Про Фелицатину укладку всем известно, что она Фелицатина и прибыла с нею как часть ее приданого. Укладка не какая-нибудь: вышиной она фута два с половиной и стоит на изящных витых ножках с колесиками. Она инкрустирована перламутром, у нее тройное дно, и все иголки, ножницы, мотки, шпульки аккуратно рассованы по отделеньицам. А в самом низу алый муаровый тайничок для любовных писем. Александра буквально застывала возле этой укладки и с аристократическим любопытством созерцала драгоценный мещанский фетиш.

— Право, даже не знаю, какая епитимья полагается за такую укладку,— заметила она как-то в присутствии Фелицаты покойной аббатисе Гильдегарде, которой случилось быть в рукодельне с обходом.

Гильдегарда ответила не сразу, но за порогом сказала:

— Чудовищная безвкусица, но мы принесли обеты и обязаны смиряться. В конце-то концов все ведь сокрыто от глаз людских. И кроме нас, никому здесь не понятно, что красиво, а что нет.— И темные глаза Гильдегарды, ныне сомкнутые смертью, глянули на Александру.— Даже и наша красота,— сказала она,— кому она понятна?

— Какое нам дело до нашей красоты,— сказала Александра,— раз мы прекрасны, вы и я, хоть нам и нет до этого дела?

А удрученная Фелицата полюбовалась на свою укладку и раскрыла ее — проверить, все ли в порядке. Так она делает каждое утро, так и сегодня после Первого Часа: привычно поглаживает лишний раз блестящую узорчатую крышку, пока рядовые монахини, изнуренные обетами, гуськом заходят в рукодельню и рассаживаются по местам.

Фелицата открывает укладку. Она обозревает отделеньица, катушки и мотки, иголки и крючочки. Вдруг она взвизгивает и, обратив перекошенное личико ко всем сразу, спрашивает:

— Кто трогал мою укладку?

Ответа нет. Монахини вовсе не готовы к тому, чтобы на них сердились. Близится день выборов. Монахини пришли в полном ожидании откровений Фелицаты о том, как надо жить любовью возле аллеи, обсаженной тополями.

А Фелицата говорит глухим, сдавленным голосом:

— В моей укладке кто-то рылся. И наперстка моего нет.— Она поднимает первый слой и осматривает второй.— И здесь рылись,— говорит она. И заглядывает под третий. Потом решает лучше опростать укладку, чтобы проверить тайничок.— Сестры,— говорит она,— кажется, они добрались до моих писем.

Словно ветер пролетает над озером, шелестят камыши и вспархивают птицы. Фелицата считает письма.

— Нет, все здесь,— говорит она,— но их читали. И наперсток мой пропал. Не могу найти.

Все ищут Фелицатин наперсток. И никто не находит. Колокол звонит к Третьему Часу. Утро почти прошло, и совсем впустую, и монахини гуськом тянутся на молитву — все недовольные и каждая наконец-то сама по себе.

О, как сострадательна Александра, оповещенная о Фелицатином несчастье!

— Будьте с ней помягче,— говорит она старшим инокиням.— У нее, видимо, совсем плохо с нервами. Наперсток — ну что такое наперсток? Да, наверно, она сама в порыве неосознанного желанья послать к чертям свое постылое рукоделие и сбежать с любовником куда-нибудь заложила этот несчастный наперсток. Помягче с ней. Это ведь так прекрасно — утешать страдальцев. Нет в мире красоты превыше красоты доброго дела. Она пребудет сама себе наградой во веки веков.

Уинифрида смутно понимает, что Александра все говорит верно, вот только зачем она сейчас все это говорит? Вальбурга и Милдред молча стоят и размышляют, и Александра оставляет их наедине с размышлениями. Конечно же, Александра говорит это недаром, она хочет, чтоб дух ее не утратил ясности пред Господом и чтоб сбылась предначертанная ей судьба аббатисы Круской. Очень скоро всем сестрам становится известно, как благородно мыслит Александра, и все даже недоумевают, как это она перед самыми выборами заклинает быть помягче с воинственной соперницей.

Назавтра крошка Фелицата вся дрожит от гнева и взвинчена до визга. Заговор, заговор, против меня заговор — только об этом слышат ее товарки в рукодельне между хвалитнами и Первым Часом, Первым Часом и Третьим, Третьим и Шестым. Потом она укладывается в постель; ее ошарашенные подруги везде ищут наперсток, и все их реплики и догадки отлично прослушиваются в диспетчерской.

К вечеру Вальбурга докладывает Александре:

— От нее понемногу отшатываются. Мы задавим паршивую сучонку своей кротостью.

— Знаете, Вальбурга,— отзывается Александра,— отныне и впредь вы мне, пожалуйста, ни о чем таком не доносите. Все препоручено вам и сестре Милдред, с вами отцы Бодуэн и Максимилиан и в помощь вам Уинифрида. А я должна оставаться в неведении. Продолжайте без меня. Я замыкаю уши, ибо знать мне об этом не подобает и программировать меня не надо: я не электронная машина, а будущая аббатиса Круская.

Полночный звон к заутрене поднимает Фелицату с ее жесткого ложа. О господи, в окне рукодельни отсвет фонарика! Фелицата покидает черную вереницу, молчаливо тянущуюся к часовне. Александра во главе. Нет ни Вальбурги, ни Милдред. В окне рукодельни мечется тусклый блик, словно кто-то водит карманным фонариком.

Монахини все уже в часовне, а Фелицата стоит на лужку и всматривается, потом она крадучись пробирается назад в дом и вверх по лестнице.

Оказывается, два молодых человека шарят в ее укладке. Они обнаружили тайник. Один из них держит в руке Фелицатины любовные письма. Фелицата, вереща, выскакивает, запирает незваных гостей в рукодельне, бежит к телефону и вызывает полицию.

В диспетчерской Милдред и Вальбурга отрываются от мутного телеэкрана.

— Пошли быстро,— говорит Вальбурга,— в часовню, за мной. Надо, чтоб нас видели у заутрени.

Милдред трепещет. Вальбурга идет твердой поступью.

У ворот звонят, но монахини поют как пели. Полицейские сирены воют в аллее: Фелицата впустила автомобиль; но сестры не прерывают ночного моления:

Он превращает реки в пустыню и источники вод—в иссохшую землю.

Землю плодородную — в солончатую за нечестие живущих на ней.

Он превращает пустыню в озеро и бесплодную землю—в источники вод.

И поселяет там алчущих: и они строят город для обитания.

Суматоха достигла ушей Александры.

Сестры, трезвитеся, бодрствуйте, ибо диавол, как рыкающий лев...

Монахини бредут спать друг за дружкой, горячо перешептываясь. Бредут, покорно склонив головы, но глаза их шныряют направо и налево: в вестибюле стоят полисмены и с ними два небрежно одетых молодых человека, пойманных в монастыре. Голос Фелицаты все время прерывается. Она рассказывает и дрожит, а лучшая подруга Батильдис поддерживает ее. Вот и Вальбурга с Александрой, начальственно шуршат их рясы. Милдред жестом отсылает монахинь наверх, наверх по кельям, подальше, подальше от всего этого. И слышно, как Александра говорит:

— Да, да, сюда, в гостиную. Сестра Фелицата, бдите и бодрствуйте.

— Возьмите себя в руки, Фелицата,— говорит Вальбурга.

Когда последняя монахиня исчезает наверху, из темного шкафа в рукодельне выбирается совершенно одурелая красавица Уинифрида и следует на первый этаж.

Между тем выясняется, что молодые люди — иезуитские послушники. Они в этом признаются в гостиной, и полицейские записывают.

— Сержант,— говорит Вальбурга,— тут, по-моему, просто шалость.

— Какие-нибудь пустяки,— величаво и беззаботно говорит Александра.— Мы никаких заявлений подавать не будем. Нам не нужен скандал.

— Предоставьте это нам,— говорит Вальбурга.— Мы переговорим с иезуитами, с их начальством. Их, конечно, исключат из семинарии.

Сестра Фелицата верещит:

— Я на них заявляю. Они были здесь вчера ночью, они украли мой наперсток.

— Видите ли, сестра...— говорит старший чин и покашливает.

— Украли, да,— говорит Фелицата.

— Наперсток, сударыня,— говорит полисмен,— это, как бы сказать, не такая уж кража. Может, вы его куда задевали.

И обращает искательный взгляд к перламутровому лику Александры — может, она поддержит. Полисмены, все трое, неловко переминаются.

Юная Батильдис говорит:

— Не в одном наперстке дело. Они искали тут личные, собственные документы сестры Фелицаты.

— В нашем монастыре нет личной собственности,— говорит Вальбурга.— Я здесь приоресса, сержант. По-моему, инцидент исчерпан, очень жаль, что мы вас потревожили.

Фелицата рыдает, а Батильдис выводит ее из гостиной и нахально говорит:

— Подстроили.

Таким образом, инцидент исчерпан, двум послушникам-иезуитам сделано предупреждение, и прекрасная Александра умоляет полицию пощадить святой удел затворниц и как-нибудь замять скандал. Полиция почтительно удаляется; перед дверью все трое становятся навытяжку, пропуская Вальбургу, Александру и Милдред.

За дверями стоит Уинифрида.

— Все пропало! — говорит она.

— Чепуха,— быстро возражает Вальбурга.— Друзья наши, вот полисмены, позаботились, чтоб ничего не пропало. Они проявили полное понимание.

— Нынешняя молодежь, сестры...— говорит старший полисмен.

Они усаживают двух юных иезуитов в полицейскую машину и везут их назад, в семинарию. Уезжают тихо, как только можно.

В печать кое-что просочилось: в одну газету, в один утренний выпуск. Но и этого хватило, чтобы кузены Александры, сестры Вальбурги и несметная родня Милдред — все они по собственному почину, никого ни о чем не спрашивая, с тихим бешенством кинулись на защиту задетых монахинь-родственниц. Сначала по телефону, потом — мягко, без нажима — в келейной тишине клубов и чопорных великосветских гостиных эти семейства единым фронтом приватно и веско возражали против маленькой газетной заметки под заглавием «Резвые иезуиты-послушники». Из небытия возникло некое католическое духовное лицо, и передавались его слова, что все это безбожно преувеличено, что как-то это даже не по-джентльменски, что виною тут, увы, религиозные предубеждения и что разве можно так порочить этих милых затворниц. Они ведь, кстати, не имеют права опровергать клевету — и это бездоказательное утверждение действовало сильнее всего. Да и вообще все свелось к пустякам: к газетной вырезке на рабочем столе Александры. «Резвые иезуиты-послушники» — и несколько шутливых абзацев о том, как два семинариста-иезуита пробрались в отгороженное от мира аббатство Круское и стащили наперсток у одной монахини.

— Они это сделали на пари,— разъяснил отец Бодуэн, заместитель ректора иезуитского колледжа. Отец Бодуэн отрицал, что потребовалось вмешательство полиции, и заявил, что инцидент исчерпан.

— За каким дьяволом,— интересуется Александра в присутствии Уинифриды, Вальбурги и Милдред,— им понадобился ее наперсток?

— Так они же два раза приходили,— жалобно гнусит Уинифрида.— В ту же ночь, когда их не поймали, и на другую, когда поймали. Они сначала пришли осмотреться и проверить, трудно или нет, и забрали с собой наперсток, чтоб доказать, что нетрудно. Отец Бодуэн и отец Максимилиан согласились, вот они и пришли на другую ночь за любовными письмами. Это просто было...

— Уинифрида, хватит,— говорит Вальбурга.— Александру все эти подробности не касаются. Не надо их, пожалуйста.

— Ну как,— говорит упрямая Уинифрида,— она же сама спрашивала: за каким дьяволом...

— Ничего подобного Александра не спрашивала,— угрожающе говорит Вальбурга.

— Совершенно ничего подобного,— соглашается Милдред.

Александра сидит за рабочим столиком и улыбается.

— Александра, я это слышала собственными ушами. Вы спрашивали про наперсток.

— Если вы верите собственным ушам больше, чем нам, Уинифрида,— говорит Александра,— то, пожалуй, пришло время расстаться с вами. Может быть, у вас пропало религиозное призвание, и мы вас не осудим, если вы решите без лишнего шума вернуться в мир — до выборов, конечно.

Омраченное и затуманенное сознание Уинифриды вдруг на миг проясняется. Она говорит:

— Сестра Александра, вы меня абсолютно ни о чем не спрашивали, а я вам ничего не отвечала.

— Вот именно,— говорит Александра.— Я вас так нежно люблю, Уинифрида, так бы вас и съела, только что терпеть не могу жирного пудинга. Будьте добры, пойдите к монахиням и поделитесь с ними своими соображениями. А то они шепчутся и никак не могут понять, что произошло. Наложите на Фелицату трехдневное покаянное молчание. Дайте ей новый наперсток и десять ярдов поплина, пусть подрубает.

— Фелицата сейчас в саду, и с ней Томас,— сообщает Уинифрида.

— Александра сильно простудилась, и у нее заложило уши,— говорит Вальбурга, разглядывая свои изящные ногти.

— Исчезните,— говорит Милдред, и Уинифрида исчезает, а между тем цилиндрические ушки в стенах воспринимают звуковые колебания и передают их на магнитофон в диспетчерской, и кассета за кассетой послушно вертятся час за часом.

Уинифрида удалилась, и три сестры минуту сидят в молчании: Александра изучает газетную вырезку, а Вальбурга и Милдред изучают Александру.

— Фелицата в саду, и с ней Томас,— говорит Александра,— и она до сих пор надеется стать аббатисой Круской.

— У нас нет видеосвязи с садом,— говорит Милдред.— Пока еще не наладили.

— Гертруда,— говорит Александра в зеленую трубку,— до нас дошло, что вы пересекли Гималаи и проповедуете сокращение рождаемости. Епископы требуют объяснений. Этак мы, любезная Гертруда, чего доброго, рассоримся с Римом, а между тем выборы на носу.

— Проповедовала я только птицам, как святой Франциск,— говорит Гертруда.

— Гертруда, откуда вы звоните?

— Название этого города не выговорить, завтра его все равно меняют, и новое тоже язык не берет.

— У нас тут были неприятности,— говорит Александра.— Вы бы лучше вернулись под родной кров, Гертруда, и помогли нам с выборами.

— Воздействовать на избирателей аббатисы не положено,— говорит Гертруда густым-густым голосом.— Всякий голосует, как ему подсказывает совесть. За меня проголосует Уинифрида.

— Во время повечерия в монастырь пробрались два иезуита-послушника, и теперь Фелицата ходит и всем говорит, что ее хотели скомпрометировать. Они похитили ее наперсток. Она беснуется на самый климактерический манер и уверяет, что против нее заговор, что ей мешают стать аббатисой Круской. Конечно, все это полнейшая чепуха. Почему бы вам не вернуться, Гертруда, и не высказаться по этому поводу?

— Меня там тогда не было,— говорит Гертруда.— Я была здесь.

— А бронхита у вас нет, Гертруда?

— Нет,— говорит Гертруда,— сами высказывайтесь. Только осторожнее, без предвыборной агитации.

— Гертруда, милая, как же мне воззвать к высшим побуждениям наших монахинь? Фелицата растлила их умы.

— Взывайте к их низменным побуждениям,— говорит Гертруда.— Это ваше внутреннее дело. К высшим побуждениям надо взывать, только если обрабатываешь посторонних. Я слышу, у вас там бьет колокол, Александра. Я слышу милый сердцу звон.

— Звонят к Третьему Часу,— говорит Александра.— А не тоскливо ли вам там, Гертруда, среди чужих?

Но Гертруда уже дала отбой.

Монахини собрались в большом парадном зале и внимают приорессе Вальбурге. Они рассажены полукружиями по рангам: старшие инокини сзади, в средних рядах младшие и незаслуженные, впереди послушницы. Вальбурга стоит за столом на возвышении, справа и слева от нее первые по старшинству: Фелицата, Уинифрида, Милдред и Александра.

— Сестры, бдите и бодрствуйте,— говорит Вальбурга.

Однако монахини настроены суетно, как никогда прежде. Лица у них оживленные, глаза любопытные, будто они за свои деньги сидят в театре и ждут начала представления. За окнами дождь, он сечет по траве, по гравию, по опавшим листьям; а здесь предгрозье, и шорох все нарастает.

— Трезвитесь, бодрствуйте,— призывает приоресса Вальбурга,— ибо я предложила сестре Александре сказать вам слово о наших недавних происшествиях.

Александра встает и отдает поклон Вальбурге. Она стоит прямая, как громоотвод, такая элегантная в черном облачении; скоро она воссияет в белом.

— Сестры, бдите. Прежде всего у меня поручение от нашей досточтимой сестры Гертруды. В настоящее время сестра Гертруда разрешает спор между двумя сектами, обитающими по ту сторону Гималаев. Спор идет о некой частности вероучения, и возник он, видимо, из-за ошибки в написании одного английского слова. По своему смелому обыкновению, сестра Гертруда не стала докучать Риму утомительными подробностями пререканий и кровопролитий и улаживает дело полюбовно. И среди всех своих неотложных занятий сестра Гертруда улучила время поразмыслить о недавней пустяковой суматохе в нашей уютной обители, и она призывает нас мыслить возвышенно и смотреть широко: об этом я сейчас и поведу речь.

При одном упоминании о знаменитой Гертруде монахини начинают трезвиться и бодрствовать, но тут Фелицата несколько рассеивает их, достав из большого кармана под черным наплечником маленькие пяльцы. Она принимается вышивать с преувеличенным старанием. Александра, чуть покосившись на эту кроткую демонстрацию, продолжает.

— Сестры,— говорит она,— исполним пожелание сестры Гертруды; позвольте мне воззвать к вашим высшим побужденьям. На прошлой неделе случилось чрезвычайное происшествие: в полночь к нам проникли два молодых шалопая. Естественно, что вас это смутило, и мы знаем, что вас подбивали на пересуды по этому поводу, который вызвал массу россказней за стенами монастыря.

Пальцы Фелицаты снуют туда-сюда, глаза ее набожно потуплены и прикрыты бесцветными ресницами; вышиванье она держит у самых глаз.

— Так вот,— говорит Александра.— Не затем я стою перед вами, чтобы толковать о повседневном и мимолетном, преходящем и бренном, ибо, по словам поэта,

Расшиты шелковым шитьем Сказанья о любовной доле На радость жирной, жадной моли... {13} .

В расчете на ваши высшие побужденья я лучше напомню вам о немеркнущих традициях, воплощенных в моей сиятельной прабабке Маргерите Мари Алакок, которая в семнадцатом столетии основала великое аббатство Сакре-Кёр. Не забывайте, пожалуйста, о том, сколь счастлив ваш нынешний жребий, ибо в те времена, надо вам знать, монахини строго делились на два разряда: sœurs nobles и sœurs bourgeoises. Помимо знати и буржуазии различали, конечно, и третью категорию — сестер-мирянок, но о них и говорить не стоит. Да еще и в нашем веке в монастырских школах на континенте принято было раздельное обучение: filles nobles были отданы в ведение монахиням знатного происхождения, a sœurs bourgeoises наставляли дочерей vils métiers, то есть лавочников.

Со свежего, миловидного лица Уинифриды изо всех сил глядят глаза, круглые, как колесики игрушечного автомобильчика; ее отец богат и преуспевает, он директор фарфорового завода и пожалован дворянством.

Красивые руки Вальбурги сплетены перед нею на столе, и она не отрывает от них взгляда, внимая размеренно-нежному голосу Александры. Удлиненный лик ее в белом чепце кажется темно-серым; монастырю она принесла громадное состояние своей набожной матери-бразилианки; ее отец, ныне покойный, был из военных.

Голубые глаза Милдред обозревают послушниц и следят за их поведением, а ее личико-сердечко в овальной рамке чепца недвижно, как нарисованное.

Александра высится, подобная мачте старинного корабля. Яростные пальчики Фелицаты пронзают кусок материи точной и неустанной иглой; она иногда забавляла покойную аббатису Гильдегарду своей злобной робостью, ибо хотя она столь же родовита, как Александра, это на ней никак не сказывается. «Довольно любопытный генетический сдвиг,— говорила Гильдегарда.— Такая великолепная родословная, а сама она, странное дело, такая жалкая. Впрочем, Фелицата ниспослана нам для упражнения в снисходительности».

Дождь хлещет сильней, и перестук капель по стеклу сопровождает ясный голос Александры, а Фелицата раз за разом втыкает иглу, будто жаждет крови. Александра говорит:

— Учтите, сестры, что скоро нам предстоит избрать новую аббатису Крускую, и каждая из нас, по старшинству наделенная голосом, исполнит свой долг, как велит совесть, без всяких обсуждений и переговоров. Сестры, бодрствуйте и трезвитесь. Помните, как вам улыбнулось счастье: ведь вы большей частью дочери дантистов, врачей, адвокатов, маклеров, бизнесменов и тому подобное. Община уже не требует, чтоб вы представили épreuves, иначе говоря, свидетельства вашей принадлежности к знати с двух сторон на четыре поколения предков-воителей или на десять поколений их же с отцовской стороны. Нынче мещанки как попало мешаются со знатью. И в нашем аббатстве нет уже отдельных входов, раздельных дормиториев, особых трапезных и лестниц для sœurs nobles и sœurs bourgeoises; и нет в часовне завес, разгораживающих аристократок и буржуазию, буржуазию и черную кость. Нынче о нашем ордене и аббатстве судят только по возвышенности наших побуждений. Так что же: превратимся ли мы в совершенных мещанок или сохраним черты благородной общины? Напомню вам, кстати, что в тысяча восемьсот семьдесят третьем году монахини ордена Святого Сердца совершили паломничество в Паре ле Мониаль к родовой усыпальнице моей прабабки, и вел их сам герцог Норфольк в одних носках. Сестры, бодрствуйте. По зову нашей прославленной сестры Гертруды и по приказу нашей приорессы Вальбурги я взываю к вашим высшим побуждениям и предлагаю вам поразмыслить над нижеследующими различиями:

В нашем аббатстве аристократка складывает свои любовные письма в специальную шкатулку у входных дверей, чтоб сестры могли поразвлечься в час досуга; мещанка же прячет свои любовные письма на дно укладки.

Аристократка не роняет себя; мещанка же пристраивается под тополями и яблонями.

Аристократка любезна и предупредительна с мелкими воришками; мещанка же вызывает полицию.

Аристократка понимает, что научные способы надзора с помощью электроники составляют ценное и удобное подспорье ее естественной любознательности; мещанка же видит в таких новшествах адские козни и предпочитает благопристойно сидеть и вышивать.

Аристократка впадает или не впадает в смертный грех; мещанка же грешит по мелочам, не отваживаясь на большее.

Аристократка стойко сносит то «Терзание Духа», о котором писал в трактате, так и озаглавленном по-англосаксонски, мой предок Майкл Нортгейт в 1340 году: мещанка же мучается жалкими угрызениями нечистой совести.

Аристократка может втайне не веровать ни во что; мещанка же всегда верует во всеуслышание и всегда верует неверно.

Аристократка попросту игнорирует скандал, затрагивающий ее обитель; мещанка же готова поведать о нем urbi et orbi, то есть встречному и поперечному.

Аристократка свободна; мещанка же вечно томится мечтой о свободе.

Александра замолкает и озаряет сестер ангельской улыбкой нездешнего знания. Фелицата оторвалась от вышивания и смотрит в окно, словно негодует, что дождь кончился. Прочие сидящие за столом сестры глядят на Александру, которая заключает:

— Сестры, трезвитесь, бодрствуйте. Я говорю не о нравственности, а о нравах. Наш предмет — не безгрешность и не святость; то и другое — дело благодати; вопрос в том, пристало ли нам называться леди, а это уже зависит от нас. В юности моей хорошо говорилось, что вопрос «она настоящая леди?» ответа не требует, потому что в случае с настоящей леди вопроса не возникает. И взаправду, не печально ли, что нам поневоле приходится задаваться этим вопросом у нас, в аббатстве Круском?

Фелицата выходит из-за стола и прямо становится у дверей, наперехват, исступленно высматривая своих сторонниц в общей веренице. Но все хотят быть настоящими леди, и даже монахини-вышивальщицы потупляют долу смущенные глаза: их ждет ужин, рис и тефтельки, изготовленные из собачьих консервов, весьма питательные и вполне заслуженные.

Фелицата выходит за ними, и Милдред говорит:

— Верную ноту вы взяли, Александра. Все они — что послушницы, что монахини — снобы до мозга костей.

— Александра, дело сделано,— говорит Вальбурга.— Я думаю, конец теперь влиянию Фелицаты на монахинь-ренегаток.

— Дегенератки они, а не ренегатки,— говорит Александра.— Уинифрида, милочка, вы у нас сущая леди: ваши высшие побуждения не подсказывают вам, что надо сходить поставить на лед белое вино?

Уинифрида удаляется озадаченная и весьма польщенная.

Тогда три монахини в черном, Вальбурга, Александра и Милдред, берутся за руки. И танцуют вприпрыжку: скачут в одну сторону, потом в другую. Потом Вальбурга говорит: «Тише!» — и обращает ухо к окну.

— Кто-то свистит,— говорит она.

С луга, из дальней кущи, доносится второй слабый свист. Все три сестры идут к окну и в прощальном сумеречном свете видят, как крошка Фелицата бежит по тропке, сворачивает к рододендронам и исчезает за тополями.

— Жуткая слякоть,— говорит Александра.

— Как-нибудь они и стоя не пропадут,— говорит Милдред.

— Или задом наперед,— говорит Вальбурга.

— С Фелицатой это не пройдет,— говорит Александра.— Как сказал поэт Александр Поп:

Ей добродетель — сущее терзанье, Благопристойность — вот ее призванье