1.

…80, 79, 78 — отсчет пошел.

Расслабляюсь, изгоняю из своего сознания все мысли и чувства. В сущности, это медитация, обыкновенная медитация. Лишь небольшое добавление — медленный счет. Я выбрал для себя число восемьдесят. Кто-то начинает со ста или даже двухсот — скорость вхождения у всех разная, зависит от гибкости психики.

…64, 63, 62… Помнится, на Курсах мы спорили, позерствуя друг перед другом, через какой минимальный промежуток времени сумеем войти. Один раз я попробовал отсчет в 25. В итоге провел неделю на реабилитации у психиатров и больше не экспериментировал.

…38, 37, 36… Вот оно: период абсолютной пустоты и покоя. Мое сознание — чистый лист бумаги, белоснежная равнина. Мне нравится это состояние полной очистки, совершенной свободы от своего суетного 'я'. К сожалению, не могу позволить себе наслаждаться им долго.

…26, 25, 24… На счет 24 слабым движением указательного пальца нажимаю на кнопку в подлокотнике кресла. Как обычно, первые ощущения — сигналы о том, что нечто чужое просачивается под твою черепную крышку — неприятны и физиологичны. Начинает свербеть горло, словно в него засыпали песок, крохотные иголки вонзаются в подушечки пальцев, отчаянно чешутся пятки. Весь организм, а не только мозг яростно сопротивляется вторжению: 'Не хочу! Не пущу!..'

…13, 12, 11… Тело успокаивается. Сознание потихоньку осваивается в новом пространстве: осматривается, принюхивается. Словно человек, зашедший в огромный чужой дом… или сад… или террариум. Для многих это самый трудный и неприятный момент в контакте, хуже, чем предыдущее телесное возмущение: слияние с чужой психикой, с посторонней — и, как правило, отчаянно-чуждой — душой. Для меня — самый острый и интригующий.

…2, 1, 0. Еще одно нажатие кнопки — оно полностью отключает от собственного тела, прилежно застывшего на кушетке со скрещенными на груди — как у усопшего — ручками. Вошел!..

…Здесь было довольно-таки обыденно. Я ожидал большего от внутреннего мира женщины, до смерти забившей единственного сына одиннадцати лет. Впрочем, пора бы и привыкнуть, что мои ожидания редко оправдываются: большинство внутренних миров, в которые ныряю с трепетом первооткрывателя (джунгли Амазонки? пещера Алладина? бескрайний заполярный пейзаж?), представляют собой нечто гораздо менее экзотическое — что-то вроде комнатушки с привычной мебелью или типового домика, в подвале которого таятся столь же типовые ужасы.

Так и здесь. Впрочем, цветовая гамма была достаточно яркой, а это немаловажно. Большинство моих коллег выбирает трудную ношу мада не столько из любви к психологии, сколько от банальной тоски по зелени, дневному свету и ярким краскам. В реальном мире с этим туго, а в мирах внутренних — хватает. Конечно, если 'ведомый' не страдает от депрессии.

Едва осмотревшись и вчувствовавшись, я понял, что грань между нормой и безумием у моей пациентки необратимо стерта. Весьма удобно, кстати, когда силу 'вчувствования' регулируешь сам. Это становится возможным, если очищаешь сознание медитацией, а не с помощью 'Мадонны'. Машинная чистка автоматически задает уровень со-ощущений 'ведущего' и 'ведомого', и он крайне низок: как если литр вина разбавить пятью литрами воды. Качество эмоций разобрать можно, и ладно. Для меня подобное неинтересно — мало 'хмеля', поэтому разбавляю вино страстей водой бесстрастия в пропорции один к одному.

Да, ноль сомнений: таких, как моя 'ведомая', не исцелить никакими средствами — ни химией, ни гипнозом, ни электрошоком. Но одних чувств, даже подкрепленных опытом и интуицией, мало. Чтобы вывести вердикт, необходимо увидеть преступление собственными глазами, 'прожить' его, а до этого — проследить истоки и предпосылки.

Легче всего разбудить память 'ведомого', заговорив с ним. Это практически ритуал, выверенный до малейших нюансов интонации.

'Поговори со мной! Расскажи о себе, о своем прошлом, о своем детстве…' Собственный задушевно-приторный голос был мне противен, но что делать?

Я был с нею, был в ней, был ею. Будоражил память, и моя настойчивость ощущалась несчастной детоубийцей не как нечто вторгшееся и постороннее, но спонтанно возникшим, естественным желанием окунуться в детство и молодость…

Женщина послушно принялась вспоминать, оживляя давнее, а потом и недавнее прошлое. И я вместе с ней.

Когда она поняла в первый раз, что большинство окружающих ее людей нечистые? Наверное, в школе. Нет, раньше: мать не раз говорила об этом, с самого раннего детства. К примеру, звонко отхлестывая по щекам за малейшую провинность — разбитую чашку или невымытую посуду — повторяя, громко и размеренно выговаривая слова, что все люди грязны и мерзки, а она мерзка и грязна вдвойне, и потому ей нужно усиленно молиться и много работать, чтобы очиститься и не попасть в ад.

И она молилась, стоя на коленях перед сумрачной иконой Богородицы, молилась и много работала, делая все по дому и огороду, расположенному в сыром подвале, который нужно было постоянно топить, растаскивая на доски заборы и сараи в окрестных дворах. Она научилась молиться даже во сне, но горячее душное жерло ада всегда дышало в затылок, обдавая жарким смрадом волосы, слипая их в плотные пряди, не поддающиеся даже железной расческе.

Но в интернате, куда ее поместили после того, как мать умерла от сердечного приступа во время молитвы — с поклонами и битьем лба об пол (помнится, она испытала тогда смесь чувств: острое облегчение, зависть и грызущее осознание своего бездушия), выяснилось, что на самом деле все не так. Мировоззрение ее перевернулось.

Это случилось во второй на ее памяти День Просвета.

Многолетний сумрак — следствие Катастрофы, настолько угнетающе действовал на людскую психику, что раз в несколько лет власти города устраивали Просвет — разгоняли на короткое время слои атмосферной пыли, давая возможность пробиться солнечным лучам. Это мероприятие требовало огромных затрат энергии и технических ухищрений, поэтому проводилось редко.

День Просвета был общегородским праздником. Большим, куда большим, чем Новый год или Рождество. Не всегда он выпадал на воскресенье — надо было ждать подходящей погоды. Вот и в тот раз день оказался будним.

Ей недавно исполнилось двенадцать. Она сидела на задней парте у окна и смотрела, как заискрился под лучами солнца — невидимого пока, лишь пробивающегося сквозь серую завесу — снег на крышах. Дети рвались на улицу, но училка, строгая и деспотичная, во что бы то ни стало желала довести урок до конца. 'Дура! Больная! Дебилка!..' — шептались, подпрыгивая на стульях, поскуливая, исступленно грызя ногти, все вокруг. Скорее всего, и вправду больная — больная душой пятидесятилетняя грымза, из 'прежних', что видели солнце множество раз и потому оно не казалось им ослепительным чудом.

Она одна из всей оравы одноклассников сохраняла спокойствие.

В классе недавно сделали ремонт, и стены остро пахли краской, а столы — лаком. Ей нравились эти запахи — искусственные, резкие, они ассоциировались с той самой мифической чистотой, которой, по словам матери, ей никогда не достичь. Столы были выкрашены в ярко-желтый, а стены в ярко-зеленый — такими нехитрыми средствами пытались бороться с цветовым голодом. Обычно кричащие краски утомляли и раздражали ее, но сегодня было не так: неестественные цвета отчего-то тоже были причастны красоте и чистоте.

В запахи и краски вплетался, сливался с ними нараставший за окном свет. У математички хватило ума выключить электричество. Но вместо того чтобы широко распахнуть дверь и выпустить на волю исходящих нетерпением учеников, и самой ринуться на улицу в первых рядах, она продолжала с тупым упорством долбить по доске мелом, выводя бесконечные формулы.

Впереди нее сидела девочка с большими мягкими ушами и редкими волосами, стянутыми в хвостик. Набирающий силу свет пронизывал эти клоунские уши, окрашивая их в нежно-розовое — столь же божественно-чистое, что и белизна за окном. С чужих ушей взор ее перескочил на свою руку, на которой подрагивало золотое пятно — солнечный зайчик. Тонкие волоски, попавшие в это пятно, тоже стали золотыми. Ей вдруг почудилось, что посредством чистейшей игры света и неземного запаха с ней разговаривают невидимые и прекрасные существа. Ангелы, быть может? Она разом осознала, насколько не права была ее бедная мать, почувствовав, как чистота, тихонько звенящая и прохладная, окутывает ее, входит и наполняет — всю, целиком.

Отделившись от всех, она воспарила под свежепобеленный потолок — хоть и продолжала в то же время смирно сидеть за своей партой. И оттуда, с высоты увидела всю грязь, всю низость своих одноклассников, словно побывав изнутри в каждом из двадцати сердец, нетерпеливо стучавших под тусклый бубнеж садистки-учительницы. И в ее сердце она побывала тоже, и не увидела там ничего, кроме застарелой, засохшей корки злобы и грязи…

Потом раздался дружный вопль и грохот — это училка, наконец, соизволила поставить точку и распахнуть дверь. Она вздрогнула и вернулась на свое место, в ставшее ей разом тесным тело в коричневом потертом платье. И сидела какое-то время одна, потрясенная и сияющая, в совершенно пустом классе.

А ночью, беспокойно ворочаясь на жесткой постели с выпирающими пружинами, рвущимися ей под ребра, она думала о том, что самым ярким и волшебным впечатлением дня было не солнце — крохотный желтенький диск, зависший над крышей дома напротив, не сходящие с ума от радости школьники и учителя — а ощущение неземной чистоты, охватившее ее в классе. И снова она услышала те же ласковые ангельские голоса, что вознесли ее над всеми, и они поведали ей, что она должна нести в мир свет и чистоту, что она сама и есть чистота и свет.

Замкнувшись в своей исключительности, она стала еще менее общительной, чем была до того. Готовясь нести людям свет, она боялась ненароком испачкаться. Избегала контактов со сверстниками, не переносила, когда к ней прикасались, даже случайно, по несколько раз в день терла руки жесткой мочалкой с мылом — до ссадин.

При этом старалась быть со всеми вежливой, не позволяя себе ни повысить тон, ни употребить грубое слово — что бы ни происходило вокруг. Ведь ее миссия — нести чистоту и красоту всеми средствами: словами, поступками, внешним видом. Она и работу выбрала с умыслом — продавщица средств гигиены: мыло, зубной порошок, пемза, мельчайший песок для чистки посуды. На маленькую зарплату умудрялась хорошо одеваться — скромно, но стильно. Тщательно следила за собой — за волосами, кожей, зубами. Ей повезло с внешностью — хорошая фигура, правильные черты лица. В сочетании с ухоженностью и идеальными манерами — Снежная Королева, да и только.

В двадцать три года она встретила человека, который показался ей достойным быть ее спутником и помощником в нелегкой миссии. То был пухловатый рассеянный юноша с постоянно запотевавшими очками над близорукими карими глазками. И он действительно помогал по мере сил, мало что понимая — видимо, был влюблен не на шутку.

Он не роптал и терпел, что она подпустила его к себе лишь спустя два месяца после свадьбы, и то лишь потому, что он сумел убедительно объяснить: без этого не родится ребенок. Она страстно хотела детей — чтобы было кому передать собственный свет, оставить в наследство миссию. Секс с ней больше смахивал на тягостную повинность, чем на удовольствие, но он и тут не роптал. Два раза в месяц по пятнадцать минут, без предварительных ласк и только в классической позе, после чего она долго отмокала в ванной, откуда выходила с царапинами на теле — не следами страсти, но следствием ожесточенного трения мочалкой.

Когда она забеременела, на пыточных пятнадцатиминутках был поставлен крест — отчего оба вздохнули с облегчением, и он даже с большим. За то время, что они занимались производством ребенка, он приучился воспринимать себя похотливым животным, самцом обезьяны — о чем она не уставала вежливо намекать чуть ли не ежедневно.

Интимные отношения не восстановились и после родов. Хорошенько обдумав и взвесив, она решила ограничиться одним ребенком — отдав ему все силы и всю любовь, а не заводить еще одного-двух, снова окунаясь в смрад и мерзость неизбежной физиологии.

В целом все было хорошо — по крайней мере, ей так казалось. Пока не появилась эта женщина, эта блондинистая тварь. Она была грязнее самой грязи, самого понятия грязи — и это понятие унизилось бы, будучи примененным к ней. Тварь воплощала собой все то, что было ей омерзительно, от чего ее тошнило и воротило. Но мужу она почему-то пришлась по вкусу — и плебейские манеры, и глупые оладьи-щеки, и выпуклые пуговицы-глаза. Как можно спать с такой, целовать такую? Но ему отчего-то нравилось, не тошнило.

Он ушел тихо, без скандала. Просто собрал вещи и уехал, когда ее не было дома, даже не оставив записки. 'Он меня боится, смертельно боится!' — с тайным злорадством твердила она себе. День спустя в голове теснились уже другие мысли: 'Он грязен, неимоверно грязен и просто не выдержал моего света. Ничтожество!..' А еще через день стало обидно и тошно, смертельно тошно, так — что даже ангелы не успокаивали.

Со временем тошнота поутихла, и даже злость мало-помалу вошла в русло. Муж сбежал, струсил, но сын — кровиночка и наследник миссии, остался при ней. Отношения с наследником были неровными. Она могла неделями не обращать на него внимания, забывая стирать одежду, проверять дневник и готовить что-то специально детское. Прежде за этим следил муж, теперь же мальчику приходилось заботиться о себе самому. Порой же, словно спохватывась и с ужасом представляя, как грязь от отца перейдет к его отпрыску, она принималась подолгу мыть его в ванне, заставляла каждый вечер стирать носки и чистить обувь, старалась не спускать с него глаз ни на миг.

Однажды — ему было одиннадцать лет — она застала сына за самым гнусным и отвратительным занятием, какое только могла представить. Она вошла к нему в комнату, чтобы потребовать сделать потише дикую музыку — то ли крах-рок, то ли пейн-рок (она плохо разбиралась в современных течениях, считая их хаосом и какофонией — в детстве ей разрешали слушать исключительно духовные песнопения). За ревом и треском сын не расслышал ее шагов. Он стоял к ней спиной и лицом к окну, макушка и шея подрагивали от наслаждения, а острый локоть правой руки ритмично дергался. Она постояла с минуту, не шевелясь, а потом так молча повернулась и закрыла за собой дверь.

Два дня она не произносила ни слова, существовала на автомате — руки занимались привычными бытовыми делами, а мысли носились далеко-далеко. Сын, привыкший к перепадам ее настроения, ни о чем не спрашивал, не надоедал. На третий день на нее снизошло озарение, совсем как в школьном — зимнем и солнечном — детстве. Она предала свою миссию, свой свет, свою чистоту! За это ее наказали — посредством сына. В ее ребенке проснулась грязь его отца, а не ее чистота. Но она знает, что делать, как очистить своего мальчика, а затем и всех людей — в этом городе, в этой стране, на этой планете.

Ей снова стало весело и хорошо, и ангелы вернулись, утешая и поддерживая в ее решении и осеняя свежее чело кончиками тугих звонких крыльев.

Ночью она вошла в комнату сына, полную тишиной и ласковым запахом спящего детского тела. Включила свет и резко сдернула одеяло: 'А ну-ка, встать!' Он подчинился, замер у своей кровати на подрагивающих ногах, встрепанный, как испуганный ежик. Он жмурился и переминался с ноги на ногу, а она чувствовала, как ее сияние разрастается и окутывает ее ребенка. Но он этого не замечал, и оттого, должно быть, дрожал и поглядывал исподлобья. Она протянула к сыну обе руки — две источающие любовь и ласку материнских руки. Она схватила его в охапку и потащила в ванную. Сын, очумелый со сна, принялся вырываться, и тогда она до хруста заломила тонкий локоть за спину.

Потом было много льющейся воды — холодной хлорированной воды, чей запах раздражал ноздри. И узкие скользкие детские плечи, вихляющиеся, выпрыгивающие из ее рук. Ах, зачем он сопротивлялся, маленький дурачок?.. Зачем, зачем, зачем…

…От потоков ледяной воды, перемешивавшейся с теплой кровью, от криков, переходящих в хрип, от дикой ярости, смешанной с экстазом (хоть и ослабленных вдвое) у меня закружилась голова и затошнило. Впрочем, я знал, что с моим телом, смирно лежавшим в относительном отдалении от меня, никакого конфуза не случится: проверено сотни раз.

Я прервал контакт: увиденного было достаточно. С материалами дела я подробно ознакомился заранее, наблюдать же процесс до конца: как тело одиннадцатилетнего мальчишки превращают в кровавое месиво — сперва с помощью пемзы, а затем — всего, что только попадается под руку (маникюрных ножниц, бритвенного станка, края унитаза), желания не было. Да и для вынесения вердикта это было бы уже избыточным.

Во рту стоял стойкий вкус железа (или крови?). На душе было муторно — обычное ощущение после копания в мозгах нашего специфического контингента. Еще практически всегда выскакивает, как чертик из табакерки, дежурный вопрос самому себе: 'А на хрена мне все это надо? Уволиться к чертовому дедушке и перейти в Общий!..'

Я работаю в Особом отделе. К нам поступают те, кто совершил тяжелое преступление. Нет, не ларек ограбил, не бумажник у пьяного вытащил — но убийство, изнасилование с тяжкими последствиями или зверское избиение. Присылают и просто душевнобольные, для проверки: нуждаются ли они в изоляции или могут жить в лоне семьи без риска для остальных ее членов.

Общих отделов больше, и они почти столь же привычны, как поликлиники. Любой человек, идущий в политику, во власть или поступающий на работу с повышенной ответственностью, в обязательном порядке проходит проверку на адекватность и стабильность психики, и затем повторяет ее каждые полгода.

Профессия мада считается одной из самых тяжелых и изматывающих. Пенсия после пятнадцати лет работы, инфаркты, нервные расстройства. А то и психозы. Но этот факт меня не беспокоит — пока. Мне двадцать восемь, ни заикаться, ни дергаться без причин еще не начал. Разве что седых прядей многовато для моего возраста. Свою работу люблю — несмотря на все перечисленное. Как, впрочем, и большинство мадов. По мне, так нет ничего интереснее, чем бродить в душах людей, пусть даже изломанных и искореженных. Каждая психика — целый мир (амазонские джунгли, Венера, иная галактика) со своей особенной атмосферой, красотами, ужасами и чудесами.

В народе таких как я и мои коллеги не любят. Называют 'инквизиторами', 'мозговыми шнырями', 'гололобыми'. Последнее — из-за выбритых висков и полоски надо лбом, куда накладываются датчики 'Мадонны'. По сей примете мадов узнают безошибочно. Не шарахаются, конечно, как от прокаженных или палачей в красной рубахе, но и записывать в друзья особо не стремятся. Меня такое отношение почти не трогает. Волки (жили когда-то такие звери в густых чащах) — санитары леса. Мы — санитары каменных джунглей. Причем сами выбравшие свою судьбу, свою работу.

Я и париков никогда не ношу, в отличие от многих коллег. Жарко, чешется маковка, да и вообще — какого черта? Все мои малочисленные приятели и знакомые — такие же мады, а на соседей по лестничной клетке или продавщиц в магазинах мне искренне наплевать. Впрочем, будь я обыкновенным обывателем, думаю, тоже не жаловал бы нашего брата. И даже не только потому, что мы вершим судьбы оступившихся людей, выносим окончательный приговор. Мадов считают бездушными, как машины, и в этом есть доля правды. Прежде чем войти в чужое сознание, нужно полностью очистить собственное — ни воспоминаний, ни мыслей, ни эмоций. Это достигается двумя путями — медитацией, либо машинным очищением. Я избрал первый путь. Большинство моих однокашников предпочли второй — в этом случае не нужно прилагать никаких усилий, все за тебя делает 'Мадонна'. Через пять-шесть лет подобных машинных чисток человек неуловимо меняется — становится все менее чувствительным, менее эмоциональным и сердечным. А уж во что он превращается к пенсионным годам… Впрочем, о последних мне судить трудно: предпочитаю общаться с ровесниками.

Отлепив от себя датчики 'Мадонны', я сел, энергично помотал головой, растер онемевшие кисти рук и ступни и поплелся в джузи.

Каждый мад справляется с издержками профессии по-своему. Для этого в офисе существует специальный 'кабинет разгрузки'. Начальство, зная о наших маленьких причудах, не пожалело средств на его обустройство: слишком дорого могла обойтись возня с мадом, не сумевшим справиться с собой, плененным чужим внутренним миром — на реабилитацию ушли бы месяцы. 'Кабинет разгрузки' состоит из уютного холла с огромным аквариумом, в котором покачиваются вальяжные разноцветные рыбы (баснословно дорогая вещь по нынешним временам!), примыкающей к нему джузи (так отчего-то называется просторная круглая ванна) и курительной комнаты в восточном стиле — подушки, ковры, кальян. Курить предлагается как простой табак, так и ароматические смеси и даже 'травку'. Есть и стереосистема с богатым выбором кассет — от Баха до крах-рока.

Моей бывшей жене Алисе (тоже маду, но из Общего отдела) помогают расслабиться две кошки, живущие в ее кабинете. Дома она не держит никакую живность, но после контакта не может придти в себя без того, чтобы не запустить пальцы в шелковистую шерсть, не взять мурлыкающе создание себе на колени и долго, очень долго поглаживать выгибающуюся спину и упругие лапки. Кошки тоже баснословно дороги, и уборщица, отвечающая за их благополучие, трясётся, чтобы изнеженных зверьков не продуло или они не отравились недоброкачественной пищей — для чего пробует их корм и затыкает все щели.

Со мной проще — я обхожусь водой. Вот и сейчас: хорошо, что джузи свободно. Кроме меня в отделе работают еще четверо мадов, но один ловил кайф, сжав зубами мундштук, в курительной комнате, а трое еще не восстали со своих кушеток. Я отвернул все краны, подставив под упругие горячие струи спину, плечи, ступни, и блаженно прикрыл глаза. Вода — мой спаситель. Она уносит с собой чужие мысли и страсти, наполняя влажным покоем…

Минут через десять закрутил краны и по самые ноздри погрузился в лазоревый ласковый кайф. Вода была ароматизированной, и ароматов предлагалось больше дюжины. В этот раз мой выбор пал на 'ночную фиалку'. Ночная фиалка, господи боже мой! На земле давно не осталось таких цветов, а запах живет. Впрочем, откуда мне знать, что фиалка пахла именно так? В воде растворили создание химиков, и не факт, что оно имеет что-то общее с реальным цветком. Возможно, так благоухал когда-то стиральный порошок или детское мыло. Ну и черт с ним! Запах 'ночной фиалки' вкупе с лаской воды возрождал и очищал мой усталый мозг — это главное.

Я открыл разморенные негой глаза и пошевелился. Мне нравится смотреть, как от жары набухают вены на руках, как скукоживаются бледным узором подушечки пальцев. Я уже забыл, что только что был женщиной, калечившей собственного сына во имя мифической чистоты и благодати. Снова стал собой — молодым, но уже опытным мадом, разведенным, имеющим интересную работу (да-да, какой, к черту, Общий отдел — там же скука смертная!) и уютную однокомнатную хатку. А также — единственную дочь, которую люблю столь сильно и безотчетно, что порой самому странно: откуда во мне, скептичном и рациональном дяденьке, взялась такая жгучая нежность к маленькому и, в сущности, ничего из себя не представляющему созданию?..

Слышно было, как за стеной ходила Любочка, моя ассистентка. Отключала аппаратуру, протирала спиртом чуткие щупальца датчиков, готовила бумаги мне на подпись. А за другой стеной двое санитаров отсоединяли недвижную женщину от объятий 'Мадонны', приводили в себя и, поддерживая с двух сторон, уводили в одиночную палату-камеру. Интересно: я только что был ею, но не знал, как она выглядит — согласно инструкции (с непонятной мне логикой), нам не дозволяется видеть своих пациентов.

— Денис Алексеевич, извините, что отвлекаю, но не могли бы мы сегодня закончить пораньше? У меня мама приболела — хочу ее навестить.

Стук в дверь, сопровождаемый тонким деликатным голоском, вызвал всплеск раздражения. Не отвечая, я нарочито медленно вынул себя из воды и принялся вытираться. Эх, Люба-Любочка-Любаша… Катастрофически глупая и столь же добросердечная барышня. Когда-то она даже занимала меня. Это было сразу после развода с Алисой — чьей полной противоположностью являлась моя ассистентка. Пару раз мы даже переспали — за что до сих пор ощущаю слабое чувство вины: нехорошо подавать надежды незамужней томящейся девушке. На сегодняшний день участливо-слезливая блондинка не вызывает у меня ничего, кроме снисходительной жалости, периодами сменяющейся — вот как сейчас — раздражением.

В кабинет я прошлепал босиком — люблю утопать пятками в ворсинках паласа. Плюхнулся в кресло. Темно-синий палас, серебристые обои, голубой потолок — по контрасту с духотой джузи даже прохладно. Нам разрешено обустраивать рабочие норки в своем вкусе, и это замечательно. Все остальные помещения в нашем учреждении выдержаны в ярких тонах — пресловутая 'цветовая компенсация'. Любочка не раз жаловалась, что в моем кабинете слишком уныло. А мне — в самый раз.

Ассистентка, шурша уже надетым плащом, принесла бумаги.

— Так я побежала, Денис Алексеевич?..

Я кивнул:

— До завтра, Любочка. Маме привет!

Терпеть не могу писать отчеты. И вообще писать — лень напрягаться, выстраивая слова в нужном порядке. Да и почерк мой ублажит не всякое эстетическое чувство. Но главная трудность — пребывание в чужой психике трудно облечь человеческой речью. Пациент, или 'ведомый' погружается во время контакта в особый сон без сновидений, нечто вроде гипноза, при котором его воля парализуется, дабы не мешать воле 'ведущего'. Войдя, слив два потока сознания воедино, мы начинаем помнить и знать все, что помнит и знает 'ведомый', чувствуем то же, что и он. Но при этом не теряем собственное 'я', своих целей и намерений, и редких мыслей (куда от них денешься, очищай — не очищай?..)

Пошарил по столу в поисках хоть одной неиспользованной ручки. Увы. Пришлось прогуляться до стола Тура, благо он рядом — в трех метрах от моего. С фотографией альпийского луга под стеклом и глиняной статуэткой какой-то богини. Обычно он завален бумагами, усыпан крошками и усеян пеплом — Тур грандиозно неряшлив. Но сейчас педантично чист — Любочка постаралась.

До Катастрофы никто не писал ручками — то бишь, пальцами — это делали 'компики'. Они еще много чего умели: показывали кино, утешали при депрессиях, забалтывали детей на ночь сказками. Не говоря уже по всемирную всепроникающую паутину.

- 'Компик' бы сюда. Совсем маленький, совсем простенький…

'Перебьешься'.

Я почти услышал голос Тура. Даже оглянулся на его стол, от которого едва отошел. Артур, Тур, Турище… Мой напарник и друг. Единственный. Все-то у меня в одном экземпляре: один друг, одна жена, одна дочка. Одна работа, она же — хобби.

С Туром мы подружились во время учебы. Мады-практики не имеют высшего образования — хватает двухгодичных Курсов, на которых основное внимание уделяется 'спортивному ориентированию' и технике безопасности. Особо одаренные особи (их кличут Ооо) учатся еще три года, пополняя затем ряды одной из самых престижных и секретных наук современности — психологии. По уровню престижности и секретности с ней сравнится разве что генная инженерия.

Я — практик. Еще в школе был троечником, и погружение в умные книжки с неудобочитаемыми словесами — не моя стихия. Тур на порядок меня головастее, но тоже отчего-то не захотел влиться в блестящие ряды Ооо и предпочел тишь кабинета и ласковые объятья 'Мадонны'.

'Мадонна'… Помнится, когда только изобрели чудо-машинку и дали ей это имя — имея в виду милосердное воздействие на измученное человечество (а тех, кто с ней работал, тут же окрестили 'мадами'), это вызвало ряд протестов со стороны христиан: кощунственно давать бездушной машине имя матери Христа! Но от возмущенных голосов отмахнулись — слишком они были малочисленны.

Христианство, бывшее до Катастрофы самой влиятельной религией на планете, превратилось в раздробленные крохотные секты. Астероид с символическим названием Немезида нанес неисцелимую рану не только плоти Земли, но и ее душе — вере. Большинству выживших трудно было совместить в сознании заповедь 'Бог есть любовь' с конкретным проявлением этой любви, упавшим с небес. Нет, конечно, все помнили печальные истории про Всемирный Потоп и Содом и Гоморру, но то было в Ветхом Завете. Новый же вещал о милосердии и заботе Отца.

Большинство оставшихся в живых католиков, протестантов и православных поменяли мировоззрение, став атеистами и агностиками. Нью-Эйдж, расцветший пышным цветом в начале века, уцелел — хотя стал малочисленнее, и разделился на два течения. Одно, широкое и полноводное, являло собой соцветие духовных школ на любой вкус, с любым 'слоганом', или образом Творца: 'Бог есть игрок', 'Бог — экспериментатор', 'Бог есть!', 'Бог — сумасшедший гений', 'Бог — Ты!' и прочее в том же роде. Другое было закрытым, эзотерическим — нечто вроде древних орденов, куда входили лишь посвященные. Учась на Курсах, мы с Туром параллельно посещал одну из таких школ (помнится, лозунгом ее было: 'Бог — одинокий безумный гений') — чтобы овладеть техникой медитации.

А сейчас Тур в больнице. Психиатрической, вестимо — в иные мады попадают гораздо реже. Что с ним случилось, толком не знаю: Тур слетел с катушек два месяца назад, когда я был в отпуске. Проводил его в доме отдыха — специальном, для мадов (солярий, оранжерея, натуральный творог на ужин), вернулся загорелым и лоснящимся — и на тебе, пустой чистенький стол. 'На реабилитации', - сухо сообщила Любочка. Где? Как? Отчего? Молчание. Самое обидное, что даже навестить его не могу — не положено у нас навещать коллег в психиатрических клиниках, и адреса клиники мне никто не доложит…

Остается только ждать, когда Турище подлатают, и он заявится — громоздкий, флегматичный, похожий на Дельвига, с вечной незлой усмешечкой на губах и привычкой цитировать непонятно кого, к месту и не к месту.

Мы на редкость близки с ним. Созвучны. Оба любим синее и серебряное, ненавидим ТВ и кайфуем от древних книжек. Оба скептики и агностики. Вот только женат Тур не был, ни разу. И детей у него нет.

Бегло накарябал нелюбимый отчет — уложился в две страницы.

Помнится, в первые дни своей профессиональной деятельности вместо отчета строчил детские стишки и скороговорки — был свято уверен, что никто этот хлам не читает и никогда не прочтет. Но где-то через неделю меня вызвал шеф и с полчаса орал, тряся перед моим растерянным фейсом моими же липовыми бумажками. Оказалось, читают, да еще как — теоретики-ученые, крупномозглые Ооо, строя на таких вот бумажках свои умные психологические теории.

Особенно любят они обсасывать подсознание. Случается, что, совершив преступление, человек забывает о нем. Что называется, загоняет в подсознание. Штука эта особая, таинственная. Терра инкогнита. Мад способен проникнуть и туда, но, соблюдая меры безопасности, о которых позаботится та же 'Мадонна'. Без особых причин работать с подсознанием не рекомендуется. Его тайны изучают в строго засекреченных отделах, в том числе, используя отчеты работяг-мадов вроде меня.

Сухие отчеты — единственное, в чем может наш брат описать свой визуальный и эмоциональный опыт. Захоти кто-нибудь из моих коллег поменять профессию и стать, скажем, сочинителем комиксов (благо жизненных сюжетов навалом), его тут же отдадут под суд. С этим строго: низ-зя. Даже просто делиться впечатлениями от увиденного в душе насильника или маньяка можно лишь с коллегами. О чем мад дает расписку еще на Курсах.

— Ну что, Турище? По-моему, без вариантов: 'НО'.

'Без вариантов'.

Голос у Тура меланхоличный: не любит он подобных диагнозов. Можно подумать, я их люблю…

Вердикт 'НО' означает 'необратимо опасен'. Такой субъект подвергается немедленной ликвидации. И хотя мнение мада в немалой степени субъективно — ведь даже внутри чужого сознания мы воспринимаем все сквозь призму собственного, сквозь свои принципы и установки — все же оно решающее.

То есть я, не колеблясь, и с достаточно легкой душой вынес смертный приговор женщине, только что на моих глазах убившей своего сына. (Честно сказать, обезумевшие от страха глаза мальчишки долго еще будут жить у меня в сознании — даже горячая вода не всесильна.)

Впрочем, вариантов у совершившего преступление пациента немного. Если, по мнению мада, он вменяем — его отправляют под суд. При невменяемости мы можем поставить и более мягкий диагноз — 'УБ' ('условно безопасный'). Тогда беднягу отправляют под строгий домашний надзор, а при невозможности такового — запирают в псих-лечебнице, почти без надежды покинуть когда-нибудь ее стены.

Роспись, дата. Вот и вся канитель. Слава создателю: излишней бюрократией моя профессия не обременена. Обжалованию вердикт не подлежит — в подобных вопросах мады считаются абсолютно компетентными. И, в общем-то, заслуженно.

— Уфф. Точка. На сегодня все!

'Поздравляю'.

— Чтой-то я заскучал по тебе, Тур. Приползай скорее! Тебе там как?..

'Тихо. 'Тихо-тихо в белой спальне. Белый потолок. С потолка глядит печальный, без плечей браток…'

— Ясненько. Пока, Турище! Не скучай.

'И тебе того же'.

2.

Домой возвращался на метро. Теперь это единственный доступный способ передвижения. Наземный транспорт был запрещен много лет назад — как загрязняющий окружающую среду (от которой, к слову сказать, после Катастрофы мало что осталось). Это был формальный повод — на самом деле так было экономичнее: подземка почти не пострадала, а восстановление дорог и улиц требовало огромных средств и рабочих рук.

Наверху был город — полуразрушенный, обезлюдевший на две трети. Целые районы стояли пустые, без жителей, без офисов и магазинов, превращаясь потихоньку в окончательные руины. Многие станции поезд проскакивал без остановок — лишь мелькали за окнами выхваченные вагонным светом обветшалые облицовки из гранита и мрамора. Те, на которых поезд останавливался, выглядели ненамного лучше и освещались лишь в той мере, чтобы можно было разобрать названия станций.

От родителей я знал, что до Катастрофы подземка была гордостью города — просторно, светло, красиво. Но самым комфортным и дорогим видом транспорта была не она, а 'таксо' (или 'такси'?) Жаль, что сейчас нет ничего подобного. Что за прелесть — ехать одному (точнее, с персональным шофером), а не в толпе, раскинувшись на мягком сидении и глядя на проносящиеся за окном пейзажи (то бишь, помойки и руины). Я ездил бы на 'таксо' дважды в день — на работу и обратно. Денег бы хватило — мады неплохо зарабатывают: на уровне биотехнологов и летчиков. Высокий заработок должен защищать нашего брата от искуса брать взятки — ведь за нужный (или, как минимум, не смертельный) диагноз пациент готов отдать последнее. Правда, и наказывают попавшихся на взятках мадов сурово — пожизненным заключением.

Так что денег у меня куча — а тратить их особо не на что. Живи я до Катастрофы, стал бы путешествовать — объездил весь свет или хотя бы полсвета. Но теперь это исключено: даже на поездку в соседний город можно добиться разрешения лишь при очень уважительных обстоятельствах. Да и не ходят во многие города ни поезда, ни пароходы. Самолеты же — транспорт миллионеров… В силу этого, основная часть моих заработанных кровью и потом — а точнее, невидимыми слезами и нервами — денежек идет на покупку старых книг и подарки дочке.

В вагоне было малолюдно и, как всегда, душно. На стенах — яркие постеры с розовыми младенцами. Якобы глядя на них, женщинам захочется рожать, а мужчины станут более сексуально активными. По мне, бессмысленно-пучеглазые физиономии и лоснящиеся попки способны скорее охладить эротический пыл. Особенно отталкивающе смотрелись те, где младенцы резвились в искусственной кислотно-зеленой траве среди пластиковых цветов. Моя Варька такой не была, даже сразу после рождения.

Я уселся с краю, подальше от бальзаковской дамы необъятных размеров, напротив влюбленной парочки, самозабвенно слушавшей что-то из одной пары наушников на двоих. При взгляде на девушку подумалось об Алисе — было мимолетное сходство. Именно мимолетное и слабое, поскольку моя бывшая жена — существо исключительное, ни на кого не похожее.

Я знаю ее давно, чуть ли не всю сознательную жизнь, и за это время она не изменилась — ни на капельку, ни на йоту. Во всяком случае, внутренне. Помню ее школьницей — мы учились в одном классе. Ее отличали длинные черные косы — что было совсем не модно и даже дико. Круглая отличница по всем предметам — таких обычно не любят, и ее не слишком любили, но уважали — за бесстрашие и независимость по отношению к учителям и классным 'авторитетам'. На Курсах мадов, куда мы с ней, не сговариваясь, пошли учиться, распрощавшись со школой, нам велели выбрить виски и часть лба. День она проходила в таком виде, а на следующий явилась обритая наголо. По-моему, то была единственная слабина, допущенная Алисой в жизни. Во всяком случае, единственная из тех, что мне известны. Ей не понравились взгляды, которыми провожают обыватели людей нашей профессии, и с тех пор она стала бриться регулярно.

Иной я ее теперь и представить не могу. И сейчас, когда Алиса приезжает, чтобы подкинуть мне на выходные Варьку, и мы сидим на кухне традиционные двадцать минут за чашкой чая-кофе, она такая же, как в годы учебы. Всегда одна и та же: уверенная в себе, спокойная, рациональная до смерти. На Курсах, как и в школе, все предметы она щелкала как орешки, из любого спора — не горячась, не выкладываясь — выходила победителем. Стопроцентная Ооо. Помогала мне писать рефераты по биологии и физиологии — с этим у меня всегда была напряженка, с необидной усмешкой звала 'романтиком' (что было у нее ругательным словом) и 'книжным мальчонкой'.

Черты лица у Алисы крупные и неправильные. Неправильность еще больше подчеркивается голой головой. Выдающаяся вперед нижняя губа, решительный нос с четко вырезанными ноздрями, тяжелые серые глаза. В ее лице больше мужского, чем женского. Что-то вроде андрогина — идеальная женская фигура и мужское лицо. Когда она сидит, откинувшись в кресле, то напоминает разнежившуюся кошку, гибкую и пластичную. Но стоит ей встать и пойти, как широкий солдатский шаг напрочь отметает само понятие женственности.

Именно ее бесполость, точнее, принадлежность к обоим полам сразу, больше всего возбуждала и завораживала. И еще — 'ледо-пламенность' (так я окрестил про себя самое яркое Алисино качество). При всей рациональности она была на редкость страстной — такой вот парадокс. Но внутренний огонь — укрощенный, подневольный ее железной выдержке, выплескивался в строго определенных руслах: музыка, скорость, брейкбол. Крах-рок, мотоцикл, стадион… Она словно открывала отдушину топки, за которой бушевало пламя, или выпускала струю огнемета: разгонялась на любимом стареньком 'Харлее' до предельной скорости, подскакивая на рытвинах и ямах раздолбанных пригородных дорог, трясла, словно груши, соседей-болельщиков на брейкбольном матче, сопровождая каждый гол своей команды ликующим воплем.

Любимой музыкой Алиса — надо отдать ей должное — наслаждалась в наушниках. В наше время классику или джаз слушают отдельные чудаки — вроде меня — а основная масса балдеет от двух направлений: крах-рок и астро-рок. Помнится, Алиса так объясняла мне, профану, суть того и другого: 'Крах-рок — музыка Катастрофы, танец Шивы — неистовый, всесокрушающий. Тотальный разгром и он же — космический оргазм, понимаешь? Астро-рок — нечто противоположное: Шива выдохся, заснул, и зазвучала тихая космическая колыбельная, напев волоокого Кришны. Расслабуха…' Сама она явно предпочитала разрушение и космический оргазм расслабухе.

И при всем этом — ни разу на моей памяти не повысила голос, не взволновалась, не взбесилась — ни со мной, ни с Варькой, ни с родственниками, ни с начальством.

Алиса часто сокрушалась, что в нашем мире нет больше таких экстремальных и прекрасных вещей, как прыжки с парашютом и дельтапланы. Еще она курила: по-мужски, трубку. (Когда хотела шокировать окружающих, пускала густые клубы с кашлем и матерком, как старый моряк — нарядившись при этом в элегантное вечернее платье. Но обычно носила джинсы и свитера — чтобы реже заморачиваться с плохой погодой и стиркой.)

Влюбился в нее я еще в школе, лет в тринадцать. Лишь только обрел право украсить паспорт штампом, принялся занудливо предлагать руку и сердце. Алиса бесстрастно отказывала. А потом, помнится, мы с ней напились у меня дома. (Отмечали защиту свеженьких дипломов мадов.) Даже вусмерть пьяной она оставалась самой собой: не менялся ни тембр голоса, ни построение фраз. Лишь слова вытекали медленнее, да движения рук становились расхлябанными и словно смазанными. Тогда-то она и сказала в ответ на мое дежурное предложение:

— Дэн, ты не понимаешь. Я знаю себя, знаю тебя. Я не хочу ломать твою жизнь. Ты же просишь не о том, чтобы жить в одной квартире и вместе ходить по выходным на брейкбол, верно? Ты просишь у меня того, чего я дать не могу. Не могу в принципе — не потому, что плохо к тебе отношусь или хочу дать это кому-то другому. Просто не могу. Не способна. Не за-прог-рам-ми-ро-ван-на на такое.

— Мне плевать. Правда-правда! Я успел хорошо изучить тебя за эти годы и не требую ничего невозможного. Просто хочу засыпать с тобой, а утром, опухшими ото сна и растрепанными, пить вместе кофе. И да, ходить по воскресеньям на брейкбол. Хоть я его и терпеть не могу. Да что угодно, хоть на бой быков! Разве это так сложно осуществить?

— Нет, наверное, не сложно, — она пожала плечами. — Что ж, если ты действительно не просишь ни о чем большем, не требуешь банальной любви и вытекающих из нее пресловутых заботы и ласки, можно хоть завтра отправиться в загс. Только учти: я буду плохой женой. И ещё: ты сбежишь от меня первым.

— Ты это серьезно?!

Она вновь бесстрастно пожала плечами. И отправилась спать, сообщив, что выпито на сегодня достаточно. А я от неожиданного счастья хлебал уже в одиночестве, да так, что потом полночи обнимался с раковиной, словно пытаясь вытошнить свое переполненное радостью сердце.

Вот так мы поженились.

Тур, наш общий однокурсник, был единственным гостем на свадьбе, в недорогой кафешке. (Родителей, ни моих, ни Алисы в ту пору уже не было.) Тамада из Турища вышел никудышный.

— Дураки вы, ребята, — нежно напутствовал он нас, лакая кислое шампанское. — И молодцы. Но дураки больше…

— Only one, — возражала Алиса, хвастаясь своим английским. — Дурак тут в единственном экземпляре.

— А не боитесь? 'ПОтом вышла любовь и зеленой луною взошла…'

А я молчал — от радости слова не рождались. Молчал и пил. Прижигал сигаретой повисшие над столом воздушные шарики — розовые, словно младенцы с постеров…

Алиса оказалась права — как, впрочем, почти во всех случаях жизни. Она оказалась на редкость никудышной женой, и я сбежал первым. Я искал в ней тепла, но за пять лет совместной жизни она заморозила меня до самого спинного мозга.

На брейкбол я выбрался с ней пару раз, как обещал, но больше не смог: не обрел кайфа в слиянии с толпой, приходившей то в отчаянье, то в экстаз — в зависимости от того, в какие ворота влетал желтенький пластмассовый мячик, пущенный чьим-то плечом, головой или тазом.

Общие профессиональные интересы нас не сблизили. Точнее, когда я вечерами делился чем-нибудь остреньким, забавным или загадочным из своих трудовых будней, Алиса слушала внимательно и порой вставляла дельные замечания. Но о своей работе молчала, как партизан в лесу. Будучи самой умной с наших Курсов, она двинулась в науку и, помимо Общего отдела, трудилась в засекреченном НИИ. Темой ее исследований был животрепещущий стык психологии и генной инженерии — что-то связанное с устойчивостью-неустойчивостью психики генных мутантов. Самих мутантов никто пока не видел — они взращивались в атмосфере строгой секретности. Но слухов клубилось немало: о людях-растениях (исключительно прекрасных и утонченных — лишенных тяжеловесной системы пищеварения и выделения, питающихся светом и водой и источающих естественное благоухание), людях-рыбах (будущих освоителях несметных богатств океанов), людях-насекомых (не поддающихся ни описанию, ни осмыслению). Все это меня крайне интриговало, но, как я ни расспрашивал, как ни клялся, что дальше моих ушей секретная информация не пойдет, жена держалась со стойкостью железобетона.

Даже постель, теплое и сладкое средоточие семейной жизни, для нас таковой не стала. Алиса была умелой, хорошо знала теорию, не капризничала и проявляла инициативу, но мне, видимо, требовалась 'искра'. Требовалось то самое пламя, которым она предпочитала гореть в одиночестве: под музыку, под скорость, под страсти болельщика. Я оказался слабаком: не смог вынести, что любимые развлечения вызывали у нее на порядок больше эмоций, чем моя скромная особа.

Единственное, за что я безмерно благодарен своей бывшей жене — так это за дочку. Я люблю её столь сильно и безотчетно, что порой самому странно: откуда во мне, скептичном и рациональном дяденьке, взялась такая жгучая нежность? Для меня это самое чудесное создание на свете. Но даже это смешное искристое чудо не смогло удержать нас вместе. Алису, впрочем, нельзя назвать плохой матерью: она заботится о Варежке и по-своему любит. Ее потрясающая безэмоциональность — никогда не только не шлепнет, но даже не повысит голос — в чем-то на пользу: никто не треплет ребенку нервы.

Больше того, у нее оказалось выдающееся чувство долго: родив Варьку, Алиса ни разу не села за руль своего 'Харлея', объяснив, что в ответе теперь не только за свою жизнь. Обшарпанный ее конь с тех пор загромождает прихожую — рука не поднимается продавать, — а из трех китов эмоционального буйства осталась лишь пара: стадион и музыка. Будучи беременной, она отказалась от никотина — стала набивать трубку ('курку', как говорила двухлетняя Варька) ароматной травой. Не жалела денег — ни на качественную одежду ребенку, ни на фрукты-йогурты, ни на нянь. Подбором нянь, правда, занимался я: выбирал из тех, кто проходил проверку в Общем отделе и, по словам 'ведущих', отличался добротой и умением рассказывать сказки.

К новости о том, что я хочу с ней разойтись, жена отнеслась так же индифферентно, как и к нашей свадьбе. Когда я спросил (втайне замирая от страха), не будет ли она против моих свиданий с Варькой, Алиса даже слегка удивилась: 'Конечно, о чем разговор? Если хочешь, могу на каждый выходной привозить ее к тебе'.

Вся фишка в том, что Алису я люблю до сих пор. И вряд ли разлюблю когда-нибудь. В моей жизни было немало женщин и, надеюсь, будет еще немало. Но все они — как ассистентка Любочка — существуют в иной плоскости, никак не пересекающейся с тем, что связано с моей единственной спутницей жизни. Да, все у меня в одном экземпляре: жена, друг. Варька.

Вот оно, самое главное — у меня есть Варька. Варенька. Варежка… Грешно так сильно любить своего ребенка — не дурак, понимаю. Плоть от плоти своей, кровь от крови. Но ее просто невозможно любить меньше. Варька — словно ангел, спустившийся сквозь пылевую завесу и волей случая или судьбы затерявшийся среди людей. Я не устаю благодарить высшие силы — если они есть, конечно, — что ее душа именно нас с Алисой выбрала своими родителями (если есть хоть кроха истины в том, что талдычили мне в духовной школе). При этом она так же похожа на Алису, как солнечный луч на призрачные лунные блики. И так же напоминает меня, как мягкий переливчатый шелк — грубое солдатское сукно. Она заново учит меня смотреть на мир. И сквозь призму ее света самые простые вещи кажутся подчас волшебными или великими…

— Ну что, палач, многих сегодня в расход пустил?..

Дребезжащий голос выдернул меня из задумчивости. И как назло — на самом светлом и теплом, что есть во мне — на мыслях о Варежке.

Тетка, от которой я сел на максимально далекое расстояние, придвинулась вплотную, вглядываясь в мое лицо с жадным и брезгливым интересом. Так смотрят на раздавленного экзотического таракана или вошь необычно больших размеров. От нее разило кислой капустой и потом.

— Самому тебе, небось, в мозги не залезают!

Несмотря на твердое намерение не вступать в диалог (опыт подобных обвинений, исходящих от незнакомых людей, у меня предостаточный, и знаю, что объяснения никак не повлияют ни на тон, ни на содержание беседы), я почему-то не удержался:

— Проверки, если вам так интересно, мы проходим регулярно. В отличие от обычных людей.

— О! — Дама задергалась. — Конечно же, вы не обычные, вы уникальные, а мы — толпа, быдло, так сказать. И потому у вас есть право копаться в наших душах и выносить вердикты, миловать и казнить, беря на себя прерогативы Всевышнего!

— Послушайте, я не очень понимаю, что вам от меня надо. Если вас или близкого вам человека обидел какой-то мад: поставил неверный диагноз, наказал без вины, то вы обращаетесь не по адресу. Я работаю в сфере судебной психиатрии, имею дело с опасными преступниками. Сомневаюсь, что те, за кого вы так переживаете, являются серийными убийцами или садистами.

Тетка закивала.

— Знаю, знаю, где ты работаешь! Это по физиономии твоей ясно видно.

— Ну, разумеется! — я хохотнул. — Побывав в мозгу маньяка, неизбежно становишься подобным ему — ублюдком, способным на любое зверство.

Посчитав, что беседа закончена, попытался вернуться к своим мыслям. Но женщина неожиданно схватила меня за рукав. Странно: на лице ее было не отвращение, но жалость. И тон стал иным:

— Бедный, бедный мальчик! Тебе недолго осталось — я вижу, я чувствую. У меня на такие вещи нюх, знаешь ли. Твоя стенка уже на пределе. Ещё чуть-чуть, и всё. Чпок!

Она сделала жест рукой — словно обрушив что-то.

Кажется, я понял, за что она так ненавидит мадов. Она же типичнейший 'УБ'! Я мог поставить этот диагноз сходу, даже не заглядывая в ее пожилые мозги. Странно, что тетенька свободно разгуливает по городу. С душевнобольными в нашем мире строго, даже с 'условно безопасными': если не псих-лечебница, то строгое обязательство родственников не выпускать за пределы квартиры.

Я высвободил рукав и пересел на другое место. Женщина проводила меня тяжелым горячечным взглядом.

А ведь когда-то таких, как она, было множество. Среди последствий Катастрофы самыми тяжелыми оказались психологические: от шока, испытанного при колоссальном взрыве, от обрушения всех опор и основ десятки миллионов людей повредились рассудком. Психозы, фобии и паранойи стали привычным явлением. Неврозы и депрессии вошли в норму, закрепилось фоном. Душевнобольные представляли опасность не только для себя самих и ближайшего окружения. Развелось немало пироманов, демонстративных камикадзе, уводивших с собой в мир иной случайных прохожих или соседей по дому, шизофреников с 'милосердной' манией уничтожить всех до единого, дабы люди не мучались от холода, голода и вечной тьмы. Не было страны, где проблема душевного здоровья нации была бы менее остра, чем восстановление разрушенного.

На восьмом году после Катастрофы в этой сфере был произведен кардинальный прорыв. Венгерские ученые изобрели аппарат, позволявший переносить сознание одного человека ('ведущего') во внутренний мир другого ('ведомого'). Таким образом, психологи получили возможность узнавать, насколько опасен или безопасен данный субъект, насколько необратимы изменения в его психике. До этого открытия всех, кто был — или казался — душевнобольным, пожизненно изолировали. Развилась своего рода охота на ведьм: любой, кто хоть как-то отличался от общей массы, мог попасть под подозрение. Отряды 'психологического контроля' разожгли настоящий геноцид, грозивший истребить остатки населения и превратить землю в пустыню с жалкой горсткой 'самых нормальных' — с лицами закоренелых палачей и руками по локоть в крови.

Поистине, 'Мадонну' не зря окрестили именно так…

Подумав, душевнобольная последовала за мной, плюхнулась рядом и открыла рот, готовясь продолжать словоизвержение. К счастью, поезд распахнул двери на остановке.

Я вылетел из вагона. Лучше переждать и сесть в следующий, чем выслушивать безумные бредни еще в течение двадцати минут. Настроение было бесповоротно испорчено.

А интересно, о какой стенке она говорила?..

3.

Дома я с разбегу бросился на диван. Взглянул на календарь напротив: ба, да сегодня же суббота! Совсем вылетело из головы. Обычно жду этого дня с нетерпением, а нынче даже не вспомнил. Я мгновенно развеселился — внутренне высоко подпрыгнув. Через час приедет Алиса и привезет Варьку!..

Повалявшись всего несколько минут, сорвался в магазин — за вкусненьким к чаю и обязательным подарком.

Алиса не опоздала — она никогда не опаздывала.

Выглядела моя бывшая подруга жизни великолепно. Так же недоступна, что и пятнадцать лет назад, когда я засматривался на нее в классе. Так же равнодушна, как в те годы, что мы были вместе и я пытался хоть чуть-чуть ее оживить. Жемчужно-серое шелковое платье оттеняли бусы из полосатого оникса — видно, решила побыть женщиной, порадовать мой холостяцкий глаз. (Как бы не так: мой! — тут же возразил сам себе. Явно, на свидание намылилась.)

— Папка, папочка!

Варежка повисла у меня на шее. Один своим прикосновением она отогнала прочь весь негатив, скопившийся за неделю. И хроническую усталость, и сегодняшний экстаз детоубийцы, и зловещие слова тетки в метро.

— Привет, моя славная! Соскучилась? А у меня для тебя сюрприз. Беги в комнату, сразу увидишь!

Это традиция: Варька знает, что у меня ее всегда ждет новая игрушка или книжка. За это она дает мне возможность посидеть с ее мамой четверть часа на кухне, перебрасываясь ничего не значащими фразами.

— Ну, как ты?

Стандартный вопрос, который я задаю, снимая с плиты кофе. Стоя к ней спиной, ожидая услышать такое же стандартное 'нормально'.

— Ты знаешь, неважно.

От удивления я чуть не выронил кофейник.

— Что случилось?!

Если Алиса говорит, что не все в порядке — произошло нечто катастрофическое.

— Меня беспокоит Варька. С ней творится что-то странное.

— Что именно?

Я весь напрягся, даже заболело под ложечкой.

— Она стала очень забывчивой. То и дело словно отсутствует. А вчера потеряла сознание на прогулке в детском саду. Мне рассказала воспитательница. Это ведь не нормально, когда ребенок в шесть лет ни с того ни с сего падает в обморок?

— Надо срочно отвести ее к врачу.

Алиса согласно кивнула. Потерла висок, словно у нее разболелась голова.

— Да, конечно. У врача мы уже были. Он посоветовал пройти полное обследование. С понедельника начинается морока: одних анализов сорок штук, черт бы их всех побрал. Как ты думаешь, у нее ведь ничего серьезного?..

Она заразила меня своим беспокойством. Моя железная леди паниковала, паниковала отчаянно, хоть и старательно пыталась этого не показать. Чтобы рассеять ее страх (и свой тоже), я выдал как можно беспечнее:

— Уверен, что у Варежки все в порядке. У нее ничего не болит. А насчет обмороков и всего остального — так она просто очень быстро растет. Организм не успевает подстраиваться — только и всего. Так бывает!

Алиса кивнула, тремя глотками выпила свой кофе и встала. На лицо ее вернулось обычное деловито-холодное выражение.

— Ты меня успокоил, спасибо. Ну, до завтра!

Я проводил ее до двери, скользнул губами по холодной и гладкой, словно искусственной, коже щеки.

Вернувшись на кухню, выпил залпом стакан воды, шагнул к окну и вжался лбом в стекло — так, что оно заскрипело. 'Господи, пожалуйста, пусть все будет нормально. Господи, если ты есть, неважно какой — игрок, сумасшедший гений или экспериментатор — будь человеком. Пусть мои слова окажутся истиной, а беспокойство Алисы — паранойей. Пусть минует мою Варьку страдание, пусть даже тень боли не коснется ее светлой макушки. Пусть лучше я заболею, или даже умру — только бы не ей…'

— Пап, ты зачем со стеклом целуешься?

Варька, застыв в дверях, с любопытством меня разглядывала. Косички, аккуратно затягиваемые каждый раз Алисой, успели растрепаться. Видимо, на ее волосы так действовала атмосфера моего дома. У себя дома или в детском садике они могли вести себя прилично в течение всего дня, но стоило ей оказаться в моей холостяцкой хатке, как с первых минут волосы начинали капризничать, косички лохматились, и пряди торчали во все стороны.

— Папа просто задумался, маленькая. Иди сюда — я покажу тебе наш город с высоты двенадцатого этажа.

Варежка фыркнула.

— Он скуффный и серый, и всегда одинаковый. Не хочу на него смотреть! Да и видела я сто раз.

Тем не менее, она подгребла ко мне, и я поднял ее на руки.

— Конечно, видела, но он потихоньку меняется. Не совсем одинаковый. Смотри, вон тот дом, за три от нашего, стали красить в голубой цвет. Совсем, как у тебя!

Варька маленькая и теплая, и словно пропахшая насквозь смешными детскими снами и любимым малиновым вареньем — так, что хочется ее укусить.

— И не как у меня! Ничего даже общего. У меня светло-голубой, нежно-голубой, как цветочек. Не видишь разве?

Она ткнула пальцем в стекло. Год назад Варьке пришла в голову гениальная идея раскрасить уныло-серый пейзаж за окном. Понимая, что мама вряд ли это одобрит, создала свой шедевр у меня на кухне, с помощью гуаши и фломастеров. Трудилась несколько часов, с ног до головы перемазавшись в краске, пыхтя, сердясь, что стоит отодвинуться — и раскраска домов и сами дома за окном перестают совпадать… В итоге — половина окна теперь переливалась яркими цветами: стены зданий напротив стали зелеными, голубыми и оранжевыми, а полоска неба над ними — ярко-синей. Вторую половину она оставила нетронутой — видно, надоело это занятие (лукаво объяснив, что нужно же папе знать, идет на улице дождь или снег, или там сухо).

— Да, ты права. У тебя не в пример лучше. Хорошую идею — раскрашивать дома и заборы в яркие краски — как всегда опоганили: когда краски слишком яркие, они неживые. Кажется, что живешь не в жизни, а в кукольном театре.

— В плохом кукольном театре, — поправила меня Варежка. — В хорошем я бы жить не отказалась.

(И это при том, что ни хорошего, ни плохого мы с ней не видели — разве что на картинке в книжке.)

— Умница. Верная поправка! Ты ведь у меня умница, правда?

Варька важно кивнула. Мы смотрели в окно — в прозрачную его половинку. Дочка прижималась лбом к моему подбородку, щекоча кожу легкими прядями, выбившимися из косичек. У моей принцессы волосы светлые и очень тонкие, как пух. Потому косички — словно два крысиных хвостика с тяжелыми зелеными бантами. А выбившиеся прядки образуют вокруг головы облако или перекати-поле (смутно, впрочем, представляю, что это есть такое). Упрямо выступающая нижняя губа и длинная шея — от Алисы. Нос короткий и подвижный, зубы редкие и большие — от меня. Никого не обидела, ни маму, ни папу…

— Смотри, — я вел по стеклу пальцем, а она следила за ним чуткими зрачками, — наш город не всегда был таким серым и скучным, как теперь. Когда-то вон то здание, что сейчас завалено грудами мусора, было стройным и белоснежным. Вокруг него росли деревья — целый парк с прудом, в котором плавали утки. Дети кормили их хлебными крошками, и они не боялись людей и подплывали близко-близко…

И это был ритуал: я рассказывал о 'прежнем', то повторяясь, до добавляя новые детали, а Варежка слушала с неослабевающим интересом.

— Ты это вправду видел, пап? Я тебе верю, конечно. Но верится с трудом. Наверное, потому что сейчас здесь все так… — не сумев подобрать нужного слова, она сморщилась и пошевелила плечом.

— Я сам не видел, я родился позже. Видел открытки, фотографии. И еще мне рассказывали мои мама и папа. Они и кормили тех самых уток белым хлебом… Но, знаешь ли ты, как тебе повезло? Когда я был маленьким, как ты, все вокруг выглядело намного хуже. И еще все время было темно.

— Но и сейчас все время темно! Светло только в домах.

— Тогда было гораздо темнее. Сейчас сумрак, а тогда было темно, как по ночам.

— А почему раньше было светло, было солнце, а потом оно пропало?

— Я уже говорил тебе. Наша Земля столкнулась с другой планетой.

— А как звали ту планету?

— Немезида. Она была маленькая, гораздо меньше Земли. Ударилась о Землю и взорвалась, стала пылью. Вся эта пыль повисла в воздухе и закрыла от нас Солнце. И стало совсем темно.

— Даже днем?..

— И днем.

— И утром?

— И утром.

— А как вы тогда в детский сад просыпались? И в школу?..

— Меня мама будила. И еще у всех были фонарики. Выходя на улицу, люди зажигали их, чтобы видеть дорогу.

— Как светлячки в ночи — помнишь, в той книжке?.. Красиво.

— Красиво… У кого-то были беззвучные фонарики, а у кого-то жужжащие, которые нужно было все время нажимать рукой. Они работали без батареек и поэтому очень ценились. Их даже воровали друг у друга, как кошельки.

— Воровали? Это плохо. А жужжащий и светящийся человек — совсем как жук, — обрадовалась она. — Смешно! Жу-жу-жу, жу-жу-жу, я с фонариком брожу!..

— Да, смешно. Только тогда люди редко смеялись. Было еще и холодно…

Я сказал это, и в уме выстроились воспоминания. Столь убогие и неприглядные, что обычно держал их похороненными, зарытыми глубоко-глубоко. Но порой — как сейчас — с упорством зомби они подымались из своих могил.

…Тогда было не только темно и холодно, но и голодно. И страшно. Утро не отличалось от вечера, а день от ночи. Я помню тесную общагу, полную гомонящих жильцов, помню вечный запах гари, хлорки и нищеты. Чаще всего почему-то вспоминается жестяной таз на общей кухне, где меня мыли красные распухшие руки матери с уродливо выпуклыми ногтями. Мимо таза сновали люди с серой кожей, серыми волосами и неживыми глазами. Самое сильное ощущение детства — жгучий стыд, а еще зуд и мурашки, бегущие по голой спине. И наплывы страха — им заражали жильцы, когда по коридорам общаги разносился деревянный стук сапог 'психического контроля'. Тогда я не знал, конечно, кто эти мрачные вооруженные люди и кого они высматривают, но леденел вместе со всеми.

Наверное, на самом деле прошлое не было столь отвратительным, как представляется мне теперь. Все события раннего детства видятся сквозь призму неотвязной темноты и нищеты, но ведь было и что-то хорошее. Разве не в хорошую минуту мои родители зачали меня? Не для того ведь только, чтобы им выделили отдельную отапливаемую комнатушку в общежитии…

Куда-то меня не туда занесло. Я тихонько щелкнул Варьку по любопытному носу и бодро заключил:

— В общем, сейчас значительно лучше! Мы ведь даже можем иногда видеть солнце.

— Да, — Варежка почесала нос. — Я его видела целых четыре раза! Правда, первый раз помню плохо — я тогда только что родилась. Мне мама рассказывала. А ты, пап, помнишь этот день?

— Конечно, родная. Тогда жители нашего города видели солнце впервые за три года. Все высыпали на улицу. Правительство объявило внеочередной выходной. Все ликовали, обнимали друг друга, плакали от счастья. А у нас с мамой была двойная радость: на свет появилась ты. Я приехал к маме в больницу с огромным букетом цветов. Цветы были дорогущие, еще дороже, чем сейчас — ведь оранжерей было мало. То ли дело прежде!..

— А как было прежде?

— Тогда цветы растили не в домах, а на улице, в садах. А некоторые росли сами — на лугах и полянках. Ты же видела в книжках. Их и покупать не надо было — просто рви и дари… Я купил бордовые розы и белые лилии. Меня долго не пускали к тебе и маме, но я сумел прорваться. Мы стояли рядышком у окна, я держал тебя на руках — ты была легкая-легкая. Солнечный лучик гладил тебя по лбу и щекотал ресницы, и ты улыбалась. Так что, ты — наше солнечное сокровище.

Я чмокнул ее в макушку и опустил на пол.

— А вы были очень счастливы с мамой?

— Конечно.

Знаю, что врать нехорошо, и детям особенно, но очень не хотелось портить светлый настрой разговора.

Варька сморщила нос. Серые, усыпанные веснушками глаза буравили меня с подозрением. Да, глаза ее сплошь в веснушках — во всяком случае, мелкие рыжие пятнышки на жемчужном фоне радужек кажутся мне веселыми весенними отметинками.

— А почему вы тогда никогда не смеялись с ней вместе?

Надо же — кроха, а уловила самое главное.

— Смеялись. Просто ты не видела. Смеялись, когда читали смешные книжки, смотрели смешные фильмы… — Искусством красивого вранья я не владею, поэтому вплетаю крупицы истины: — Твоя мама умеет радоваться, правда-правда. Видела бы ты ее на стадионе! Ничего страшного, что дома у нее не всегда получается. Это дело наживное — ведь рядом с ней хорошая наставница.

— Это кто?

— Ты!

Варежка радостно залилась.

— Слушай, пап, а почему ты не смог научить ее чаще смеяться и радоваться — когда мы все жили вместе?

— Ну, я ведь родился, когда было темно. А ты — вместе с солнцем. К тому же у меня нет твоего терпения. И мне самому предстоит многому от тебя научиться.

— Чему, например?

— Ну… есть лимоны не морщась.

— Это неправильный пример! — Варька пихнула меня кулачком в бок. — И вообще, мне тоже кисло, просто я мужественно терплю.

— Значит, ты очень мужественная?

— Конечно, — она важно кивнула.

— А разве мужественные девочки боятся щекотки?

Я грозно надвинулся на нее. Варежка завизжала и кинулась прочь в комнату. Дав ей фору ровно в две секунды — так у нас заведено, я настиг ее и, дьявольски хохоча, закинул на диван. Щекотал, пока она, всхлипывая от смеха, не взмолилась о пощаде…

— Папка, ты сегодня такой водопадный!..

— Ага! Водопадный. Отпадный!..

Варька любила делить людей на 'наземных', 'подводных', 'заоблачных', 'пустынных' и прочее: то была ее маленькая фишка. В этой градации я был то 'лесным' (когда рассказывал что-нибудь интересное), то 'болотным' (уставшим и вялым после работы), то 'подземным' (хранящим какую-то тайну, которую нельзя знать детям). А также 'занебесным', 'вулканическим', 'собакогоночным'… всех и не упомнишь.

После развода стал почти исключительно 'водопадным' — ведь каждая встреча с ней теперь — шумная и неуемная радость.

Потом мы валялись на паласе (жутко пыльном — хорошо, что Алиса не видела!) и рассматривали книжку с картинками, которую я купил ей сегодня. Варька прижимала к груди розового бегемота (или носорога? — вечно их путаю), купленного в прошлые выходные, ласково покусывая круглое ушко. Не умея еще читать, она любовалась садами и замками, всадниками и драконами. Все по-настоящему красивые книжки — старые, изданные до Катастрофы. Многие годы людям было вообще не до чтения. А сейчас расплодившиеся, как грибы-поганки, издательства печатают в основном газеты, учебники, да комиксы — для повышения настроения. Ни сказок, ни стихов, ни старинных романов в нашем мире больше нет. Если, конечно, не жаль потратить астрономическую сумму на раритет в выцветшей обложке, чудом не сгинувший в печке во времена тотальных холодов. Мне — не жаль…

Варька задержалась взглядом на картинке, где перед светловолосой девушкой в длинном платье склонил голову величественный единорог.

— Расскажи мне про них, папа.

Чуть поломавшись, я приступил к изложению, стараясь не заглядывать в текст, но черпать из своей богатой фантазии:

— Это единорог, древнее чудесное животное. Увидеть его удается лишь немногим счастливцам. А погладить — почти никому. Он подходит только к юным прекрасным девушкам, невинным и чистым душой.

— А как же страшненькие?

— Что — страшненькие?

— Ну, им же, наверно, обидно, что он приходит только к красавицам. Мне на их месте точно обидно было бы! Скажи, а ко мне бы он подошел?

— К тебе — непременно! — заверил я ее. — А к страшненьким… Думаю, к ним он тоже может придти, если у них доброе сердце. Ведь душа важнее лица, верно?

Варежка энергично закивала.

— Так вот. Единорог приходит к девушке, невзирая на ее внешность. Ведь он видит, какая она на самом деле — внутри. Он склоняет перед ней свою гордую голову, и девушка расчесывает его белоснежную гриву. А потом она музицирует для него…

— Музи… что?

— Ну, играет на музыкальном инструменте. На флейте или лютне.

— Понятно. А потом?

— Что потом?

— Ну, какой же ты непонятливый! Что они делают после того, как она причешет его и сыграет?..

— Они гуляют по лугам и полям и собирают цветы.

— Единорог умеет рвать их копытами? Вот умница. А еще?

— Он рвет их своими белыми зубами и складывает к ногам девушки. А еще…

Я старательно напряг мозги, пытаясь вспомнить, чем еще занимались средневековые девицы. Ничего путного в голову не приходило, а лезть за советом в книжку было стыдно. Я неуверенно промямлил:

— Еще они вышивали и танцевали на балах.

Лицо Варьки удивленно вытянулась, а затем она затряслась в хохоте.

— Ну, ты даешь, папка! Единорог вышивает и танцует! Класс!! Я тебе ни капельки не верю, ну вот ни настолечки!.. — Она показала пальцами расстояние размером с блоху. Затем поинтересовалась мечтательно: — А ездить на себе верхом он ей позволял?

— Конечно, нет, — на этот раз я был уверен в ответе. — Да она и не посмела бы об этом просить. Единорог — священное животное.

— Фу, как скучно. Кататься на нем нельзя, играть он не умеет… Только кланяется и цветы собирает. Мои волки в сто раз лучше!

— Какие такие волки?

Она зажала рот ладошкой, словно выболтала страшную тайну. А потом обреченно помахала ею и вздохнула.

— Ладно уж, скажу. Но только, чур — никому ни слова. Даже маме. Обещаешь?

— Я нем, как замороженная рыба.

Я провел пальцами по губам, застегивая их на невидимую молнию.

— У меня есть два волка — черный и белый. И они всегда со мной. Они гораздо лучше, чем этот единорог из книжки. Они играют со мной и катают на спинах. Шерсть у них длинная, теплая и пушистая. Теплее, чем у него! — Она потрясла розового бегемота. — У черного волка глаза желтые, как солнце, а у белого голубые, как… как небо в книжке. Жаль, что ты не можешь их видеть! Я их очень-очень люблю.

— Неужели ты любишь их больше, чем нас с мамой? — захотелось мне ее поддеть.

Варька отнеслась к моему вопросу на редкость серьезно. Она думала не меньше минуты, опустив глаза и шевеля губами.

— Я не знаю, пап. Только ты не обижайся, ладно? Просто они ведь со мной всегда. Даже когда я сплю или когда я в детском садике. А вы нет. Но вас с мамой я тоже очень люблю!

Меня слегка покоробило, что я для нее равнозначен каким-то мифическим четвероногим. Поэтому следующий вопрос вышел сухо-насмешливым:

— Ну, и где же они сейчас, твои волки? Если они все время с тобой, то должны быть в этой комнате.

— Они не в комнате. Они тут.

Варежка дотронулась до своей груди.

— Как же они могут катать тебя на спинах, если сами находятся в тебе?..

Она вздохнула — совсем как взрослая перед неразумным ребенком.

— Ну папа, почему ты не понимаешь? Почему нужно все тебе объяснять? Как маленькому, честное слово… — Она огорченно покачала головой. — Ладно, попробую еще раз. Только если ты не поймешь, я не виновата. Вот смотри: есть я. Два уха, голова и ноги. И эта 'я' сидит сейчас с тобой рядом. А внутри меня есть еще одна — та, что думает и чувствует. А еще там есть два волка. Понял?

— Понял, — мне удалось сдержать ироническую улыбку. — А у той, что внутри, тоже есть уши и ноги?

— Конечно, пап. Она же — это и есть я.

— Уфф, Варька, по-моему, пора спать. А то ты меня совсем запутаешь. Здесь — ты, там — ты… А ну-ка, чистить зубы и в кровать! И чтобы с утра ты была одна-единственная и целая, а не одна в другой, как матрешка.

Надув губы, Варька молча прошествовала в ванную, а оттуда к себе в кровать. Натянула пижаму и, обиженно сопя, забралась под одеяло. Когда я выключил свет и подошел, чтобы поцеловать ее в лоб, тихонько попросила:

— А ты можешь и им пожелать спокойной ночи?

— Твоим волкам?

— Да.

— Я бы пожелал, но я даже не знаю, как их зовут. А желать спокойной ночи без имени невежливо — они могут обидеться.

— Их так и зовут: Белый Волк и Черный Волк. Теперь пожелаешь?

— Хорошо, малышка, — я тихонько подул ей на правое веко, и оно послушно опустилось. — Спокойной ночи, Белый Волк. — Затем пришел черед левого. — И тебе, Черный Волк, добрых снов. Ты довольна, Варежка?

— Да, пап, спасибо, — пробормотала она с закрытыми глазами. — Они правда-правда очень хорошие. Они меня защищают, они дерутся с тигром, который меня иногда грызет…

— С тигром? Он тоже внутри тебя?

— Да… — она прошелестела это еле слышно, засыпая.

— Ладно, расскажешь о тигре завтра. А теперь — крепко спать до утра.

— Нет, пап… не расскажу… Он слишком страшный…

Она свернулась клубочком, подтянув коленки к груди, и затихла.

Варька моя, Варенька…

Имя нашей дочке придумала Алиса. Я был против, говоря по правде: грубовато, не изящно, ассоциации с варварством. Но она настояла, моя упрямая интеллектуалка: 'В наше время нельзя быть стопроцентной женщиной. Хочу, чтобы она выросла сильной и самостоятельной — не чьей-то игрушкой, не дебелой домохозяйкой. Варвары — это напор и жизнестойкость, это новое и мощное, что приходит на смену старью'. Против жизнестойкости я возражать не осмелился — качество супер-нужное в наше время. Так и вышло: она на редкость активна и отважна, наша маленькая девица. Платьев и платочков не любит — только брючки и комбенезончики. В младенчестве, закаляя ее, Алиса разрешала ползать голой по всей квартире. И хоть бы раз чихнула…

Я побрел на кухню и заварил себе крепкий чай. Интересно, почему волки? Во всех сказках, что я ей рассказывал или мы читали, волк играет отрицательную роль. Злобный, жадный хищник — заглотил и Красную Шапочку, и ее бабушку. Так откуда же они взялись внутри нее и из плохих и опасных зверей превратились в защитников?..

4.

А в воскресенье мы с Варежкой отправились в зоодом.

Последствия Катастрофы уничтожили почти все виды животных. Не пострадали лишь некоторые насекомые, часть обитателей океанов, да отдельные домашние любимцы и сельские труженики: кошки-собаки и овцы-куры. Большую часть дикой фауны пришлось восстанавливать по крупицам, и то не сразу, а спустя годы, когда стали создаваться зоо-лаборатории и зоо-питомники, в которых ученые боролись за возрождение отдельных видов. Некоторые были представлены всего одной-двумя особями. Лаборатории и питомники использовались и в развлекательных целях (надо же было ученым на чем-то зарабатывать деньги) и назывались зоодомами.

Варежка давно упрашивала сводить ее в это увлекательное место, но я оттягивал, под разными предлогами. Сам я не бывал в зоодоме ни разу — в моем детстве подобных развлечений не водилось, а позднее не тянуло, но что-то подсказывало, что вряд ли у нас останутся радужные впечатления.

В воскресенье с утра она затянула старую песню: 'Ну, па-а-а-п… ну, ты же давно обещал…' Я предложил пойти лучше в кино, на что последовал резкий отказ. И я ее понимал: фильмы теперь снимали только двух видов — глупые комедии (для поднятия духа нации) и 'мягкое' порно (стимул для пополнения народонаселения).

В качестве лакомого кусочка была выложена 'флора-фауна', или ФФ: на редкость дорогое удовольствие (даже для мада), на которое я раскошеливался не чаще, чем раз в месяц. Оно того стоило, надо сказать: при помощи самой современной аппаратуры создавалась видимость пребывания на природе — на лесной полянке, в саванне, на вершине горы — в окружении птиц, зверей и насекомых. Имитировались и звуки, и даже запахи.

Но Варька отказалась и от лакомого кусочка, резонно возразив, что ФФ мы посещали в прошлое воскресенье.

Пришлось смириться. К тому же мне подумалось, под впечатлением рассказа о двух личных волках, что неплохо было бы ей воочию увидеть зверей, до этого наблюдаемых лишь на картинках в сказочных книжках. Интересно, насколько совпадет выдуманный образ с действительностью?

Над дверью в зоодом красовался лозунг: 'Наше прошлое — дорога в наше будущее'. Я задумался над его смыслом, но так и не смог понять, что имел в виду сотворивший сей перл. То ли это был намек пессимиста: живая зеленая планета — безвозвратно утерянный этап истории, то ли, напротив, оптимистический призыв восстановить уничтоженное.

Когда мы вошли в угрюмый холл, где располагались билетные кассы с охранником в камуфляжной форме, Варежка вцепилась в мою ладонь и испуганно притихла, хотя до этого трещала без умолку. Мы были единственными посетителями — возможно, из-за отвратительной погоды, в которую трудно заставить себя вылезти из дома ради осмотра каких-то жалких зверей. А может, виной было крайне неудобное расположение зоодома — от предпоследней станции метро мы полчаса пробирались по руинам, пока не нашли длинное ядовито-зеленое здание, подпираемое с двух сторон пустующими высотками с выбитыми окнами.

Скучающая бабулька в кассе оживилась при виде нас и отвлеклась от разгадывания кроссворда в древнем журнале с пожелтевшими страницами. Она принялась настойчиво предлагать индивидуальную экскурсию ('Не намного дороже, к тому же по воскресеньям скидка!'), но когда я готов был согласиться (дороже было ровно в три раза, но денег в кармане хватало), Варька потянула меня за рукав и просительно прошептала в ухо:

— Пап, давай мы сами, а? Мне не нравится эта тетя.

Разочарованная билетерша швырнула нам два клочка сизой бумаги и снова уткнулась в журнал. Мы предъявили билеты охраннику и вступили на территорию зоодома. Варька — с трепетом, я — со скептическим интересом.

Животные жили достаточно комфортно. Каждому был выделен отдельный бокс, где одна стена была прозрачной (пластиковой), а остальные разрисованы деревьями и травой. Я, правда, ожидал увидеть клетки — помнил, что звери живут в клетках, но ученым виднее. Не знаю, насколько могли нарисованные деревья заменить зверюшкам живую зелень, а яркие лампы под потолком — солнечный свет, но, по крайней мере, забота о четвероногих братьях была налицо.

— Это ягуар, — прочитал я на табличке и поднял Варьку на руки, чтобы она могла получше разглядеть пленника первого бокса. — Один из самых сильных и свирепых зверей. Раньше они водились в Южной Америке.

— Какой-то он совсем не свирепый, — Варежка с сомнением покачала головой. — Скорее уж печальный и несчастный.

Ягуар возлежал на камнях, точнее, их пластиковой имитации и выглядел действительно жалко. Он покосился на нас с равнодушной тоской. Так, наверное, смотрит на своих палачей наследный принц, подымаясь на эшафот, где ему с позором отрубят голову. Пятнистая шерсть была слипшейся, бока нервно подрагивали. Видимо, он был очень стар, а может, быстро состарился в неволе.

Несколько больше нас порадовал выводок морских котиков, резвящихся в соседнем боксе, представлявшем собой бассейн с мутной желтой водой. При виде меня и Варьки они принялись выпрыгивать из воды и хлопать ластами. А один особо любопытный детеныш подплыл к прозрачной стене и ткнулся в нее мокрым черным носом. Варежка тут же прижалась к пластику со своей стороны и, засмеявшись, звонко чмокнула…

В целом зоодом произвел гнетущее впечатление. Уже через полчаса я клял себя последними словами, что притащил сюда ребенка. Нет чтобы прежде придти одному, посмотреть, что это за место! Непроходимый дебил, тупица, ленивое осиновое бревно… Варька все больше грустила, а у бокса с лисой расплакалась. (И это моя отважная и сдержанная кроха, не плачущая даже в кабинете зубного врача!) Лиса, тощая и грязно-серая — а вовсе не рыжая, как полагалось ей быть — ходила взад-вперед по своему карцеру, поджав заднюю лапу, видно, пораненную. Варежка принялась умолять меня забрать лису домой, уверяя, что там ей будет гораздо лучше, чем здесь, здесь ей даже ножку не лечат, и я с трудом отговорился, что нам не позволят этого, ни за какие деньги. Сколько еще таких лисиц осталось в мире? Одна, две, три?..

Волков мы так и не нашли. И я был рад этому, говоря по правде. Не знаю, что стало бы с Варькой, встреться мы здесь с животными ее мечты — такими же униженными и жалкими, как все остальные.

Всю обратную дорогу дочка тихо всхлипывала, уткнувшись носом в рукав моей куртки, а я продолжал ощущать себя беспросветным идиотом и скотиной.

Дома вылез из кожи, чтобы хоть как-то смягчить ужасное впечатление от воскресного развлечения. Завел пластинку с любимой Варькиной музыкой (песни барда Городницкого), приготовил сногсшибательный обед из четырех блюд (три из которых были сладкими), а затем до хрипоты читал 'Вини Пуха' на разные голоса: торопливым баском — за главного героя, писклявым дискантом — за Пятачка, прокуренным баритоном — за Сову, унылым подвыванием — за меланхоличного Ослика…

Я сорвал голос и вспотел, но все эти колоссальные усилия были недаром: когда Алиса приехала в восемь вечера забирать дочь, навстречу ей выбежал не всхлипывающий ребенок с распухшим носом, а вполне веселая, хоть и растрепанная до невозможности, девочка.

Правда, прощаясь со мной, Варежка снова погрустнела и, поцеловав в щеку, выдохнула: 'Пап, обещай мне, что, когда ты станешь богатый, ты купишь всех зверей и возьмешь к себе?' Я кивнул…

5.

Понедельник начался отвратительно.

Светлые и печальные ощущения выходных были смяты звоном будильника, ржавой водой из-под крана, выкипевшим и залившим плиту кофе. И все же в метро, в утренней давке и суете послевкусие их пробилось ко мне сквозь раздражение и меланхолию начала рабочей недели.

Я прокручивал про себя вчерашний день, заново переживая чувство жгучего стыда по отношению к Варежке, и еще почему-то — ко всем животным, тоскливо и жалко смотревшим на нас из своих пластиковых камер. Но это ощущение, как ни странно, было в чем-то приятным — оно выбивалось из привычного утреннего коматоза, связывая с самым близким на свете человечком.

Как всегда я опоздал минут на двадцать, и как всегда лицо Любочки выразило крайнее удивление и обеспокоенность этим фактом.

— Ну что же вы так опаздываете, Денис Алексеевич! Ведь вас ждут.

Эта фраза была стандартной — как 'здравствуйте!' и утренняя проверка макияжа в круглое зеркальце.

— Ничего страшного. Сейчас поднимусь к шефу.

Так же традиционно я подавил раздражение: разговор с начальством каждое утро понедельника был ритуалом, абсолютно лишенным смысла. В работе мадов директор Института Судебной Психиатрии и Углубленного Дознания (так называлось полностью наше учреждение) не разбирался напрочь. Тем не менее, отчего-то считал своим долгом в начале недели беседовать с нами наедине. И первым в этом списке значился я — то ли как самый выдающийся, то ли как самый неуправляемый.

С видом заботливого отца-руководителя шеф расспрашивал о наших нуждах (ни одну из которых не исполняя), о пациентах. Поначалу я пытался рассказывать интересные случаи из практики, но, поймав пару раз откровенно скучающий взор и прячущуюся в бороде зевоту, завязал с этим делом. И теперь лишь поддакиваю, не вслушиваясь в его тирады и думая о своем.

Шефа за глаза кличут Карлой — за сходство с древним теоретиком коммунизма. Он крупен, вальяжен, густоволос и густобород. Сам воздух в его кабинете напоен эманациями значительности и мудрой власти, что подчеркивается цветовой гаммой: королевский пурпур стен, алая окантовка стола и кресел, темно-оранжевый, как львиная грива, и столь же пушистый палас. (Любой психолог знает о возбуждающем воздействии красного цвета на психику, но шефу законы природы не писаны.)

Грузное тело, вольготно наполнившее кресло, сегодня было облачено в дорогой костюм кремового цвета. Из-под густых, как сорняковая поросль, бровей на меня взирали глаза, подпираемые мешками век. Если верно, что глаза — зеркало души, то это было на редкость тусклым. Крайне редко, на моей памяти, оно выражало что-то яркое: мысль или страсть. Порой я думал, что интересно было бы подключить Карлу к 'Мадонне' — проверить, есть ли у него внутри хоть что-то живое и нестандартное. Вряд ли! Ну а вдруг?..

— Нехорошо, нехорошо, Дионис Алексеевич, опаздывать! Какой пример подаете вы своим подчиненным?

Фраза была дежурной, и я дежурно виновато потупился.

Меня бесило, когда я слышал свое полное имя — дурацкое имя, придуманное мамочкой, обожавшей античность. Всем и всегда я представлялся Денисом. Но шеф, единственный из всех, предпочитал именовать меня так, как записано в паспорте.

(Впрочем, еще Алиса изредка называла меня официальном именем — когда хотела уязвить, подчеркнуть свое интеллектуальное превосходство: 'Недаром ты Дионис — вечнопьяный, стихийный и безмозглый'. На это я обычно поддакивал: 'Именно. Еще забыла упомянуть повышенную эротичность — одни вакханки чего стоят!')

Карла пожурил меня, мягко, по-отечески. Намекнул, что по моей вине ему пришлось перенести на час важную встречу. Он ожидал раскаянья и смущения, и я выдал положенное, дабы не разочаровывать старика.

Утренние часы — самые плодотворные. Если нет срочных пациентов, можно сгонять в архив, покопаться в старых делах, выискивая жемчужинки странных историй и неординарных характеров. На дом бумаги брать запрещено, поэтому приходится повышать квалификацию на работе, в свободные промежутки. Я бы и сейчас устремился туда — если б не унылый начальственный бубнеж.

— …Вам, я думаю, будет интересно ознакомиться с этим случаем.

Отвлекшись на собственные мысли, я, по обыкновению, не слушал шефа. Но последнюю фразу он выделил.

В кои веки я пожалел, что не слушал внимательно! Пришлось извиняться, строить сконфуженный фейс и объяснять, что недосып и головная боль помешали мне воспринять им сказанное. Карла укоризненно покачал головой и после долгой паузы (я уж решил, что он с негодованием откажется совершать усилия по дублированию своей речи) тяжело вздохнул и смилостивился:

— Думаю, Дионис, не стоит так безответственно относиться к собственному здоровью. Головная боль может быть первым предвестником тяжелого заболевания, а для ликвидации недосыпа нашим законодательством предусмотрены выходные дни и праздники. Так вот. Тут такое дело: на днях ваши коллеги из Общего ведомства работали с одним господином. Нормальный во всех отношениях мужчина, приличный, образованный. Работает, правда, сторожем в детском саду, но в этом, как вы понимаете, нет криминала. Случайно оказался свидетелем покушения на мэра города — вы, конечно, слышали эту историю? Для выяснения точной картины преступления милиция попросила заглянуть в память парочки свидетелей. Обычная просьба, все в порядке вещей. Странности начались, когда 'ведущий' зачем-то копнул чуть глубже, чем требовалось. Как вы знаете, для Общего отдела это является превышением полномочий, и он мог схлопотать выговор и даже увольнение — если бы пациент пожаловался, но результат оказался столь необычным, что его лишь слегка поругали. У проверяемого имелся 'заслон'!

Я присвистнул. 'Заслон'! Ничего себе…

Карла нахмурился на столь непосредственное проявление эмоций, но ничего не сказал. Видимо, наслышан был краем уха, насколько это редкое явление. О 'заслонах' я только читал, но никогда не сталкивался в своей практике. Существуют люди — их единицы, обладающие столь сильной волей, что могут сознательно блокировать свои воспоминания, мысли и эмоции. Они словно запирают часть своего внутреннего пространства на крепкий замок, не допуская туда 'ведущего'. Но зачем обычному во всех смыслах мужику, сторожу детского сада, так палиться? Раз существует область психики, куда не смог влезть любопытный мад, это не может не насторожить правоохранительные органы: добропорядочным гражданам скрывать нечего.

— Вижу, вы удивлены, — продолжил шеф. — Это радует: вы явно стали чувствовать себя лучше, и недосып и головная боль уже не мешают воспринимать сказанное мною. Итак, подозрительного субъекта передали нам. У нас нет запретов на особые средства дознания, да и профессиональная хватка не им чета. Я решил поручить этого любопытного господина вам, Дионис, как одному из лучших наших специалистов. К тому же я знаю, как вы любите все необычное, из ряда вон. Пациент — до выяснения истины, пребывает в статусе временно заключенного. Можете возиться с ним столько, сколько понадобится. Только не забывайте про другие дела! Да, и еще: когда обнаружите, что он скрывает и зачем, тут же дайте мне знать. Поскольку случай особый, можете общаться с пациентом и лично, это не возбраняется. Все, Дионис, вы свободны.

Я с облегчением понесся к дверям — поскорее окунуться в интригующую загадку. Карла окликнул меня:

— Чуть не забыл! Хочу сделать вам маленькое внушение.

Еще одно внушение! Не перебор ли? Но это я выразил только взглядом. Замер в дверях, принципиально не возвращаясь к начальственному столу.

— Кажется, вы подписывали инструкцию относительно изменения процедуры контакта, спущенную нам два месяца назад?

— Да. Было такое.

— Напомните, что именно там говорилось?

Я пожал плечами.

— Запрещалось впредь при очистке сознания пользоваться медитативными техниками. Эту операцию отныне должна проводить только 'Мадонна'.

— Вот-вот! — Карла назидательно воздел указательный палец. — Психологи-исследователи выявили, что постоянное использование медитаций при работе с патологическими 'ведомыми', грозит для мада серьезными психическими проблемами. А вы, Дионис Алексеевич, этой инструкцией, направленной на ваше же благо, официальным документом, под которым вы поставили собственноручную подпись, пренебрегаете!

— С чего вы взяли? — Грубоватое простодушие должно было подчеркнуть мою абсолютную невинность. — Я исключительно чту все инструкции. Даже если сомневаюсь в их целесообразности.

— Не лгите, — голос Карлы стал сух. — У меня имеется стопроцентно достоверная информация, что эту инструкцию вы нарушаете. Думаю, вы меня поняли: не первый день работаете, знаете, чем это грозит. И уж тем более, вам!

Он выделил это 'вам' с неприкрытым злорадством — намекая, что в Особый отдел меня приняли с большим скрипом. Чересчур эмоционален, видите ли, таким место в Общем. Я уперся тогда рогами и копытами: только в Особый! Вытребовал себе испытательный срок в два месяца и оттрубил его с блеском: при помощи свойственных мне интуиции и умения вкалывать до самозабвения.

— Идите, — Карла уткнулся в свои бумаги, сделав мне ручкой. — Идите и работайте, Дионис Алексеевич!

— Бегу, бегу!

Но я снова притормозил — уже по собственной инициативе.

— Насчет Артура — ничего неизвестно?

Карла усмехнулся.

— Вспомнили о напарнике в связи с общей склонностью нарушать инструкции?

— Да я, собственно, о нем и не забывал.

— Ценю ваши дружеские чувства, — шеф помедлил и процедил, старательно изучая бумаги: — Как только появится открытая информация, обязательно поставлю вас в известность.

В свой кабинет я вернулся воодушевленным и обозленным.

Сварил крепкий кофе, выпроводил с пустячным поручением стукачку-Любочку (кроме нее, шефу не от кого было узнать о моем наплевательском отношении к идиотской бумажке, спущенной сверху), уселся поудобнее и принялся изучать дело своего подопечного.

Итак, Скун Геннадий Владимирович. Сорок семь лет, вдовец, не судился, не привлекался. Обследования по нашей части проходил дважды, состоя на чиновничьей службе. Оба раза благополучно. Третий, видимо, получился роковым. Из близких родственников присутствует одна дочь, живет в другом городе с мужем…

Фотография пациента меня разочаровала. Совсем не так полагалось бы выглядеть человеку, сумевшему поставить 'заслон'. Где волевой подбородок, хищный нос, пронзительный взор? Вместо этого — ничем не примечательный пожилой фейс. Лишь одно бросилось в глаза — Скун был альбиносом. По этой причине фото казалось выцветшим и блеклым. М-да… Никаких подспорок, никаких предварительных выводов услужливой интуиции — вся надежда лишь на личное знакомство.

Одноместная палата, в которой содержался пациент, а по сути — тюремная камера, находилась двумя этажами ниже. Охранник у дверей пропустил меня без звука, хотя видел не часто: обычно здесь мне делать нечего.

Когда я вошел, лежавший на кровати мужчина болезненно дернулся и сел. Вживую Скун производил еще более несерьезное впечатление — этакая белесая нежить: тонкие запястья с несоразмерно крупными кистями, поросячье-розовая кожа, блестящая, словно чисто вымытый фаянс. Он не был уродливым, но нечто неприятное проскальзывало в облике. Выпуклый затылок не могли скрыть редкие волосы желто-платинового оттенка. Черты лица были сглажены и размыты, плавно перетекали одна в другую, так что невозможно было уловить четких границ между щекой и носом, скулами и нижними веками. Вот лоб был хорош: высокий и чистый, он казался еще больше из-за незаметных бровей. И глаза хороши — густо-синие. Впрочем, я тут же сообразил, что это цветные линзы — супер-дорогая штучка — у альбиносов ведь радужки красные, как у лабораторных крыс.

Заговорил Геннадий Владимирович первым — лишь только я оседлал стул рядом с кроватью.

— Могу я п-о-оинтересоваться, из-за чего меня задержали?

Голос оказался высоким — почти фальцет. Резала слух манера растягивать отдельные гласные, словно пропевая их.

— Можете. Поинтересуйтесь.

Легкая судорога пронеслась по блеклому лицу.

— Мо-олодой человек, почему вы позволяете себе хамить мужчине, который го-одится вам в отцы?..

— Извините. Я редко слежу за своим языком. Оттого он порой выдает язвительности или глупости.

Я говорил искренне: в мои планы не входило настраивать его против себя. По-видимому, Скун это понял, так как расслабился и улыбнулся. Улыбка, хоть и вымученная, заметно скрасила физиономию. Она больше не казалась непривлекательной — вполне себе усталое умное лицо. А вычурно тянет гласные — так, наверное, таким способом борется с заиканием.

— Я по-онимаю. Каков вопрос, таков ответ. Видимо, в моей психике раскопали нечто любопытное, и те-еперь я являюсь чем-то вроде подопытного кролика, так?

— Не совсем. Хотя — что греха таить — близко к тому. Но я надеюсь, что вы поможете мне быстро разобраться с вашим феноменом. А потом спокойно отправитесь к себе домой с пометкой в личном деле: 'абсолютно нормален'.

— А ни-икак нельзя обойтись без залезания ко мне в душу? Крайне не-еприятная процедура, однако.

— Боюсь, что нет. Но если вы добровольно снимете свой 'заслон', думаю, одного раза нам хватит.

Скун развел руками.

— Если б я зна-ал, как это сделать! По-оймите: я ничего специально не прятал, не запирал. Мне нечего скрывать. Хотя, конечно, крайне неприятно, когда посторонние ворошат самое ли-ичное и заветное.

— А вы не воспринимайте меня, как постороннего. Я фактически доктор, а значит — не человек. Ведь не испытывает же роженица стыд или гнев по отношению к акушерке? А ведь та в курсе самых интимных частей ее тела и держит в руках нечто не менее дорогое, чем ваши воспоминания.

— Хо-орошо, постараюсь вам помочь. Хотя не очень понимаю, что могу сделать. Ведь сие от меня не за-ависит — особенность психики, наверное. Но обещаю, что при-иложу все усилия. Очень уж не хочется задерживаться здесь надолго.

— Ну, вот и славно. Значит, завтра начнем и, я надеюсь, закончим тоже завтра. Да, забыл представиться: меня зовут Денис Алексеевич, можно просто Денис.

С секундной заминкой он пожал мою протянутую ладонь. Его рука была влажной и холодной, а кончики пальцев подрагивали. Интересно, с чего бы? Неужели он тщательно скрывал страх? Это ему удалось, надо признаться — если б не пальцы, я бы ничего не заметил.

— Ге-енадий Владимирович. Просто Гена — не надо. Не лю-юблю это имя.

— Договорились.

На этой дружеской ноте мы распрощались.

Выходил из камеры я с двойственным чувством. Пациент мне понравился, точнее — он притягивал и занимал. Было в Геннадии Скуне нечто необычное и интригующее. Но при этом я понимал, что он врет. Я слишком долго изучал человеческую психику, чтобы знать: помимо своей воли поставить 'заслон' невозможно. И еще: почему он был так взволнован? Процедура контакта с мадом, конечно, не самое приятное из занятий, но ведь ее проходит масса людей. Ему тем более не стоит трястись, поскольку два предыдущих раза все было в порядке.

Да, что-то явно не чисто с белоснежно-розовым дядечкой…

Поставил себе в голове галочку: позвонить вечером Алисе и выяснить, куда запрещено лезть мадам, работающим с обычными людьми. У нас-то никаких ограничений нет — специфика иная и контингент особенный.

6.

После работы я решил прогуляться — освежить усталые мозги и размять разленившиеся от сидячей работы ноги.

Зачем-то меня понесло в тот район, где я вырос. Впрочем, знаю, зачем: он давно заброшен, дома, ограды и фонари тихонько дряхлеют, а вид руин намного милее моей душе, чем последствия нового веяния — окрашивать жилые дома и офисы в кричащие краски. Таким путем борются с цветовым голодом и повышают настроение сограждан. Кому как, конечно, но мне вид цыплячье-желтой многоэтажки с алой крышей и голубой пожарной лестницей настроения не повышает. Наоборот, навевает унылые мысли: насколько упрощился, уплощился и опошлился мир по сравнению с тем, что было до Катастрофы.

(Впервые о том, что нынешний мир намного проще, пошлее и примитивнее, чем прежний, я услышал в детстве, от родителей. Помню, как мама — историк-античник, и папа — искусствовед, затянув пояса, купили телевизор. Ликовали и радовались покупке все трое, но к вечеру, вдоволь напереключавшись с первого канала на второй и обратно, мама вдруг расплакалась, а папа, очень хмурый, пытаясь ее утешить, чуть сам не пустил слезу. Причину их горя, как и слова о пошлости и примитивности, я понял, лишь повзрослев и пристрастившись к чтению старых книжек.)

Знакомые места вызвали лавину ненужных навязчивых воспоминаний.

Во времена моего детства здесь было почти так же. Лишь пятиэтажный кирпичный дом, что смотрел сейчас на мир черными провалами выбитых окон и, лишенный крыши, подставлял нутро небу, тогда был полон жильцов. Во дворе по-прежнему стоял ржавый гараж, с крыши которого мы любили прыгать. Мне всегда было страшно при этом, но я не мог позволить себе казаться слабаком в среде мальчишек-сверстников. Как-то один из нас неудачно приземлился и сломал лодыжку, и нам строго-настрого запретили это занятие…

А в этом скверике мы с Алисой часто шатались, прогуливая уроки. ('Скверик' — одно название: зелени в нем, естественно, не было, лишь голые прутья бывших кустов, слишком тонкие и оттого уцелевшие, не спаленные в домашних печках.) Жужжа фонариками, месили грязь, пританцовывали на пнях, оставшихся от толстенных деревьев, пускали в лужах кораблики из пластиковых бутылок. Учителя, все без разбору представлявшиеся нам глубокими стариками, не ругали за прогулы. Они были уставшими и апатичными. Казалось, им все равно, ходим мы на уроки или нет, слушаем их или мечтаем.

Впрочем, все взрослые виделись нам тогда на одно лицо — бесцветные, болезненные, сникшие. Возможно, они и были такими: искалеченное поколение, пережившее Катастрофу и помнившее солнце. Они жили как автоматы: работали, чтобы получать по карточкам еду и одежду, рожали детей, чтобы им дали квартиру, не смеялись, не танцевали, разучились мечтать. Мы были другими. Мы не помнили солнца, и нам было проще. Мы были сорной травой, прораставшей сквозь руины разрушенного города. А наши дети будут еще лучше и жизнеспособнее, они — как городские цветы. По крайней мере, моя Варька такая.

В подвале нашего дома жил старый дед. Не просто старый — а древний, ископаемый. Он внушал нам боязливое отвращение. Мы с Алисой поначалу дразнили его вместе со всеми ребятами Старой Ватой (он всегда ходил в рваном ватнике, даже в теплую погоду) и бросали в его сторону пустые консервные банки. Но однажды мы наткнулись на него сидевшим на корточках на груде мусора и ковырявшемся в нем. Набив карманы ржавыми банками, мы подошли на такое расстояние, чтобы не промазать. И тут он поднял на нас глаза. Ветхое лицо в глубоких морщинах кривилось и дрожало, и мы поняли, что он плачет. Растерявшись, мы зачем-то подошли еще ближе (кажется, инициатором была Алиса) и заговорили — вполне дружелюбно, поинтересовавшись, что он делает.

Старик хоронил своего кота. Тогда мы впервые увидели это животное. Прежде единственными известными нам четвероногими были крысы. Этим серым и черным тварям было все нипочем — и тьма, и холод, и голод. Старик сказал, что в подвале, где он обитает, живет еще один кот, точнее, кошка. Он звал ее Дуськой. Конечно же, мы изъявили желание узреть это чудо. Дуська была столь же древней и худой, что и ее хозяин. Наше появление она поприветствовала хриплым, словно придушенным, мяуканьем, что привело нас в полный восторг. И кот, и кошка настолько тяжело переживали последствия Катастрофы, что боялись выходить на улицу днем — выползали, таясь, лишь к ночи. Оттого-то мы ни разу их и не видели.

С этого дня мы с Алисой стали частенько захаживать к Старой Вате, несмотря на царивший в подвале запах грязи и гнили. Он говорил с нами о таких вещах, о которых взрослые не рассуждали даже между собой. Показывал удивительные и странные штуковины, объясняя их предназначение. ('А это, ребятки, градусник. Им измеряют температуру тела. Как зачем?..') Именно под его влиянием я полюбил читать старые книги. Их у старика было много, целая библиотека. Как он умудрился не сжечь их в печке во время особенно сильных холодов первых лет — уму непостижимо. Еще Старая Вата мог часами рассказывать о том, как было до Катастрофы. О техническом прогрессе, двигавшемся семимильными шагами. О ярком солнце, зеленой траве, и о том, как много людей жило на земле в то время. Наверное, слишком много. Оттого-то все и произошло…

Наши сверстники при виде нас теперь морщили носы и презрительно кричали, что мы провоняли подвалом и старой рухлядью. А мы воровали у родителей еду для старика и его Дуськи и чуть ли не все вечера просиживали с ними. А потом он исчез. Точнее, сперва исчезла Дуська — наверное, отправилась умирать в одиночестве, как это принято у котов. Старая Вата страшно расстроился. Он долго искал и звал ее, ковыляя по окрестным свалкам. Потеря близкого существа сильно его подкосила: начались провалы в памяти, речь стала путаной и бессвязной. Наступал старческий маразм (правда, само это слово я узнал гораздо позже).

Однажды, забежав к нему, как обычно, после школы, мы не обнаружили в берлоге хозяина. В течение двух недель мы каждый день заходили в подвал, но старик так и не появился. Наверное, несмотря на маразм, предпочел умереть подальше от дома, чтобы не напугать двух ребятишек лицезрением своего трупа.

Книги и диковинные вещички мы с Алисой честно разделили поровну, но родители заставили их сжечь, испугавшись возможной заразы. Лишь несколько самых любимых книжек мы отстояли, полив их дезинфицирующим раствором — отчего листы скукожились, а яркие картинки выцвели. Теперь они стали и Варькиными любимыми: она их не только листает, но и нюхает (крепкая химия слышна до сих пор), а линялые картинки подкрашивает фломастерами…

Не знаю, отчего меня понесло сюда: со времен детства я не был здесь ни разу. Даже если сильно напрячься, мне не вспомнить лицо Старой Ваты отчетливо — лишь нечто расплывчатое и ветхое, скрепленное в одно целое моими эмоциями. Но где-то в моей голове остался его портрет — со всеми морщинками и лохмотьями, с тихим деликатным кашлем и слезящимися от пыли глазами. Подключившийся ко мне мад без труда отыщет его среди толщи прочих воспоминаний. Увидит — таким, каким был старик в жизни, а не туманным образом, что мерещится мне сейчас…

Домой я приковылял поздно: сам не заметил, как загулялся до ночи. Сразу же позвонил Алисе — к счастью, она 'сова' и ложится не раньше двух.

Моя бывшая благоверная сообщила, что сегодня они с Варькой убили весь день на сдачу анализов. Результаты будут готовы послезавтра. Я поздравил ее с окончанием мороки и поинтересовался относительно запретов для мадов Общего отдела.

— Знаешь, Дэн, их до фигищи. Целый сборник инструкций составили. Мы не имеем права заставлять пациента вспоминать интимные сцены, делиться с нами мнением о тех или иных представителях власти — это якобы может спровоцировать шантаж со стороны мадов. В глубины подсознания лезть также не рекомендуется — впрочем, это еще из соображений техники безопасности. В общем, 'ведомый' может пожаловаться на очень многие вещи.

— Занятненько. И как вы умудряетесь работать с такой кучей запретов? Ставить правильные диагнозы?

— Научились как-то выкручиваться. В конце концов, если возникают сомнения, всегда можно направить его на более углубленную проверку — к вам. У вас ведь почти нет запретов — счастливчики!

— Ну, ты тоже счастливица. В твоем секретном психо-генном НИИ запретов, думаю, еще меньше, чем у нас, в Особом.

— А почему ты спрашиваешь? Решил поменять место работы? — Как всегда, Алиса тактично проигнорировала тему своих секретных исследований. — Мне казалось, тебе нравится копание в мозгах буйных психов и маньяков, а нормальные люди наводят зевоту.

— Нет, всё по-прежнему. Нормальные наводят зевоту, маньяки даруют драйв. Просто попался интересный случай — переслали из вашего ведомства. Пока ничего рассказывать не буду, после побеседуем.

— Да нужны мне твои секреты и государственные тайны!

— Не сомневаюсь в этом. Но все-таки склонен подозревать, что данный фрукт тебя заинтересует. Кстати, сегодня я был в нашем дворе.

— С какой целью?

— Ностальгия загрызла. Захотелось побродить по местам былой славы.

— Да уж, 'славы'! И охота тебе вспоминать этот гадюшник? Оставил бы ты прошлое прошлому и в кои-то веки занялся своим настоящим.

— И какие подвиги я, по-твоему, должен совершать сейчас? Тогда, в детстве, все вокруг казалось значительным. Каждый день — как новая битва с окружающим миром. Каждый камень или канава — неприступная крепость, каждая развалина — неизведанная планета. Мы с тобой были и воинами, и первооткрывателями. Ты ведь помнишь, ты должна это помнить!

— Не помню, потому что эта память не нужна мне в реальной жизни. Какие подвиги, о чем ты? Просто займись обустройством своей жизни. Найди большую и светлую любовь, о которой давно мечтаешь. Если уж остался неисправимым романтиком. Ведь остался?

— Убогого могила исправит.

— Горбатого. А вечнопьяному Вакху и могила нипочем. Помрет — не заметит. Но я серьезно, Дэн: напрягись и свей себе уютное семейное гнездышко.

— А ты? Почему ты сама не следуешь собственным советам? Где твое уютное гнездышко?

— А что я? Ты же знаешь, я к этому не способна. Если уж даже с тобой не срослось, с другим и подавно не получится. Да и не нужно мне это вовсе — в отличие от тебя. У меня есть Варька, есть увлекательная работа, и я вполне довольна существующим положением вещей.

— Ладно, проехали, — разговор повернул не туда, и следовало его немедленно завершать. — Доброй ночи тебе, Алиса! Поцелуй за меня нашу дочку в нос.

— И тебе доброй ночи. Смотри, не слишком увлекайся детскими воспоминаниями, ковбой! Побольше тебе интересных психов завтра.

— Мне бы с одним разобраться…

Но это я уже пробормотал коротким гудкам.

Я действительно собирался наутро разобраться с Геннадием Скуном вплотную, поэтому прихватил с собой его личное дело. Хотел пролистать еще раз в поисках хоть каких-то наводок.

В итоге возился с его бумагами до трех ночи, но так ничего и не прояснил: вполне законопослушный и ординарный гражданин вырисовывался. Учился на медика, но работал не по профессии: чиновничал в каком-то закрытом военном ведомстве. Женился рано. Жена умерла полтора года назад от 'отказов' (чума нашего времени). Поменял работу на более скромную — сторожа детского сада. Вторично жениться не спешил, больше того, судя по опросам сослуживцев (и когда только успели, подсуетились, расторопные вы наши?), постоянной любовницы не имелось. Ничего, совсем ничего! Непонятно даже, куда соваться в первую очередь.

Закралась крамольная мысль: а что, если Скун не соврал и ему действительно нечего скрывать? А его 'заслон' — не изученная покуда особенность психики. Пальчики дрожали? От волнения, что я ему, искреннему и хорошему, не поверю.

Покрутив эту мысль так и сяк, я отогнал ее как непродуктивную. Отправил себя баиньки, так и не придя к определенным выводам и не определив стратегию на завтрашний день. Да еще с неподъемной от интенсивной эксплуатации головой…

7.

Следующий день не оправдал моих ожиданий: в мозг таинственного альбиноса залезть не удалось, поскольку нарисовался внеплановый пациент. Женщина убила мужа, и суду срочно требовался вердикт о ее вменяемости.

Пациентка оказалась на редкость нормальной, а вот в голове ее благоверного я бы с удовольствием покопался, будь такая возможность. Редкостная мразь и изощренный садист, он мучил ее на протяжении семи лет. Непонятно, во имя чего она столько терпела — даже детей он не разрешал заводить: чуть забеременеет — в приказном порядке на аборт. А поскольку аборты официально запрещены, она еще и рисковала жизнью в антисанитарных подпольных 'больничках'.

Есть такая категория людей, по преимуществу женского пола — прирожденные жертвы. Это вовсе не означает, что они мазохистки — просто выглядят так, словно приглашают поиздеваться над ними и хорошенько унизить. Но случается — и такие не выдерживают. Моя 'ведомая' задушила благоверного садиста во сне его же галстуком. Он был под таким градусом, что не мог сопротивляться.

Сцену убийства досматривать до конца не стал — разорвал контакт, когда пьяная сволочь выкатила глаза и забила под одеялом ногами. С чистой совестью вынес вердикт 'здорова, убийство в состоянии аффекта' и в отчете подробно расписал мотивы, подвигшие бедную женщину на сей злодейский акт. На суде это может пригодиться. Не думаю, что ей дадут большой срок — к счастью, следов побоев и ожогов от окурков на ее теле было предостаточно. (Об этом со слезами на глазах поведала до начала сеанса участливая Любочка.) Дадут два-три года — возможно, это даже пойдет на пользу: посидит, подумает о том, как и чем жить дальше.

На мужеубийцу я потратил половину рабочего дня. Два раза в день, согласно инструкции, заходить в чужой мозг не полагалось, поэтому оставшееся время решил провести с Геннадием Скуном.

Он выглядел лучше, чем в прошлый раз. Когда я вошел, он опять лежал, но не просто так, а уткнувшись в старую книгу. Ого! Оказывается, у нас с ним немало общего. Взглянул на обложку: братья Стругацие. Счастливчик — удалось же такое раскопать!..

Скун раздобыл еще трогательную голубую пижамку, которая делала его очень домашним. При виде меня он поднялся и с улыбкой протянул ладонь. Она была прохладной, но не дрожала — что порадовало.

— Я ду-умал, что сегодня мы встретимся не здесь. Что буду, как радушный хозяин, при-инимать вас внутри себя.

— Завтра обязательно будете. Конечно, если у меня опять не нарисуется срочное дело, как в этот раз. Сейчас я просто зашел посмотреть, как вы обустроились, и спросить, нет ли проблем или пожеланий. Быть может, вам что-то нужно?

— Да нет, в принципе ни-ичего. Ко мне сегодня приезжала до-очка, узнав о моей беде. Она на время переехала в мою квартиру. Она у ме-еня очень славная и добрая. И так тро-огательно заботится обо мне.

— Ваша дочь вернулась в наш город? Это замечательно. Не напомните свой адрес? Хотелось бы с ней побеседовать.

Геннадий помрачнел.

— Ну, де-евочка-то моя вам на что? Она точно абсолютно но-ормальная, никаких засоров… запоров.

- 'Заслонов'.

— Ну да. Именно их у нее и в по-омине нет.

— Я в этом нисколько не сомневаюсь. Более того, я не собираюсь приводить вашу дочь сюда и подвергать проверке. Просто хотел встретиться и немного расспросить.

— Ну, если без про-оверки… Тогда другое дело. Записывайте адрес. Зо-овут Лора. Главное — не обижайте ее, по-ожалуйста. Она, правда, очень хорошая девушка.

— Геннадий Владимирович, ну за кого вы меня держите? Я добрый, светлый и пушистый, как ископаемый зверь песец. И уж женщин не обижаю ни при каких обстоятельствах.

— Что же вы тогда, будучи кла-адезем достоинств, делаете в этом зловещем учреждении?

— Ответ прост: люди. Сколько себя помню, больше всего меня интересовали люди, а глубже, чем здесь, их не изучают нигде. Кстати, вы несправедливы к нашему учреждению: мы ведь ничего не меняем в человеческой психике. Мы лишь наблюдатели, мы просто смотрим.

— Смотрите и су-удите: кто нормален и достоин жизни, а кого нужно сгно-оить в месте худшем, чем тюрьма, или отправить на тот свет в течение со-орока восьми часов после вашего осмотра. Вы, случаем, бо-огами себя не ощущаете?

Я неопределенно пожал плечами и хотел ответить, но мне не дали раскрыть рта.

— А вы ни-икогда не задумывались, сколько гениев загубили — вот вы, лично, своим вердиктом? Ведь гениальность и сумасшествие часто ходят рука об руку, это уже в дре-евности было известно.

— Вы слишком поверхностно судите о моей работе. Впрочем, как и большинство обывателей. Поверьте, окажись вы внутри чужой психики, вы без труда отличите гениальность или талант от изощренного садизма, а воспоминания о реальных событиях от событий воображаемых.

— Да я не п-п-про это! Творцам можно простить гораздо больше, чем л-людям обыкновенным. Даже б-безумие, даже убийство!..

Скун не на шутку распалился. Он уже не пел, а заикался, в уголках бесцветных губ закипела пена. Лицо стало алым, особенно по контрасту с белоснежными волосами. Глядя на подобное воодушевление, я опять подумал, что этому человеку есть, что скрывать, и он не такой простой и милый, как кажется.

— Уж не себя ли вы причисляете к этим творцам, которым позволено то, чего не позволено 'тварям дрожащим'? Которым нужно прощать все, что бы они ни вытворяли? — осадил я его. — Читали, знаем, что классики по этому поводу думали.

Скун сразу скукожился и отвернулся.

— Да нет, что вы, Де-енис, — голос стал тихим и усталым. — Кто я? Я простой обыватель, ме-елкая сошка. Сойди я с ума и соверши преступление, про-ощать меня было бы не за что. Я ничего не оставлю миру в память о себе — ни картины, ни сти-ихотворения, ни научной теории. Впрочем, это пустой разговор. Я не сделал ничего за-апрещенного, и завтра, как я очень надеюсь, это недоразумение разрешится, и я отправлюсь домой — до-оживать свою скучную, размеренную жизнь.

— Я тоже на это надеюсь.

На этих словах я вышел. Мне становилось все любопытнее и любопытнее (как там, в детской книжке: 'все любопытственнее'!) Геннадий Скун со своей загадочной психикой плотно вселился в мое сознание. Гораздо плотнее, чем полагалось бы простому обывателю, мелкой сошке.

8.

Лору я посетил в тот же вечер, после работы. Скун не обманул: она оказалась милой девушкой и приятной собеседницей. Я даже позавидовал ее мужу — когда, открыв дверь, меня согрели искренней дружелюбной улыбкой. Алиса так не умела — она вообще улыбалась не часто.

На вид Лоре было лет двадцать пять. Похожа на отца, но если у того черты лица размыты, то в ней и нос, и подбородок, и скулы обрели четкость. Не красавица, но увлечься и даже влюбиться вполне можно.

Я представился. Лора — надо отдать ей должное — лишь на миг притушила улыбку. В глазах мелькнули испуг и настороженность. Но тут же справилась с собой и предложила чаю.

Пока чай закипал и заваривался, я обежал глазами квартиру Скуна. Чисто, опрятно, обои в тон мебели, зелень на подоконниках. Ни пыли, ни грязной посуды. Хотя, наверное, это дочка успела навести здесь порядок. При всей чистоте и аккуратности атмосфера дома отдавала безжизненностью, отсутствием индивидуальности — словно то был гостиничный номер или съемное на пару месяцев жилье.

Чай оказался душистым и крепким, как я люблю, а предложенное мне кресло — мягким и расслабляющим. Я смаковал напиток, поглядывая то на хозяйку, то на обстановку, а Лора не сводила с меня глаз, помешивая ложечкой в чашке, куда забыла положить сахар.

Я ждал, чтобы она заговорила первой, и девушка не выдержала. Когда жидкость в моей чашке уменьшилась на три четверти, Лора вскочила и принялась ходить по комнате.

— То, что вы в чем-то подозреваете папу, — это ошибка. Большая ошибка! Папа не мог сделать ничего дурного. Он очень хороший человек, можете спросить у всех, кто его знает!

— Я никого не подозреваю и не обвиняю ни в каких преступлениях. Проблема в том, что при плановой проверке в психике вашего отца случайно обнаружился 'заслон'. Это явление, при котором часть воспоминаний словно наглухо запирается от мада. Оно встречается крайне редко, и потому не могло не заинтересовать. К чему человеку в наше время иметь какие-то тайны? Все мы должны быть открыты и кристально прозрачны, не так ли? Вы не согласны со мной? Я пришел в надежде на вашу помощь: как самый близкий ему человек, вы можете подсказать, что является для вашего отца наиболее личным, глубоко интимным — куда он не хочет никого впускать.

— Чтобы вы залезли туда и истоптали самое личное и дорогое своими грязными сапогами?! Ох, простите — своим тактичным присутствием? Ну уж, нет! С чего вы вообще взяли, что я стану вам в этом помогать?

Я посмотрел на нее с сочувствием.

— Мне казалось, вы любите своего отца и желаете ему только хорошего. Общение с 'Мадонной', знаете ли, не самая приятная процедура для 'ведомого'. Я все равно узнаю, что мне нужно, просто для этого потребуется больше времени и больше контактов.

Лора вновь пометалась по комнате и резко остановилась напротив меня.

— И что вы будете делать, когда найдете 'заслон'? Ведь его так просто не снять, насколько я понимаю.

— Это уже моя забота. От каждой двери имеется свой ключ, проблема лишь в том, чтобы отыскать его. А в этом я профессионал, поверьте.

— Хорошо, — она присела на диван, смирившись. — Я согласна с вами сотрудничать. Не ради ваших исследований — они мне глубоко безразличны, ради папы. Я хочу, чтобы ошибка поскорее разъяснилась и он вернулся домой. Но, говоря по правде, не представляю, чем могу вам помочь. Я совершенно не в курсе, что именно папа пытается скрыть. Могу только предположить, что это как-то связано с мамой. С ее смертью. Папа любил ее — очень сильно, нереально сильно. И она отвечала ему тем же. В детстве я бешено ревновала их друг к другу: они были так замкнуты на себе, что для меня почти не оставалось места. Вдвоем они были совершенны, как круг или сфера, а я была лишней деталью, нарушавшей целостность. А потом мама умерла. Да, оно самое — 'отказы', будь они прокляты. Я была уверена, что папа уйдет за ней. Первые дни он был как мертвый — не ел, не спал, не разговаривал. Ночами сидел у окна и смотрел во тьму. Я старалась быть с ним неотлучно, но он меня не замечал. И выражение глаз у него было… словами не передать. Потом стал постепенно выкарабкиваться — начал гулять в одиночестве, есть, спать. Однажды он вернулся с прогулки почти прежним — оживленным и разговорчивым, и принес мне чудесный подарок — браслет с бирюзой. Вот, — Лора повертела рукой, показывая нечто изящное, серебряное с голубым. — Помнится, мы тогда долго сидели на кухне, впервые после похорон мамы. И он заплакал — первый раз за все время. Благодарил меня за любовь и заботу и снова плакал, безудержно, как ребенок. А я радовалась, как ни дико это звучит: ведь я впервые почувствовала, что он меня любит. Меня, а не только маму. Я обрела отца, а он… Он вернулся к жизни. Пробудились новые силы и новые интересы. К прежней работе своей охладел, устроился сторожем — чтобы больше было времени для чтения и прогулок… У меня к вам большая просьба: пожалуйста, если вы поймете, что 'заслон' стоит именно на этих днях, не ломайте его. Уверяю вас, безумия или жестокости вы там не найдете — будет лишь одно кромешное горе. Вам это не принесет никакой пользы, а папе будет нестерпимо больно.

— Не могу обещать ничего определенного, но постараюсь работать с вашим отцом как можно мягче и тактичнее. Еще вопрос: не наблюдали ли вы в поведении отца после смерти вашей мамы какие-либо странности или новые привычки? Ведь эта трагедия наверняка должна была наложить отпечаток на его психику.

Лора задумалась.

— Да нет, вроде ничего странного или нового… Разве что вот: прежде мой отец не любил гулять, был домоседом. Даже в выходные выгнать его из дома было проблемой. А после смерти мамы, точнее, после своего возрождения — стал целыми днями пропадать на улице. Но в этом нет ничего странного: тяжело находиться в доме, где каждая деталь напоминает об ушедшем любимом человеке. Еще папа стал плохо спать: полночи бродил взад-вперед по своей комнате или лежал с открытыми глазами, глядя в потолок. Впрочем, так было раньше. Сейчас, думаю, все изменилось. Но точно сказать не могу: я ведь почти год не живу с отцом, со времени своего замужества. Когда я звоню ему по телефону, отец держится бодро, говорит, что все у него хорошо. Да и голос у него нормальный, живой.

— Что ж, спасибо за информацию. Думаю, она поможет мне разобраться с делом вашего отца и закончить его поскорее. И вы с ним увидитесь.

Я сопроводил эти слова дежурной улыбкой, но Лора не улыбнулась в ответ.

Она молча проводила меня до выхода. Когда я взялся за дверную ручку, дочь Скуна неожиданно схватила меня за рукав — с такой силой, что защемила кожу, и я чуть не вскрикнул от боли.

— Пожалуйста! — она моляще впилась мне в глаза и заговорила взахлеб: — Пожалуйста, не мучайте его сильно!.. Он очень-очень хороший человек. Светлый и добрый! А я — я плохая дочь. Так редко приезжаю к нему, и завтра опять должна уехать — позвонил муж и сказал, что тяжело заболела его мать, моя теща. Передайте, пожалуйста, папе, что я его очень люблю и приеду, как только его выпустят… выпишут?.. не знаю, как правильно. Мне отчего-то тревожно и страшно. Знаю, что глупости, бабские бредни, и все-таки нехорошо на душе. Словно я совершаю предательство, возвращаясь сейчас домой. Но вы ведь передадите ему, что он мне очень дорог и уехать меня вынуждают обстоятельства? Еще раз прошу, умоляю: не мучайте папу, не причиняйте боли — он и так сполна настрадался!

— Передам, обязательно передам…

Я был в шоке, честно сказать. Мне было не просто тяжело, но смутно и совестно.

Оборвав свою истерическую речь, она отпустила меня, оставив влажный след от ладони на рукаве куртки.

9.

На сегодня у меня было запланировано еще одно дело. На работе мне дали телефон мада, исследовавшего Скуна и наткнувшегося на 'заслон'. Я позвонил и договорился о встрече, и сейчас он должен был ждать меня в кафешке неподалеку.

Я радовался предстоящему разговору и бодро несся в нужном направлении: позарез требовалось прогнать ощущения последних минут встречи с дочерью Скуна. Все изначально приятное — милая улыбка, доброжелательность и искренность — рассеялось, вытесненное умоляющим взглядом, потными от волнения пальцами.

Тимур оказался моим ровесником — подвижным и смуглым мачо с фигуркой жокея и жестким ежиком смоляных волос.

Первым делом выяснилось, что он отлично знает Алису, поскольку работает в том же учреждении. Соответственно, первой моей мыслью было: 'Алиса почти наверняка с ним спит. Или спала'.

Моя бывшая жена никогда не скрывала наличия любовников, даже когда мы жили вместе. Это считалось в порядке вещей, входило в негласную супружескую договоренность. Правда, имен не называла и подробностями не делилась.

Разумеется, мне тоже была предоставлена полная свобода в проявлении половой активности. А как иначе: понятие супружеской неверности давно стало в нашем обществе анахронизмом — чем больше интимных связей, тем больше потенциальных зачатий, и, следовательно, роста народонаселения. (Напротив, допотопная ревность осуждалась и высмеивалась — и в комиксах, и в дешевых комедиях.) Но я этой свободой не пользовался — ни к кому, кроме Алисы, не тянуло. Это уж потом, после развода, пришлось поневоле.

Постаравшись отогнать неприятные ассоциации, я улыбнулся в ответ на его улыбку и пожал протянутую ладонь. Еще не хватало, чтобы мои чувства мешали моей работе! И все же длить общение не хотелось, поэтому, извинившись за опоздание, я начал с главного:

— Ну, и куда же вас угораздило забраться?

— На самом деле ничего преступного я не совершил! — торопливо заверил меня Тимур, отхлебывая кофе.

— Нисколько не сомневаюсь в этом.

Подозвав официантку, я заказал сок и пару пирожных.

— На мой взгляд, наше ведомство просто опутано запретами. Туда нельзя, здесь не копай — не психика, а сплошное минное поле!

Я покивал:

— Сочувствую.

— Ну вот, вы меня понимаете! Вся эта галиматья оттого, что разнообразные шишки, проходящие у нас проверки, не желают, чтобы кто-то знал, с кем они совокупляются и какие именно взятки всучивают вышестоящим. Люди — существа слабые, они имеют право на страхи и отклонения — в пределах нормы, конечно. Поэтому у нас существует жесткий регламент на то, как проводить проверку, чтобы не коснуться, не дай бог, частной жизни этих влиятельных господ. Да, меня, собственно, эта частная жизнь и не интересует, абсолютно! Все дело в том, что 13-го мая прошлого года я женился.

Тимур произнес это с такой гордостью, словно его женой согласилась стать голландская королева.

— Поздравляю!

'Интересно, жена отвадила его от Алисы, хотя бы на первое время?' О черт, что же я за ревнивое тупое животное…

— Спасибо! Так вот: с тех пор у меня появилась привычка — согласен, что дурацкая: отыскивать этот день в памяти человека, которого я проверяю. Меня отчего-то интригует и занимает, как одно и то же число одного и того же года может принести столь разное — разным людям. Все мои коллеги знают об этой слабости и беззлобно подшучивают. А некоторые докладывают о том, что случилось в этот день у их 'ведомых'. Я даже завел особую тетрадку, куда записываю самые интересные впечатления. Кстати, если вижу, что там нечто интимное — не лезу. Но чаще бывает довольно обыденно. Так вот, когда я попытался проникнуть в этот день в памяти Геннадия Скуна — так его, кажется, зовут, нашего с вами подопечного? — со всего размаха грохнулся об 'заслон'. Брр!.. — Тимур передернул плечами, скрипнув кожей модного пиджачка. — Ну и неприятная же штука! Три часа потом отходил — в ванной, под любимую музыку.

'В ванной… тоже любит воду. Как и я. И с Алисой, верно, они резвились в теплой ароматной водице'.

— А как вам показалось, были ли у Скуна какие-либо отклонения? Пусть незначительные, в пределах нормы?..

— Нет, ничего. Абсолютно. Это, кстати, еще одна странность! Поверьте, я давно работаю и знаю, что у всех нормальных людей что-то не так. Пусть не отклонения, но нюансы психики — 'тараканы' и 'клопики', как называли это когда-то. У него же все было ровно и правильно: никого не ненавидит, никому не завидует… Если б не знал точно, что во время контакта такое невозможно, решил бы, что он тщательно утаил от меня свои истинные мысли и чувства. А на поверхности оставил нечто иллюзорное, им самим сотворенное.

— Ни один человек не способен на такое. Тем более, во время искусственного сна.

— Знаю, потому и говорю, что странно! Впрочем, я не исследовал его подробно: было целевое задание — посмотреть момент покушения. И если б не моя смешная причуда… Но к чему рассказывать — сам побываешь у него в мозгах и поймешь, что и как.

Тимур незаметно перешел на 'ты', и я не стал возражать. Симпатичный, открытый парнишка. Вполне мог бы с ним приятельствовать, если б не проклятое воображение, угодливо подсовывавшее глянцевые картинки: он и Алиса в акробатических позах Кама-сутры.

Второе пирожное пошло с трудом, и я пожалел, что пожадничал. Отделил ножом половину и протянул Тимуру. Тот заглотил, кивнув с благодарной усмешкой.

— Побывать-то я побываю, но две головы все-таки лучше.

— Лучше! — согласился Тимур, облизываясь. — Но тебе не в пример проще — у вас, 'особых', развязаны руки, и вы можете копать гораздо глубже нашего брата. Завидую, честно сказать. Да и платят вам больше!

— Зато больше процент свихнувшихся. И на порядок меньше продолжительность жизни.

— Это да, — Тимур кивнул, сочувственно погрустнев. — Алиса рассказывала: с вашим однокашником, Артур — кажется? — случилось такое несчастье. Что за 'ведомый' его сломал, не поделишься? Маньяк-педофил? Серийный убийца?..

Ну нет, Артура я с тобой, милый юноша, обсуждать не стану.

— А что еще рассказывала тебе Алиса?

Тимур обезоруживающе улыбнулся.

— Практически ничего. Твою бывшую жену не назовешь разговорчивой. Говорила, что повезло ей учиться с такими классными ребятами, как ты и Артур. Что оба вы рисковые парни. Собственно, этот риск и вышел ему боком, как я понимаю. Артуру то есть.

Выждав небольшую паузу и заметив, что я не спешу поддерживать тему, Тимур встрепенулся:

— Еще что-нибудь хочешь спросить про чудака-альбиноса? Вроде я все сказал.

— Спасибо. Вроде я все спросил.

— Тогда я побежал — звони, если что!

Мы еще раз пожали друг другу руки, и смуглый мачо — он же счастливый молодожен, унесся. А я остался поразмышлять, заказав кофе.

С первых месяцев Курсов нам вдалбливали, что в состоянии лечебного сна человек не способен управлять своей психикой. Поэтому, надавив на нужные рычаги, из него можно вытащить все, что угодно. Но ведь 'заслон' мало просто поставить, его нужно постоянно поддерживать, и Скун делал это именно во сне!

Возможно, существуют отдельные исключительные индивиды, способные владеть собой в такой степени? Могут приказать себе не думать о чем-то, и эта тема ляжет на дно, прикрытая сверху слоем безопасных эмоций и представлений. Могут закрыть память — не всю, но некие ключевые точки — то, что в наш век раскрытых нараспашку душ не должно попасться на глаза чужому.

Нет, это полный бред и чушь собачья. (Кстати, почему не кошачья? За что обидели собачек — самых преданных, если не врут старые книжки, друзей человека?) Если кто и способен на такое, то только йоги, но никак не занюханный заикающийся бывший чиновник. Но откуда взяться здесь йогу? Сдается мне, их и в Индии то давно нет. Не верю я в сказки о супер-героях и супер-способностях, столь популярные до Катастрофы. Не верю, хоть режьте меня и жарьте с подсолнечным маслом! Но как же тогда объяснить 'заслон'?

Подумать только: я еще ни разу не залезал Геннадию Владимировичу в голову, а уже был заинтригован — дальше некуда.

10.

Следующее утро началось со внепланового звонка Алисы.

Я пребывал в хронической спешке и был занят разыскиванием пары чистых носков, когда он ворвался тревожной трелью, дублируя вопль будильника.

Голос узнал не сразу — с полминуты вслушивался в незнакомые интонации, рваные и судорожные. Это смахивало на истерику — то есть на то, на что Алиса, безупречно спокойная и холодная, была органически не способна.

У меня заледенели пальцы.

— Послушай! — прервал я сумасшедший монолог. — Я только проснулся, пожалей мою бедную психику. Будь добра, говори помедленнее и потише.

Алиса вздохнула — при этом в горле у нее хрипло булькнуло, как при бронхите.

— У меня к тебе просьба, Денис, — теперь она говорила очень медленно, выделяя каждое слово. — Не мог бы ты поехать в больницу и узнать результаты Варькиных анализов? Можешь думать все, что угодно — что я сошла с ума и у меня паранойя, но мне страшно. Сегодня всю ночь не спала, всякие ужасы себе накручивала, а к утру поняла, что не могу заставить себя поехать в эту треклятую больницу. Просто не в состоянии. Вчера у нашей дочери опять случился обморок, она явно чем-то больна. Я плохая и трусливая мать, пусть так, но ничего не могу с собой поделать: безумно боюсь узнать диагноз.

— Ты думаешь, услышать его от меня будет легче?

— Уверена. К тому же я с детства не выношу белые халаты и запах лекарств, ты ведь знаешь.

— Но у меня работа. Очень сложный случай.

— Тебе всего-то нужно уйти на час раньше, и ты успеешь. Ну, пожалуйста, Дэн! Разве я часто тебя о чем-то прошу?

— Если честно, такое на моей памяти впервые. — Я был обескуражен и растерян. — Хорошо. Если это для тебя так важно, схожу.

— Спасибо! С меня причитается.

В ухо монотонно запели короткие гудки.

С минуту я вертел в руке разогревшуюся телефонную трубку. То, что с Варежкой могло стрястись что-то плохое, не умещалось в голове. Эта мысль была настолько громоздкой и невместимой, не лезшей ни в какие ворота, что я отмахнулся от нее: бред, полный бред. Во время последних наших выходных Варежка была живой и подвижной, как и всегда. Никаких жалоб на самочувствие или потерь сознания у нее не наблюдалось.

Гораздо больше меня взволновало состояние Алисы. Что стряслось такого, что броня моей железной леди дала трещину? Неужели беспокойство о здоровье дочери смогло превратить непробиваемый танк в слезливую истеричку? И как же я, дуралей, умудрился пропустить тот великий момент, когда Варька разбудила в ней живого, чувствующего человека? Что за ключик подобрала наша кроха, который не удалось подобрать мне за все годы совместного житья с Алисой? Нет, положительно, мы с ней родили необычное существо: маленькое чудо, сестренку солнышка…

На работе я первым делом зашел к Геннадию Скуну, дабы подготовить морально к предстоящей процедуре. Мы поговорили о Лоре, о том, какая это замечательная и добрая девушка. Я передал ее слова о вынужденном отъезде и уверения в дочерней любви. Скун сухо поблагодарил. Видно было, что он напряжен и пытается скрыть это.

Чтобы не длить его мучений, я не стал особо разглагольствовать. Проводил в аппаратную, проследил, как усыпляют и подключают недвижное тело к 'Мадонне', блещущей стеклом и никелем, и вошел к себе.

Весь мой азарт куда-то улетучился. Возможно, то было следствием телефонного разговора с Алисой и пережитым шоком. Мне не хотелось никаких открытий, никаких захватывающих путешествий в человеческие глубины.

Я слышал, но не слушал болтовню Любочки, смазывавшей мне виски и лоб гелем и подсоединявшей к 'Мадонне'. Где-то капала вода из плохо закрытого крана, и этот звук раздражал, как и зудение медсестры.

— …надеюсь, вы не забыли!

— Не забыл — о чем? — Голосок был так пронзителен и настойчив, что пришлось откликнуться.

— Ну, как же? О машинной 'очистке'. Вот, я специально кладу вашу левую руку, указательный пальчик рядом с нужной кнопочкой. Нельзя так рисковать, да и начальство сердить не стоит…

Дура. Но объяснять ей степень ее глупости — равно как идиотизма инструкции, предписывающей становиться потихоньку машиной, — пустая трата времени.

Я начал отсчет.

80, 79, 78… Мой череп становится свободным и полым… таким огромным, что в него помещается вся эта комната…

…64, 63, 62… Да что там комната — целый город со всеми его руинами и помойками… весь наш несчастный, затравленный мир поместился в меня, и еще осталось свободное место…

…50, 49, 48… При этом сам я сужаюсь — до размеров булавочной головки, до паутинной нити… становлюсь тенью тени, что может неслышно проникнуть куда угодно… в чужую душу, в чужую суть…

…37, 36, 35… Как можно быть одновременно огромным, словно вселенная, и крохотным, способным проникнуть в тайное тайных и все почувствовать и понять?… Ноль мыслей, чистота и пустота…

…26, 25, 24… Начали! Ничего-ничего, потерпи, родной, это все для дела…

… 18, 17, 16… Слияние, срастание… я 'ведущий' — он 'ведомый', но мы одно целое… Я есть он…

…2, 1, 0. Вошел!

'Заслон' — это не просто неприятно, как сказал Тимур. Это отвратительно. Не больно, но на грани боли, как при глотании резинового зонда, проникающего в желудок. Хоть я и был подготовлен — знал, на что наткнусь, столкновение оказалось ошеломительным и превысившим все ожидания.

Прервав контакт, я даже не смог доползти до джузи — сунул голову под струю ледяной воды прямо над раковиной в кабинете. От внезапного, слишком резкого выхода меня зверски мутило. Любочка носилась кругами, испуганно вереща, цепляясь колготками за стулья и предлагая то одно, то другое, а я даже не мог послать ее куда следует, поскольку язык не желал ворочаться…

А ведь начиналось все вполне мирно.

Очутившись в сознании Скуна, я слегка пошерстил его чувства и мысли — те, что лежали на поверхности. Выяснил, что я милейшему альбиносу не нравлюсь — считает меня выскочкой и хамом. (Особого удивления это открытие не вызвало.) Еще он был обижен на дочь: бросила его именно сейчас, когда он так нуждается в поддержке, и вернулась к своему 'респектабельному ничтожеству' — так он именовал про себя зятя. Впрочем, все это без особых эмоций: Тимур был прав — ненависть или сильное раздражение нашему общему 'ведомому' были не свойственны.

Цветовой фон не радовал: преобладало темно-серое и коричневое. В 'атмосфере' чувствовалась напряженность. Вот и славненько: будем искать ее истоки…

Заглянул в недавнее прошлое — скука смертная: ночные бдения в крошечной каморке детского садика для бедных… холостяцкие завтраки… одинокие прогулки в любую погоду… Копнул глубже — в то время, когда была еще жива жена. На редкость красивая женщина оказалась! И не капризная при такой красоте: спокойная, мягкая, с тихим достоинством. Что она нашла в заикающемся и бесцветном (во всех смыслах) типе?

Скун действительно безумно ее любил — дочка не соврала. Даже теперь, спустя восемь месяцев, мысли о ней занимали большую часть его сознания. Особенно часто он возвращался в день ее смерти. Память беспрепятственно пропустила меня туда, и я пережил это вместе с ним: мое сердце, как и его, разрывалось от боли. Разрывалось, но продолжало биться, и я умолял его остановить свой бег. Геннадий Скун принял тогда твердое решение покончить с собой и лишь ожидал подходящего момента. Он заставлял себя завершить все дела, отдать все долги, моральные и материальные, дыша и двигаясь на автопилоте. Мысль, что очень скоро он от всего освободится, помогала имитировать жизнь и действовать.

Как и говорила Лора, он почти не спал и много гулял. И однажды, спустя пять-шесть дней после похорон, что-то случилось. Видимо, на прогулке. Стряслось нечто такое, после чего он передумал накладывать на себя руки. Но вот что именно? Стоило мне попытаться войти в тот день и прожить его вместе с ним, как возник 'заслон'. Меня вышвырнуло оттуда, словно котенка, схваченного за шкирку в момент кражи колбасы…

Прервав контакт, поначалу я не мог ни вдохнуть, ни выдохнуть и лишь открывал и закрывал рот в судорожных спазмах. Думал уже, что помру от нехватки кислорода. И лишь ледяная вода, а затем ласковые объятия джузи вернули меня на свет божий.

Часа через два, оклемавшись и просушив волосы феном, отправился к своему подопечному. Разговор предстоял нелегкий.

Когда я вошел, Скун был уже разбужен и сидел на кровати, вжавшись спиной в стену и подтянув колени к груди. Выглядел мой 'ведомый' на редкость измученным и затравленным.

Ну уж дудки, не пройдет! Меньше всего сейчас я был склонен к жалости. Очень тянуло врезать по розовощекой лоснящейся физиономии — да так, чтобы вылетели синие линзы и разбились о каменный пол, а красные глаза полезли на лоб от страха. Но, будучи человеком культурным, к тому же на службе, смирил себя и от резких движений воздержался.

— Что же вы так, Геннадий Владимирович? — поинтересовался я укоризненно. — Я рассчитывал на плодотворное сотрудничество, а вы? Пинком под зад и за порог?.. Нехорошо это.

— Я же вам го-оворил. Я не в состоянии себя ко-онтролировать. Это осо-обенности моей психики.

— Может, хватит щекотать мне уши разноцветной лапшой? Меня не один год обучали психологии, в том числе особенностям различных психик. Да и работаю я достаточно давно. Такую штуку, как 'заслон', сотворить архи-трудно. Для этого должна быть очень сильная мотивация в сочетании с колоссальной волей. Вы, видимо, обладаете и тем и другим.

Смягчив свои слова улыбкой (несколько кривоватой), я опустился рядом с ним на кровать. Похлопал по плечу, отчего он брезгливо передернулся.

— Послушайте, — я старался быть нежным, словно мать или старшая сестра, — я же прекрасно понимаю, как вам здесь не нравится, как вы хотите домой. Неужели у вас могут быть тайны, которые перевешивают это желание?

— Я же ска-азал: я тут абсолютно ни при чем. И тайн у меня ни-икаких нет!

— Хочу вам признаться: в моей власти продержать вас здесь очень долго. А можно не возиться и написать в вашем личном деле волшебную аббревиатуру 'УБ' — и прости-прощай, вольная жизнь. Здравствуй, спец-приемник, таблеточки и уколы, мягкие стены! Поскольку вы одиноки — дочка живет в другом городе и не может за вами присматривать — домашних стен вам больше не видать. А как насчет 'НО'? Согласитесь: потребность что-то скрывать, несмотря на все уговоры, можно счесть ненормальностью, опасной для окружающих. Последствия этого диагноза, думаю, вам известны. Есть еще вариант, самый радикальный: взломать ваш 'заслон'. Точнее, взорвать. Но результатом может быть практически полное разрушение вашей психики. Вы превратитесь в 'овощ', разучившийся говорить и испражняющийся под себя. Нравится вам такое?

— В-вы мне уг-грожаете?..

— Нет, что вы! Ни в коем случае. Просто мой долг — вас предупредить. Надеюсь, у нас с вами произошло некое недоразумение. Будем считать сегодняшний контакт первым блином, который почти всегда подгорает или остается непропеченным. Зато следующий, который произойдет завтра, будет гораздо успешнее, гораздо доверительнее — с вашей стороны. Не так ли, Геннадий Владимирович? Вы ведь мне доверяете?

— Ко-онечно, — процедил он сквозь зубы.

Меня не смутила его интонация: посидев ночь и подумав над моими словами, завтра он наверняка станет вежливее. Нет, я не надеялся, что он разом снимет все 'заслоны' — это было бы слишком хорошо, но процесс сдвинется с мертвой точки и пойдет в нужном направлении. Начал я, на мой взгляд, правильно: с расстановки приоритетов и обрисовки перспектив.

— Завтра до контакта опять загляну к вам. Попрошу к этому времени вспомнить, чем вы занимались на шестой день после похорон вашей супруги. И еще — 13-го мая прошлого года.

— Я н-не уверен, что вспомню. Ведь это ничем не п-примечательные для меня д-дни.

— И все-таки постарайтесь вспомнить, настоятельно вас прошу.

Я отметил, что последнюю фразу он произнес с заиканием. Волнуется. Что ж, отлично!

11.

В дверях своего кабинета вспомнил о просьбе Алисы. И вовремя — времени оставалось в обрез.

Пришлось максимально ускориться: за три минуты выяснил в справочном адрес нужной больницы, рассчитал наиболее быстрый маршрут и отпросился у шефа.

Пока ехал в метро, размышлял о столь неудачно закончившемся контакте. Создавалось все более четкое впечатление, что мой 'ведомый' меня боится, но старается этого не показывать. Получается у него неважно. Все закономерно и ожидаемо, но отчего-то меня не оставляло ощущения фальши. Не пациент, а чемодан с тройным дном. На первом уровне — равнодушие, на втором — страх, а под ними? Еще один пласт равнодушия? А может, нечто более любопытное?..

Нужное здание отыскалось легко, но пришлось часа полтора проторчать в коридоре в очереди. Врач оказался пожилым мужчиной с восковым усталым лицом и глазами, казавшимися сонными и уклончивыми — возможно, из-за дымчатых стекол очков.

— Как вы сказали — Варвара Деменьева, шести лет? Проходите, садитесь.

Он вышел в смежную дверь, а я остался наедине с медсестрой, строчившей что-то в амбарную книгу и не обращавшей на меня никакого внимания. Вернулся доктор с кипой разнокалиберных бумажек. Сложил их аккуратной стопочкой, разгладил верхний листок. Снял очки и протер их, затем мягко откашлялся.

— Может быть, чаю или кофе хотите?

И вот тут я испугался. Если врач предлагает родственнику чайно-кофейную церемонию, наплевав на томящуюся за дверью очередь, дело, действительно, дрянь.

Остроносая медсестра вскинулась от бумаг, готовая нестись за чашками и кипятильником.

— Нет, лучше сразу.

Я не расслышал собственных слов и не был уверен, что произнес их правильно: так зашумела в ушах кровь и загрохотало, словно спущенное с цепи, сердце.

— Наверно, вы правы, — доктор водрузил очки на место. — Вашу девочку надо госпитализировать, срочно. И провести повторное обследование. Я очень хотел бы, чтобы мы ошиблись, но пока результаты анализов однозначно диагностируют 'отказы'.

Последнее слово я скорее почувствовал, чем услышал. И зрение, и слух покинули меня, и единственное оставшееся ощущение было тактильным — билась жилка на виске: тик-так, тик-так. Я слился с ней, стал пульсирующей энергией, дробно стучавшей об изнанку кожи: тик-так, тик-так… Не знаю, как сумел вернуться в реальный мир и дослушать слова доктора, не заметившего моего состояния — или принявшего его как должное — и продолжавшего бубнить:

— …Говоря по правде, я был бы уверен в самом худшем — если б не отсутствие у вашей дочери болевых симптомов. На этой стадии заболевания без боли, как правило, не обойтись. Она настолько сильна, что нам приходится давать наркотические препараты. У вашей же девочки нет ничего подобного, и это дает шанс надеяться на ошибку, на досадный просчет, случающийся один раз на десять тысяч.

'У меня есть два волка, они меня защищают', 'Тигр, который грызет меня изнутри', 'Так и зовут — белого Белый, а черного Черный'…

— Спасибо, доктор. Я все понял. Дочку сюда привозить?

— Нет, я вам запишу адрес. И не сегодня — завтра с утра. Одна ночь в вашем случае ничего не решит.

Я взял у него бумажки с адресом и направлением, вышел из больницы, сел в метро и поехал к Алисе. Все это автоматически, отключив сознание. Думать было невыносимо, и я отложил этот процесс на потом. Вместе с Алисой будет легче принять, впустить в себя… Или тяжелее?

Как бы то ни было, в метро нельзя позволять себе размышлять, иначе можно ненароком напугать мирных обывателей. Напугать до смерти — выражением лица или хриплым криком.

'Отказы' — чума нашего времени, какими до Катастрофы, были рак и СПИД. Болезнь неизлечима, поскольку не выявлены ни бактерии, ни вирусы, которые могли быть ее причиной. Причина — целый комплекс последствий Катастрофы: многолетняя тьма, холод, голод, хронический стресс. 'Отказы' — условное название: все системы организма словно устают бороться, пасуют под тяжестью бедствий, отказываются быть.

От 'отказов' ушли на тот свет мои родители: мама в тридцать пять лет, а отец в сорок. Это не заразно и по наследству не передается. И симптомов специфических нет — разве что боли: сперва в мышцах, потом в сердце и голове, а затем во всем теле. Единственный слабый плюс: длится все это не слишком долго — от двух месяцев до полугода. Обычно врачи, с согласия больного, делают эвтаназию, не дожидаясь, пока боль станет невыносимой, как на последних стадиях рака. Поэтому полгода — редкий срок. До него дотягивают самые стойкие, либо самые боязливые, цепляющиеся за жизнь до последнего, панически боящиеся вечной тьмы. (Таковой была моя мама, и визиты к ней, умирающей, в клинику — самый гнетущий кошмар детства.)

Отчего 'отказы' поражают одного и минуют другого, живущего в тех же условиях, неведомо. Бич Божий, новенькая кара для испорченного до мозга костей человечества? Но разве мало разящего меча Катастрофы? Впрочем, я агностик. Размышлять о намерениях того, кого скорее всего не существует, — пустое занятие. (В противном случае выбрал бы себе духовную тусовку под лозунгом типа 'Бог — великий креативщик пыток'.)

Но почему именно наша Варька? В ней столько света, столько теплого смеха и ежедневных маленьких волшебств и чудес… Или наш мир настолько грязен и гнусен, что ее решили забрать в более совершенный — где нет холода, помоек и вечносерого неба?

Нет-нет, я опять пытаюсь вызвать на диалог того, кого нет.

Новый Иов, блин. Идиот, тряпка, скулящее ничтожество, вконец отупевшее от горя…

Алиса открыла мне дверь. Лишь пару секунд она что-то высматривала во мне, а затем молча ушла в комнату.

Я щелкнул замком, переодел ботинки на тапочки и прошел на кухню. Зажег газ, потом выключил. В квартире стояла неестественная тишина. Варька спит, догадался я, а Алиса не хочет ее будить.

В комнате было темно, и я не сразу разглядел замершее ничком на кровати тело. Почувствовав мою руку, Алиса содрогнулась, словно я пустил сквозь нее ток.

— Подожди-подожди… сейчас…

Было по-прежнему тихо. Только Варежка ровно посапывала в своем уютном углу, среди медвежат, кукол и пластилиновых человечков.

— Она вчера напевала какую-то песенку, — пробормотала Алиса, не поворачиваясь. — Вполголоса, себе под нос. Играла в куклы и пела. А я ненароком подслушала. Там было что-то про талую воду, которая горит огнем. И про то, что рушатся дома, и горы и земля разорвутся на части. А заканчивалось тем, что где-то на другой планете прорастет новое зерно и вырастет новое человечество. И так будет всегда — гибнуть и возрождаться, разрушаться и прорастать…

— Завтра нужно будет везти Варьку в больницу. Там проведут повторное обследование. Диагноз предварительный, и есть шанс, что ошибка.

— …И меня осенило, что она своими словами пересказывает индуистскую истину — День Брамы, Ночь Брамы. Но откуда она может знать это древнее учение? Я ни о чем таком ей не рассказывала.

— Если хочешь, я повезу ее вместо тебя.

- 'Талая вода, талая вода горит огнем…' Нет, не нужно, — Алиса зашевелилась и села. — Ты должен пойти на работу, там тебе будет легче. Я справлюсь. Это 'отказы', да?

— Предварительный диагноз, я ведь сказал. Доктор считает, есть вероятность ошибки, поскольку у нее ничего не болит.

— Не болит, — повторила она, вставая. Медленно, словно сомнамбула, двинулась на кухню. — Чаю?.. А может, останешься?

— Просишь?

— Нет, просто спрашиваю. В этом случае тебе придется спать на полу.

Квартирка у Алисы крохотная. Одна комната и кухня, в которой даже дышать вдвоем тесновато. Я вытащил с антресолей матрас. Долго стоял над кроваткой дочери, глядя, как она спит, свернувшись клубочком. Розовый бегемот валялся в ногах, попираемый маленькой пяткой. Возле лица дремал с открытыми глазами фаворит — старенький потрепанный кролик.

Наверное, у меня очень слабое воображение: никак не мог представить, что очень скоро всего этого не будет.

Устроившись на тощем матрасе, не раздеваясь, без белья — чтобы не нагружать Алису стиркой, долго слушал, как она пытается и не может заснуть, лежит без движения и очень медленно дышит. Я тоже дышал тихо и медленно, стараясь попасть в унисон с ее тоской. А потом отрубился.

12.

Следующие три дня были одинаковы, как близнецы. На работе я методично исследовал психику Геннадия Скуна. Искал 'заслоны', нашел еще два — в придачу к первому и майскому, совпавшему со свадьбой Тимура. Ощущения, которыми они меня наградили, были слабее первого: видимо, выработался психологический иммунитет. Их тупые удары лишали на какое-то время способности думать и помнить, и это ощущалась как анестезия.

Лично со Скуном больше не беседовал.

Любочка посматривала на меня косо и, кажется, бегала жаловаться на мое поведение шефу. Должно быть, я очень обижал ее тем, что свел общение к двум фразам: 'Привет' и 'До скорого'. Да и к инструкции о машинной 'чистке' продолжал относиться наплевательски.

Каждый вечер звонил Алисе, но результатов обследования все не было. Я чувствовал, как она втайне этому рада, как страшится узнать правду — которую, будь ее воля, отложила бы на неопределенно долгий срок. Неведение милосердно: оно подпитывает надежду, а правда безжалостно ее растаптывает.

В четверг вечером отправился навестить Варежку.

Больница оказалась приличной, чистой — никаких разводов мочи на матрасах или нехороших запахов. Серьезный персонал в салатного цвета халатах, высокие зашторенные окна, не пропускающие серый дневной свет, множество ламп, простора и воздуха. Палаты были полупустыми — детских больниц в городе несколько, а детей мало (несмотря на обильные и разнообразные меры по стимулированию рождаемости).

В Варькиной палате кроме нее лежали двое: худенький наголо стриженный мальчик лет двенадцати со сломанной ногой и рыжая девочка чуть помладше Варьки, с сухим кашлем и алыми пятнами по всему лицу.

Дочка не выглядела больной. Когда я вошел, она сидела по-турецки на застеленной кровати и что-то старательно выводила на листке бумаги фломастером, покусывая от усердия нижнюю губу. Фигуры принцев и принцесс, мальчиков и девочек она всегда рисовала странно: начинала с ног и заканчивала прической. Еще частенько воплощала на бумаге необычных зверей, которые ей снились. Любимыми красками были оранжевая, лимонная и лазоревая. Именно этими цветами переливалась сейчас ее мордашка, от волос до подбородка.

Увидев меня, Варежка с визгом кинулась мне на шею и долго качалась на ней, как теплая мягкая гирька. А потом принялась взахлеб рассказывать, какие здесь все хорошие и ласковые, и как ей нравится лечиться ('потому что совсем не больно — никаких уколов!'), и мама приходит к ней каждый день, и нисколько не 'фырчитая', даже если она, Варька, балуется или плохо ест.

'Фырчитая' — Варькино словечко, означающее 'сердитая'. Хотя гнев и раздражение Алисе не свойственны, и ее недовольство проявляется в нюансах интонации. Варька очень чутка к этим нюансам. Мама также бывает 'плиточной' (ласковой и гладкой, как кафельные плитки в ванной цвета топленого молока) и 'буйственной' (когда делает уборку — в наушниках, под любимый крах-рок, и это напоминает смерч, зародившийся в недрах квартиры).

— …И она сказала, что, если я буду слушаться докторов, меня скоро выпишут, и на радостях она подарит мне плюшевого мишку с меня ростом!..

— Лучше бы волка, — я посадил трещавшую Варежку на колени и поцеловал в пушистый затылок.

— Зачем? — удивилась она. — Волки у меня уже есть. Живые, не плюшевые.

Она принялась, смеясь, вырываться, пока не шлепнулась на пол.

— И как они поживают, твой Черный и твой Белый?

— Они устали, очень, — посерьезнев, Варежка забралась на кровать. — Они похудели, им стало тяжело играть со мной, быстро бегать и высоко прыгать. А тигр, наоборот: стал большой и сильный. Иногда он их почти побеждает.

— А что будет, если он их победит?

Она пожала плечами.

— Не знаю. Наверное, мне будет плохо. Но они справятся, они сильные. Не хочу об этом говорить! Лучше, пап, расскажи мне сказку.

— Волшебную и со счастливым концом?

— А разве бывают другие?

— Бывают. Но я расскажу тебе хорошую. Только сядь поближе и не ерзай, и не подпрыгивай. — Она послушно придвинулась и ткнулась мне в бок. — Расскажу тебе сегодня сказку о маленькой девочке Вареньке и двух мудрых и сильных волках.

— Нет-нет, так не честно! Не надо про меня — про себя я и так все знаю.

— Но это вовсе не ты. Совсем другая девочка, просто звали ее так же, как и тебя. Вот у тебя волосы светлые и легкие, как тополиный пух, а у нее были рыжие-рыжие.

Варька покосилась на соседку по палате.

— Как у нее?

— Гораздо рыжее. Ее даже прозвали Морковкой. И они торчали на голове, как иголки у ежа. И еще у нее было много веснушек. У тебя вот глаза с веснушками, а ей они усыпали весь нос и щеки. И жила эта девочка давным-давно.

— Когда все время светило солнце?

— Да, когда светило солнце, и трава была зеленой, и было много птиц и зверей, и обитали они не в зоодомах, а на воле. Жила девочка не в городе, как мы с тобой, а в деревне, на самом ее краю. Сначала у нее была большая семья: отец, мать и два брата. Но потом отец ушел на войну, мама со старшим братом уехали в город на заработки, а младший брат однажды ушел в лес и не вернулся. И осталась Варенька одна…

Когда я дошел до места, где девочка встретила в лесу попавшего в капкан белого волка с человеческими глазами и помогла ему освободиться, сзади раздался сочувственный вздох. Оглянувшись, я увидел, что моя сказка собрала больше слушателей, чем я рассчитывал. Рыжая девочка переместилась на пол рядом с Варькиной кроватью, подстелив под себя одеяло, а мальчик развернулся ко мне всем телом, за исключением подвешенной ноги.

Воодушевленный таким массовым интересом, я приспустил удила фантазии. Морковно-рыжей девочке Вареньке приходилось несладко. Соседи ее сторонились, дети не играли — со своей яркой гривой, веснушками и привычкой гулять в лесу в любую погоду она смотрелась среди них белой вороной. Творя некий коктейль из Андерсена, русских народных сказок и собственного полета воображения, я сгущал невзгоды и ужасы, выпавшие на долю бедного ребенка.

Когда я дошел до клеветы злобной соседки, обвинившей Вареньку в колдовстве — за дружбу с волками и сбор лечебных травок, — а преступление это в тех краях каралось сожжением на костре, раздался насмешливый голос:

— Ты уверен, что это детская история?

Вырванный этим вопросом из буйных дебрей фантазии, я поднял голову. В дверях застыла Алиса, взирая на меня строго и холодно, как нелюбимая учительница.

— Мам, ну перестань, ну что ты! — Варька в нетерпении засучила ногами. — Пап, не останавливайся, рассказывай дальше!..

Алиса подошла и прижала дочку к груди.

— Ну, ма-ам…

Я взглянул на бывшую жену, и она снисходительно кивнула:

— Ладно уж, продолжай.

Но в присутствии Алисы моя фантазия приувяла — словно травка, укушенная морозцем. Я попытался подстегнуть ее, подпустив жути: белый волк, примчавшийся спасать девочку, был тяжело ранен из ружья охотником. А за черным понеслась, грозно лая, свора деревенских собак…

Варька уткнулась лицом в живот Алисы, посверкивая на меня одним глазом, округлившимся от ужаса и сочувствия. А моя бывшая смотрела на меня так, что, будь я хоть немного впечатлительнее, брякнулся бы в обморок или превратился в соляной столб.

— Не бойся, мышонок, — я притянул голову дочки к себе, оторвав от Алисы. — Белый волк не умер, он просто потерял сознание. А черный сумел добежать до леса и позвать на подмогу всю стаю. Ты ведь не дослушала, а уже дрожишь. Все будет хорошо!

— Правда-правда? — с надеждой пробормотала Варежка.

— Конечно, родная, ведь папа ни за что не станет рассказывать тебе грустную сказку! — Алиса выделила слово 'грустную', пронзив меня еще более убийственным взором.

— Разумеется, нет!

Я чмокнул дочку в макушку. Мою фантазию окончательно прибили, поэтому кое-как, галопом довел историю до конца, не размениваясь на детали. Конец, разумеется, был счастливый. Черный волк оказался исчезнувшим младшим братом, случайно провалившимся в волшебное болото, а белый — заколдованным принцем и, соответственно, будущим женихом.

— Они дружили, пока Варенька-Морковка не выросла, а потом поженились. Вот и сказке конец!

Я облегченно выдохнул, поскольку последнюю часть протарахтел на одном дыхании.

— Неправильный конец! Он какой-то слишком короткий, — заворчала Варька.

— Но ведь все закончилось хорошо! — Я скорчил обиженную физиономию не оцененного по достоинству творца.

— Но ведь сперва сказка была такой длинной и красивой, а в конце ты так ее… так…

— Скомкал, — подсказала Алиса.

— Ну, женщины! На вас не угодишь.

— Угодишь, угодишь! — Варька запрыгала на кровати по-лягушачьи. — Только расскажи еще что-нибудь! Ну, папочка, ну, пожалуйста…

— Обязательно малыш, но в другой раз. Сейчас тебе принесут ужин, потом проглотишь таблетки и — баиньки.

— Но я не хочу спать! — Варька надула губы, приготовившись капризничать.

— Не хочешь — не спи. Но только закрой глазки и слушай, как мама поет тебе колыбельную, — ласково проворковала Алиса. — Если ты будешь часто лежать с закрытыми глазками, то быстрее поправишься, и я заберу тебя домой.

Колыбельную! С ума сойти. Даже в младенчестве Варька не слышала маминых песнопений — вся усыпительная часть лежала на мне.

На ужине я поприсутствовал и даже помог Варьке вымыть разноцветную мордочку. А вот колыбельную слушать не стал — хотя низкий хрипловатый тембр Алисы мне нравился. Поцеловал Варежку в лоб и вышел из палаты. Сон — это маленькая смерть, и провожающая в него песня, по сути — погребальный обряд, отпевание.

До метро мы дошли молча. В вагоне Алиса заговорила:

— Зря ты ей рассказал сказку, которая кончается свадьбой.

— Все сказки кончаются свадьбами.

— Она могла подумать: 'А у меня такого уже никогда…'

— Ты не надеешься? Ты уверена, что точно знаешь, что скажут?

— Не знаю, Дэн. Кстати, это случится в понедельник. А ты?

Я молча пожал плечами.

— Вот и я так же. Но в любом случае — смирилась я или буду ждать положительных результатов, это никак не должно отразиться на моем отношении к Варьке. Она очень чуткий ребенок и сразу почувствует. Что бы там ни было дальше — сейчас она жива, она со мной, и я стараюсь дать ей максимум из того, что могу. Давай не загадывать на будущее — а просто жить настоящим, радоваться тому, что она у нас есть, и почаще радовать ее.

Я кивнул, и дальше она молчала до своей остановки.

Если бы все было так просто… Если б можно было усилием воли забросить гнетущие мысли далеко или глубоко и просто радоваться каждой минуте с Варькой. Но нет у меня в наличии столь мощной воли.

Я не верил, как и Алиса, в возможность врачебной ошибки. Вернее, боялся надеяться, предполагая, что разочарование принесет не в пример большую боль, чем есть сейчас. Будь моя воля, перенес бы понедельник на неопределенно долгий срок. Порой мне казалось, что саму ее смерть я встречу легче, чем известие о ее неотвратимости.

Отчего-то вспомнилось время, когда Алиса вынашивала Варьку. Беременность протекало тяжело — под глазами залегли тени, лицо потемнело и покрылось пятнами, и вся она выглядела несчастной и надломленной. Мужское начало, всегда бившее в ней ключом, активно противилось 'бабской' физиологии. Алиса стеснялась живота и набухающих грудей, старалась реже выходить из дома.

Как-то, когда ей было настолько плохо, что пришлось вызывать 'скорую', она призналась: 'Знаешь, Дэн, я боюсь, что возненавижу ребенка, который, еще не родившись, уже принес мне столько мучений'. Я успокаивал: 'Ничего, стоит тебе его увидеть, ты его сразу полюбишь, очень полюбишь!' Так и вышло. Мы с ней слишком сильно полюбили нашу дочь — возможно, поэтому ее у нас и забирают. С такой силой полагается любить Бога, или родную страну, или высокие идеалы, но никак не существо из плоти и крови. Такая любовь заполняет собой всю душу, не оставляя места ни для чего другого, и оттого в глазах мироздания становится кощунством.

13.

В ночь на понедельник заснуть не получилось.

Состояние недосыпа проявляется у меня двумя ощущениями: ватой в мозгу, из-за которой все звуки доходят до сознания с опозданием и искажением, и стенкой между мной и остальным миром: есть я, мои руки, ноги и голова, их я ощущаю более-менее четко, а все иное словно отделено и обернуто целлофаном.

Шеф — во время ритуального собеседования, как назло был многословен. Отметил мой нездоровый вид — я объяснил, что случай Скуна и впрямь оказался трудным, и размышления о нем не покидают меня и в нерабочее время. Карла посочувствовал — я поблагодарил.

На второе он принялся зудеть о по-прежнему пренебрегаемой мною инструкции (мысленно я пожелал Любочке мужа-дебила и девятерых детей), что я умело — и мстительно, отпарировал: переход от медитаций к машинной 'чистке' осуществляется не резко, а постепенно, во избежание травм психики, но, разумеется, малообразованной и глупенькой ассистентке это невдомек.

Отбыв бессмысленно-муторную повинность, выпил у себя с поллитра кофе, приводя мысли в относительную ясность, и отправился к 'трудному' пациенту.

Геннадий Скун выглядел неплохо. Как и его камера, похорошевшая и приобретшая подобие уюта: коврик у кровати, фото жены и дочки на тумбочке, пушистое полотенце. Приятно пахло чистым бельем и одеколоном. Видимо, перед отъездом дочка передала папе внушительную посылку.

— Здра-авствуйте, Денис Алексеевич. Что-то у вас вид уставший. Надеюсь, не особенности моей пси-ихики тому виной?

Он протянул мне ладонь для рукопожатия, но я не принял ее. Вот ведь обнаглел, самодовольный козел! Неужели рассчитывает, что я сдамся и его отпустят домой? Наивный…

— Не льстите себе. И без вас проблем хватает.

— Что же вы себя так не бе-ережете? Чаще дышите свежим воздухом, реже копайтесь в чужих неаппетитных мозгах — и усталости меньше бу-удет.

Этого я не выдержал. Вся тьма последних дней, что старался удерживать в себе, выплеснулась наружу. Я схватил альбиноса за горло и вжал в стену. Мне было противно в нем всё: линялые черты, линзы, дряблая, как мыльный раствор, кожа, запах — вернее, полное отсутствие собственного запаха… Но больше всего приводило в бешенство отсутствие страха в его лице. Лоснящаяся физиономия выражала лишь слабую брезгливость и неудобство от отсутствия притока воздуха.

Когда в углах вялых губ запузырилась слюна, я отдернул руки. Отшатнулся и несколько секунд переводил дыхание. А Скун слизнул пузыри и построил сочувственно-издевательскую улыбку. Она застыла на его лице, словно на раскрашенной статуе, и не сползала очень долго.

— Денис Алексеевич, вас к телефону! Кажется, ваша бывшая жена.

Смахнув с дороги заглянувшую с этой вестью Любочку, я понесся со всех ног в кабинет. Схватил трубку и замер, не решаясь выдавить обычное 'Слушаю!'.

— Дэн, — Алиса, должно быть, услышала мое неровное дыхание, — Варьку переводят в другое крыло, там у них что-то вроде хосписа. Диагноз подтвердился.

Голос сухой и спокойный — пластмассовый голос куклы.

— Мне приехать? Тебе нужна помощь?..

Если уж мы играем в 'пока она жива, нужно радоваться и радовать ее', следует придерживаться своей роли до конца.

— Не стоит — справлюсь. Приезжай лучше к ней завтра вечером, на ночь. А то ей будет страшно на новом месте одной.

— Договорились. А доктора пустят?

— Думаю, им теперь все равно.

Короткие гудки запилили барабанные перепонки. Я слушал их, медля отрывать трубку от уха, словно музыку — они не давали думать.

Из забытья меня вывела Любочка: звонко затараторила что-то, напуганная моим выражением лица. Опустив трубку на рычаг и успокоительно потрепав ассистентку по плечу (я промахнулся и потрепал воздух у ее уха), вернулся в камеру Скуна.

— Что с ва-ами, Денис Алексеевич? На вас ли-ица нет.

Оправившись от моей агрессии, он поспешил натянуть новую маску: глубоко оскорбленного, но продолжающего взирать на мир с дружелюбным достоинством интеллигента.

— У меня дочь в больнице. 'Отказы'. Только что звонила жена и сказала, что ее перевели в палату смертников.

Не знаю, зачем я исповедался перед ним, но — странное дело: мои слова с тихим щелчком поставили всё на место. Я снова мог думать, действовать, существовать. Оформив и дав жизнь этой фразе, сумел вернуться в реальный мир и стать собой — пусть раздавленным и убитым, но не биороботом, не остовом на шарнирах.

— Бе-едный, бедный мальчик…

Он поднялся и подошел ко мне. Встретив лицо Скуна в упор, я с удивлением отметил, что оно поменялось: черты заострились и обрели четкость, а в глазах уже не было язвительности — но печаль и сочувствие.

Пораженный метаморфозой, я пассивно позволил тяжелой кисти ухватить меня за предплечье.

— Поверь, я знаю, ка-аково это. Сейчас тебе больнее всего — ведь тебе казалось, что все в по-орядке, ты отгонял непрошенную тревогу, объясняя себе ее частые боли случайными факторами. Ты не мог даже по-одумать, что можешь ее потерять.

Я плохо понимал, говорит ли он о моей дочери или о своей жене, пытается утешить, либо делится своим горем.

— У нее не было болей. Да и сейчас нет. Еще пару недель назад я был уверен, что моя дочь совершенно здорова.

— Тогда тебе еще тя-яжелее. Ведь это как удар молнии в тихую погоду. Но с другой стороны, я тебе завидую, как ни жестоко это зву-учит: тебе не приходится просыпаться от криков самого близкого человека. Не приходится делать выбор, са-амый страшный в жизни: отпустить ее сегодня или побыть с ней лишний день — про-одлевая ее мучения.

— Хватит! — Я решительно помотал головой. Только описаний чужих трагедий мне сейчас не хватало. — Спасибо за слова поддержки, но я, пожалуй, пойду. Сеанс сегодня проводить не будем — перенесем на завтра. Что бы у меня ни случилось за пределами этого учреждения, но работа есть работа, и на ней это никак не отразится.

На улице шел ливень. Я был благодарен ему: холод и влага казались анестезией.

Спустя пять минут промок насквозь. Напитавшаяся водой куртка стала громоздкой и тяжелой и тянула вниз. Размытые фигуры спешивших мимо прохожих смахивали на бесприютные души древнегреческого Аида. Я упрямо брел по блестящему от влаги асфальту, по рыхлой грязи — не желая спускаться в метро с его запахами и красками, с любопытными и жадными взорами пассажиров.

Домой добрался глубокой ночью. Купил по дороге бутылку водки и сразу же выпил, не почувствовав вкуса. Она оросила мою гортань, как вода, и действие произвела такое же. Рухнул в постель абсолютно трезвым, предвкушая еще одну бессонную ночь, но, стоило закрыть глаза и вжаться щекой в подушку, как меня поглотил черный омут без единого сновидения.

Видимо, я ни разу не пошевелился, так как проснулся в том же положении: на животе, с повернутой головой и вытянутыми вдоль тела руками. Спина и ноги затекли, и, поднимаясь, я ощутил, как в них вгоняют тысячи иголок.

14.

— …Ну, мам, ну, у всех девочек в классе есть розовые колготки. Я одна как дура. Как бедная!

— А я тебе еще раз говорю: в твоем возрасте следует думать не о розовых колготках…

На два часа я еще никогда не опаздывал.

Но этот факт меня нисколько не колыхал.

Поскольку час пик миновал, в вагоне метро было малолюдно. Напротив меня сидела семья — муж, жена, двое детей. Сытые, розовые, одинаковые — таким ни сумрак, ни холод, ни голод не страшны — живучие, как тараканы. Девочка, года на два старше Варьки, капризничала. Растянутое по бокам двумя тугими косичками лицо кривилось, а губы извивались, как пухлые голые гусеницы. Голос был столь пронзителен, что перекрывал гул подземки. Мать, склонившись к топырящемуся из-под косички уху, отвечала не менее звучно. Отец и брат снисходительно ухмылялись, не вмешиваясь.

— А я хочу, хочу, хочу, хочу!..

Фигуры напротив рябили и подрагивали, видимо, из-за похмельной мути в моей голове, и тупой диалог дочки с матерью казался пантомимой, спектаклем, разыгрываемым специально для меня. Зачем? Чтобы добить, раздавить, видимо…

Я перевел взгляд на постеры, на голых младенцев, чтобы не видеть навязчивого убожества. Но младенцы на этот раз ухмылялись особенно ехидно.

Тогда я прикрыл глаза, но продолжал отчего-то их видеть. Правда, фигуры и лица стали совсем размытыми и ярко-розовыми — как глянцевые младенцы, — особенно девочка, чей рот кривился все больше, пока щель его не растянулась от уха до уха, а глаза не исчезли в складках щек. Мне стало на редкость противно. Я резко помотал головой, но дурацкое видение не рассеялось. Громко прокашлялся… поскрипел зубами… больно ущипнул себя за мочку уха — эффекта не было.

Наконец, я открыл глаза и взглянул в упор на группу розовых уродцев напротив. Что-то изменилось с моим восприятием: правый глаз видел нормально — и вагон, и испуганно воззрившуюся на меня семью (мальчик от удивления открыл рот, мужчина выстроил на лбу волны морщин, а девочка перестала скандалить — настолько мой вид, видимо, был необычным и пугающим), но левый отказывался показывать реальность. Перед ним по-прежнему маячило плоское восковое лицо, растянутое по диагонали, и что-то еще, непонятное, в чем я не мог разобраться и только чувствовал отвращение и ужас. Словно нечто чужое поселилось за радужкой, свернулось в туннеле зрачка и смотрело оттуда, а через него уже видел я — искривлено и искаженно. 'Во мне живет незримый гость. Он ест и пьет мой бедный мозг… мой вкусный мозг…'

Боже, неужто у меня уехала крыша?..

Очухался я лишь на улице. Дождь слизал с моего лица чужое присутствие, прояснил сознание и укрепил покачнувшуюся было цитадель здравомыслия.

Так что до работы добрался уже вменяемым.

Едва раздевшись и проигнорировав утрированный и оттого безмолвный ужас на лице Любочки, связанный с моим опозданием, спустился к Скуну. Шел к нему с твердым решением, которое озвучил с порога, не ответив на торопливое приветствие альбиноса:

— Вынужден поставить вас в известность: сегодняшний контакт последний. Мне осточертело шататься по вашей безрадостной и унылой психике, то и дело натыкаясь на 'заслоны'. Удовольствие небольшое, смею уверить!.. Если вы не снимете их — немедленно, прямо сегодня — я сегодня же выполню свое обещание: взорву ваши засовы и запоры к чертовому дедушке! Да, в результате вы можете превратиться в 'овощ': ноль интеллектуальной деятельности и отправление естественных надобностей под себя. Но, как вы понимаете, стирать ваши простыни и кормить с ложечки буду уже не я — не мои проблемы!.. К великому моему облегчению я взираю на ваш благодушно-лживый фейс в последний раз. В последний!.. Я слишком долго тянул и деликатничал, внимая просьбе вашей милейшей дочери, старался ничем не задеть, не поранить — что явно не пошло вам на пользу. К черту!..

Меня несло. Никогда прежде моя гортань не выдавала столь долгих и раскаленных спичей. Давно пора было остановиться — главную угрозу Скуну выплеснул в первых фразах, — но остановиться не мог. Больше того, меня немилосердно колотило, а в голосе прорывались визгливые нотки.

Бедный альбинос взирал на меня в панике.

— … Мои нынешние обстоятельства таковы, что даже просто заходить в чужую и враждебную мне психику требует чрезмерных усилий. Я прекращаю деликатничать — баста!.. Я буду груб, как мясник, и прям, как удар током! С такими, как вы, нельзя иначе — так вот же вам, вот!..

Когда я подлетел к его кровати и пару раз тряхнул железную спинку — так, что ему поневоле пришлось дважды подпрыгнуть, — Скун не выдержал.

— Перестаньте! — Он вскочил на ноги и топнул. — Замолчи-ите!..

Я утих, удивленный его напором и властными интонациями.

— Вы не в себе! Вот, вы-ыпейте воды, — она наполнил из графина стакан и всучил мне. — Таким я вас еще не ви-идел. Впрочем, все закономерно и естественно.

Я машинально заглотил воду. Она остудила мой градус, но легче не стало.

— Всё, что я вам тут кричал, я готов повторить спокойно. По слогам. Моё. Терпение. Кончилось! Сегодня. Взорву. Все ваши…

— Да-да, я по-онял. Сегодня вы всё взорве-ете. Только сперва выслушайте меня. — Скун вглядывался в меня очень пристально, с назойливым сочувствием, словно врач-психиатр. — Я хочу показать вам не-ечто. Только вам, и никому другому — только вы сумеете по-онять. Но показывать я должен сам. Скажите, можно ли провести сеанс, не усыпляя ме-еня? Чтобы вы были гостем, а я — радушным хозяином, пребывающим в полном со-ознании?

Он меня озадачил. Теоретически контакт без усыпления 'ведомого' был возможен. Но в профессиональной практике такое не применялось: чревато непредвиденными последствиями для психики и того и другого — и мада, и пациента. Возможно, за подобное и не уволят, но посмотрят — если кто узнает — косо. Узнают же обязательно: зря я, что ли, пригрел на груди столь законопослушную и правдивую ассистентку?.. А, ладно! Какое это имеет сейчас значение? Я готов был пообещать ему луну с неба, лишь бы он поскорее сбежать отсюда — где позволил себе истерику, и перед кем? — перед собственным 'ведомым'! Сбежать, сбежать — на улицу, на просторы руин, в одиночество, в хаос. Где не нужно вымучивать серьезную мимику и осмысленные слова.

— Хорошо, я попробую что-нибудь придумать. Думаю, получится.

Скун кивнул и пропустил меня к двери.

— Вы не пожа-алеете. Я покажу вам нечто особенное — возможно, это будет про-орывом в изучении человеческой психики.

15.

— Вы точно уверены, что поступаете безопасно — и в плане психо-физиологическом, и в том, что впоследствии нам не будет нагоняя от начальства?

Любочка задала этот вопрос в пятый раз за утро, и, в очередной раз скрипнув зубами, я в очередной раз ответил:

— Все в порядке. С шефом я договорился, а относительно моего психического здоровья можете не переживать: вряд ли его кардинально подорвет один открытый контакт.

'Было бы что подрывать', - добавил про себя. Нервы, натянутые до предела, казалось, вот-вот заискрят, как провода в грозу, и случится короткое замыкание.

Про шефа я наврал: и не думал ни о чем договариваться — не осилил бы долгое и муторное объяснение. Решил сообщить, когда будет готовый результат: победителей не судят. Впрочем, и к результату был почти равнодушен — ринувшись в рисковую авантюру, предложенную моим странным пациентом, с одной-единственной целью — отключиться, хотя бы на время, от самого себя. У меня были сильные сомнения, что Скун сумеет показать что-нибудь по-настоящему интересное, но вдруг?..

…75, 74, 73… Любопытно, каково это: пребывать внутри не спящего человека? Зайти гостем в дом, в который до этого забирался тайком, как вор, через окошко или дымоход, когда хозяин пребывал в беспамятстве…

…58, 57, 56… Очень трудно очистить сознание, зависнуть в покое. Натянутые нервы не желают расслабляться. Я не предаю тебя, Варька, Варенька… Я обязательно буду думать о тебе, и только о тебе — долго-долго, всегда, но только, пожалуйста, не сейчас… Пожалуйста, дай мне передышку…

…26, 25, 24… Открыто! Впервые я сливался с чужим внутренним миром, не сумев предварительно очистить собственный. Ну да бог с ним. Нынче ведь необычный контакт, в котором я буду не 'ведущим', а гостем…

…2, 1, 0. Вошел!

Здесь было не так, как всегда. Еще бы: ведь теперь присутствовал хозяин, который решал, что мне показывать и как. Пепельно-багровый сумрак и пустота. Живая пустота — подспудные шорохи, невнятные запахи, тени обрывочных образов…

Похоже, никто меня не собирался встречать! Я вглядывался, вслушивался, внюхивался — ничего, абсолютно ничего определенного: ни мыслей, ни эмоций, ни воспоминаний. Скун, как видно, тоже неплохо владел техникой медитации. Но к чему тогда его приглашение? Если это шутка, то неумная. Если демонстрация возможностей своей мощной воли — так он их уже показал: в виде 'заслонов'.

Время шло — ничего не происходило. Когда я твердо вознамерился разорвать контакт и уже без разговоров и уговоров приступить к обещанным жестким мерам, что-то щелкнуло и стало светло.

Геннадий Скун поприветствовал меня легким наклоном головы, поднявшись из кресла за внушительным письменным столом. Вокруг было нечто похожее на старинную библиотеку — с огромными стеллажами, уходящими ввысь и вширь насколько хватало глаз. За стеклянными дверцами, правда, были не книги, а странные конструкции, назначение которых я определить не мог, и чучела животных.

Скун выглядел иначе, чем в жизни. Видимо, его внутреннее видение себя отличалось от реального в лучшую сторону. А может, мой пациент решил пустить мне разноцветной пыли в глаза — таким вот нехитрым образом. Выше себя сантиметров на двадцать — теперь не я на него, а он на меня смотрел сверху вниз. Волосы не редкие, а густые и блестящие, под благородную серебряную седину. Глаза без линз, но отнюдь не красные, а стальные. Черты лица неуловимым образом изменены, отчего общее впечатление кардинально улучшилось. Так мы порой, глядя на себя в зеркало, растягиваем уголки губ или суживаем крылья носа, сетуя, что матушка-природа не потрудилась поработать тщательнее.

Одет Геннадий Владимирович был во фрак и белоснежную рубашку из тонкой и дорогой ткани. Единственное, что он изменил не в лучшую сторону — возраст: стал старше лет на восемь-десять. Правда, в отличие от усталости и потрепанности в реальной жизни, здесь года придавали ему налет сдержанной мудрости.

— Ну, как ощущения?

Скун разомкнул тишину, решив, что я достаточно на него налюбовался, и подошел ко мне.

— Странные.

Я отступил на шаг — он слишком приблизился, нарушив мое личное пространство. И тут же усмехнулся: о какой собственной территории может идти речь, если я весь, со всеми потрохами, нахожусь в нем?

— Сейчас ведь не так, как было в прежних контактах? По-другому?

Он больше не тянул гласные, и интонация стала тверже и увереннее.

— Не так, — согласился я. — Обычно в чужой душе я сливаюсь с ней, растворяюсь, и трудно бывает разграничить, где кончается мое сознание и начинается мир моего 'ведомого'. При этом я лидер и хозяин. Сейчас же все четко: вот я и вот вы, и я полностью в вашей власти. Занятный опыт! Так что вы хотели мне показать?

— Не торопитесь, спешить нам некуда.

Скун вернулся к столу и опустился в свое кресло, а я остался стоять перед ним, словно проситель у начальства. Томительно долгую минуту он провел в молчании, затем разомкнул уста:

— Вы думаете, здесь я свободен? Здесь, в глубине себя, где я могу все менять и устраивать по своему усмотрению, где я царь, бог и господин — я свободен? Ничего подобного. Глу-пос-ти! Я раб, презренный и жалкий раб. Понимаете вы это?..

— Отчего же не понимаю? — Я поискал глазами, на что бы присесть. Не обнаружив ничего подходящего, устроился на полу, скрестив ноги. — Я был бы никудышным психологом, если бы этого не понимал. Человек, безусловно, раб: своих инстинктов, своего подсознания, своих черт характера. Но здесь и проходит грань между нормой и патологией, адекватностью и душевной болезнью. К примеру, я нормальный человек, и мое подсознание или мои дурные черты характера никогда не вынудят меня совершить преступление. Рабство же будет проявляться на уровне подавляемых некрасивых желаний, негативных эмоций, кошмарных снов. А вот те, кто попадают ко мне на экспертизу, другое дело. Они уже поистине…

— Не стоит! — перебил меня Скун. — То, что вы рассказываете, очень поучительно, и я обязательно вас когда-нибудь выслушаю. Но не сейчас. Я нормален и адекватен — как и вы. И я не подозревал о своем рабстве до её смерти. Был невинен и чист, словно младенец. Строил воздушные замки из себя самого, творил миры, заселял их, саморазвивался и самопознавал. А потом случилось ЭТО. И все мои миры и замки сократились до размеров тесной каморки, где потолок давит на темя, а стены не позволяют глубоко вздохнуть. Тебе это уже знакомо, уверен. Но к чему рассказывать — я просто покажу, и ты поймешь, насколько мы с тобой похожи.

Скун повел рукой, и все исчезло: и стол, и кресло, и 'библиотека'. Но не прежний сумрак объял все вокруг, а тьма. Объемная и живая, она стиснула меня со всех сторон, давя на виски, грудь и плечи. Двигаться было невозможно, а когда я попытался крикнуть, звук мертвым грузом застрял в трахее, не достигнув горла. Впрочем, это состояние не было новым и неожиданным — я ощущал подобное, изучая прошлое Скуна сразу после смерти его жены. Но не с такой силой — ведь тогда я был хозяином положения и, защищаясь, существенно разбавлял накал боли и тоски.

Помимо ощущения полной раздавленности, заскреблась неприятная мысль: Скун прав, мы с ним похожи. Разве не такой же кромешный мрак царит во мне со времени известия об окончательном диагнозе Варежки — особенно, когда я ничем не занят, ни на что не отвлекаюсь?..

Внезапно все поменялось. Геннадий Скун стоял рядом, взирая на меня с покровительственным сочувствием. А я чуть не залился благодарными слезами — за то, что кромешный плен, по его милосердию, кончился.

Теперь мы были не в 'библиотеке', а в торце длинного коридора. Отовсюду со стен смотрело одно и то же лицо — радостное, печальное, насмешливое, задумчивое. Сотня живых женских портретов изучали меня, а я — ее.

— Это моя галерея памяти. Здесь она совсем другая, чем видел ты, лазая по моему прошлому, не так ли? Здесь мне почти хорошо.

Он подошел к одному из портретов и ласково провел по щеке пальцами. Женщина улыбнулась, перехватила пальцы и поцеловала их.

Скун зажмурился, отдернул ладонь и отвернулся.

— Так вот, о чем это я?.. — заговорил он после паузы. — Сначала ты перестаешь доверять сам себе, потому что в твоем внутреннем мире, где прежде тебе было уютно и комфортно, становится хуже, чем во внешнем — убогом, сером и грязном. А потом ты внезапно обнаруживаешь в себе Его.

— Кого? — не удержался я от вопроса.

— Истинного хозяина, другого тебя. Я покажу, но сначала ты должен почувствовать всё, как я. Тогда ты поймешь.

Он подошел ко мне вплотную, положил обе ладони на плечи, а затем шагнул еще раз — вошел в меня, втек, словно сквозь поры в коже. Соединение было похоже на обычное слияние сознаний, только теперь руководил мой пациент, а я был в роли 'ведомого'. Скун потащил меня сквозь свои воспоминания, заставляя ощущать так же ярко и полно, как он сам. Намного ярче, больнее и пронзительнее, чем позволял себя я во время острожных путешествий по его памяти.

Дни после смерти жены тянулись мучительно и однообразно. Почти без сна, в душной тесной каморке, выстроенной из кромешных мыслей и ранящих воспоминаний. Он не жил, но лишь играл подобие фарса под названием 'Я держусь'. Это все я в нем помнил. Больше того, мог повторить почти каждую из немногочисленных фраз, выдавленных тогда Скуном дочери или сочувствующим сослуживцам, каждую выбивающуюся из общего темного ряда эмоцию. Где-то здесь должен был находиться первый 'заслон' — я надеялся, мы к нему и направлялись. Еще чуть-чуть, и завеса тайны наконец приоткроется…

— Стоп! — Мы рассоединились, вернее, Скун вылетел из меня и занял прежнюю позицию напротив. — Извини, что так резко. Чуть было не увлекся. Сперва я должен показать его тебе. Спящим.

Мне начало уже надоедать поддерживать правила его игры. Может, я ошибся, и передо мной обычный одинокий человек, который просто хочет вывернуть свою душу перед собратом по несчастью?

Я решил дать ему еще несколько минут на самоутверждение и, если ничего интересного за это время не вскроется, выйти из контакта. Написать в личном деле, что 'заслоны' снять не удалось и с заданием я не справился. И размашисто расписаться. Конечно, я мог взорвать 'заслоны' — как обещал ему в запале. Применить самый радикальный метод — с помощью 'Мадонны': она, гуманная и милосердная, была спроектирована, в числе прочего, и на такое. Но мне не хотелось превращать Геннадия Скуна в 'овощ', в пожизненное тихое растение. Я сроднился с ним, как ни странно это звучит. Конечно, я получу нагоняй от шефа, а Скуна передадут другому маду, который не станет с ним церемониться и выдавит его тайны, словно красную икру из кеты, попутно лишив всего человеческого. Но моего участия в этом не будет, я по-тихому умою ручки (так, кажется, называлось это в древности).

Пока я разбирался в уме в коллизиях между гуманностью и честью мундира, Скун опять принялся вещать. Начало я пропустил, но, поймав слова 'кромешный хозяин', заинтересовался и стал слушать:

— …за этой гранью у каждого свое, но я уверен: у всех нечто страшное. В обычной жизни ты и представить не можешь, что внутри у тебя прячется такое, но, когда случается катастрофа, вдруг обнаруживаешь, что не хозяин самому себе. Стена рухнула, грань стерлась — и вылезает Хозяин истинный, Хозяин изначальный, подчиняя себе разум и волю и заставляя творить чудовищные вещи. Но самое страшное — тебе от этих вещей ХОРОШО. Благодаря им, пропадает отчаянье, стихает нечеловеческая душевная боль. Когда просыпается Кромешный Хозяин и ты творишь его волю — на несколько дней, а то и недель обретаешь свободу от безысходной тоски, и это такое редкое наслаждение…

Он безумен, абсолютно и беспросветно безумен, это факт. И как он сумел столь талантливо сыграть нормального? Так, что никто — ни Тимур, ни дочь, ни коллеги — не догадались о страшном диагнозе. И я — со всем своим опытом и интуицией — ничегошеньки в нем не понял, исходив его психику вдоль и поперек.

Но с какой стати он решил мне довериться? Неужели лишь оттого, что моему ребенку поставлен смертельный диагноз? В любом случае надо соблюдать осторожность: находиться во внутреннем мире безумца не лидером, а 'ведомым' — крайне опасно. Хотя и любопытно весьма.

— Вы мне покажете этого вашего зверя? Где он прячется и почему до сих пор не выходит?

— Это не зверь!.. — Непонятно на что разозлившись, он чуть ли не взвизгнул. — У зверей есть своя этика, зверь никогда не убивает бесцельно!

— Ну, хорошо, — я слегка растерялся. — Но ведь и человеческого, я полагаю, в этом вашем Хозяине мало?

— Он вне-человечен или до-человечен, не знаю. А может, сверх-человечен? Хотя и таится внизу. Он живет у меня ниже затылка, в том месте, где голова переходит в шею. Именно оттуда он появляется, вернее, растекается по мне, — Скун провел руками вдоль тела, наглядно показывая владения Хозяина. — А вот где он обитает у тебя, думаю, ты сам откроешь… скоро. Если уже не открыл. Судя по поведению и выражению глаз, изменившихся столь резко, ты с ним уже познакомился. Ведь так?

— Не понимаю, о чем вы.

— Ладно, сделаем вид, что я поверил. Замнем. Тебе не терпится посмотреть на моего? Что ж, я покажу. Сейчас он дремлет — значит, вполне безопасен.

Скун вдруг рассмеялся, легко и рассыпчато, щелкнул пальцами (ах, вот откуда характерный звук при включении света!), и окружающие нас декорации поменялись. Коридор преобразовался в просторную залу. Она была освещена многочисленными свечами в старинных подсвечниках. Узорный паркет пересекала фосфоресцирующая пунктирная линия, за которой простиралась тьма. Даже ближайшие к линии свечи отчего-то ее не рассеивали.

— Да, это грань. Граница, — кивнул на пунктир Скун. — Нечто условное, как ты понимаешь. Можно представить ее и так.

Он пошевелил пальцами, и светящаяся линия превратилась в чугунную ограду с заостренными на концах прутьями.

— А можно и так…

Ограда трансформировалась в сплошную стену из зеленоватого мрамора метра три высотой.

— Вариаций масса — зависит от воображения. Сейчас мы подойдем к ней вплотную, чтобы ты увидел и почувствовал. А чтобы твоя драгоценная психика не пострадала, придадим ей вид…

Скун на несколько секунд задумался, а затем стена стала вытягиваться и истончаться, покуда не превратилась в подобие полупрозрачной полиэтиленовой пленки, закрепленной где-то на недосягаемой высоте.

— Да, пожалуй, так будет безопасно. Пойдем!

Мы подошли к пленке — то бишь грани — вплотную. За ней смутно проглядывало нечто большое и влажно дышащее. Я прищурился, чтобы рассмотреть таинственного Хозяина. Пленка скрадывала детали, затушевывала краски. Ближе всего это было к некоему живому организму, вывернутому наизнанку. Сквозь ало-блестящее, тускло-багровое и переливчато-сизое виднелись провалы, или каверны, где что-то пульсировало. Прямо из мясоподобной массы проступали клыки, желтые и бурые, изогнутые, как когти, и прямые, как ножи.

Я тихо охнул. Тотчас зажглось множество алых огоньков — я не сразу сообразил, что то были крохотные глазки, усеивавшие плоть вперемешку с клыками. Они буравили меня пристальными зрачками — не звериными и не человеческими, и от этого внимания мне резко поплохело, и я стал медленно отступать назад, пока не ткнулся затылком в подбородок хозяина этого сокровища. Точнее, его раба.

Скун тихо и торжествующе рассмеялся.

— Что, страшно? Но сейчас он сыт и расслаблен, он не тронет.

Злясь на себя за собственную трусость, я шагнул вперед, протянул руку и вдавил ладонь в пленку. От того, что было за ней, исходил жар. Огоньки глаз то ли разгорелись, то ли придвинулись. Через секунду жар стал нестерпимым, и я убрал ладонь.

Помимо жара от Хозяина исходил и запах. Резкий, рвущий ноздри. Возбуждающий и отупляющий одновременно. Мне подумалось, что, не будь пленки, аромат этот смог бы сбить с ног.

— Думаю, ты понимаешь, что этот облик условен? То, что я чувствую, в зрительные и обонятельные образы перевести невозможно. Через пару минут ты ощутишь все сам.

— Жду не дождусь, — пробормотал я сквозь зубы. — Заинтригован сверх меры.

Скун хохотнул. Медленно помахал ладонью, и грань снова стала крепкой и непроницаемой стеной.

— Ты убедился, что мне есть, что скрывать? Я покажу всё — теперь уже можно. Я уберу 'заслон'.

Не спрашивая разрешения, он снова слил свое сознание с моим.

…Тот мартовский день выдался теплым и светлым. Казалось, стоит посильнее подуть ветру — и в разрыве сизо-металлических туч выглянет солнце.

После очередной бессонной Скун отправился, как обычно, бесцельно бродить по улицам. Всё те же дворы, руины, помойки… Всё та же дурная бесконечность, изматывающая, но не исцеляющая.

В одном из переулков в его поле зрения попала женщина. В первый миг он испытал наплыв небывалого счастья. Неужели случилось чудо, и она вернулась к нему, воскресла? Те же волосы, прическа, походка… даже пальто, длинное и зеленое, до лодыжек, в точности как у нее. Он остолбенел. Даже сердце остановилось. А потом осторожно, чтобы не спугнуть чудо, пошел за ней. Он боялся приблизиться и заглянуть незнакомке в лицо, чтобы сердце не взорвалось от разочарования. И в то же время — ничего не желал с большей силой.

Скун прошел за женщиной в зеленом пальто три квартала, с каждым шагом все более уверяясь, что его молитвы услышаны, его кошмар закончился. Она воскресла, она вернулась оттуда, но, верно, потеряла память, поэтому идет не домой… Женщина свернула в безлюдный дворик и, остановившись у подъезда, принялась искать что-то в сумочке (видимо, ключи). Если дать ей уйти, чудо исчезнет! Не размышляя, он подскочил к ней и ухватил за рукав: 'Котенок! Боже мой!..'

Она испуганно обернулась, и на него глянули чужие глаза. Сердце рухнуло.

'Вы ошиблись, мы не знакомы'. Испуг на ее лице смыло удивлением, сменившимся сочувствием. Лицо было чужим. Чужим… 'Извините', - выдавил он, но рукав почему-то не отпустил. Она повела плечом, пытаясь высвободиться.

И тут его накрыло. Это наползло, действительно, сзади — с шеи или затылка. Вспыхнула детонатором взрыва мысль: как она смеет быть похожей на Нее, единственную? Как смеет топтать землю, когда Та уже никогда не пройдет по ней, не улыбнется, не заговорит… Мысль смыло жарким и огромным, словно цунами, валом: потребностью немедленно уничтожить, разорвать, раздавить наглую кощунствующую гадину.

Он зажал ей рот и вдавил затылком в стену. Женщина поперхнулась и дернулась, серые глаза наполнились ужасом — это он еще отследил стремительно убегавшим сознанием. А потом было просто ало и жарко. И фантастически хорошо — как не бывало даже при самых лучших оргазмах с самой желанной женщиной на свете.

Он пришел в себя на задворках, среди строительного мусора и остовов старой мебели. Рядом на земле валялось нечто бесформенное, в кровавых сгустках, с вывернутыми суставами — очень отдаленно напоминавшее женское тело в разорванном грязно-зеленом пальто. Он не смог, если б и очень захотел, вспомнить все этапы своего душного сумасшедшего счастья — но ему это было и незачем.

Он узнал, что в нем обитает нечто, без имени и без формы, и это нечто, насытившееся и отяжелевшее, уползло в свои темные глубины, оставив ощущение покоя, полного и обессиленного, и эйфории. Да, эйфории — а не ужаса или раскаянья. В нем жило чудовище, как оказалось, точнее, он сам был запредельным чудовищем. И он принял это как факт, как особенность своей личности, как когда-то принял свои бесцветность и заикание. К тому же он был совершенно уверен, что ничего не смог бы поделать с этим новым собой, даже если бы захотел.

Он осмотрел труп, стянул с запястья браслет с бирюзой (дочке может понравиться), а затем забросал тело старыми автомобильными покрышками, во множестве валявшимися вокруг.

Вернувшись домой, с облегчением поплакал на кухне, с дочкой, а после лег в постель и мгновенно заснул — впервые после смерти жены.

…………………………………………………….

Скун отпустил меня, отделился и теперь стоял рядом, глядя выжидающе.

Я сжал в кулак все свои внутренности. Отвратительный кошмар схлынул, но я знал, что никогда не сумею забыть только что пережитое.

До того как дать себе волю (орать, психовать, крушить все вокруг), нужно было выяснить еще кое-что.

— Как ты научился ставить 'заслоны'?

— Как-то само собой получилось. Даешь себе мысленный приказ, им всё.

— Четыре 'заслона' означают, что было четыре… женщины?

— Пять. Один 'заслон' ты не заметил, — Скун ухмыльнулся самодовольно.

— И что, все они были похожи на твою жену?

— В слабой степени. Достаточно было детали: зеленое пальто, волнистые светло-русые пряди, походка.

— Где ты спрятал остальные тела?

Скун насторожился. Улыбка соскользнула с лица.

— Зачем тебе? Разве это важно? Я открылся, показал все, как было, чтобы ты понял — я не виноват. Ты такой же, как я. Ведь ты тоже испытывал удовольствие, проживая это вместе со мной!

— Я не такой же.

— Не лги, не притворяйся — хотя бы перед самим собой! Если твой Хозяин еще не проснулся окончательно, не потребовал своей дани, то это вопрос времени, только и всего. Ведь твоя дочь еще жива, верно? А вот когда она умрет, ты тоже…

— Я не тоже. Я не ты.

— Не понял, — Скун отступил от меня на шаг, лицо его задрожало. — Какой же я дурак!.. Или я просто поспешил? Не может быть, чтобы я так ошибся! Рано, слишком рано…

— Да пошел ты.

Я начал обратный отсчет (самый верный способ безболезненно разорвать контакт):

— Пятнадцать, четырнадцать, тринадцать…

— Подожди, это все ложь — что ты видел! Это моя фантазия, это иллюзия!..

— …семь, шесть, пять…

— Я отказываюсь от всего! Да, я болен, я сумасшедший, но я никого не убивал!.. Я 'УБ', слышишь? 'УБ'! Отправь меня в лечебницу, вызови санитаров, я нуждаюсь в срочном лечении!..

16.

Отходил я долго. То прохладные, то близкие к кипятку струи в 'джузи' избили мне плечи и спину, превратили весь воздух в пар, а меня все не отпускало. Так и не дождавшись освобождения, выскочил из воды, наскоро вытерся и оделся и помчался к шефу. Долго и сбивчиво убеждал его связаться с отделом по раскрытию убийств, называя место, где может предположительно находиться труп зверски убитой женщины.

Молоденький опер примчался через полчаса, и пришлось описывать ему увиденное во всех подробностях. (Увиденное убийство, разумеется, а не таившееся за гранью.)

Меня по-прежнему трясло. Не оттого, что никогда не сталкивался с подобным — я видел множество трупов, и изуродованных в том числе, пребывая в сознаниях убийц и ощущая то же, что и они. Но в этот раз было иначе: меня заставили досмотреть до конца, я был полностью подневолен и не мог вырваться. Никогда прежде я не сливался сознанием настолько плотно, никогда чужое не становилось настолько МОИМ.

Не сомневался: мне еще предстоит немало ночных кошмаров на тему светловолосой женщины в зеленом пальто…

До глубокой ночи сидел у себя в конторе, ожидая, когда будут известны результаты поисков. Отзвонился Алисе, объяснил в двух словах, почему не смогу сегодня поехать к Варежке. Она, умница, лишних вопросов не задавала, поехала ночевать к дочке сама.

Около полуночи позвонили из милиции, сообщили, что тело нашли: заваленное покрышками, в зеленом пальто. Судя по состоянию, пролежало месяцев семь-восемь. Выспрашивать подробности я не стал.

Вытащил дело Геннадия Скуна и задумался. Нет, то, что я поставлю на нем вердикт 'НО', сомнению не подлежало. Но в самом ли деле он безумен? И что было бы, останься его жена в живых? Скорее всего, прожил бы обыкновенную жизнь чиновника среднего звена. В политику — при отсутствии харизмы и присутствии интеллигентности, вряд ли играл бы долго. Жизнь без особых страстей и событий, скучную и размеренную. Или таящаяся в нем тьма все равно пробудилась бы, рано или поздно? Вот вопрос, ответ на который хотел бы я знать. Вспомнилось выражение: 'Прошлое не знает сослагательного наклонения', всегда вызывавшее во мне отчего-то протест.

Нацарапал очень краткий и очень сухой отчет, поставил под документом нужное заключение и свою размашистую подпись и улегся на узкую 'рабочую' кушетку — попасть домой мне сегодня не светило: метро работало до полуночи. Решил, что вытребую завтра у начальства заслуженный выходной и весь день проведу у Варьки.

Успел поймать себя на усталой мысли: 'Надо срочно увольняться отсюда к чертовой матери…' И еще одна мелькнула, последняя: 'Как все-таки противно, что убогий маньяк постоянно сравнивал себя со мной…'