Прогнал ли он из своего сознания это событие? И да, и нет.

Да — потому что и правда всё это походило на какое-то видение. Ведь Борис лежал неподалеку, на кладбище. Когда Глебка приходил — один или со старшими, он всегда чувствовал себя в каком-то полусне. Разглядывая фотографию брата на красной, хотя и без звездочки, тумбе, понимал, что это и есть правда, а странная встреча — что-то совсем другое, непонятное.

Несколько раз с ним увязывалась братовня — Петя, Федя и Ефим или Аксель, давно вышедший за пределы акселерации, или Витька Головастик, здоровый теперь бугай. Стояли молча, вздыхали, произносили пустые междометия — "ох" да "ах", хлопали Глебку по спине или плечам — выражали сочувствие. Выпивали.

ем дальше убегало время, тем больше Глеб раздражался этим сочувствием. Поначалу стала слышаться в этих словах и жестах какая-то обязательность, потом — не то чтобы неискренность, нет, а какая-то сухость, даже усталость от этой обязательности — непременно идти сюда, печалиться и делать скорбный вид.

Вот что стал чувствовать Глебка: они делают вид, эти разлюбезные дружки! А что: жизнь сделала необратимый поворот, Борика уже нет, горько, но что делать, все там будем — и горе под такие вот приговорки превращается сперва в печальный ритуал поклонения, а потом и вовсе осыпается, как пересохшая штукатурка, оставляя лишь арматуру — железные прутья, скелет жизни. Но как же он безобразен!

И как же причудливо, как неожиданно жизнь меняет, переставляет свои акценты! Вот близкие тебе твои детские друзья, кажется, на всю жизнь, но потом они подрастают, становятся другими. И встретив милого своего дружка подросшим, да поговорив с ним, да выпив пивка, да побродив по улице, ты вдруг понимаешь, что вы стали друг другу почти чужими, и все, что соединяло вас, расклеилось, рассыпалось, и говорить вам нынче, как в прежнюю пору, не о чем. Вы прощаетесь, улыбаетесь, говорите совершенно неискренние слова о будущих встречах, но вовсе не нуждаетесь в них…

Так прощаются с детством, и почти всегда прощание это стыдливо-торопливое, как будто ты черпал-черпал кружкой из ведра, пил-пил, и вдруг эта кружка твоя о дно забренчала: кончилась спасительная влага, пересохла дружба, а с ней и память, и чувство, и что-то твое личное, дорогое, без чего, раньше казалось, невозможно обойтись.

Нет, можно, да осторожно, не зря есть поговорка: один старый друг лучше новых двух. И вообще! Чтобы дружба не пересохла, не вылилась вся до дна, из ведерка-то не только черпать надо, в него еще следует подливать! Но — чего?

Памяти и правда не прибавишь, она если и не иссякает, то усыхает, скукоживается, мельчает. Не убывают только чувства, общие интересы, искренность. Если все осталось только в прошлом — грош цена этой памяти.

Дружба пополняется новыми чувствами подрастающих людей, хотя и давних уже приятелей.

Но Глебка еще не понимал этого, хотя остро чувствовал. Да и силенок

не было. Все ушли в горе, в боль, в неутешное страдание. Оттого так пронзительно ощущал он усталую обязательность и наступающую отчужденность прежних дружков, выросших в мужиков.

Зато как же удивительно открылась Марина!

Они никогда и не о чем с ней не сговаривались, но он часто видел ее на кладбище. Сильно переменилась Дылда! Из нагловатой и развязной когда-то, еще в школе, из заискивающей, когда погуливали они с Бориком, теперь она превратилась в какую-то тусклую полунищую деваху. Конечно, в библиотеке златых гор не заработаешь, но пристойно одеваться все-таки можно! Однако, и Глебка это понял, дело тут было совсем в другом. Ей, похоже, не только о пристойной одежде, но и о жизни-то собственной думать не хотелось. Он заставал ее на коленях перед Бориной пирамидкой, в снегу, в неновых чулках, со склоненной головой, растрепанной, скорбной. Всегда молчаливой.

Она не плакала, даже не выговаривалась, когда подходил Глебка, просто без всякого удивления поворачивалась к нему. Иногда он все же видел слезы, размазанные по щекам торопливо, но чаще Марина смотрела вперед сухим и каким-то жарким взглядом — сквозь Борин портрет, сквозь пирамидку, сквозь снег и сквозь все это печальное полусельское кладбище в какой-то иной мир, в другое, зримое только ей пространство.

Они могли разойтись прямо там, на кладбище, не сказав друг другу ни слова, когда Марина, кивнув, отходила от могилы, точно передавала свое дежурство брату покойного. Бывало и наоборот — и Глебка очень скоро ощутил, как их с Мариной, даже без всяких слов, связывают какие-то новые отношения — они любили и горевали о смерти самого дорогого каждому из них человека. И этот человек оказался для них общим.

Глебке как-то по-взрослому однажды подумалось, что при живом Бори-ке он волей-неволей испытывал бы к Марине ревность — подобие такого чувства он пережил, когда Борик приезжал в отпуска, и Марина терлась возле их дома. Тогда он не верил ей, а теперь не верить было нельзя. Борик, погибнув, странным образом соединил их любовью к себе.

Вот ведь как получалось! Старые дружки отдалялись, не столько от Глебки, сколько от Бори. А Марину и Глебку сближало, роднило — и чем дальше, тем горячей — горькое чувство потери.

Искренние чувства слитны в силе своей и власти. Встречая Марину на кладбище, Глебка даже радовался ее непрезентабельному виду, одобрял его, и хотя никогда ей не улыбнулся, а разговаривая, обходились они словами самыми необходимыми, — чувствовал он какую-то особую к ней близость.

Раз-другой он встретил ее на улице и понял, что Марина нетрезвая. Она было отшатнулась, но Глебка как-то так, наверное, посмотрел на нее, что Марина просто опустила голову, видать, успокоилась, и прошла мимо.

Случись это прежде, он бы ее осудил, глядишь, кому и рассказал, даже Борику, а теперь не просто посочувствовал, а даже порадовался, подумав, что, будь он чуток постарше, они бы с Мариной выпили на пару.

Может, еще и выпьют.