до меня, молодого начинающего реставратора, но уже знающего вкус водки и разбавленного спирта, который был незаменим в нашей работе, я невольно поежился, опасаясь ударить в грязь лицом перед “профессорами” питейного дела. Выпив залпом свои двести грамм, поспешно потянулся к спасительному хлебу, отломил добрую его половину и стал лихорадочно закусывать огненную влагу. “Так, москвич! Ты что, обедать сюда пришел? Обед будет позже, а сейчас только завтрак. Мы ведь тебе не тык-мандык деревенщина, а чик-чивирик московщина”, — лукаво посмеиваясь, преподал мне первый урок артельного бытования старик Хубов, похожий на могучее дерево, которыми богаты здешние леса.

В работе люди сходятся быстро, особенно на таких малых пространствах, как земля кижского архитектурного ансамбля. Наблюдая внимательно за моими “рейдами” от небольшого амбара к дому Ошевнева с большемерными иконами на плечах, Борис Елупов со свойственным ему юмором, саркастическим, резковатым, но отнюдь не злым, заметил: “Наверняка, Савелка, быть тебе в раю за такую тьму Богов перенесенных”. А дня через три после нашей первой встречи пригласил он меня попариться в бане и посидеть за столом в его ерсневском доме. Тогда я впервые увидел кижанку — лодку, верой и правдой служащую каждому заонежскому хозяину.

Вечерело, дул порывистый ветер, на берегу вроде и не очень ощутимый. Когда же отчалили мы от пристани, онежская волна сразу дала о себе знать. Плыть-то до материка всего с километр, а покачало и промочило меня до нитки. Борис спокойно сидел на корме за рулем, курил неизменный “Беломор” фабрики Урицкого — другого табака не признавал — и казался мне человеком, который неотделим от этой воды, лесов, неба и силуэтов кижских церквей. Таким я его всегда вспоминал в городской суете, таким вижу и сейчас, когда давно уже нет его на бренной земле.

Елуповский дом понравился мне сразу — простой, основательный снаружи, а внутри необычайно уютный и теплый. Главное, что мне сразу бросилось в глаза и чем я не устаю восхищаться по сей день, — это потолочные перекрытия, набранные из широких массивных досок, до изысканного глянца обработанные топором и временем. Остальное было просто, но надежно. Большая печь с лежанкой; стол, занимающий добрую половину горницы, окна, выходящие на озеро и церкви Кижского погоста; лестницы — широкие, с удобным маршем и прочными перилами. Кроме горницы и спальных комнат на втором этаже мастерская для самых неотложных ремонтов и поделок, рядом с высоким и просторным сеновалом. Вот только входная дверь необычно низкая — чтобы не продувало дом в лютые заонежские морозы. Многие из моих друзей, прежде чем научились кланяться при входе в дом, понабивали себе памятные синяки и шишки на лбу.

Тогда основным и единственным источником света в Ерсневе были керосиновые лампы, и баня от этого казалась сказочно таинственной, совсем непохожей на комфортные залы и купальни в сандуновских номерах. Зато ныряние в сентябрьскую воду после обработки бренного твоего тела жгучими и ароматными вениками сравнимо было разве что с курортным плаванием где-нибудь в Пицунде. А какой ужин ждал нас на столе, обихоженном заботливыми и добрыми руками Бориной жены Валентины Ивановны, которую в молодости сосватал он и привез из крупного заонежского села Типиницы!

Рыба, сей же день наловленная, подавалась в вареном, жареном и копченом виде; утки, настрелянные хозяином, венчали трапезу, которая могла вызвать зависть у любого столичного гурмана. Выставив на роскошный стол три бутылки из Москвы еще привезенной водки, я был уверен в полном количественном соответствии своего взноса в послебанные посиделки. Но не знал я еще об особом ритуале заонежского выпивания. Потом только убедился (за многие годы богатого личного опыта), что все здесь способствует питейному процессу, делает его не будничным нанесением вреда здоровью, а доставляющим особое удовольствие, я бы сказал, возвышенным действом. Сейчас я предупреждаю молодежь, живущую и подрастающую в Ерсневе, об особой опасности общения с алкоголем в этих местах, легкостью привыкания на фоне природы могущего привести к необратимым и весьма печальным последствиям.

…Московские бутылки быстренько приказали долго жить, а у всех участников застолья, как говорится, хмеля не было ни в одном глазу. Немногословный хозяин решительно заявил, что пора поднимать паруса и плыть в деревню Волкостров, расположенную в пяти километрах от Ерснева. Мне хотелось, как новичку в здешних местах, все увидеть своими глазами, хотя за окнами стояла темень-тьмущая. Это обстоятельство придавало еще большую романтику путешествию решительно настроенных добытчиков. По пути я попросил Бориса разрешить мне почувствовать себя настоящим моряком и быть допущенным к кормилу. “Садись, Савелка, — великодушно обронил хозяин. — Вот только если намотаешь на винт тресты, ибо местами озеро мелкое, сам и будешь бороды эти распутывать”. Но разве могла меня остановить такая несущественная мелочь? Намотал я злополучной тресты на винт тотчас. Мотор-трескун заглох, наступило полное безмолвие, и пришлось мне, скоренько разоблачившись, окунуться в очень прохладную осеннюю водицу и неумелыми руками провести совсем не сложную операцию. Дальше “промысловое” судно повел Борис, а иначе бы мы и к утру не добрались до Волкострова.

Постучав в окошко одного из домов, разбудили готового к таким чрезвычайным происшествиям продавца, который, протирая глаза, снял замок с магазинной двери и пустил нас внутрь. Я достал деньги и широким жестом потребовал целых три бутылки. “Савелк, ты, чай, думаешь, что у меня бензин дармовой из-за трех бутылок лодку в такую даль гонять? Дай-ка нам, Петрович, ящик, да запиши расходы в мою графу должника”. Петрович, и глазом не моргнув, переложил в нашу большую сумку двадцать бутылок, ибо знал, что слово Елупова тверже камня и расчет за ним не задержится. Таковым было мое боевое крещение в полюбившемся на всю жизнь удивительном Заонежье.

Не подумай, читающий эти строки, что вся наша последующая совместная жизнь с Борисом Елуповым состояла из разгульных застолий и спиртовых промыслов. “Пьян да умен — два угодия в нем”. Пословица эта как нельзя лучше характеризовала отношение первоклассного плотника к работе, а настоящего хозяина — к нелегкой доле добытчика, устроителя домашнего быта, на своих плечах несущего постоянные заботы, каждый день и каждую ночь готового к суровым неожиданностям северного края.

* * *

Побывав той осенью в Карелии, я всем сердцем прикипел к удивительному озерному краю. Мне здесь нравилось все: опрятный, хорошо распланированный Петрозаводск с его обилием зелени, широкой, располагающей к прогулкам набережной, быстрой Лососинкой и тихими окраинами; маленькие районные города Пудож, Олонец, Медвежьегорск, Ланденпохья и Сортавала; поездки в те деревни и села, где были написаны иконы, которые мне посчастливилось реставрировать, могли оставить равнодушным только черствого человека, чуждого здешней красоте. Говоря словами очаровательной песни, “мне Карелия снится”, а когда поезд приближается к Петрозаводску, сердце начинает биться учащенно в предвкушении встречи с родными местами и людьми, ставшими мне дорогими и близкими.

В Карелии мне удалось сделать немало для возрождения памятников иконописи, созданных талантливыми северными мастерами в XV-XIX веках, а главное, для широкого ознакомления с ними наших современников. Вспоминая сейчас те атеистические советские времена, не перестаю удивляться, какие богатые выставки вновь открытых в Карелии икон смогли мы показать в залах Петрозаводска, Москвы, Ленинграда и даже в Кижах. Причем экспозиции, открываемые в Русском музее, выставочных залах Союза художников СССР и Союза художников КАССР, в Петрозаводском музее изобразительных искусств и в кижских храмах, сопровождались изданием научных каталогов, прекрасных альбомов, афиш и пригласительными билетами. Тысячи людей стремились не пропустить каждую из этих выставок. Газеты, журналы и телевидение не оставляли без внимания открытия реставраторов и музейных работников, минуя запреты на пропаганду церковного наследия. В Карелии кроме “Ленинской правды”, журналов “Север” и “Пунналипу” постоянную трибуну для наших статей, интервью и репортажей предоставила газета “Комсомолец”, бывшая тогда одним из лучших молодежных ежедневников России. Нашей работой интересовались местные художники, писатели, театральные деятели и представители инженерно-технического сословия. В Петрозаводске я познакомился и подружился с такими самобытными и одаренными творцами, как Тамара Юфа, Геннадий и Лео Ланкинены, Эдуард Акулов, Борис Поморцев, Дмитрий Балашов, московский художник и архитектор Савва Бродский. Из журналистов постоянно вспоминаю теплым словом Адлера Андреева, Геннадия Малышева, Александра Валентика, Эру Тарову, Виктора Черкасова. К сожалению, местные культурные начальники, начиная с министра и кончая директорами музеев, далеко не в восторге были от моих дел — их раздражала активность и казавшаяся надуманной любовь к нашей профессии. Ну, да я и в Москве постоянно вынужден был бороться с подводными течениями и искать пути к устранению препятствий со стороны чиновников, строго блюдущих драконовскую заповедь “держать и не пущать”. Теперь я думаю о действиях всех этих людей с оттенком грусти и печали, ибо они вносили посильный вклад в ослабление державы и, сами того не ведая, помогли отдать ее судьбу в руки Горбачева, Ельцина и прочих реформаторов, приведших страну к тому печальному состоянию, в котором она сейчас пребывает.

* * *

Свободным, абсолютно раскрепощенным от московских рабочих будней и мелких интриг чувствовал я себя, как только сходил на ерсневский причал и здоровался со своим другом Борисом Елуповым. Часами сначала отлеживался на берегу, наслаждаясь игрой онежских вод, переменчивыми северными небесами, быстро забывая, что вдали отсюда шумят городские улицы, суетятся куда-то вечно спешащие столичные жители. Борис расспрашивал меня о работе, друзьях, внимательно слушал мои рассказы, удивляясь, как выношу я тяготы чуждой и непривычной ему жизни. А мне хотелось поскорее раствориться в деревенской атмосфере, прикоснуться к сильному спокойному человеку, не только за ним понаблюдать, но и принять участие в его делах и заботах.

Если я приезжал в Ерснево отпускником, то собирание грибов, рыбалка, участие в качестве сопровождающего в охотничьих вылазках Бориса и его сыновей занимали меня полностью, и дни пролетали со скоростью секундной стрелки. По мере сил и небольших возможностей старался я помогать хозяевам в сельскохозяйственных работах. Борис добродушно посмеивался над моей неуклюжестью, поблажек и спуску, однако, не давая. Нагрузив изнеженного москвича пудовыми тюками сена, следил внимательно, чтобы ноша в целости и сохранности была поднята под крышу дома, а если я замешкивался, не внимал его советам — строго указывал, отпуская по ходу дела пословицы и прибаутки, ярко характеризующие мои “недюжинные” способности. Зато поздним вечером, когда ноги становились ватными от усталости, а в ушах звенело, искупавшись в целительных водах озера с сознанием добросовестно поработавшего помощника, разделял я хозяйскую трапезу и быстро забывал о тяготах повседневной сельской жизни.

Иначе строились мои отношения с Борисом Елуповым во время командировочных наездов в Кижи. Жил я обычно в течение месяца с бригадой во вновь отстроенном административном здании музея, лишь по субботам отправляясь вместе с коллегами попариться в ерсневской баньке. Занимаясь укреплением и расчисткой икон, имел я возможность наблюдать за работой Бориса и его бригады. Обихаживая ли “постаревшие” за зиму Преображенскую и Покровскую церкви, занимаясь перевозкой в создаваемый на наших глазах заповедник деревянного зодчества храмов, часовен, мельниц и жилых домов из окрестных деревень, своими руками обрабатывая могучие бревна, готовя нужного размера доски или тысячи лемешин для замены купольной кровли, — все делали споро, надежно, законченно. И в то же время работа их виделась ненатужной, а иногда казалось, что мастера исполняют самые сложные задания играючи.

Дух захватывало при виде Бориса, легко и стремительно взбирающегося для установки креста на главный купол Преображенки. Он не карабкался, а двигался уверенно, напоминая большого и пластичного барса. При этом никогда не страховал себя тросом или веревками. Работает подолгу, на ветру, да еще успевает пошутить с задравшими вверх восхищенные лица московскими реставраторами. Я тогда только что отпустил на всю оставшуюся жизнь бороду, над которой Борис посмеивался и предлагал свой топор, чтобы смог я распрощаться с негустой растительностью на подбородке. Топор был отточен до такой звонкой остроты, что любой “жилетт” или “золинген” ему и в подметки не годились. Однажды, неосторожно дотронувшись до острия топора кижского плотника, я долго ходил с забинтованными пальцами.

С нетерпением ждал я выездов елуповской бригады на памятники, за состоянием которых она постоянно наблюдала или готовила к перевозу в Кижи. Погрузившись на видавший виды музейный МРБ (малый речной бот), забыв обо всем на свете, расспрашивал я Бориса и его помощников об истории деревень, попадавшихся нам по пути, о людях, живших здесь когда-то и хорошо знакомых моим спутникам. Онего — озеро суровое, капризное. Солнце, особенно осенью, могло скрыться за внезапно набежавшими тучами; холодный порывистый ветер принимался раскачивать хотя и надежное, но все же легкое суденышко; сильный дождь с градом загонял нас в тесный кубрик. Стихия водная и онежская погода отходчивы: к часовне или нуждающемуся в реставрационной помощи храму приставали мы по уже успокоившейся глади и легко швартовались у каменистых берегов, оставаясь наедине с неповторимыми северными памятниками. Кургеницы, Типиницы, Подъельники, Корба, Воробьи — эти и другие места расположения архитектурных сокровищ вроде ничем особенно не отличались, но каждый раз, когда представлялась возможность снова добраться до них, я испытывал необъяснимую радость встречи со старыми добрыми знакомыми. Борис Елупов знал каждую из этих построек не хуже, чем родных детей, и когда рассказывал о них или занимался необходимыми вычинками, лицо его, дубленное северными ветрами, обожженное палящим летним солнцем, становилось светлым и умиротворенным.

* * *

Летом, зимой, осенью, как только появлялась малейшая возможность, стремился я вырваться в Ерснево, считая дни и часы до того момента, когда окажусь в ставшей своего рода малой моей родиной деревне. Приобщил я к полюбившемуся месту друзей и многих хороших знакомых. Володя Васильев и Катя Максимова; Слава Старшинов и его жена Рая; олимпийские чемпионы Леша Уланов и Мила Смирнова; молодой совсем еще Коля Бурляев; талантливый ученый-физик, а еще и профессиональный шахматист, футболист и музыкант симфонического оркестра Володя Баранов с сыном Игорем; кинооператоры Саша Княжинский и Роман Кармен-младший, Максим Шостакович; старейший петербургский полиграфист, директор крупных издательств, ветеран войны и поныне находящийся на рабочем месте Сергей Зверев — вот далеко не полный список очарованных ерсневским миром. Иногда вместе с большой елуповской семьей за вечерний стол садилось до тридцати человек. Многие годы хозяйничать Валентине Ивановне помогала моя мама Александра Васильевна, каждое лето приезжавшая сюда с маленькой нашей дочкой Марфой, которая росла вместе с многочисленными хозяйскими внучатами. Тогда Ерснево состояло всего из четырех домов. Коренной был построен дедом Бориса во второй половине девятнадцатого столетия; маленький домик, ему же принадлежавший, плотник за символическую цену продал известным петрозаводским художникам Алексею и Валентине Авдышевым; третью постройку занимала семья музейного пожарника Максимова, немало попортившего крови и Ополовникову, и Борису, в мрачные атеистические годы занимавшимся сохранением церквей. Нередко, приняв на грудь солидную дозу, Елупов выговаривал постаревшему доносчику за прошлые козни. “Боролся-боролся с нами, а теперь всей семьей кормитесь от во всем мире признанного музея”, — ворчал хмельной Борис, не переходя, однако, на скандальный, злобный тон обиженного человека. А вот большой, стоящий на краю деревни домина пустовал, ибо хозяин его переехал жить в Великую Губу. Когда Борис сообщил о намерении уехавшего соседа продать хоромы, многие мои московские друзья вознамерились поселиться в них, однако дальше разговоров за ресторанными столиками и красочно рисуемых перспектив пейзанской жизни дело не пошло. В конце концов, я сам решился стать полноправным хозяином ерсневского владения, благо требовалось за него заплатить всего тысячу рублей. “Слушай, Савелка, тебе у меня плохо ли живется? Будешь приезжать накоротко, а следить за махиной придется мне. Печку топить зимой, крышу перекрывать, фундамент вычинивать, окна стеклить. Раз уж приезжают с тобою караваны друзей, устрою я тебе резиденцию (так и сказал) в подклети, где хранятся у меня сети и другой рыболовецкий инвентарь”.

У Бориса слово с делом не расходилось, и уже в следующий приезд поселились мы большой компанией в чистенькой “резиденции”, где хозяин своими заботливыми и умелыми руками соорудил спальные альковы с пологами, охраняющими от свирепых онежских комаров, поставил посредине горницы большой рабочий стол, а маленький письменный удачно разместил у окна с видом на озеро. Радости моей при новоселье не было конца, а на сэкономленные деньги купил я новенький катер “Прогресс” с 25-сильным мотором “Вихрь”, что по тем временам считалось большой роскошью. Злые языки обновке в елуповском хозяйстве тут же нашли объяснение. Мол, Елупов из церквей иконы ворует, а Ямщиков их в Москве продает. Борис в ответ посмеялся и сказал: “А дураки мы с тобой, Савелка, что не следуем их совету. Всякие проходимцы тащат, что плохо лежит, а мы ушами хлопаем”. Но я-то понимал, что это для красного словца сказано — никогда Борис и рубля чужого без спросу не возьмет. Он даже в состоянии тяжелого утреннего похмелья, когда, как говорится, буксы вовсю горят, рюмки без моего разрешения из обильных московских запасов не налил себе.

Четвертый ерсневский дом достался замечательному северному человеку Станиславу Панкратову. Именно его, до самозабвения любящего водную стихию, много лет прослужившего на флоте, темпераментного, радушного, не гнушающегося самого тяжелого и обыденного труда, здесь не хватало. Я знал, что заведует отделом прозы в журнале “Север” такой писатель, раньше бывший запевалой в Мурманском творческом союзе, где рядом с ним делал первые шаги в поэзии Николай Рубцов. Знал и о той роли, которую сыграл тонко чувствующий подлинный писательский дар редактор в публикации на страницах “Севера” беловского “Привычного дела” в первозданном виде. Стас, как и я, принадлежал к числу людей, близко и скоро сходящихся с теми современниками, которые ему интересны. Мы подружились в Ерсневе, и ни разу никакая кошка не пробежала между нами. Сейчас, когда я пишу эти строки, прошло всего три месяца, как Стас ушел из жизни. Ушел на самом взлете, возродив из пепла родной “Север”, обреченный либеральными разрушителями на верную гибель. Сделал журнал современным, но не в угоду дешевой моде, а именно таким, в котором нуждается нынешняя русская литература. Дом, который он пестовал до последних месяцев своей жизни, остался в надежных руках его верной спутницы Людмилы и двух очень похожих на Стаса сыновей. И похоронить себя он завещал на Кижском погосте, рядом с елуповскими могилами, потому что по праву считал себя их земляком — местным жителем.

* * *

В непростых, я бы сказал, весьма суровых условиях Заонежья от каждого живущего здесь человека требуются недюжинные способности, сила, здоровье, природная сметка и умение приспосабливаться к самым различным нештатным ситуациям. Поэтому настоящий заонежский хозяин — человек незаурядный, во многом отличающийся от обитателей средней полосы России, не говоря уж о привыкших к элементарному комфорту городских жителях. Но и среди закаленных, видавших виды заонежских аборигенов, как и во всяком народе, выделяются особые характеры, способные повести за собой остальных, принимать нужные решения в экстремальных ситуациях, защищать товарищей и всегда держать планку на том достойном уровне, который завещан отцами и дедами.

Борис Елупов — типичный лидер. Не амбициозный выскочка, привыкший демонстрировать показную силу или с упоением командовать и подчинять себе слабых компаньонов, а человек, наделенный мудрым умом, глубокой внутренней сутью, ценящий в себе и окружающих порядочность, ответственность, внешнюю простоту и непременную тактичность, так редко теперь встречающуюся в людях. Многие из моих знакомых и друзей после общения с Борисом Елуповым, не сговариваясь, приходили к выводу, что он рожден быть генералом. Но у каждого человека своя судьба, свой земной жребий, и Борис, как мог, проявлял “генеральские” способности на том поле битвы, которое уготовила ему жизнь.

Хозяин большого дома в Заонежье прежде всего добытчик. На более чем скудные магазинчики сельпо надеяться мог только ленивый. Соль, спички, водка, небогатый набор круп, сахар, конфеты, а потом, когда перестали на местах заниматься хлебопашеством, в определенные дни завозимая из города выпечка — вот, пожалуй, и весь основной ассортимент, соседствующий на полках с не очень нужными в хозяйстве отечественными промтоварами. Заботы о достойном домашнем столовании и особенно о пополнении зимних запасов ложились на плечи хозяина. Все свободное от плотницкой службы время Борис посвящал прежде всего заготовке кормов для скота. Поблизости от дома были лишь небольшие делянки, а основные травы выкашивались, сушились, складывались в копны и стога в лесных массивах, расположенных за подсыхавшими летом болотинами. Учитывая дождливый местный климат, приходилось подстраиваться под капризную погоду и прилагать немало сил, прежде чем стать спокойным за основную хозяйскую надежду — коровушку и ее молодой приплод.

К охоте и рыболовству Борис Федорович был так же органично предрасположен, как к плотницкому мастерству. Удочками, спиннингами и маленькими ружьишками баловались сыновья и внуки, а хозяин промышлял лося; ходил с такими же, как он, бесстрашными компаньонами на медведя. Поздней осенью, когда Онего взыграется и заштормит по многобалльной системе, выходил страдающий ярко выраженной морской болезнью ерсневский плотник на требующий не одного умения, но и смелости многодневный лов лосося. Знали бы мои друзья, которым привозил я из Кижей похожих на внушительные бревнышки свежепосоленных краснорыбиц, сколько пота пролито при их отлове, сколько нечеловеческих усилий добытчиком затрачено. Зато зимой в елуповском доме слово “голод” не произносилось, а весной надо было видеть Бориса, стоящего по пояс в воде с только начавшим таять льдом и охотящегося на огромных щук. И никаких простуд, никаких недомоганий, никаких жалоб на суровую крестьянскую долю. Борис, не побоюсь этого сказать, словно волшебник, умел все. Лишь одно дело он не освоил: до конца своих дней не научился плавать, как и все его земляки, проводившие большую часть времени на воде. Когда я в первые дни знакомства задал ему вопрос о такой странной особенности, Борис на полном серьезе объяснил: “У нас, Савелка, так заведено. Коли Бог не оберег тебя от водной стихии, значит, так на роду написано. Бултыхаться в воде нам ни к чему, это вам, городским, больше к лицу”. В жаркие дни, когда термометр зашкаливал за тридцать, Борис надевал спасательный жилет с корабельной шлюпки и вместе с внуками плескался в паре метров от берега, ибо дальше начиналась глубина. Да еще однажды, когда привез он на кижанке в деревню скульптора Лео Ланкинена, а во время швартовки выскользнула из его кармана и стремительно пошла ко дну пол-литровка, он, забыв о своей пловцовской непригодности, камнем упал за борт, поймал драгоценный сосуд и, чудом выкарабкавшись на берег, заявил, что бутылка не даст утонуть.

Навсегда запомнились мне осенние погрузки молодых бычков на “зафрахтованные” в складчину несколькими хозяйствами плавсредства. Скотина чувствовала, что навсегда расстается с родным уголком земли, и изо всех сил старалась не дать себя заарканить и затащить на корабельную палубу. Грузились обычно ночью, и тревожно было наблюдать за мужиками, не по своей воле, а по нужде борющимися с непокорными животными, которых они вместе с женами и выхаживали. И тут я еще раз убеждался не в одной недюжинной силе, бесстрашии и умении Бориса Елупова, руководившего этой нелегкой, опасной операцией. Возвращаясь потом из Петрозаводска, где своими руками отдавал на бойню близкую животину, он долго выходил из подавленного состояния. В такие минуты высоченный, жилистый, ко всему привычный друг напоминал мне молодого мальчишку, первый раз столкнувшегося с оборотной стороной казавшейся до того светлой и радужной жизни.

* * *

Имя Бориса Елупова пользовалось в округе уважением. Однажды пришлось убедиться в этом особенно наглядно.

Онего штормило третий день подряд, и ни один теплоход, стоявший с туристами у кижской пристани, не получил разрешения на продолжение рейса. Мне же необходимо было к определенному, строго оговоренному сроку приехать в Москву. Устав уговаривать знакомого капитана с ленинградского судна “Алтай”, чтобы он наплевал на непогоду и пошел в Петрозаводск, мы вместе с реставратором Кириллом Шейнкманом и скульптором Геннадием Ланкиненом решились добираться до столицы Карелии через Великую Губу и Медвежьегорск. Двадцать километров от Кижей до Великой убедили нас в правоте предусмотрительных капитанов белоснежных лайнеров. Музейный МРБ превращался в подводную лодку, когда нас накрывали огромные волны, и, прижавшись друг к другу на скамейке трюма, вспоминали мы Бога чаще, чем за последние несколько лет. Поразил нас невозмутимый рулевой музейной “амфибии”, который, высадив взмокший от страха экипаж на великогубской пристани, не слушая наших советов переждать мощный ветер в поселке, взял оговоренную нами мзду и сразу лег на обратный курс, где его ждали закадычные друзья.

Мы же поспешили к автобусной остановке, чтобы убедиться в безнадежном опоздании на последний маршрут. До Медвежьегорска восемьдесят километров по лесной лежневке — дороге, требующей определенных водительских, да и пассажирских навыков. Рядом с поселковым советом стоял видавший виды “газик”. Шофер, явно закончивший трудовой день, курил и нацеливался на крыльцо вожделенного магазина. Без всякой надежды на успех объяснили ему, что нам позарез нужно через четыре часа быть в Медвежьегорске, дабы успеть к петрозаводскому поезду, а завтра — на самолет в Москву. За поездку мы готовы заплатить пятьдесят рублей (сумма по тем временам солидная), но их у нас нет, зато по прибытии в Москву переведем деньги срочным телеграфом в Великую. Водитель смотрел на нас по крайней мере удивленно, чтобы не сказать больше. И тогда пришлось выложить козырного туза. “Понимаешь, приятель, я много лет живу в Ерсневе у своего друга Бориса Елупова. Может, все-таки выручишь?” Загасив окурок, приветливо улыбнувшись, открыл он дверцы металлического коня, через три часа купили мы билеты на Петрозаводск, а на сэкономленный червонец осмелились посетить медвежьегорский вокзальный ресторан. Услужливый официант, принеся спасительную бутылку и более чем скромную снедь, через пять минут привел “незаказанного” оперуполномоченного, приняв нас за самовольно покинувших зону зэков. Ну и досталось же шустрому парню за чрезмерную бдительность. “Да это же реставратор, друг Бори Елупова. А нынешним летом в Ерсневе с ним гостила олимпийская сборная — Старшинов, Уланов, Смирнова. Не бери с них денег. Я заплачу”.

* * *

Борис Елупов относился к моим реставрационным работам в Кижах да и вообще ко всем нашим делам по сохранению культурного наследия, как и подобает настоящему коллеге. Ведь, в сущности, мы выполняли одну и ту же миссию — не дать погибнуть чудом сохранившимся в горниле революций и войн драгоценным остаткам архитектурных и художественных богатств. Без помощи Бориса и его подопечных трудно было поддерживать нормальные условия для иконостасов, украшающих интерьеры кижских храмов. Безоговорочно откликаясь на любую нашу просьбу, реставраторы-плотники никогда не оставались сторонними наблюдателями, стараясь вникнуть в суть специфической профессии, требующей максимальной ответственности при восстановлении таких хрупких реликвий, какими являлись старые иконы.

Ни разу не услышал я от Бориса неуважительного слова о церковном искусстве или поругания религиозных устоев. Корни духовного воспитания, заложенные жившими с глубокой верой в Бога предками, не давали окончательно засохнуть ветвям могучего древа православного самосознания простого народа. Помню, как возмутился Борис варварским поступком городских безбожников, оставшихся на ночную гулянку в Кижах: потеряв человеческое обличие, они бросились рубить топорами живопись старых иконостасов. Больше всего пострадал образ “Богоматерь Всех скорбящих радость”, на лике которой по сей день можно видеть залеченные реставраторами рубцы, нанесенные варварской рукой сынка петрозаводского начальника. “Здесь, конечно, ему ничего не будет, дорогой Савелка, — выговаривал, едва сдерживая гнев, расстроенный Борис. — Зато в аду черти супостату и эту пьянку, и кровавый топор припомнят. Правда, она ведь у Бога, а не у прокурора!”.

Видя, как непросто складываются мои отношения с культурным и музейным местным начальством, Борис всегда старался поддержать меня словом и делом. Однажды, заключив договор с издательством “Карелия” на книгу-альбом о заонежских иконах, встретил я непреодолимое сопротивление очередной самодурши, допущенной к директорству Кижского музея. Поняв, что только через ее труп удастся нам получить разрешение на съемки икон Преображенской и Покровской церквей, стал я искать способ, как бы эту неприступную цитадель покорить. И тут не обошлось без помощи Бориса. “Уезжает завтра наша стерва в город на пару дней. Музейщики готовы нарушить ее запрет. Я уже договорился с командой одного из пожарных катеров, чтобы они подключили ваш кабель к своему электрическому движку. Так что вперед и с песнями”. Без малого сутки, забыв о еде и питье, работали мы с замечательным фотографом Станиславом Зимнохом — постоянным соавтором всех тогдашних моих издательских начинаний. К четырем часам утра в страшную грозу приехал из Ерснева в Кижи на своем катере Стас Панкратов и отвез нас и отснятые кассеты в родной дом. В пух и прах разнесла своих нерадивых сотрудников прознавшая от доносчиков про наш подвиг вернувшаяся из города надзирательница. Пыталась грозить пухленьким кулачком и Борису Федоровичу. “Видали мы и пострашней начальничков, меняются они здесь, как листья на деревьях, а мы с тобой, спасибо Богу, знай себе работаем”, — так философски отозвался на это невозмутимый наш помощник.

“Нет худа без добра”. Редко, но чередовались “городоглуповские” кижские директора с любящими свое дело хозяевами, прошедшими серьезную жизненную школу и умевшими ладить с коллективом. Таких, к сожалению, на пальцах одной руки перечтешь, зато добрая память о них по сей день цела у музейных старожилов. К богопосланным на Кижский остров руководителям прежде всего надо отнести Владимира Ивановича Смирнова. Военный журналист, закончивший доблестный боевой путь с полковничьими погонами при освобождении Кореи от японцев, он навсегда остался верен лучшим армейским принципам и заповедям, стараясь соответствовать должности, в настоящий момент ему порученной. Литературно образованный, прекрасно владевший пером, был он человеком жизнелюбивым, веселым, а главное, добрым и отзывчивым. С Борисом Елуповым они сошлись близко и до конца жизни Смирнова не расставались.

Приехав в Кижи, Владимир Иванович сразу присмотрел маленький домик на материке, в деревне Мальково. Приобрел древнюю избу и своими руками превратил ее в уютный очаг, где творческая натура хозяина чувствовалась и на пристани, и в маленькой горнице, и в рабочем писательском уголке. На борту его лодки-казанки красовалось романтическое название “Валя-чан”. Так он в память о корейском походе звал свою привезенную с войны половину Валентину Харитоновну. “В туманных далях за Мальковом призывно лебеди трубят”, — своими стихами приветствовал он нас, частенько наведываясь в реставрационную комнату музейного домика. Стихотворные строчки соответствовали настроению, которое я испытывал при расчистке древней иконописи от слоев потемневшей олифы и поздних записей. Одна такая встреча с Владимиром Ивановичем, поэтом, особенно глубоко запала в душу — я раскрывал тогда прекрасные иконы, украшавшие некогда церковь в деревне Чёлмужи.

Люблю изменчивость осенней погоды в Карелии. Синее безоблачное небо вдруг застилают беспросветные тучи, волны тяжелеют, вода становится черной и тревожной. Несколько минут льет холодный дождь вперемежку с градом. Мгновение — и солнце снова господствует, как будто и не было свирепого шторма. Загорается прибрежное золото тростниковых зарослей, ярко синеет озерная гладь. Кажется, кто-то волшебным движением сорвал черное покрывало и оживил сказочное царство света и цвета.

Расчищая чёлмужские иконы, невольно вспоминал я причуды карельской осени. Черная густая олифа легко удалялась с живописной поверхности. Краски, освобождавшиеся из плена, когда снимались компрессы, полыхали синими, красными, желтыми оттенками. Они были живые, почерпнутые из воды, подсмотренные на небе, поднятые с земли. Я долго не мог заснуть в тот вечер, возбужденный увиденной праздничной гармонией. Когда утром лучи солнца осветили пробуждающееся озеро и живопись чёлмужских икон, мне стало ясно, что пейзаж за окном и древняя иконопись были написаны красками с одной палитры. Художник сумел, не выходя за пределы иконописной символики, запечатлеть красоту окружающего мира.

Поделился я восторженными соображениями с зашедшим в мастерскую директором, а уже через час он читал нашей реставраторской бригаде настоящий гимн. Жалею, что утратил я тот листок, но отрывки смирновского экспромта запомнил. “Как осенью поздней артель богомазов явилась на Кижский погост…”. Далее идет тонко наблюденное реставрационное наше действо, а кончается гимн вольной здравицей знающего толк в застольях человека: “С утра бутылка вина на троих, пускай нас пока подождут за оградой суровые лики святых”.

Не чуждый земным радостям Владимир Иванович был натурой страстной. Помню его молодое платоническое увлечение очаровательной студенткой-практиканткой на Кижах. Вот уж кому носил свои стихи охапками, словно букеты распустившейся сирени. Он буквально парил над островом, в глазах его был поражавший окружающих блеск, все у него ладилось и спорилось. Беда, как всегда, нагрянула нежданно-негаданно. К девушке приехал однокурсник, отнюдь не поэтически мечтавший о руке и сердце своей избранницы. Глубокой ночью, когда юная пара удалилась в затененные уголки острова, вышел я на крыльцо музейного дома и увидел уязвленного коварной изменой директора-поэта плачущим и стреляющим в луну из именного парабеллума, хранившегося с военных времен. “А луну-то за что наказуете, Владимир Иванович?” — недоуменно поинтересовался я у ревнивца. Ответом было нечто совсем сверхпоэтическое: “Она свидетельница моего позора и вероломная покровительница ветреной изменницы”.

Но “делу время, а потехе час”. Работу свою директорскую Смирнов справлял ответственно, вдумчиво и, я бы сказал, с достоинством. Многие из именитых гостей, зачастивших полюбоваться “кижским ожерельем”, затаив дыхание, слушали рассказы Владимира Ивановича о каждом памятнике, ибо знал их историю он досконально, любил и умел изящно представить. Мне довелось быть одним из авторов книги о Кижах, составленной Смирновым, где лучшая часть — историческая глава о судьбе погоста — написана директором музея.

Борис Елупов, как я уже сказал, оставался внутренне верующим человеком. Но посмеяться над служителями культа любил и с юмором называл меня то попом, то иноком непутевым. Я иногда вскипал, вспоминая о своих старообрядческих корнях, и давал суесловящему охульнику гневный отпор. Он замолкал, переставая меня до поры до времени поддразнивать. Но с какой же радостью заставил он меня перечитать вот этот исторический документ из очерка В. И. Смирнова.

“Заглянем в дело о спорном движимом и недвижимом имуществе крестьян Кижского погоста Акима Васильева и Дорофея Ларионова, составленное в 1666 году. Местный поп Еремеище Корнилов, приложивший руку к этому делу, был уличен в жульничестве, и дьячок Сенька Фалилеев на очной ставке “подал ево попову прежнему воровству роспись, а в той росписи написано:

“Роспись плутовства попова Еремия Корнилова. В прошлых годех писал нарядную кабалу на Матрену Ермолинскую вдову и на сына еи Мишку Ермолина, заем у Сенки Савастианова; и по тое кабале суд был перед старостой Иваном Архиповым Шкулем; и та кабала полживлена, и у послуха допрошено Исайки Иванова; и он сказал: велел-де мне поп руку приложить сильно… Он же поп… у часовне крестьянина Онтипка жену ево ограбил и опозорил; и он Антипко на нево попа в городе на Олонце имал зазывные памяти… Он же поп, идучи с Олонца в Суны, на ночлегу товарищу Толвуйского погоста Июды Краскову ходил в мошню; и товарищи ж ево Шуйского погоста Петр, прозвищо Волк, староста, да Кижского погоста Великогубского конца староста Василий Павлов ево попа за ево воровство вязали. Он же поп в Лычном на праздник Петра и Павла Лопских погостов Ильюшку Лукину насцал во уста. Ево ж попа сын Гришка сожег гумно и ригачю и хлеб и сено годовое сличье у Павла старца да у Ларки Неверова с животами. Он же поп крест скусил с ворота у Ильи Конанова, а отнял у него тот крест Денис Яковлев и отдал тому Ильи… Он же поп бил вдову Дениски Рычкова жену и ломил руку…”.

Внимательно прослушав ерническое чтение хорошо знакомого мне текста, я стал доказывать Борису, что в любой семье не без урода, не надо выходку попа-расстриги распространять на всех священников, и продолжал струнить его с товарищами, когда они начинали материться в храме или, сами того не замечая, переступали границы дозволенного православной верой. Однажды я чуть не с кулаками набросился на одного из плотников, зайдя в алтарь и увидев, что тот справляет малую нужду в дальнем углу. “Много ты знаешь, друг мой неоцененный Савелка. Много, да не все. Ведь я в Преображенской этой церкви пацаненком с родителями на службах бывал. А службы, они ведь долгие, особенно по большим праздникам. Вот тогда я и увидел, что в углу этом, где ты сейчас Костю застал за непотребным занятием, специально строителями отверстие прорублено, чтобы батюшка облегчиться мог, не выходя из церкви. Так что, прежде чем бить в колокола, иногда следует и в святцы глянуть, Савелка”.

С легкой моей руки довелось Борису Федоровичу отведать и самой что ни на есть настоящей монастырской жизни: когда случай свел его с одним из самых дорогих мне людей — духовным моим отцом, игуменом Псково-Печерской обители архимандритом Алипием. Двух замечательных по-своему людей сближала одна немаловажная деталь. Ни кижский плотник, ни печерский наместник не любили, да и не могли сниматься с родных мест, что объяснялось прежде всего их абсолютной незаменимостью на хозяйстве. Но уж больно захотел привлечь к украшению известного на весь мир монастырского комплекса кижского умельца всемогущий настоятель.

Печерский монастырь я увидел в 1961 году, во время первой командировки в Псковский музей. Тогда я провел в Печерах всего один день. Городок мне понравился своей чистотой, ухоженностью и радушием здешних жителей, поселившихся на самой границе Эстонии. Позже я узнаю, что мой ерсневский сосед Станислав Панкратов прожил здесь несколько лет вместе со своими родителями. Заброшенные руины монастыря, заросшие крапивой стены с проломами, через которые свободно проходили пасущиеся поблизости коровы, напомнили гравюры Пиранези. Я не знал, что молодой архимандрит Алипий только что принял по благословению Патриарха Алексия I руководство монастырем. Его предшественники, как мне потом рассказывали, в основном увозили из обители то, что им казалось необходимым, а монастырь тем временем ветшал и разрушался. Так получилось, что, бывая по нескольку раз в году в Пскове, я не успевал добраться до Печер: слишком много неотложной работы требовало музейное собрание икон. Снова попал в монастырь лишь в 1965 году и был поражен происшедшими за такой короткий срок кардинальными переменами. Всегда волнуешься, когда у тебя на глазах из-под потемневшей олифы и поздних записей открываются первозданные краски древней иконы. Но она-то лежит на рабочем столе, а каково видеть возрожденным огромный монастырь. Вспомнились впечатления от первого знакомства, пиранезиевские руины — а тут чудо совершеннейшее!

Гордо стояли идеально выложенные, покрытые двухскатными деревянными кровлями стены и галереи; на восстановленных башнях укреплены металлические прапоры, изготовленные в мастерской псковского реставратора и кузнеца Всеволода Смирнова. Я не верил своим глазам: “Сева, как это удалось?” — “Может, тебе скоро доведется познакомиться с игуменом, и ты поймешь, что ему удается все, ибо он настоящий верующий, настоящий художник. Настоящий русский человек, прошедший всю войну от Москвы до Берлина”.

У меня отношение к церковоначалию особо почтительное. Набиваться на знакомство с настоятелем было не в моих правилах, и в тот раз я с отцом Алипием не встретился. А в 1968 году мой коллега, замечательный реставратор Вадим Зборовский, не одну осень работавший со мной в Кижах, собрался в Печерский монастырь показать наместнику найденные на Севере “Царские врата” конца XVI века. “Кстати, отец Алипий просил, чтобы я захватил тебя”, — сказал Вадим. Оказывается, настоятель монастыря хорошо знал о моих выставках древнерусской живописи: у него были собраны изданные мной книги, альбомы и каталоги.

Мы тогда тепло встретились с архимандритом Алипием, и это первое знакомство навсегда врезалось в память. Есть люди, которые производят благоприятное впечатление сиюминутно, сейчас же. От лица монаха струился такой человечный, такой теплый свет. Улыбка — мягкая, добрая, но ни в коем случае не сентиментальная — буквально завораживала. Позже судьба свела меня с митрополитом Волоколамским и Юрьевским Питиримом, и как-то раз, когда мы сидели на заседании президиума Советского фонда культуры, я спросил: “Владыка, вам никто никогда не говорил, на кого вы очень похожи?” Он как будто вовсе не удивился: “На вашего ушедшего из жизни учителя архимандрита Алипия. А вы разницу между нами могли бы отметить?” — “Нет, конечно”. — “У нас глаза разные. У него были добрые, а у меня злые. Потому что он обитал в монастыре, а я все время собачился в миру, вот на таких фондах культуры, в руководство которого мы с вами попали”. Почти десять лет проработал я под постоянным руководством и научениями печерского Батюшки, о котором только что выпустил книгу с названием “Архимандрит Алипий. Человек, художник, воин, игумен”. В этих четырех словах уместилась вся короткая, но необычайно сконцентрированная и насыщенная жизнь настоящего православного подвижника.

Будучи художником по образованию и по натуре, отец Алипий ценил красоту и умел ее создавать. В начале большой монастырской дороги, именуемой “Кровавой” в память об убиении Иваном Грозным настоятеля обители Святого Преподобного Корнилия, над выполненной нами под руководством архимандрита Алипия эмалевой иконой “Богоматерь Одигитрия” “красовался” нелепый жестяной навес, который Батюшку явно раздражал. Не раз он выговаривал за него эконому: “Ириней, сень-то небось из банок консервных, а банки из-под крабов. Уж больно аляповато для наших строгих стен. Что бы здесь поизящнее придумать?” И придумал: вспомнил крытые элегантным лемехом кижские купола и попросил меня доставить в монастырь Бориса Елупова. Я Батюшке неоднократно восторженно рассказывал о работе и жизни в Кижах и о своем восхищении плотниками-умельцами тамошними. Борис тогда был в расцвете творческих сил, да и посмотреть на него доставляло удовольствие. Лишь одно меня смущало, и я о том отцу Алипию поведал — Борис выпивал, а монастырские порядки по этой части строгие. Батюшка успокоил: “Как-нибудь справимся и разберемся. Вези”.

Рассказал я Борису Федоровичу о столь ответственном заказе от бесконечно уважаемого человека и строгого знатока и ценителя художественного творчества. Он согласился, не долго раздумывая, хотя за всю свою жизнь нечасто уезжал из Ерснева, да и не дальше Петрозаводска, Великой Губы или Медвежьегорска. Я сразу же предупредил: “Боря, там пить не дозволят”. А у него ответ точь-в-точь алипиевский: “Ничего, там разберемся. Поеду”. Встретил я его в Москве с петрозаводским утренним поездом, пообедали и попили чаю у меня в мастерской, а после обеда — на самолет и в Псков. К вечеру мастер и заказчик сидели в наместничьем доме и оговаривали детали исполнения деревянного навеса над иконой Богоматери. Сроку себе Борис положил две недели, сказал мне, что я свободен: мол, без сопливых обойдемся.

Дела звали в Ленинград, откуда я звонил Батюшке и каждый раз слышал в трубке восторженные слова: “О, великий человек, большой мастер. Чудотворец. Одно загляденье, а не работа”. По прошествии двух недель звонит мне в гостиничный номер отец Алипий: “Закончил наш чудотворец. Приезжай, станем вместе принимать работу”. Я тут же в машину: не терпелось увидеть, как получилось. Вхожу в Святые ворота и слышу, как знакомый до малейших оттенков голос излагает группе экскурсантов обстоятельства жизни и подвижничества Святого Корнилия. Приблизился к толпе — Борис! Недаром же мы звали его генералом. Изучил за короткое время у монахов историю обители и запросто провел экскурсию. Но, увидев меня, смутился. “Савелка, все тихо, как в танке. Спиртного ни-ни. Жил в келье с монахом-портным, Успенский пост строго соблюдал, разве что пару раз выпил снесенные монастырскими курами яйца. А работой вроде бы отец-батюшка (так он окрестил на свой лад игумена) доволен”.

Леса строительные еще не были разобраны. Борис снимал доски, стоя на стремянке. Отец Алипий с одной стороны зашел, посмотрел, с другой. Поднялся на стремянку, потрогал навес. Мастер острейшим топором в это время на виду у нас затесывал лемешину. “Прекрасно, лучше не бывает”, — шепнул мне заказчик. Потом достает из кармана подрясника красивую книжечку в футлярчике — я по обложке узнал альбом “Кижи” с фотографиями Вадима Гиппенрейтера. Открывает, перелистывает страницы и с лукавинкой такой молвит: “Боря, а небольшую промашечку ты все же дал”. — “Какую, отец-батюшка?” — “Видишь, у тебя там, в Кижах, лемех мелкий, а здесь крупноват получился”. — “Эх, отец-батюшка, две недели я тебя знакомил с нашим ремеслом, а ты все никак! Фотографию с колокольни высокой снимали, вот лемешинки на ней и искажены, кажутся уменьшенными. А в натуре-то я их все одного размера делаю”.

Работой Алипий остался несказанно доволен. Была тройственная договоренность, что заработанные деньги Боря в руки не получает, а я их сразу почтой перевожу Валентине Ивановне в Ерснево. Но у почтового окошка он меня уговорил и 300 рублей из общей суммы все-таки получил. Закончилась эта поблажка плачевно: вступив на родной берег кижский, Борис Федорович тут же направился в бар и полученную на руки часть вознаграждения спустил до копейки. Но больше всего горе-добытчик переживал не из-за денег — горевал, что пили с ним все, а наутро никто в ответ и стакана столь насущного с похмелья пива не налил…

* * *

Александр Викторович Ополовников — один из столпов отечественной архитектурной реставрации. Я счастлив, что наши творческие судьбы пересеклись на берегах Онежского озера, а точнее, Кижской его губы, где первоклассный знаток, строитель, архитектор и художник совершил подлинный подвиг, сохранив для потомков сокровища деревянного зодчества, созданные местными мастерами. Современникам и последующим поколениям реставраторов все время придется использовать богатейший опыт Ополовникова, учиться истинному вдохновению и одержимости подвижника. Борис Елупов и все плотники, которым с юношеских лет выпало почувствовать заботу и пройти уроки “старика”, как они его ласково звали, всегда ставили незаменимого руководителя в пример тем, кто продолжал начатое им дело, и горевали, когда перестал наезжать он в Кижи. Вот лишь одно из свидетельств неподдельного уважения к Ополовникову, записанное старейшим научным сотрудником музея “Кижи” Вижоло Гущиной со слов Бориса Елупова и Константина Клинова.

“С Александром Викторовичем было хорошо работать, но крутой! Помнится, когда только начали обшивать лемехом первую главку над папертью Преображенской церкви, его требовательный голос: “Мужики! Стука не слышу!” Как взлетит с яру на крышу паперти, и если заметит неладное: “Не так! Не так”. Сам мог топором показать. Потом и говорит: “А как же я слезать-то буду?” Требовал делать именно так, как в чертеже, чтобы точно было, как у него намечено, в натуральную величину. Он уж тут над душой стоит. А потом и сам убеждаешься: а и верно, так-то ведь лучше! Хороший был.

…Ополовникова уважали все мужики. В то время больше местных работало. Тогда бригада была в 16 человек. Руководил нами Михаил Кузьмич Мышев. А с 60-х годов стало столько начальников, архитекторов, прорабов, мастеров-то было: со счету собьешься… В Кижах Ополовников появлялся часто. Толковый мужик. Ругался по делу, а иной раз и вскипит. Бумажных людей не любил, не по нему. Теперь больше бумаг, чем работы. Тогда восстанавливали наверняка, мало где переделывали… По 200 пудов леса подымали из воды веревками, бревна сразу корили, чтобы не съел короед. Сухое дерево корить труднее. Затем сушили два года, а не так, чтобы из воды да в стенку…”

Оба плотника были убеждены: “Если бы Александр Викторович в 1949 году не настоял на реставрации, то Кижей не осталось бы… Все объекты будущего музея “Кижи” перевозились, собирались и реставрировались по проектам и под присмотром нашего наставника. Хороший был. Толковый мужик Ополовников”, — еще раз повторили плотники.

Прописная истина о том, что незаменимых людей на земле быть не может, иногда ставится под сомнение и корректируется самой жизнью. Ценило бы петрозаводское начальство Александра Ополовникова побольше, прислушивалось бы к его советам и мудрым решениям, прощало бы некоторые резкие черты неуемного характера, глядишь, и судьба сначала мышевской, а потом елуповской артели сложилась гораздо удачнее, чем это произошло на самом деле. Новая череда начальников и проектировщиков не смогла уберечь и развить традиции редкого плотницкого ремесла, пустив на самотек многие процессы реставрации, которые так бережно пестовал и охранял Ополовников. Повзрослевшие местные умельцы, осиротев без него и почувствовав вольницу, стали постепенно охладевать к порученному делу. Мастерство и умение, конечно, не пропьешь в одночасье. Но, к сожалению, зеленый змий все туже и туже затягивал свои кольца на всех почти артельщиках.

Было больно наблюдать, как один за другим нелепо и трагично уходили из жизни “золотые руки” Заонежья. При одном воспоминании о преждевременных смертях молодых и здоровых хозяев, отцов, мужей и первоклассных мастеров холодеет сердце. Борис Елупов продержался подольше других, хотя страсть к “беленькой” постепенно размыла и этот кремень и лишила драгоценных качеств, отпущенных при рождении. Когда в очередной приезд увидел я его работающим в пожарке, нагулявшим немалые килограммы жира на спячей службе и утратившим стремительную, мощную пластику, понял — кончился “серебряный век” заонежского плотничанья. Ушел на пенсию Федор Елизаров; продолжал до недавнего времени за сотню рублей из своего же материала изготовлять мощные лодки-кижанки Ваня Вересов, спуская в одночасье кропотливым трудом заработанные денежки со случайными собутыльниками. Вспомнились мне начальнички, возившие стаями важных столичных гостей поглазеть на кижские диковинки, а точнее, попариться в банях, протопленных теми же плотниками, полакомиться ухой и редкой рыбкой, мастерами местными отловленной.

Никогда не забуду, как по тревожному сигналу от сторожа Ильинского погоста о разграблении иконостаса тамошнего храма снарядило карельское начальство военный вертолет, дабы мне собрать и перевезти оставшееся богатство в петрозаводский музей. Увязались и бюрократы в деловой рейс; высадились на Кижах, чтобы, пока я на Ильинском работаю, отовариться обильно идущим в сети по весне налимом с жирной печенью. На обратном пути они так спешили домой побаловать близких даровой рыбкой, что забыли заказать в аэропорт машину для перевозки ильинских икон. Хорошо, был я тогда молодым и шустрым. За всесильную бутылку сговорил свободного шофера подвезти иконные доски к музейному хранилищу. Да оно бы и ничего: кто хочет работать, ищет способы, а любящий филонить — причины. Но вот горе — те же насытившиеся налимом начальники отоспались, одумались и на полном серьезе попытали меня: не заскочил ли по пути из аэропорта в гостиницу и не припрятал ли в номере пару-тройку икон для своей коллекции? Им и в голову не приходило, что для себя я произведения искусства никогда не собирал, считая все хранящееся в музеях России, к чему прикоснулась моя рука, личной собственностью.

Искать первопричину морального и физического огнивания плотницкой кижской бригады, да и не только ее, на стороне и сваливать всю вину на конкретных городских начальников мне вовсе не к лицу. Но рыба, как известно, гниет с головы, и не всегда народ заслуживает дрянного правительства. То, что произошло на моих глазах в Заонежье, к общей нашей печали, повторилось на всем советском пространстве России, а апогея достигло на постсоветском, нынешнем грязном рыночном псевдолиберальном поле. Этот период нашей истории провидчески описал Достоевский в картине сна Раскольникова, который видит трихинов, вселившихся в человеческие души.

“Люди, принявшие их в себя, становились тотчас же бесноватыми и сумасшедшими. Но никогда, никогда люди не считали себя такими умными и непоколебимыми в истине, как считали зараженные. Никогда не считали себя непоколебимее своих приговоров, своих научных выводов, своих нравственных убеждений и верований. Целые селения, целые города и народы заражались и сумасшествовали. Все были в тревоге и не понимали друг друга, всякий думал, что в нем одном и заключается истина, и мучился, глядя на другого, бил себя в грудь, плакал и ломал себе руки. Не знали, кого и как судить, не могли согласиться, что считать злом, что добром. Не знали, кого обвинять, кого оправдывать. Люди убивали друг друга в какой-то бессмысленной злобе… В городах целый день били в набат: созывали всех, но кто и для чего зовет, никто не знал того, а все были в тревоге. Оставили самые обыкновенные ремесла, потому что всякий предлагал свои мысли, свои поправки, и не могли согласиться: остановилось земледелие. Кое-где люди сбегались в кучи, соглашались вместе на что-нибудь, клялись не расставаться — но тотчас же начинали что-нибудь совершенно другое, чем сейчас же предполагали, начинали обвинять друг друга, дрались и резались. Начались пожары, начался голод. Все и всё погибало…”.

Метафорическое видение литературного гения материализовалось и подтвердилось всеми последующими нашими революциями, террором, гражданскими и мировыми войнами. А для меня особенно мучительно было наблюдать уничтожение самой основы многовековой государственности — русской деревни, ее быта, лада, истребление генофонда крестьянского — атланта, на плечах которого и просуществовала целое тысячелетие многострадальная, но сохранившая православную свою чистоту и духовную мощь Россия.

По первом приезде в Заонежье застал я еще свидетельства уходящей натуры, сохранившейся в характере здешних людей, в укладе повседневной жизни, да и в самой природе, к счастью, мало тронутой тлетворной городской цивилизацией. Но исчезали эти согревающие душу посылы из прошлого буквально на глазах, когда каждое новое возвращение в Ерснево заставляло серьезно задумываться о том, что теперь принято называть техногенной катастрофой и людским геноцидом. Боком вышли местному населению сначала экскурсионный бум, а потом и поставленная на поток туристическая индустрия. Меньше всего думали ответственные за развитие туризма чиновники о кижских памятниках, а скоро совсем забыли об их создателях и ревнителях. Никому и в голову не пришло, располагая опытом заонежских плотников и такого специалиста, как Ополовников, организовать на острове школу, где молодые ребята учились бы редкому ремеслу, чтобы потом продолжать дело ещё уходящих отцов и дедов. “Никому мы с нашими топорами не нужны, Савелка”, — жаловался мне Борис Елупов ещё в начале шестидесятых, когда дело ладилось и памятники были обихожены. “Помяни мое слово, друг неоцененный, отправимся мы на покой, и железками станут нежное дерево лечить, а это верный конец”.

Словно в воду глядел ерсневский плотник и видел наперед огромные металлические конструкции, загнанные нынче в тело Преображенской церкви. Может, кто и бросит в меня камень за эти архаические нотки и несовременные взгляды, а то и обвинит в ретроградстве. Но, поверьте, милые критики, на моих глазах белоснежные суда на подводных крыльях, многопалубные теплоходы, бары, рестораны и все, что принес XX век в Кижи, лишили заповедный остров того подлинно музейного облика, который умудряются сегодня сохранять еще кое-где в России, не говоря уже о бережливом и рачительном к историческому наследию Западе. Когда у кижского причала швартуется сразу десяток туристических посудин и вот-вот по их палубам можно перебираться посуху на материк, о какой экологии, о какой чистой воде или баловавшем раньше рыбном изобилии можно говорить? Крестьяне, выращивавшие хлеб, овощи, державшие лошадей и коров на столетиями культивируемой земле, канули в Лету. Грустно мне видеть заонежских мужиков, продающих туристам копченую рыбешку или собранные их женами и детьми грибы-ягоды. Не казацкое это дело! Разве могут с показной помпой проводимые праздники былой крестьянской жизни с демонстрацией ушедших в прошлое ремесел заменить настоящую жизнь, когда гуляли здесь после выполненных в поле да на покосах работ, по случаю красиво построенного дома или отмечали удачную охоту и богатый рыбный промысел.

У Бориса и Валентины Елуповых семья была немалая даже по крестьянским меркам: трех сыновей и столько же дочерей поставили они на ноги. Мне ребята все близки и дороги, ибо выросли буквально на глазах. Особенно я любил среднего сына, Сашу. Мало сказать любил — восхищался его разносторонними способностями. Сызмальства стал парень рыбачить и охотиться не забавы ради, а встав плечом к плечу с отцом. Любой, самый капризный мотор превращался в его руках в послушную машину. Не было задачи, с которой вихрастый белобрысый Санька не справился бы. Скромность и застенчивость его могли сравниться разве что с девичьим стыдом. В сторону спиртного он и не смотрел, строго выговаривая Борису, когда тот выходил за дозволенные рамки приличия. Но соблазны коварной цивилизации кого хочешь в омут затянут.

Путь от сладенького портвейна и веселящего “шампуня” (шампанского) до делающей иногда человека зверем водки Саша, как человек способный, прошел быстро. Результат — смерть от топора в пьяной разборке в возрасте совсем юношеском. Валентина Ивановна, в любимом сыне души не чаявшая, надорванная домашними работами и постоянной музейной службой, к которой относилась щепетильно и честно, не вынесла страшной трагедии и поспешила в горние селения вслед за родным чадом.

Подоспела к сему времени и пресловутая “катастройка”. Бориса тяжелый инсульт разбил в весеннюю распутицу. Хорошо, что в Ерсневе зимовал Станислав Панкратов, который по рации вызвал медицинский вертолет, доставивший бедолагу в петрозаводскую больницу. Больше ему не суждено было увидеть родную деревню и выхоженные искусными руками кижские сокровища.

Незадолго до своей почти десятилетней домашне-больничной изоляции приехал я с телевизионной группой, делавшей популярную на Первом канале передачу “Служенье муз не терпит суеты”, снимать выпуск “Мои Кижи”. Основным собеседником и соведущим стал Панкратов, с которым мы у часовни в Подъельниках записали эпитафию Борису Елупову и всем, кто подарил нам радость жизни в Заонежье. Возвращаясь из Подъельников, заплыли в деревеньку Ручей, где в полном одиночестве доживала большой и трудный свой век баба Шура. Когда она вспоминала перед камерой обо всех их с недавно умершим стариком детях, поголовно “взятых”, как она сказала, Гитлером, никто из нас не сдерживал слез. Так она и стоит у меня перед глазами — одинокая, забытая всеми хозяйка забытой деревни.

О многом передумалось мне в годы вынужденного затворничества — чаще всего снились Псков, Кижи и родной ерсневский дом. Слышал я, что Стас Панкратов, чтобы прокормить семью, занимается извозом горючего на своем стареньком катере. Позже уже узнал, с каким трудом старший сын Елупова Юрий Борисович вместе с близкими родственниками справлялся с непривычной для профессионального инженера новой ролью деревенского фермера. И сегодня, приезжая в Ерснево, восхищаюсь я трудолюбием и нечеловеческим упорством наследника моего старинного друга, с раннего утра и до поздней ночи обихаживающего немалочисленную скотину, заготавливающего корма и успевающего продавать мясо-молочную снедь.

Ерснево наше теперь разрослось. Дочь Бориса Галина, очень внешне похожая на отца, вместе с детьми хранит прадедовский дом. Сестра ее Наташа с мужем Юрием Завариным построили жилье по соседству. А Юрий Борисович обзавелся большим уютным домом со служебными постройками. Елуповские внуки, пошедшие в малый и средний бизнес, заканчивают в Ерсневе строительство компактной, маломестной гостиницы, рассчитанной на туристов, желающих провести в Заонежье не несколько экскурсионных часов, а остаться на берегу Онего на более длительный срок.

Каждый теперешний приезд в Кижи для меня не только возможность побывать в любимых местах и отдохнуть от городской суеты. Здесь отдаю дань памяти людям, так много значащим в моей жизни. После церковного поминовения идем мы с женой, дочерью и родственниками Бориса Елупова на Кижский погост, к могилам близких. Они все лежат рядом: Борис, Валя, Саша, Владимир Иванович Смирнов, старики Мышевы, а вот теперь и Станислав Панкратов упокоился тут же. Когда сидишь на кладбищенской скамейке, расположенной точно напротив дверей старого елуповского дома, забываешь о километровом проливе, разделяющем погост и Ерснево, и кажется, что хозяева просто сели в лодку и переплыли на остров, чтобы вскоре вернуться обратно. Вечная им память!

* * *

P. S.

“Председателю Правительства Республики Карелия Катанандову С. Л.

Уважаемый Сергей Леонидович!

В деревне Ерснево, расположенной напротив музея-заповедника “Кижи”, сохранился дом семьи крестьян Елуповых, построенный в середине XIX столетия. В этом доме родился и прожил всю свою жизнь замечательный заонежский плотник Борис Федорович Елупов (1924-1989). С юного возраста начал он трудиться в бригаде мастеров, созданной по инициативе известного архитектора-реставратора А. В. Ополовникова, и со временем стал постоянным руководителем плотников, восстанавливающих сокровища Кижского заповедника. Благодаря деятельности Б. Ф. Елупова и его сотоварищей на остров Кижи перевезены многочисленные памятники северного деревянного зодчества, сохранены от разрушения Преображенская и Покровская церкви и другие уникальные постройки “Кижского ожерелья”.

В настоящее время дом Елуповых в Ерсневе принадлежит детям прославленного мастера и нуждается в текущем ремонте. Сохранилось много различных документов, фотографий и чертежей, рассказывающих о реставрационных подвигах бригады Елупова. В ерсневском доме в разные годы гостили и работали видные представители отечественной культуры, известные художники, писатели, спортсмены.

Сейчас, когда почти утрачена память о тех, благодаря кому сохранено историко-культурное наследие Отечества, важно сберечь материальные свидетельства прошлого и сделать их достоянием современников.

Всероссийское Общество охраны памятников предлагает поставить на учет дом крестьян Елуповых и организовать в нем мемориальный музей выдающегося реставратора-плотника Б. Ф. Елупова. Для этого не нужны штатные единицы, ибо в доме постоянно проживает дочь мастера, Галина, которая будет следить за его сохранностью.

С уважением,

Председатель Центрального совета

Общества охраны памятников

Г. И. Маланичева;

Член Президиума

С. В. Ямщиков”.

Письмо наше, встретив, как и положено, немало возражений со стороны бюрократов, свое действие возымело. Руководитель Республики Карелия полностью поддерживает интересное начинание, и станем надеяться, что музею русского плотника Бориса Елупова в Ерсневе суждено быть.