* * *
Мне всё слышнее веток перестук,
Небесный хор, что сумрачен и гулок,
И шелест крыл… И отскрипевший сук.
И ясень, затенивший переулок.
Как близко всё!
Как ясного ясней!
“Кукушка”-паровоз, смешной и юркий,
Какая мостовая! — а по ней
Какой же чудо-обруч гонит Юрка!
Какой возница щёлкает кнутом,
Нас, пацанву настырную, пугая!
Какой там дом!
Какие в доме том
Тарелки и ножи! И жизнь другая.
Там весело трезвонит телефон -
Да, те-ле-фон -
как много в этом звуке!
Хозяйкин лик в портретах повторён,
И патефон рыдает о разлуке.
Его за ручку можно покрутить -
Тебе дадут, ты ночью в сад не лазил…
А женщина крючком зацепит нить:
— Что не растёшь? Старик Сазонов сглазил?..
Мне в то виденье хочется шагнуть,
Помочь настроить примус тёте Клаве
И градусник разбить, чтоб видеть: ртуть -
Серебряная пыль в златой оправе.
Чтобы слились в мгновенье много дней,
Чтоб вслед шептали:
— Наш он… здешний… местный…
Чтобы с годами сделались слышней
И веток перестук,
и хор небесный…
В двадцатом столетии…
В двадцатом столетии… О, времена,
Когда не спешат предаваться итогу!.. -
В двадцатом столетье осталась страна,
Меня снарядившая в эту дорогу.
И первая ёлка, и первая боль
От первого “нет” тихой женщины Оли,
И сломанный, глухо звучащий бемоль,
И боль, заглушившая эти бемоли.
Все там, где подходит к тебе медсестра,
И утро безрадостно пахнет карболкой.
А руки не могут уже без пера,
Как недруг не может без гадости колкой.
В двадцатом столетии… Речка течёт.
В канаве, у мостика, квакают жабы.
Мустыгин сравнял наконец-таки счёт,
И нам до свистка продержаться хотя бы…
А вечером Климова в роли Стюарт,
И ты, за два месяца взявший билеты,
Представить не можешь тот будущий март,
Когда к ней в гримёрку придёшь из газеты.
В двадцатом столетии… Горе уму,
Когда этот ум существует для горя,
Впотьмах приближая вселенскую тьму
И вторя вселенскому ужасу, вторя…
Так дай же мне руку!.. Спокойней вдвоём
Под суетным, дерзостным небом Отчизны.
Мы вместе пришли сюда, вместе уйдём,
И в сердце ни горечи, ни укоризны.
* * *
Людмиле Завее
Опять грядёт зима… И в холоде берёз,
Невидимо пока, родится содроганье.
Тот свет, что нёс в зрачках, но всё же не донёс, -
Лишь отблеск…
Непокой…
Лишь редкое мерцанье.
Опять недолог день… Бредёшь меж тьмы и тьмы.
Подмёрзшая листва железит по брусчатке.
Подпёртые стволы облезлы и хромы,
А мокрые дома бесформенны и шатки.
В сквозной дали аллей туманен каждый звук -
Пузырится, кружит в мельканье ошалелом.
И лишь одна душа, предвестница разлук,
Тиха и не видна,
как белое на белом…
* * *
Заскорузлый пейзаж. Захолустье.
До дрезины четыре часа.
И подёрнуты бронзовой грустью
Улетающих птиц голоса.
Что поделаешь? Тягостно. Осень.
Всё влажнее у тропки трава.
И назад несказанное просят,
И кружатся листами слова.
Всё смешалось — смешки, разговоры
Обо всём и опять ни о чём.
Только стали угрюмее взоры,
Только тень за горбатым плечом.
Только вечно охочий до драки
Пьяный Филя рыдает в жилет.
Да несутся четыре собаки
За последней машиной вослед…
* * *
То — неволя, и это — неволя,
И такие пошли времена,
Что стоишь средь пустынного поля
И гадаешь — а где же страна?
Отлетела… Уплыла… Умчалась,
С бездной бросив один на один.
Только в тихой молитве осталась,
Только в огненной дрожи рябин.
Небо съёжилось… Ветер несвежий
Подгоняет прогорклую пыль.
Губы шепчут: “Да где же я?.. Где же?..”,
А вокруг только дёрн да ковыль…
* * *
Уже сочится строчка по стеклу,
Записанная влажными словами.
Продышан круг… И катятся во мглу
Слова о том, что было между нами.
Куда уйти? Уйду глазами в стынь,
Горяченностью лба — в сугроб ладони,
Остывшим телом — в белизну простынь,
В немой простор, что вечности бездонней…
Зачем кричать?.. О тихом говорю.
По рёбрам бьёт душа под зябкой кожей.
И всё грозит: “Посмотришь, отгорю
И стану лишь на искорку похожей”.
Да будет так… Не надобно грозить.
К ударам изнутри привычно тело.
Дай белых ниток!.. Обрываю нить.
Светло руке… А нитка потемнела.