Лет через двадцать после войны вспомнилась мне одна история далекой поры. Вспомнилась, и я поехал.

От Москвы это недалеко. Рижская железная дорога (бывшая Виндавская, Ржевская), шесть часов езды - станция Оленино, час-полтора на рейсовом автобусе - село Холмец, а в километре - нужная мне деревня. В тех местах в середине февраля - начале марта 1942 года наступала наша 158-я стрелковая дивизия. Ей надлежало перерубить Торопецкий большак, затем - железную дорогу. К сожалению, решить задачу до конца не удалось. Выйдя в тыл ржевско-сычевской группировке, мы остались без путей подвоза. Артиллеристов и минометчиков ограничил лимит. Без их огневой поддержки на крутых заснеженных склонах - подступах к большаку - редели наступавшие батальоны. Стрелявшие из-за бугров немецкие батареи оставались неподавленными. “Юнкерсы” и “мессеры” бомбили и обстреливали с утра дотемна. Из амбразур, прорезанных в стенах крестьянских изб, били крупнокалиберные пулеметы. В лютый мороз согревали нас лишь теплые летние названия освобожденных деревень: Васильки, Подсосенки, Яблонька.

Помогал нам, и крепко, некто Быстров. Житель Карзанова, деревни в ближнем тылу врага. Как удавалось ему, немецкому старосте, передавать важные разведданные, знали немногие. Разве лишь те, кто метельными ночами, в маскхалатах, ползком добирались до “нейтралки” к торчавшему из снега камню и приносили оттуда упрятанный в гильзу клочок бумаги. Эти исписанные, исчерченные чернильным карандашом клочки тщательно изучались, на штабные карты ложились новые отметки. И точнее стреляли орудия, все чаще разведчики, уничтожая сторожевое охранение, притаскивали “языков”.

В последнем донесении Быстрова разглядели условную закорючку - знак опасности. Карзановский староста извещал, что его заподозрили. Чем это грозит, понятно: немедленно расстреляют или замучают в контрразведке. Проблема: как спасти Быстрова? Его самого и его жену. А вызволить их - ни малейшей возможности. Так как же?

Краткое совещание особистов, развед- и политотдельцев трудно назвать совещанием. Офицеры молчали. Уверен, ни один из них не оставался равнодушным к судьбе Быстрова, хотя, пожалуй, кто-то уже смирился с неизбежностью его гибели, кто-то слабо надеялся: вдруг обойдется? Но всех угнетало чувство бессилия перед законом войны: воевать вместе, умирать врозь.

План предложил Никита Пантиелев, начальник полковой разведки. Его замысел давал Быстрову хоть какие-то шансы на жизнь. Суть состояла в следующем: по согласованию со штабом корпуса оттуда в дивизию должны передать радиограмму. Без шифра, открытым текстом. Радиограмму-приказ: “За измену Родине уничтожить фашистского старосту деревни Карзаново. Израсходовать не более трех снарядов”.

Расчет на немецкий радиоперехват: вдруг клюнут? Узнав, что на избу Быстрова отпущено три снаряда, возможно, его предупредят. По крайней мере, подозрение значительно ослабнет. Ну, а если… Тогда ничего не попишешь - война!

Со старшим лейтенантом Пантиелевым согласились. Обговоренную телеграмму послали и приняли. Получение подтвердили и для страховки повторили текст. С командно-наблюдательного пункта, откуда просматривалась обреченная изба, передали данные. Пушкари раскидали снежные плиты, маскировавшие гаубицу. Зарядили, дождались команды, дернули шнур. Второго и третьего выстрелов не понадобилось, с КНП сообщили: прямое попадание.

Вскоре нашу 158-ю дивизию перебросили на другой участок фронта. А потом - новые военные дороги, от Тудовки и Волги до Одера. Поздновато вспомнил я о Быстрове, о его судьбе. К стыду своему, много лет спустя.

…В Оленино я приехал утром, в начале седьмого. Сойдя с платформы, к автостанции топал по колено в снегу, через площадь, освещенную тусклым фонарем и озвученную громкоговорителем на столбе. Последние известия завершила областная сводка погоды: “Ослабление морозов, на дорогах заносы, видимость нулевая”. В щелястой будке о трех стенах с навесом ждал автобуса. Искурил пяток сигарет и успел продрогнуть в своем демисезонном пальто и полуботинках.

Развиднелось. Неподалеку стоял человек в полушубке и шапке-ушанке. Пожилой, сухонькое лицо, бороденка.

- Не в Холмец случайно? - спросил я.

- Туда, - хмыкнул он, - только не случаем, живу рядом. А вы откель будете?

- Из Москвы.

- По одежке видать, - сказал он, сочувственно меня оглядев. - К родным?

Я сказал, что не к родным, что воевал там и еду на памятные места. Спросил, скоро ли автобус?

- Какой автобус? - удивился он, перейдя на “ты”. - Ты глянь, сколько снегу нападало. На тракторе не проедешь. Ты глянь!

- Ты-то чего ждешь? - спросил я.

- Попутчика жду, - сказал он. - И, кажись, дождался. Пойдешь али обратно? - еще раз критически оглядел мою экипировку. - Лучше воротись.

- Пошли, - решил я.

В первой попавшейся по дороге сельской чайной, отогреваясь, мы познакомились. Оказалось, Иван Максимович из Карзанова. Того самого, что недавно всплыло в моей памяти и вытолкало из-за письменного стола. Я и обрадовался, и смешался, не решаясь спросить о Быстрове. Стыдился, что ли, запоздалого интереса к чужой судьбе. На полпути, в другой чайной, наконец спросил:

- Быстрова? - раздумчиво переспросил Иван Максимович. - Знаю Быстрова. Наш, деревенский.

- Значит, жив?

- Понятно, жив. Чего с ним сделается! Знакомый твой?

- Только по фамилии.

- Вон как! А на кой он тебе?

Не зная, как объяснить, ответил расплывчато:

- Хороший, говорят, человек, хочу повидаться.

- Дойдем - повидаешься.

До места добрались затемно, и он повел меня в свою избу. В сенях, стряхивая снег, сказал:

- Поужинаем - и на печку. Завтра сведу. - Отворив дверь в комнату, крикнул: - Петровна, это я, с гостем! - И мне: - Совсем глухая, орать надоть.

Ульяна Петровна, жена хозяина, совсем старушка, лицо клинышком, внимательные, как у всех глухих, глаза, торопливо обтерла о фартук руки, ласково закивала. Суетилась у печки, вытаскивая ухватом чугунки.

Помню горячие щи, яичницу с салом и на широкой печи пропахшую дымком овчину.

Утром позавтракали. Не терпелось быстрее увидеть Быстрова, но торопить хозяина не стал. Он глянул на завьюженное оконце.

- Метет и метет. Куда в такую заваруху? Разве ввечеру поутихнет.

Подумалось: шутит, разыгрывает. А он, видно, подумал: грешно дразнить гостя. Положил старые руки на столовую клеенку, сказал чуть ли не по слогам:

- Никуда, мил-человек, мы с тобою не пойдем. Говоришь, слыхал, что Быстров хороший человек. Может, и так. Я не судья сам себе.

Не подготовленный к такой встрече, я молча глядел и глядел на Ивана Максимовича, как на Ивана из русской сказки. Из сказки, вернувшей меня в далекую юность.

Как же складывалась его жизнь, не сгоревшая между двух огней? Я рассказал ему о том немногом, что знал: о его условной закорючке, о радиограмме и выстреле из пушки. А он мне - о пережитом им самим.

Когда гитлеровцы оккупировали район, сын и дочь Быстровых, Петр и Груня, стали подпольщиками. Они передали отцу просьбу руководства содействовать Красной Армии. И он, беспартийный колхозный плотник, согласился на постыдную должность деревенского старосты. Ему вменялось блюсти “орднунг”, доносить на нелояльных, отряжать односельчан на расчистку дороги. Последнюю обязанность исполнял точно в срок, тем более что работавшим на дороге полагалось по 200 граммов эрзац-хлеба в день. Фашисты ему доверяли, а он ждал своего часа. Наши войска погнали врага от Москвы, подошли к Холмецу. И его час настал.

О трудностях и опасностях Иван Максимович не вспоминал. Ну, высматривал пулеметные гнезда, узлы связи, полевые кухни, где трижды в день скапливалась солдатня с котелками в руках. Записывал. Как умел, делал чертежи. Переправлял к своим. Куда относить депешки, подсказала Груня, навестив его в последний раз. Писал на обрывках немецких газет, мучился малограмотностью: разберут ли его каракули? К счастью, разбирали, подтверждая скупыми, но точными артналетами.

- А как ты заметил, что тебя заподозрили?

- Слушай. Объявился у нас полицай, Митька. Не местный. Откель взялся, хрен его знает. В кажную избу залезал, высматривал, вынюхивал. Правда, пальцем никого не тронул. “Стучать” к оберштурмфюреру бегал, господину Плешке. Через это много людей пострадало. Один за моток кабеля телефонного, другая за Гитлера - ругала здорово, еще один мужик - за листовку, за иконой держал. Всех в район сволокли, в комендатуру. И - с концами.

По рассказу Ивана Максимовича, этот Митька стал к нему цепляться. Почему, мол, никто тебя не ругает, даже заглазно? Немцев честят, полицаев тоже, а тебя - нет. Заодно вы все. Раза два попрекнул старшим сыном, Михаилом: знаю, красноармеец он. Вроде невзначай упомянул младших, Петра и Груню: где-то они, не знаешь? Партизанят небось? Поначалу Митькины вопросы походили на дружеские подковырки, но однажды, когда Иван Максимович возвращался от заветного камня, а лазил он туда по глубокой заснеженной промоине, Митька его подкараулил.

- Где ты так извалялся? Или перебрал?

Иван Максимович притворился выпившим, послал Митьку куда подальше. Тот и пошел… к своему фрицу.

Эсэсовец вызвал Ивана Максимовича рано утром. Лежа на походной раскладушке, лениво спросил:

- Зачем на передовую ходил? Убежать хочешь к русским?

Иван Максимович клялся и божился, что такое ему и в голову не приходило. Хлебнул лишнего, черт попутал. Заблудился. Плешке не поверил, сказал с угрозой:

- Мы еще поговорим. Пока наступление не отобьем, из дома ни шагу.

Однако Иван Максимович ослушался. Дня через три воспользовался ночным затишьем на фронте, сползал к своему камню, оставил записку с условной закорючкой. А вернувшись и увидев у своего крыльца Митьку, понял: крышка.

- Как думаешь, - спросил я, - перехватили немцы радиограмму?

- Перехватили, нет ли, не знаю. Мне ни слова.

- Как же вы с Ульяной Петровной уцелели? Ведь прямое попадание. Дома не были?

- Были, но вот штука. Дней за несколько немцы на мой чердак втащили миномет. В крыше дыру сделали. Это чтоб вспышки не видно было. Стреляли, аж изба ходуном. А утром, после того как Митька снова меня застукал, гляжу, стаскивают свою хреновину с чердака. С чего бы?.. Решили, что засекли, не иначе. К слову, в последней записке я эту точку пометил. Сижу, помню, с Ульяной, а не сидится. Чую неладное. Время к обеду, говорю: “Собирайся, к соседям пойдем”. Она: “Зачем да почему?” А я шепчу: “Давай, давай, коли жить охота”. Схватил полушубок, выскочил на улицу, а она в сенях замешкалась. Тут и жахнуло. Избу вдрызг, а ей всю спину осколками посекло. И оглохла. Слава те, хоть живая.

Понятно, что радиограмму немцы перехватили, поэтому сняли миномет. Случайно уцелевших Быстровых больше не трогали. А когда спустя год пришли наши, Ивана Максимовича ждали новые беды: на Михаила пришла похоронка, Петра и Груню, расстрелянных фашистами, перехоронили в братскую могилу в Оленине. А Ивана Максимовича нежданно-негаданно арестовали, отправили в Сычевку.

Предъявили обвинение в сотрудничестве с фашистами. Напирали на то, что по честному советскому человеку стрелять, да еще из пушки, не станут. Имеются, мол, свидетельские показания, что его часто видели на переднем крае немецкой обороны. Что ни говорил он в свое оправдание, следователя не убеждало. Кто конкретно из руководителей подполья поручил ему агентурную работу, кому из разведотдела передавал он донесения, Иван Максимович не знал. Свидетельствовать в его пользу мог разве что камень-тайник на бывшей нейтральной полосе. (Кстати, он и теперь на прежнем месте.) Но, как известно, камни прокуратурой не опрашиваются. В сложности, а порой неразберихе военного времени могло свершиться непоправимое и неправедное. К счастью, остались в живых несколько подпольщиков. Они знали о работе Быстрова в тылу врага. Это же подтвердил дивизионный “Смерш”…

После той первой и последней нашей встречи прошло три десятка лет. Лежат под заросшими травой бугорками безвестные благородные люди: Быстров И. М. и Быстрова У. П. Поздно я о них вспомнил, еще позднее написал. Это пожизненный мне укор. И напоминание редеющему братству фронтовиков: воскрешайте светлые образы своих однополчан, безвестных героев. Устно и письменно. Кроме нас - некому.

Москва, 1992

Из неопубликованного

БОЙ ЗА ПОДСОСЕНКИ

Ракету молча роты ждут,

Вдруг чей-то голос неизвестный

Не дотерпел пяти минут

И затянул так поздно песню…

Мы подхватили.

Каждый смел

Мечтать о подвиге и славе.

“И беспрерывно гром гремел,

И в дебрях ветры бушевали”.

Ракета в небе…

Взвыл металл

Пуль; смяло песню многоточье,

И каждый встал, хоть каждый знал,

Что кто-нибудь ее не кончит.

В бреду сраженья под огнем

Потери тайною покрыты.

Когда ж осел последний дом,

А дзот гранатами закидан,

И очевиден стал успех, -

Себя сочли мы и патроны -

Осталось двадцать человек

Живых, готовых к обороне.

Хоть это мертвым не узнать -

Ее допеть за долг сочли мы:

“Но смерть героям не страшна,

Свое вы дело совершили!”…

Май 1942 г.

Калининский фронт

Случайно или не случайно

Явился я на белый свет -

Навек родительская тайна,

И до нее мне дела нет.

Зато могу судьбой везучей

Похвастать в жизни остальной:

В любой беде счастливый случай,

Как ангел, реял надо мной.

Частенько в детстве слышал фразу:

“Сломаешь шею, лоботряс…”

Но шею не сломал ни разу,

А мог бы, мог бы столько раз!

Дивлюсь, как мне на полдороге

К испепеленному Торжку

Не оторвало руки-ноги

И в каску вдетую башку.

Я и стишок случайно, кстати,

Состряпал, перышком скрипя.

Когда, глухонемой, в санбате

Реанимировал себя.

Я полземли в огне измерил,

Где случаи вели игру.

Но лишь придя с войны, поверил,

Что я когда-нибудь умру.

Мне 78 - глубокая осень

Я помню чудные мгновенья,

Которых было пруд пруди,

Когда, казалось, дней рожденья

Неисчислимо впереди.

Но время близится к закату.

Прикидываешь на глазок

И думаешь, отметив дату:

Уж не последний ли разок?

Жизнь оказалась очень длинной.

И я на этот длинный срок -

От речки Нары до Штеттина -

Никак рассчитывать не мог.

Я помню каждую потерю,

Их множество в одну сложив,

Уже я верю и не верю,

Я жив еще или не жив.

Но в жизни нету перерыва,

И вы, друзья, и вы, родня,

Живите долго и красиво,

Порою вспомните меня.

11 ноября 1999 года

К 100-летию со дня рождения Николая Гастелло