Мастерская заслуженного художника России Сергея Харламова располагается в самом центре Москвы. Располагается — не совсем точно сказано, на самом деле известный график ютится на чердаке в доме дореволюционной постройки на улице Малая Бронная. В наши молодые годы можно было подойти к глухой стене брандмауэра и, если в единственном оконце под крышей горел свет, смело подняться на пятый этаж, по темной лестнице вскарабкаться на чердак и бухнуть в обитую железом дверь: не спи, не спи, художник!

А он здесь почти и не спал, трудился в тишине и уединении, кропотливо и сосредоточенно резал гравюры на заготовках дерева и на полосках линолеума. Рядом стоял печатный станок, и бумажные оттиски, остро пахнущие краской, осторожно поднимались хозяином к свету, и происходило чудо: белый лист преображался, оживал то портретом, то пейзажем, а то и изящной буквицей будущего книжного оформления.

Немногое изменилось с тех пор на Малой Бронной, но появилось нечто существенное. На пересечении с Садовым кольцом вырос новорусский дом в форме пышного американского торта, с каменными колоннами, на макушке которого воздвигнута копия памятника-башни III Интернационалу Татлина. Казалось бы, трудно что-то нелепее придумать: ампир и революционный модернизм на крыше. Но, присмотревшись, вдруг видишь, что это всего лишь архитектурный перифраз иоафановского проекта здания Дома Советов на месте взорванного храма Христа Спасителя. Только вместо циклопической скульптуры Ильича на вершину здания помещена татлинская бредовая спираль, олицетворяющая мир “без паспортов и отечеств”. Если прежде она символизировала будущую победу пролетариата, то теперь — всемирное торжество буржуазии.

Нет и мансардного оконца в мастерской Харламова. К брандмауэру пристроили такой же новорусский дом, но строители, чуть не лишившие художника главного — дневного света, все-таки нашли выход: теперь в мастерской на потолке, то есть на крыше, аккуратно вмонтированы два окна-люка.

В одной из литературных миниатюр, которые стал писать, и небезуспешно, Сергей Харламов, имеется родственный моему рассказу сюжет, пришедший художнику из детства, когда он, мальчишка, залез вечером в деревенский разрушенный храм на берегу Оки и там, среди следов запустения, вдруг, задрав голову, увидел над собой звезды. “Это было так неожиданно, — пишет автор, — так удивительно, что было похоже скорее на чудо”. В его храме-мастерской в центре Москвы звезд не видно, но над Харламовым виднеется все то же русское небо.

“Сердцем помню только детство, все другое — не мое”, — записал в эмиграции И. А. Бунин. Почему “все другое — не мое”? Неужели “память сердца” относится только к детству, а затем человек начинает жить другими страстями, не принадлежа себе?

Сергей Харламов, по-моему, чудесным образом сохранил свою сердечную память, не растерял ее в жизни, подкрепил и развил ее всем своим творчеством. И здесь для художника определяющими стали не бытовые подробности, не исторические коллизии, а духовные начала своей биографии.

Отсюда и название книги-альбома Сергея Харламова “Зримые ступени”, вышедшей в издательстве “Советский писатель” при участии фирмы “Большая Полянка” к 60-летию художника в конце прошлого года. Митрополит Волоколамский и Юрьевский Питирим в своем предисловии единственно верно истолковывает название альбома: “Зримая ступень к христианству” — ведь именно так определяют для себя суть гравюр С. М. Харламова те, кто ценит его творчество”. Лишь в одном дополню владыку, что так определяет свою судьбу и сам художник.

В чем заключается такая “зримость”? Если говорить о видимой, чисто внешней стороне, то в мастерстве, без которого было бы невозможно воплощение таланта. “Выхватить” образ из текста, облечь его в изобразительную плоть, в эскиз, да не в один, немало покорпеть, согнувшись над деревянной доской, чтобы вырезать до малейшей детальки-штриха, какой-нибудь загогулинки основу гравюры, прокатать ее валиком с краской, скрепить посредством станка с бумагой и тем самым “оживить” портрет того или иного персонажа книги или пейзаж — это и есть мастерство художника-графика, работающего в технике ксилографии. Многотрудное мастерство, где необходим запас долгого и терпеливого вдохновения. Это не росчерк карандашом или скорый акварельный мазок.

Но для Харламова, как и для многих русских художников его поколения, мастерство всегда являлось приложением к гораздо более серьезным и вечным основам творчества. Ими двигала в искусстве не техническая изощренность, их вдохновляла не только рациональная апологетика форме. Здесь с их замечательной школой обучения они могли добиться быстрых и впечатляющих успехов. В тридцать с лишним лет Сергей Харламов стал известен в Европе, получив Первую премию на международном конкурсе гравюры в Чехословакии за иллюстрации к книге Д. Свифта “Путешествие Гулливера”, выполненные в его любимой технике гравюры на дереве и отмеченные прямо-таки изысканным вкусом и щедрыми формальными приемами. И все же Сергей Харламов всей душой чувствовал, что для него такой путь узок, такой мир тесен, он стремительно искал свою, присущую только ему, содержательную основу творчества.

В книге-альбоме Сергея Харламова, ставшей удивительно современным пособием на тему “что такое подлинное искусство”, не один раз повторяется одна и та же мысль-озарение, продуманная автором до конца. Приведу ее целиком: “В основе русского реалистического искусства заложено образное видение мира. Спаситель явился нам в образе богочеловека Иисуса Христа. И в этом образе заключена вся полнота жизни, видения мира. Мир воспринимается единой идеей, которая заключена в словах Спасителя: “Я есмь и истина и путь и жизнь”.

Абстрактное искусство лишено образа, оно безобразно (и потому — безобразно) в прямом смысле этого слова. Разница принципиальная. Так что в данном случае совсем не безразлично, какие идеи выражает художник в своем творчестве, каким является его взгляд на мир — образно-христианским или безобразно-антихристианским. Поэтому, как бы ни были красивы, гармоничны по ассоциациям композиции Кандинского, они мне чужды как произведения антихристианского мировоззрения”.

Сказано это с убежденностью, строго и без той равнодушной терпимости, с которой многие современные художники относятся к новациям, к рыночному изобилию вкусов и идеалов, которые, казалось бы, можно примеривать и выбирать на любой вкус, только “раскладывай товар”. Но кому сегодня нужен настоящий художник? С кого брать пример? Кто на виду? Никас Сафронов, пишущий монструозные, хорошо проплаченные, портреты?.. Александр Максович Шилов, сделавший своей профессией “гонения” на себя — реалиста всех времен и народов? Илья Глазунов? Церетели? Их искусство уже давно, до всяких перестроек, было рыночно, а искусство Сергея Харламова и всего круга его друзей и учителей, от Федора Денисовича Константинова до Виктора Ивановича Иванова, в ы б о р о ч н о, то есть уникально и единственно, как и все истинное, отмеченное Богом.

Мне кажется, что в самоопределении Сергея Харламова как художника большое значение имела вторая сторона, другой вид искусства, от которого он отталкивался, преображая ее изобразительными средствами. Говорю о литературе. Если бы он был “чистый” творец, то его путь был бы более извилист и тернист. Литература, особенно русская классика и такие современные имена, как Леонов, Пришвин, Солоухин, “сказали” ему большее, чем братья-художники, и сказали в самом нужном для него самого направлении. Поясню это на таком примере.

На страницах книги-альбома Сергея Харламова вспоминается так называемый “суровый реализм”, “суровый стиль”, определявший в 60-70-е годы ведущее направление русского искусства. По сравнению с нынешним временем ничего там особо “сурового” не было, просто лучшие художники тех лет, молодые, “с марсианской жаждою творить”, внутренне отталкивались от чрезмерного пафоса в отображении жизни, их не устраивала нарочитая бравурность в показе будней. Но их “правда” оказалась приземленной в силу своего отрицания. Их герои были не менее плакатны, ибо были лишены духовного смысла.

Такая спорная “суровость” не могла надолго задержаться. Не знаю уж, время тому виной или сам талант художников, но каждый из них постепенно начал искать свою тему. Первым это сделал Виктор Попков, обретя себя после знаменитого цикла “Мезенские вдовы”. Долго искал свое Петр Оссовский, пока не вышел на эпическую тему державности, а Андронов так и остался лирическим мастером северного пейзажа. Сложнее с моим старым знакомым Андреем Андреевичем Тутуновым. Та юношеская воодушевленность, с которой он начинал, давно себя исчерпала, но его поиски “другого”, связанные прежде всего с религиозной темой, к сожалению, были очень субъективны и не дали ему, как художнику, зримого и сильного направления.

Для Сергея Харламова выбор был сделан раньше многих из его старших по возрасту товарищей, и весьма решительно: “Сюрреализм, увлечение молодости, дает много искусственных подпорок для того, чтобы работа была зрелищной, интересной, здесь возможна масса всяких метафор, ассоциаций, ребусов. А вот в нашем искусстве, если серьезно относиться к изображению русской жизни и мировоззрению, все это никак не идет. Все это отлетает в сторону, и ты остаешься один на один со своей душой”. И далее он уточняет: “Я убежден в том, что путь любого художника, писателя, поэта, музыканта — это не метания от соблазна к соблазну, а путь от земли к небу”. Для Сергея Харламова душа явилась как метафизическая реальность, как духовное начало, соединяющее его с Богом. Уже первый крупный цикл Сергея Михайловича “На поле Куликовом”, пусть еще и в чем-то зашифрованный, ясно это показал.

Во-вторых, в скором самоопределении Сергея Харламова большую роль сыграли его учителя. Он их слова, что называется, ловил на лету, любит вспоминать их наставления и по сей день. В книге-альбоме приведен отзыв наиболее почитаемого Сергеем Харламовым мастера-графика Ф. Д. Константинова. Среди его точно выверенных характеристик, общих рассуждений (но всегда на тему) читаем и прямо-таки по-отечески заботливые слова: “Мне как-то хотелось сказать С. М. Харламову: “Представьте себе воздушный шар, на котором следует подняться еще выше. Что для этого надо? Сбрасывать лишний груз… Так иногда и художнику стоит освободить от перегрузки главную тему композиции”. Очень хорошо, что у Харламова есть полная возможность поднять свои произведения на большую высоту”.

Другой старший сотоварищ графика, к советам которого он прислушивался, замечательный Николай Николаевич Третьяков, недавно ушедший, к прискорбию всех его знавших, из жизни, очень точно определил художественный метод, которому следует Харламов — “одухотворенный реализм”. “В его личной судьбе решающее значение имело обращение к Церкви, — развивал далее свою мысль Николай Николаевич. — Не поиски столь модной ныне среди “раскрепощенной” демократами абстрактной духовности, а прямое и непосредственное, жизненное обращение к Православной церкви”. Причем добавлю, что оно, это обращение, произошло еще в середине 70-х годов.

Мне не раз доводилось писать о творчестве Харламова, быть автором предисловия к его альбому линогравюр “Отечественная война 1812 года” (1987 г.). Этот альбом продолжал его знаменитые “большие серии”, куда вошли до этого циклы “Русские писатели XVII-XIX вв.” (1973 г.) и “На поле Куликовом” (1980 г.), а позднее “Преподобный Сергий Радонежский” (1992 г.). Сейчас художник работает над масштабным циклом “Русские святые”, впервые представленным отдельными работами на Всероссийской художественной выставке “Имени Твоему” (к 2000-летию христианства).

Перелистывая страницы новой книги-альбома, наиболее полной, куда вошли и отзывы о художнике, и его работы, начиная с конца 60-х годов, когда он закончил Строгановку, и литературные миниатюры — рассказы, воспоминания, дневники, видишь воочию весь масштаб дарования и личности Сергея Михайловича, его завидную художественную судьбу.

Вспоминаю, как, работая в издательстве “Современник”, уговорил Сергея Михайловича в начале 80-х годов проиллюстрировать свод карело-финских лирических песен “Кантелетар”. Он представляет собой как бы дополнение или даже органическую часть известного всем эпоса “Калевала”. О сборнике “Кантелетар”, составленном, что и “Калевала”, тем же выдающимся ученым-фольклористом Элиасом Леннротом, в русской литературе как-то забыли, хотя песни “Кантелетара” пользуются в Финляндии даже большей популярностью, чем руны “Калевалы”. Переводить их взялись Юрий Кузнецов и Николай Старшинов, а вот уговорить проиллюстрировать “Кантелетар” Сергея Харламова стоило мне большого труда. У него тогда скопилось немало издательских заказов и обязательств, а здесь предстояла многотрудная работа на новом, неизвестном художнику материале. Да и ответственность серьезная — как-никак книга является фольклорным шедевром близкого нам народа, впервые издающаяся на русском языке. Но я, честно говоря, не видел для нее другого художника, чем Сергей Харламов. Учитывая лирический характер книги, ее ярко выраженные национальные особенности.

Наконец, к моей радости, Сергей Михайлович “сдался”, договор с ним был заключен. И по командировке издательства художник отбыл в Карелию, чтобы проникнуться песенным карело-финским духом. Странствовал он там по лесам и озерам достаточно, делая зарисовки и эскизы (так же он ездил на Украину, когда иллюстрировал Н. В. Гоголя). Не буду отбивать у него хлеб в пересказе его карельских впечатлений, надеюсь, Сергей Михайлович и сам об этом еще напишет, как это он — лаконично, выражая только суть, — умеет делать.

Книга довольно быстро, в 1984 году, вышла, отлично иллюстрированная художником: от заставок, буквиц до полосных гравюр на дереве. Мне было любопытно взглянуть на работу Харламова и еще вот по какой причине: сам вологжанин, любящий Север и Карелию, я думал, как он выстроит материал, как его истолкует. Получилось удивительно точно: книга была наполнена искусным северным узорочьем, украшена как мелкой пластикой, так и крупными картинами — лирическими пейзажами. Она сама по себе как бы пела, звучала, создавая настроение то размеренности крестьянского труда, то радости общения с природой. Взгляд Сергея Харламова оказался столь проникаем в другую культуру, пусть и близкую нам, русским, что подмечал и разнотравье северных лугов, где каждый цветок и стебель выписан наособицу, и спелый блеск клюквы в берестяном туесе, и разнообразные контуры парения птиц (как-то ему Леонид Леонов попенял, что у него птицы выглядят статично), и особенно мной любимые камни-валуны, выглядывающие из воды, в белесых подтеках от чаек, — такая зримая примета северного пейзажа, оставшаяся до Харламова в живописи и рисунке никем “не увиденной”.

Что касается лирического мастерства в отображении природы Сергея Харламова, то мне здесь более всего нравятся его иллюстрации к книге Михаила Пришвина “Я встаю в предрассветный час” (1979 г.). Писатель, действительно, вставал почти ежедневно в четыре утра, садился за самовар, пил чай и набело расшифровывал в своем дневнике вчерашние дневные записи, и так пятьдесят с лишним лет. Такая пришвинская приметливость, внимание к откровениям природы свойственна и графике Сергея Харламова. Я неоднократно бывал в подмосковном Дунино, где жил в последние свои годы Пришвин, и могу подтвердить, что так, как изобразил Сергей Харламов, оно и есть: и шуга, бесшумно плывущая по темной воде Москвы-реки мимо ровных, как бы подстриженных полушарий ив, и легкий туман, словно вытекающий с полей в сырые и темные леса, и узловатые стволы елей, вековых деревьев, которых немало в окрестностях деревни.

Подмосковную природу, среднерусскую равнину, Сергей Харламов ощущает по-особому проникновенно. На этой почве, мне кажется, и завязалась дружба Леонида Леонова с Сергеем Харламовым, когда он пришел к писателю с намерением иллюстрировать его раннюю прозу. Впрочем, приятельство это связано и с иными побуждениями и реалиями судьбы. Великий писатель был в молодости дружен и знаком с художниками Остроуховым и Кардовским, с Фалилеевым (одним из лучших мастеров цветной линогравюры, выставка которого в начале этого года наконец-то открылась в Москве) и Яр-Кравченко. В конце жизни такое участливое внимание как бы откликнулось на Сергее Михайловиче. Кроме того, Леонов был одинок, ему хотелось выговориться не перед литературоведами и другими вполне книжными людьми, которые его окружали в 80-90-е годы, а перед таким мастеровым человеком, тонким художником, как Харламов.

Хорошо, что Сергей Михайлович записал разговоры с автором “Пирамиды”, бережно их сохранил и опубликовал в книге-альбоме. Его заметки о Леониде Леонове, как ни о ком другом, проникновенны и грустны, лаконичны и приметливы на детали. Можно добавить только немногое, что осталось в нашей с Сергеем памяти. И это будет к месту, как дополнение к его книге.

Вместе с Сергеем Харламовым мы августовским жарким днем хоронили Леонида Максимовича. Ни госкомиссий, ни особой помощи власть имущих не предвиделось: госчиновничество ушло в отпуск, а писательское руководство полуустранилось — привыкли числить Леонова бессмертным.

Эти два дня запомнились нам на всю жизнь. С утра безразличные ко всему столичные чиновники предлагали захоронить Леонида Максимовича на Ваганьковском кладбище, где покоятся его жена и Сабашниковы; днем вместе с дочерью писателя Натальей Леонидовной я выбирал бедноватый гроб, выслушивая хамство работников “погребальных услуг”; после обеда ездили, выстаивая в душных автомобильных пробках, на Новодевичье (получили все-таки разрешение!), где нам показали “квадратно-гнездовой” способ захоронения (а я-то, наивный, думал, что будет лежать Леонид Максимович у монастырской стены, у берез). А вечером, чуть ли не в шесть часов, выяснилось, что в ЦДЛ, где должна была состояться гражданская панихида, никто палец о палец не ударил, чтобы подготовить к утру Большой зал.

На следующий день состоялось отпевание Леонида Максимовича в храме Большое Вознесение, что на Большой Никитской, прихожанином которого он был в последние годы жизни (здесь проявилось участие Харламова). Как в тумане, прошли скорые похороны на Новодевичьем, где запомнился бегущий по аллее запыхавшийся Черномырдин, да еще Солоухин, картинно падающий на колени перед гробом “своего учителя”. Поминки в Дубовом зале ЦДЛ были столь же формальны, стоя, не по-русски, в шуме и гаме, где какие-то шустрые мужички (как потом выяснилось, бомжи, привезенные в автобусах с кладбища) набивали рюкзаки вином и закуской, пока я одного из них не прогнал в шею… Сергей Михайлович Харламов, грустно наблюдая за всем этим, сказал: “Пойдем-ка лучше в трапезную храма и там спокойно и достойно помянем…” Так мы и сделали вместе с отцом Тихоном (Шевкуновым). Помянули по русской традиции Леонида Максимовича Леонова, потому что каждый из нас потерял в этот день и часть себя, своего настоящего и прошедшего времени.

Леонов нам оставил завет: “Разум открывает то, что душа уже знает”. Сергей Харламов выразил эту же мысль по-иному, не так афористично: “Ум и сердце всегда должны быть готовы к восприятию красоты”.

Но бывают, оказывается, в жизни времена, когда художник перестает узнавать мир, он ему становится чуждым, раздражающим, неинтересным. 90-е годы для многих из нас стали именно такими: мы не узнавали самих себя, а нас не узнавали другие.

В эти годы труднее всего было не то что выжить (хотя трагедия страха за завтрашний день мало кого обошла стороной, не исчезнет она уже и в будущем), а сохранить верность тому, на чем сам строился как человек. Традиция — это прежде всего дисциплина. О какой упорядоченной в прошлое перспективе можно было в те годы говорить, если на глазах разрушался бытовой, профессиональный и творческий уклад жизни каждого художника.

Сергей Харламов и здесь не сломался, хотя и ему было тяжко: вмиг исчезли заказы на иллюстрирование книг, редкие художественные выставки пугали безлюдьем. Я его случайно встретил в осенней слякоти у Белого дома перед 3-4 октября 1993 года, одинокого, растерянного, безмерно уставшего, с одними и теми же вопросами: что происходит с Россией? что будет с каждым из нас?

В эти же годы он увлекся, как сам говорит, “трудной техникой” — цветным карандашом, хотя и раньше любил рисовать (смотрите, например, его блестящий цветной рисунок 1981 г. “Вечерние тени”). Вероятно, хотелось сделать более красочным черно-белый мир, который восторжествовал за окном. Сергей Харламов много в эти годы путешествует и ездит туда, куда не мечтал попасть — на Святую землю (в Палестину и Иерусалим), в братскую Сербию, где шла тогда война. Постепенно возвращается к гравюре и возрождает в творчестве две свои традиционные темы: православно-духовную и тему природы. Иллюстрирует поэзию Сергея Есенина (1995 г.), и сейчас его “есенинский цикл” насчитывает десятки миниатюр и портрет поэта. Пришли новые заботы и на хлопотной должности руководителя подмосковной организации Союза художников России, в секретариате СХ России.

В книге-альбоме Сергея Харламова есть небольшой рассказ-притча о том, как художника “водили бесы”: в знакомом лесу, ища грибы, он никак не мог оторваться от загадочного пня, так и кружил вокруг него, хотя, казалось бы, знал все тропинки вокруг. Так и многие из нас в своей судьбе толкутся вокруг одних и тех же дел, то ли боясь, то ли не решаясь разорвать привычный круг. Смотрят на мир с насиженной кочки. Довольствуются малым.

В судьбе Сергея Михайловича иное. Я ему недавно напомнил леоновскую фразу, что творчество — это маниакальное заболевание. “Точно! — воскликнул он. — Маниакальное, да еще заболевание. От него никуда нам не деться”.

Харламов и сегодня весь в работе. Я уж ему пеняю: “Зачем ты, Сергей Михайлович, так неугомонен? Попиши перышком в уединении, твои литературные заметки хорошо читаются”. И уговорил-таки насчет новых рассказов.

Лишь однажды услышал в голосе Харламова усталость, какую-то тоску. “Что так, Сергей Михайлович?” — и услышал в ответ хитроватый голосок-скороговорку, сразу переборовший хандру: “Я же художник, мне и погрустить надо”.

И грусти, и радуйся, и твори, Сергей Михайлович!