Избранное - Романы. Повесть. Рассказы

Спарк Мюриэл

Spark Muriel

Рассказы

 

 

Портобелло-Роуд

Однажды в погожий летний денек на заре юности, валяючись с любезными друзьями на стогу сена, я нашла там иголку. Уже несколько лет я втайне догадывалась, что меня относит в сторону от общей колеи, и вот иголка обличила меня перед всеми нашими — перед Джорджем, Кэтлин и Скелетиком. Я сосала большой палец, потому что в него-то и впилась иголка, когда я от нечего делать зарылась рукою в сено.

Суматоха улеглась, и Джордж возгласил: «Сунешь пальчик в пирог — и достанешь творог». И мы снова принялись безжалостно и беспечно насмешничать.

Иголка глубоко вонзилась в мякоть пальца: из темной точечки струился и расплывался кровавый ручеек. И чтобы мы, упаси боже, не приуныли, Джордж спешно потребовал:

— Эй, подальше со своим грязным пальцем от моей, ей-богу, чистой рубашки!

И мы проорали «кукареку», сотрясая послеполуденный зной на границе Англии и Шотландии. Вот правда, ни за что бы не захотела снова так помолодеть сердцем. Это я думаю каждый раз, вороша старые бумаги и натыкаясь на фотографию. Кэтлин, Скелетик и я возлежим на стогу. Скелетик ясно уточнил, в чем суть моей находки:

— Тут не голова нужна. Да ты не головой и берешь — ты у нас просто крохотулька-удачница.

Все согласились, что просто так иголку в стогу сена не найдешь. Разговор угрожал стать серьезным, и Джордж сказал:

— Тихо лежать, я вас снимать.

Я обмотала палец и приосанилась, а Джордж показал пальцем из-за фотоаппарата и заорал:

— Смотрите, мышь!

Кэтлин взвизгнула, и я тоже, хотя обе мы, пожалуй, знали, что никакой мыши нет. Зато можно было лишний раз погорланить. Наконец мы все втроем пристроились сниматься. Мы очень мило выглядели, и день выдался изумительный, но не хотела бы я, чтобы он повторился. С тех пор меня стали звать Иголкой.

Как-то в субботу, уже в общем недавно, я слонялась по Портобелло-Роуд, прошивая вдоль узких тротуаров потоки покупателей, и вдруг заметила женщину. У нее был изможденный, озабоченный и очень благополучный вид; похудела, только полные груди высоко, по-голубиному, подобраны. Я не видела ее чуть ли не пять лет. Как она изменилась! Но я узнала Кэтлин, мою подругу, хотя нос и рот у нее выдались, а лицо обтянуло, как у всех преждевременно стареющих женщин. Прошлый раз я видела ее лет пять назад, и Кэтлин — ей было едва за тридцать — сказала:

— Я ужасно подурнела, это у нас в роду. Девушками — прелесть, а после сразу увядаем, становимся черными и носатыми.

Я молча стояла среди толпы и наблюдала. Как вы потом поймете, мне не пристало заговаривать с Кэтлин. Я смотрела, как она, по-обычному хищно, пробирается от прилавка к прилавку. Она всегда обожала покупать по дешевке старые драгоценности. Странно, что я ее не встречала раньше здесь, на Портобелло-Роуд, во время моих субботних утренних прогулок. Ее длинные крюкастые пальцы мертвой хваткой выудили колечко с нефритом из груды брошек и подвесок, из ониксов, золота и лунных камней, выложенных на прилавке.

— Как тебе это? — спросила она.

И я увидела, с кем она была. За несколько шагов смутно маячила крупная мужская фигура, и теперь мне ее стало видно.

— Да вроде ничего, — сказал он. — А почем?

— А почем? — спросила Кэтлин у продавца.

Мне стал совсем ясен тот, сопровождающий Кэтлин. Это был ее муж. Он оброс до неузнаваемости, но показался огромный рот, яркие, сочные губы и большие карие глаза, налитые вечным волнением.

С Кэтлин разговаривать мне не пристало, однако что-то вдруг побудило меня спокойно сказать:

— Привет, Джордж.

Великан повернул голову, приглядываясь. Люди, люди и люди — но наконец он увидел и меня.

— Привет, Джордж, — повторила я.

Кэтлин стала сноровисто выторговывать у хозяина нефритовое колечко. Джордж уставился на меня, и обнажились белые зубы в распахнутом алом рту между белокурыми космами усов и бороды.

— Господи! — сказал он.

— Что такое? — сказала Кэтлин.

— Привет, Джордж! — сказала я, на этот раз совсем громко и превесело!

— Гляди, гляди! — сказал Джордж. — Гляди, вон там, за фруктовым прилавком!

Кэтлин поглядела и ничего не увидела.

— Ну кто там еще? — нетерпеливо спросила она.

— Иголка, — выговорил он. — Она сказала: «Привет, Джордж!»

— Иголка, — сказала Кэтлин. — Это ты о ком же? Это ты не о той ли Иголке, нашей старой приятельнице...

— Да. Вон она. Господи!

Он побледнел досиня, хотя я сказала «Привет, Джордж» вполне дружелюбно.

— Там нет никого даже отдаленно похожего на бедную нашу Иголку, — сказала Кэтлин, не сводя с него глаз. Она забеспокоилась.

Джордж показал на меня пальцем.

— Гляди, вон она. Говорю тебе, это она, это Иголка.

— Ты нездоров, Джордж. Боже мой, тебе, наверно, просто привиделось. Пойдем домой. Какая там Иголка? Ты не хуже меня знаешь, что Иголки нет в живых.

Надо вам сказать, что я рассталась с жизнью лет пять назад. Но я не совсем рассталась с миром. Остались кое-какие дела, в которых никогда нельзя доверять душеприказчикам. Бумаги для просмотра, в том числе разорванные и выкинутые. Вообще пропасть занятий — не по воскресеньям, конечно, и не по присутственным праздникам, но между делом есть с чем повозиться. Отдыхаю я в субботу утром. Если суббота выпадает сырая, то я прохаживаюсь возле распродажи мелочей у Вулворта, как бывало в пору молодости и во времена осязаемости. На прилавках разложены всякие милые предметы, которые я теперь замечаю и разглядываю несколько отрешенно, как это приличествует моему нынешнему положению. Тюбики крема и зубной пасты, расчески и носовые платки, матерчатые перчатки, легкие, зыбкие шарфики, писчая бумага и цветные карандаши, стаканчики мороженого и лимонад, отвертки, пачки кнопок, жестянки с краской, с клеем, с повидлом — я радовалась всему этому и раньше, а теперь, когда мне уже ничего не надо, радуюсь еще больше. А если в субботу ясно, я иду на Портобелло-Роуд, где мы, бывало, прогуливались с Кэтлин, совсем взрослые. И с лотков продают все то же: яблоки и вискозные рубашки истошного синего и исподнего лилового цвета; серебряные тарелки, подносы и чайники, давно потерявшие былых хозяев и застрявшие у перекупщиков, путешествующие из магазинов в новые квартиры и ненадежные дома, а оттуда обратно на лотки к перекупщикам; старинные ложки, кольца, бирюзовые и опаловые сережки в виде символического двойного узла, похожего на распластанную бабочку; цветные шкатулки с миниатюрными женскими изображениями на слоновой кости и серебряные табакерки, выложенные шотландскими самоцветами.

Иной раз на субботнее утро подруга моя Кэтлин, католичка, заказывает по мне заупокойную мессу, и тогда я, как бывало, являюсь в церковь. Но чаще всего по субботам я отдыхаю душой среди чинной толкотни с ее деловитой бестолковщиной неподалеку от жизни вечной, среди людей, которые проталкиваются к прилавкам и ларькам и там перебирают, покупают, воруют, ощупывают, примеряют и прицениваются к товарам. Я слушаю, как щелкают кассы, как бренчит мелочь, болтают языки и верещат дети, упрашивая дать подержать и, пожалуйста, купить.

Так-то вот я и забрела на Портобелло-Роуд субботним утром, когда увидела Джорджа и Кэтлин. Я бы не заговорила, не будь к тому наития. Да мне это теперь, кстати же, и не дано — разговаривать без наития. А самое странное, что в то утро, заговорив, я даже стала отчасти видимой. И наверно, бедняга Джордж счел меня за привидение, увидев, как я стою за тележкой с фруктами и добродушно повторяю: «Привет, Джордж!»

Наш путь лежал на юг. Когда по северным понятиям и возможностям наше образование было закончено, нас одного за одним послали или вызвали в Лондон. Джон Скиллеттер, по-нашему — Скелетик, поехал доучиваться археологии, Джорджу пришлось отправиться к дяде-табаководу, а Кэтлин прибилась к богатым родственникам — у кого-то из них в Мэйфере был шляпный магазин, и там она кое-как училась торговать. Чуть позже и я тоже приехала в Лондон посмотреть, как люди живут, потому что я собиралась писать о жизни и надо было с нею ознакомиться.

— Нашей четверке надо держаться друг друга, — повторял Джордж своим проникновенным голосом. Он всегда отчаянно боялся отбиться от компании. Наша четверка распадалась, и Джордж нам не доверял: мы, того и гляди, вообще потеряем его из виду. Ему предстояло вскорости отбыть в Африку, на дядину табаководческую ферму, и он говорил все чаще и чаще:

— Нам надо держаться вчетвером.

И перед отъездом озабоченно сообщил каждому из нас:

— Я буду писать регулярно, раз в месяц. Нам надо держаться вместе и сохранить юношескую дружбу.

Он сделал три отпечатка с негатива той фотографии на стогу, написал на обороте каждой: «Так Джордж запечатлел тот день, когда Иголка нашла иголку» — и раздал нам по штуке. По-моему, всем нам хотелось, чтобы он поскорее очерствел.

Я жила как жилось, совершенно неупорядоченно. Друзьям было трудновато уследить за моей жизнью. По всем нормальным расчетам, я должна была впасть в нищету и отчаяние, чего, однако, не случилось. Конечно, мне не удалось напирать о жизни, как я собиралась. Может быть, поэтому мне и пишется в нынешних необычных обстоятельствах.

Почти три месяца я преподавала в Кенсингтонской закрытой школе, учила самых маленьких. Я не знала, что с ними делать, хотя забот хватало и с мальчиками, не дотерпевшими до уборной, и с девочками, не приученными к носовым платкам. Я кое-что скопила и отдыхала целую зиму в Лондоне, а когда деньги кончились, я нашла в кино бриллиантовый браслет и получила за него пятьдесят фунтов вознаграждения. Я их прожила и устроилась при рекламном агентстве, где составляла речи для промышленных деятелей, не вылезая из словаря цитат. Так оно и шло. Я обручилась со Скелетиком, но вскоре мне перепало небольшое наследство, и месяцев на шесть я была обеспечена. Тогда мне показалось, что Скелетика я не люблю, и я вернула ему обручальное кольцо.

Но в Африку я все-таки поехала стараниями Скелетика. Его взяли в археологическую экспедицию на копи царя Соломона, к той древнейшей системе рудников, которая простирается от древнего порта Офир (теперь Бейра) через Португальскую Восточную Африку и Южную Родезию до сокрытого в джунглях великого города Зимбабве, где на склоне древней священной горы еще стоят стены храма и где осколки былой цивилизации рассеяны по окрестным пустыням. Я была в экспедиции чем-то вроде секретаря. Скелетик за меня поручился, оплатил дорожные расходы и тем самым как бы признал в правах мою непутевую жизнь, при случае, однако, высказываясь о ней неодобрительно. Жизнь, подобная моей, почти всех раздражает: когда ходишь каждый день на службу, что-то устраиваешь, отдаешь распоряжения, стучишь на машинке, отдыхаешь недели две-три в году, то все-таки неприятно, что другой ничего этого делать не изволит и живет себе без забот о хлебе насущном, едва ли не припеваючи. Когда я расторгла обручение, Скелетик прочел мне на этот счет нотацию, но в Африку меня, однако же, взял, хоть и не мог не знать, что я наверняка сбегу через пару месяцев.

Прошла неделя-другая после приезда, и мы стали расспрашивать о Джордже, который хозяйствовал миль за четыреста к северу. Мы его ни о чем не известили.

— Если написать Джорджу, что мы ожидаемся в его краях, он сразу явится и прилипнет к нам с первого дня. В конце концов, мы работать едем, — говорил Скелетик.

Перед отъездом Кэтлин сказала нам:

— Передайте привет Джорджу и скажите ему, чтоб не слал безумных телеграмм каждый раз, как я задерживаюсь с ответом. Скажите ему, что я занята в магазине и вообще разрываюсь на части. Можно подумать, что, кроме меня, у него никого на свете нет, — так он себя ведет.

Сначала мы задержались в форте Виктория, перевальном пункте на пути к развалинам Зимбабве. Там-то мы и навели справки о Джордже. Друзей у него явно было немного. Старые поселенцы, судя по всему, вполне терпимо относились к его сожительству с полукровкой, но очень злобствовали по поводу его табаководческих новшеств, которые, как выяснилось, были насмешкой над агрономией и к тому же таинственным образом предавали белую расу. Мы так и не дознались, почему, если Джордж по-своему выращивает табак, черные начинают много о себе понимать, но старые поселенцы на этом настаивали. Недавние же иммигранты считали его нелюдимом, ну и конечно, раз он живет с какой-то негритоской, то о визитах и говорить нечего.

Я, признаться, и сама была несколько ошарашена этой новостью про темнокожую сожительницу. Я выросла в университетском городе, куда съезжались вест-индские, африканские и азиатские студенты всех цветов и оттенков, и мне внушили, что их надо избегать по соображениям репутации и по предписаниям религии. А через свое воспитание нелегко перешагнуть, если ты не бунтарь по натуре.

Но все же Джорджа мы в конце концов навестили: нас вызвалась подвезти компания, собравшаяся охотиться на севере страны. Он уже слышал о нашем прибытии в Родезию, и хотя при виде нас от сердца у него отлегло, но держался он поначалу донельзя угрюмо.

— Ну, Джордж, ну мы же хотели свалиться тебе как снег на голову.

— Ну, Джордж, ну откуда нам было знать, что ты прослышал о нашем приезде. Слушай, Джордж, тут у вас новости разносятся со скоростью света.

— Ну, Джордж, ну мы же надеялись сделать тебе сюрприз.

Мы к нему подлещивались и нукали, пока он наконец не сказал:

— Ладно, чего там, приятно все-таки вас повидать. Вот кого не хватает, так это Кэтлин. Нам ох как надо держаться вчетвером. Пожили бы с мое в эдаком местечке, поняли бы, что такое старые друзья.

Он показал нам свои сараи для просушки табака. Он показал нам лужайку, на которой проводил опыты по случке жеребца с зеброй. Животные резвились порознь, не выказывая друг к другу ни приязни, ни отвращения.

— Это уже удавалось, — сказал Джордж. — Выводили чудесную скотину, поумнее мула и покрепче лошади. Но с этой парой мне что-то не везет, они друг на друга смотреть не хотят.

Чуть позже он сказал:

— Пойдем чего-нибудь выпьем, надо вас познакомить с Матильдой.

Она была темно-коричневая, с жалкой впалой грудью и круглыми плечами, нескладная, очень крутая с мальчишками-домочадцами. Мы выпивали на веранде и все умасливали Джорджа, что было нелегко. Почему-то он стал распекать меня за то, что я не вышла за Скелетика, и говорил, как это, ей-богу, подло — так оплевать наше общее прошлое. Я переключилась на Матильду. Она ведь, наверно, спросила я, в здешних краях каждый кустик знает?

— Нет, — сказала она. — Я была приютная мою жизнь. Мне из места на место нет было нельзя как всякий грязный девчонка.

На всех словах она делала одинаковое ударение.

Джордж пояснил:

— Ее отец был белый, из городских чиновников. Ее воспитали в приюте, не как других цветных, понятно?

— Ну, я же не черноглазый Сузан от соседний двор, — подтвердила Матильда, — я нет.

Вообще же Джордж помыкал ею, как служанкой. Она была чуть ли не на пятом месяце, а он то и дело гонял ее за чем-нибудь. За мылом, например: Матильда сходила принесла мыло. Джордж сам себе варил туалетное мыло, горделиво нам предъявленное, он даже сообщил рецепт, но я его запоминать не стала: пока жива была, я любила хорошее мыло, а Джорджево пахло брильянтином и, чего доброго, пачкалось.

— Вы коричневаешь? — спросила меня Матильда.

Джордж перевел:

— Она спрашивает — к тебе загар хорошо пристает?

— Нет, меня обсыпает веснушками.

— Моя невестка обсыпает веснушки.

Больше она ни слова не сказала Скелетику или мне, и мы ее с тех пор никогда не видели.

Через несколько месяцев я сказала Скелетику:

— Надоело мне таскаться с вами.

Не то чтобы он удивился моему дезертирству; но ужасно было, как я об этом сказала. Он посмотрел на меня с суровым укором.

— Выбирай выражения. Вернешься в Англию или останешься здесь?

— Пока останусь здесь.

— Ну ладно, ты хоть из виду не пропадай.

Я перебивалась гонорарами за колонку светских новостей в местном еженедельнике, хотя, конечно, вовсе не так собиралась я писать о жизни. Покинув замкнутый кружок археологов, я сверх всякой меры обзавелась друзьями. Меня ценили за то, что я недавно из Англии, и за любознательность. Холостяков и предприимчивых семейств, с которыми я исколесила сотни миль по родезийским дорогам, было без счету, но, вернувшись на родину, я сохранила отношения только с одним семейством. Они как бы остались представительствовать за всех: тамошние похожи друг на друга, словно кучки идолов, разбросанные по пустыне.

Я виделась с Джорджем еще раз — в Булавайо, в гостинице. Мы пили виски со льдом и говорили о войне. Экспедиция Скелетика тогда решала, оставаться им в Африке или ехать домой. Они докопались до самого интересного, и, выберись я к ним в Зимбабве, Скелетик погулял бы со мной при лунном свете по развалинам храма, и я, может статься, увидела бы, как призраки финикийцев мелькают то впереди, то на стенах. Я не вовсе раздумала выйти за Скелетика: пусть только сначала доучится. Надвинувшаяся война висела у всех над душой, и я говорила об этом Джорджу, когда мы сидели и пили виски на гостиничной веранде под жгучим и ярким зимним солнцем африканского июля.

Джордж любопытствовал насчет моих отношений со Скелетиком. Он расспрашивал меня добрых полчаса и отстал лишь после моих слов:

— Джордж, ну что за напор?

Тогда он вдруг разволновался и сказал:

— Война не война, а я отсюда сматываюсь.

— От жары то ли еще на ум взбредет, — сказала я.

— Сматываюсь в любом случае. Я уйму денег просадил на этом табаке. Дядька мой уже с ума сходит. Такие здесь колонисты все мерзавцы: не угодишь им — со свету сживают.

— А как же Матильда? — спросила я.

— Что с ней сделается, — сказал он. — У нее сто человек родни.

Я уже слышала, что родилась девочка. Говорили, черная, как уголь, и копия Джорджа. И будто бы Матильда уже носит следующего.

— А как же с ребенком?

Он ничего на это не сказал. Он заказал еще виски и долго помешивал в своем стакане.

— Тебе двадцать один исполнилось, а ты меня не пригласила? — выговорил он наконец.

— Да я ничего не устраивала, Джордж, никак не отмечала. Ну, выпили рюмку-другую — Скелетик, два старых профессора с женами и я, понимаешь, Джордж.

— На день рождения не позвала, — сказал он. — Вот Кэтлин мне все время пишет.

Это он врал. Писала-то Кэтлин мне, и довольно часто, предупреждая при этом: «Не говори Джорджу, что я тебе пишу: он обидится, а мне сейчас вовсе не до него».

— Ну вы же, — сказал Джордж, — вообще плюете на старых друзей, что ты, что Скелетик.

— Ну, Джордж! — сказала я.

— Вспомни, как мы дружили, — сказал Джордж. — Нет, ты вспомни, как мы дружили. — Его большие карие глаза налились слезами.

— Мне вообще-то надо идти, — сказала я.

— Да погоди ты. Погоди меня бросать. Я тебе кое-что расскажу.

— Хорошее что-нибудь? — И я изо всех сил улыбнулась. Ему всегда и на все требовалась повышенная реакция.

— Сама не понимаешь, какая ты везучая, — сказал Джордж.

— Да ну? — огрызнулась я. Иногда мне тошно становилось слушать, что я такая везучая. Бывало, украдкой пробуя писать о жизни, я понимала, чего стоит все мое везение. Когда в моих писаниях жизнь снова и снова не укладывалась и не изображалась, меня все больше затягивала, несмотря на мое беспечное житье, неутолимая тоска по ненаписанному. И так в бессильных писательских потугах я наливалась ядом, который отравлял мне день за днем и брызгал на Скелетика или вообще на кого попало.

— Ни с кем ты не связана, — говорил Джордж. — Хочешь — приходишь, хочешь — уходишь. И все время что-нибудь подвертывается. Ты свободна — и сама не знаешь своего счастья.

— Помалкивал бы насчет свободы, — отрезала я. — У самого-то богатый дядюшка.

— А я ему надоел, — сказал Джордж. — С него вроде хватит.

— Ну и что, у тебя еще все впереди. Что ты хотел мне сказать?

— Секрет, — сказал Джордж. — Помнишь, у нас бывали с тобой секреты?

— Бывали, бывали.

— Ты меня продавала?

— Ну что ты, Джордж. — По правде-то я не помнила ни одного из бессчетных секретов школьных дней или даже более поздних.

— Так вот, это секрет, учти. Уговор — не выдавать.

— Договорились.

— Я женат.

— Джордж, ты женат? На ком это?

— На Матильде.

— Какой ужас! — выпалила я, не подумавши, и он согласился.

— Да, ужасно, а что было делать?

— Со мной мог посоветоваться, — важно сказала я.

— Я тебя на два года старше. Нужны мне твои советы, Иголка сопливая.

— Тогда и сочувствия не жди.

— Ничего себе друзья у меня, — сказал он. — Сколько лет, можно сказать, прожили бок о бок...

— Ну, Джордж, бедняга! — сказала я.

— Тут на трех белых мужчин одна белая женщина, — сказал Джордж. — В глуши и вовсе не увидишь белой, а увидишь — так она тебя не увидит. Что мне было делать? Мне нужна была женщина.

Меня чуть не стошнило. Я получила суровое шотландское воспитание, а фраза «Мне нужна была женщина», которую Джордж к тому же два раза повторил, была омерзительно дешевая.

— Матильда прямо осатанела, — сказал Джордж, — после того, как вы со Скелетиком нас навестили. У нее друзья — миссионеры, так она собрала вещи — и к ним.

— Ну и пусть бы, — сказала я.

— Я кинулся за ней, — сказал Джордж. — Она долбила: женись, женись, я и женился.

— Какой же это секрет, — сказала я. — Такие новости о смешанных браках мигом облетают всю окрестность.

— Об этом я позаботился, — сказал Джордж. — Может, я и свихнулся, но я ее все-таки повез в Конго, там и поженились. Она обещала держать язык за зубами.

— Ну и как же, ты ведь не можешь теперь улизнуть и бросить ее? — спросила я.

— Нет, я отсюда сматываюсь. Хватит с меня этой женщины и этой страны. Я понятия не имел, каково оно окажется. Два года в здешних краях и три месяца женатой жизни меня доконали.

— Ты что, разведешься с ней?

— Нет, Матильда католичка. Она развода не даст.

Джордж здорово набрался виски со льдом, и я от него не особенно отстала. Его карие глаза заблестели и переполнились, когда он рассказывал, как дядя воспринял его злосчастье.

— Только я ему, конечно, не написал, что женился, это было бы для него слишком. Он все-таки старый колонист и закоренел в предрассудках. Я написал, что у меня ребенок от цветной и что будет еще один, и он меня понял. И сразу прилетел на самолете — несколько недель тому назад. И назначил ей постоянное пособие — лишь бы не трепалась про меня направо и налево.

— И она не будет?

— Конечно, не будет, а то денег не получит.

— Но она ведь твоя жена и в любом случае может требовать с тебя свое.

— Будет требовать как жена — получит гораздо меньше. Матильда знает, что делает, она такая жадина. Нет, она не будет трепаться.

— Только, Джордж, ты же не сможешь теперь снова жениться?

— Не смогу, если она не умрет, — сказал он. — А она здоровая, как вол, хоть запрягай.

— Ну, Джордж, мне тебя очень жалко, — сказала я.

— И на том спасибо, — сказал он. — Только я по твоему подбородку вижу, что ты меня осуждаешь. Мой старый дядька — и тот понял.

— Ой, Джордж, ну я тоже все понимаю. Тебе, наверно, было очень одиноко.

— Даже на день рождения меня не позвала. Если бы вы со Скелетиком так меня не третировали, я бы никогда не потерял голову и не женился бы на этой бабе, никогда.

— Ты же меня на свадьбу не пригласил, — сказала я.

— Да ты прямо бешеная кошка, а не Иголка. Разве ты такая была раньше, когда, помнишь, сочиняла и рассказывала нам всякие байки?

— Ладно, я пошла, — сказала я.

— Смотри же, не проболтайся, — сказал Джордж.

— А можно, я Скелетику скажу? Он тебе будет очень сочувствовать, Джордж.

— Никому чтоб не говорила. Секрет есть секрет. Уговор.

— Ладно, уговор, — сказала я. Я поняла, что ему хочется как-то связать нас этим секретом, и подумала: «Что ж, наверно, ему очень одиноко. Секрет так секрет — никому это не повредит».

Я возвратилась в Англию с экспедицией Скелетика перед самой войной.

Джорджа я увидела снова перед самой моей смертью, пять лет назад.

Отвоевав, Скелетик вернулся к учебе. Ему надо было сдать за восемнадцать месяцев еще два экзамена, и я думала, что вот он их сдаст и я, пожалуй, выйду за него замуж.

— Повезло тебе со Скелетиком, — говорила мне Кэтлин во время наших субботних утренних прогулок по антикварным магазинам и барахолкам.

Годы на ней очень сказались. Наши оставшиеся в живых шотландские родственники намекали, что пора бы нам уже обзавестись семьями. Кэтлин была чуть моложе меня, но выглядела куда старше. Она понимала, что шансы ее падают, однако в то время это ее как будто не очень волновало. Я же думала, что за Скелетика надо выйти главным образом затем, чтобы поехать с ним в экспедицию по Месопотамии. Я подогревала в себе охоту к замужеству постоянным чтением книг о Вавилоне и Ассирии; наверно, Скелетик это чувствовал, потому что снабжал меня книгами и даже начал посвящать в искусство расшифровки клинописи.

На самом же деле Кэтлин была очень озабочена замужеством. Она погуляла во время войны не меньше моего, была даже помолвлена с американским морским офицером, но его убили. Она владела антикварной лавкой в Ламбете, торговля шла хорошо, жила она на Челси-сквер, но при всем том, видно, хотела быть замужем и иметь детей. Она останавливалась и заглядывала во все колясочки, оставленные матерями у входа в магазин или возле подъезда.

Я ей как-то сказала, что такая привычка была у поэта Суинберна.

— Правда? Ему хотелось своего ребенка?

— Да вряд ли. Просто он любил младенцев.

Незадолго до последнего экзамена Скелетик заболел, и его отправили в швейцарский санаторий.

— Опять-таки тебе повезло, что не успела за него выйти, — сказала Кэтлин. — Еще подцепила бы ТБЦ.

Счастливица, удачница... все кругом твердили мне это по разным поводам. Меня это раздражало: оно хоть и было верно, однако не в том смысле, в каком говорилось. Мне очень легко удавалось прокормиться: рецензии на книги, мелкие поручения от Кэтлин, несколько месяцев я проработала в том же рекламном агентстве, составляя речи о литературе, искусстве и жизни все для тех же промышленных магнатов. Я по-прежнему готовилась писать по-настоящему, и мне казалось, что в этом моя судьба, пусть неблизкая. А пока что я жила как зачарованная; все, что надо, всегда подвертывалось само без особых усилий, не как у других. Я вдумалась в свое везение, когда стала католичкой и прошла конфирмацию. Епископ касался щеки конфирманта, символически напоминая о страданиях, которые полагаются на долю каждого христианина. И я подумала: вот и опять повезло — эдакое легкое касание взамен положенного дьявольского надругательства.

За два года я дважды навестила Скелетика в его санатории. Он почти выздоровел и рассчитывал вернуться домой через несколько месяцев. После второй поездки я сказала Кэтлин:

— Пожалуй, выйду-ка я за Скелетика, когда он поправится.

— Решайся, Иголка, раз и навсегда, без всяких «пожалуй». Не ценишь ты, как тебе везет, — сказала она.

Это было пять лет назад, я тогда жила последний год. Мы с Кэтлин очень сблизились. Мы встречались по нескольку раз на неделе, а после наших субботних вылазок на Портобелло-Роуд я часто сопровождала Кэтлин к ее тетушке в Кент и оставалась там на субботу и воскресенье.

Как-то в июне мы с Кэтлин условились вместе пообедать — она позвонила, что есть новость.

— Представляешь, кто сегодня явился ко мне в магазин? — сказала она.

— Кто?

— Джордж!

Мы уж наполовину похоронили Джорджа. От него лет десять как не было писем. В начале войны доходили слухи, будто он держит притон в Дурбане, а потом ни вестей, ни слухов. Не мешало бы о нем и разузнать, если б нас что-нибудь на это подвигло.

Однажды, когда о нем зашла речь, Кэтлин сказала:

— Надо бы мне как-то связаться с беднягой Джорджем. Одного боюсь — переписку заведет. И потребует, чтобы ему отвечали раз в месяц.

— Нам надо держаться вчетвером, — передразнила я.

— Ох, представляю себе, как у него глаза при этом укоризненно переполняются, — сказала Кэтлин.

Скелетик сказал:

— Да он, наверно, освоился там с кофейной сожительницей и развел дюжину детишек орехового цвета.

— Вероятнее, что умер, — сказала Кэтлин.

Я не стала рассказывать ни о супружестве Джорджа, ни вообще о его излияниях тогда в гостинице. Годы шли, и мы упоминали о нем только походя, как о человеке для нас более или менее умершем.

Когда Джордж опять возник, Кэтлин разволновалась. Она забыла, как она его в свое время терпеть не могла, и теперь повторяла:

— Как это было дивно — милый старый Джордж. Он так истосковался по друзьям, отбился от своих, затерялся.

— Видно, материнской заботы не хватает.

Кэтлин не заметила ехидства. Она заявила:

— Ну да, вот именно. Джорджу всегда этого не хватало, я теперь поняла.

Она как будто готова была резко изменить суждение о Джордже в лучшую сторону. За утро он успел рассказать ей о своем дурбанском притоне военных лет и о своих недавних охотничьих экспедициях. О Матильде явно и речи не было. Кэтлин сказала мне, что он располнел, но ему это даже идет.

Мне любопытно было поглядеть на обновленного Джорджа, но назавтра я уезжала в Шотландию и увиделась с ним только в сентябре, перед самой смертью.

Из писем Кэтлин ко мне в Шотландию я поняла, что с Джорджем она видится очень часто, что ей с ним приятно, что она каждый раз ждет не дождется встречи. «Ты сама удивишься, насколько он теперь другой». Должно быть, он целыми днями околачивался в магазине возле Кэтлин. «Он чувствует себя при деле», — как она по-матерински выразилась. У него была престарелая родственница в Кенте, и он туда ездил на субботу-воскресенье; старушка жила за несколько миль от тетки Кэтлин, так что Кэтлин и Джордж могли выезжать вместе в субботу и бродить вдвоем по сельским окрестностям.

«Вот ты увидишь, что Джордж совсем уже другой», — сказала Кэтлин в сентябре, когда я вернулась в Лондон. Мы должны были свидеться втроем ввечеру — это было в субботу. Тетка Кэтлин уехала за границу, служанку отпустили, и нам с Кэтлин предстояло развлекать друг друга в пустом доме.

Джордж уехал из Лондона в Кент за два дня до этого. «По-настоящему взялся за дело, помогает там убирать урожай», — любовно сказала мне Кэтлин.

Мы с Кэтлин собирались поехать вместе, но в ту субботу ее непредвиденно задержали в Лондоне по какому-то делу. Было договорено, что я отправляюсь вперед и позабочусь о продуктах на всю компанию: Кэтлин пригласила Джорджа с нами пообедать.

— Я подъеду к семи, — сказала она. — Ты ведь не против, что дом пустой? Сама-то я терпеть не могу приезжать в пустые дома.

Я сказала, что нет, я пустые дома люблю.

Очень даже оказался милый дом, и очень мне понравился: обиталище викария XVIII века, кругом восемь пустых акров, комнаты большей частью закрыты и завешены, и всего-то одна служанка. Оказалось, что мне нет нужды идти за покупками: тетка Кэтлин оставила массу вкуснятины с пришпиленными записками: «Съешьте это оч. прошу см. тж. в хол-ке» или «Хватит накормить троих см. тж. 2 бтл. домашн. вина на cл. вечеринки угл. кух. стол». Я разыскивала указанное по тихим и прохладным хозяйственным помещениям и чувствовала себя кладоискательницей. Дом без людей — но по всем признакам обитаемый — может быть прекрасным, спокойным пристанищем. Тем более что люди обычно занимают в доме несоразмерно много места. Когда я бывала здесь раньше, комнаты казались прямо переполненными: Кэтлин, ее тетка и маленькая толстая служанка сновали туда-сюда. Когда я пробиралась по обитаемой части дома, раскрывала окна и впускала бледно-золотистый сентябрьский воздух, я, Иголка, не сознавала себя во плоти, я могла быть призраком.

Осталось только пойти за молоком. Я подождала до четырех, чтобы подоили коров, и отправилась на ферму через два поля позади фруктового сада. Там-то, когда скотник вручал мне бутылку с молоком, я и увидела Джорджа.

— Привет, Джордж, — сказала я.

— Иголка! Ты что здесь делаешь? — удивился он.

— Молоко покупаю, — сказала я.

— И я тоже. Ну, надо сказать, приятная встреча.

Мы расплатились, и Джордж сказал:

— Я с тобой немного пройдусь. Только рысью, а то моя старая кузина ждет не дождется молока к чаю. А что Кэтлин?

— Задержалась в Лондоне. Будет позже — наверно, прямо к семи.

Мы пересекли первое поле. Джорджу надо было налево, на дорогу.

— Ну что ж, стало быть, нынче вечером свидимся? — сказала я.

— Да, поболтаем о днях минувших.

— Чудненько, — сказала я.

Но Джордж прошел за мной на другое поле.

— Слушай-ка, Иголка, — сказал он. — У меня к тебе два слова.

— Вечером, вечером, Джордж. А то твоя кузина молока заждалась. — Я заметила, что разговариваю с ним, как с ребенком.

Мы пошли через второе поле. Я надеялась побыть в доме одна еще пару часов и настроена была нетерпеливо.

— Смотри-ка, — вдруг сказал он, — тот самый стог.

— Да-да, — рассеянно отозвалась я.

— Давай посидим там, поговорим. Как бывало, на стогу полежишь. У меня сохранилась та фотография. Помнишь, как ты...

— ...нашла иголку, — поторопилась я, чтобы покончить с этим.

Отдохнуть, однако же, было приятно. Стог немного завалился, но пристроились мы там неплохо. Я зарыла свою бутылку в сено, чтобы молоко не нагрелось. Джордж осторожно поставил свою внизу под стогом.

— Моя старая кузина рассеянна до невозможности, бедняжечка. Она немного не в себе. У нее никакого чувства времени. Я ей скажу, что ходил всего десять минут, и она поверит.

Я хихикнула и посмотрела на него. Лицо его стало куда шире прежнего, а губы сочные, широкие, налитые как-то не по-мужски. Его карие глаза по-прежнему переполняла смутная мольба.

— Значит, все-таки решила после стольких-то лет выйти за нашего Скелетика?

— Право, не знаю, Джордж.

— Ну, ты его и поводила за нос.

— Это уж не тебе судить. Позволь мне иметь свои резоны.

— Да не брыкайся ты, — сказал он, — я просто шучу. — В доказательство он вырвал клок сена и провел мне им по лицу. — Знаешь ли, — сказал он затем, — по-моему, вы со Скелетиком все-таки плоховато обошлись со мной тогда, в Родезии.

— Ну, Джордж, мы были заняты. Мы тогда вообще были моложе, много еще надо было сделать и увидеть. Да и к тому же мы ведь могли еще сто раз с тобою встретиться, Джордж.

— Себялюбие, и не более того, — сказал он.

— Ну ладно, Джордж, я пошла. — И я стала слезать со стога.

Он подтянул меня обратно.

— Погоди, мне надо тебе кое-что сказать.

— Надо, так говори.

— Сперва уговор — ни слова Кэтлин. Она пока не велела говорить, чтобы ты от нее самой узнала.

— Ладно. Уговор.

— Я женюсь на Кэтлин.

— Но ты уж и так женат.

Иногда до меня доходили вести о Матильде от того семейства в Родезии, с которым я поддерживала переписку. Они ее называли «Джорджева смуглая леди» — и, конечно, не знали, что он на ней женат. Она, видно, здорово пообчистила Джорджа (так мне писали), а теперь только и делает, что шляется, вся расфуфырившись, ни о какой работе и слышать не хочет и сбивает с панталыку скромных цветных девушек по всей округе. Видимо, ее там считали живым примером несусветного идиотизма Джорджа: вот, мол, как не надо.

— Я женился на Матильде в Конго, — заметил Джордж.

— И все-таки это будет двоеженство, — сказала я.

От слова «двоеженство» он рассвирепел. Он рванул пук сена, будто собрался ткнуть мне им в лицо, но пока что овладел собой и стал меня этим сеном шутливо обмахивать.

— Не уверен я, что какой-то там брак в Конго и вообще действителен, — продолжал он. — А в моей жизни он ровным счетом ничего не значит.

— Нет, это не дело, — сказала я.

— Мне нужна Кэтлин. Она такая добрая. По-моему, мы с Кэтлин всегда были предназначены друг другу.

— Мне надо идти, — сказала я.

Но он прижал мне ноги коленом, и я не могла двинуться. Я сидела смирно, с отсутствующим видом. Он пощекотал мне лицо соломинкой.

— Улыбнись, Иголка, — сказал он, — поговорим, как прежде.

— Ну?

— Никто не знает, что я женат на Матильде, кроме тебя и меня.

— И самой Матильды, — сказала я.

— Она помолчит, пока ей за это платят. Дядька мой ассигновал ей ежегодное содержание, уж за этим юристы присмотрят.

— Пусти-ка меня, Джордж.

— Ты обещала меня не выдавать, — сказал он, — уговор был.

— Да, был уговор.

— И ты теперь выйдешь за Скелетика, мы переженимся между собой, как надо, как давно надо было. Надо было, но молодость, наша молодость нам помешала, ведь верно?

— Жизнь нам помешала, — сказала я.

— Ну вот, все и уладится. Ты ведь не выдашь меня, правда? Ты обещала! — Он отпустил мои ноги. Я от него слегка отодвинулась.

Я сказала:

— Если Кэтлин вздумает выйти за тебя, я скажу ей, что ты женат.

— Нет, не сделаешь мне такой пакости, а, Иголка? Ты будешь счастлива со Скелетиком и не станешь препятствовать моему...

— Ничего не поделаешь, Кэтлин — моя лучшая подруга, — перебила я.

Он посмотрел на меня, будто сейчас убьет, и немедля убил — он натолкал мне в рот сена, до отказа, придерживая мое тело коленями, чтобы я не дергалась, и зажав мои кисти своей левой ручищей. Последнее, что я видела в этой жизни, был его налитой алый рот и белая полоска зубов. Кругом не было ни души, и он тут же захоронил мое тело: разрыл сено, чтобы получилась выемка по длине трупа, и накидал сверху теплой сухой трухи, так что получился потайной холмик, очень естественный в полуразваленном стогу. Потом Джордж слез, взял бутылку с молоком и отправился своей дорогой. Наверно, поэтому он так и побледнел, когда я почти через пять лет остановилась у лотка на Портобелло-Роуд и дружелюбно сказала: «Привет, Джордж!»

«Убийство на стогу» было едва ли не коронным преступлением того года.

Мои друзья говорили: «Вот кому жить бы да жить».

Мое тело искали двадцать часов, и, когда нашли, вечерние газеты оповестили: «Иголку» нашли в стоге сена!»

Кэтлин, рассуждавшая с католической точки зрения, не для всех привычной, заметила: «Она была на исповеди за день до смерти — вот счастливица!»

Беднягу скотника, который продавал нам молоко, раз за разом тягали в местную полицию, а потом в Скотленд-ярд. Джорджа тоже. Он признал, что расстался со мной возле стога, но, по его словам, не задерживался там ни минуты.

— Вы ведь с ней не виделись десять лет? — спросил его инспектор.

— Около того, — сказал Джордж.

— И не остановились поболтать?

— Нет. Наговорились бы позже, за обедом. Моя кузина заждалась молока, и я торопился.

Старушка кузина присягнула, что он отлучался всего на десять минут, и свято верила в это до дня своей смерти, последовавшей через несколько месяцев. На пиджаке Джорджа были обнаружены микроскопические частицы сена, но в этот урожайный год такие частицы имелись на пиджаке любого мужчины в округе. К несчастью, у скотника руки были еще крепче и мускулистее, чем у Джорджа. На моих запястьях, как показало лабораторное обследование моего трупа, остались следы именно от таких рук. Но одних следов на запястьях было недостаточно, чтобы служить уликой против того или другого. Вот не будь я в джемпере, синяки бы как раз, может, и пришлись бы по чьим-нибудь пальцам.

Чтобы доказать полиции, что Джорджу совершенно незачем было меня убивать, Кэтлин заявила, что они помолвлены. Джордж счел, что это глуповато. Поинтересовались его житьем в Африке, докопались до сожительства с Матильдой. Но не до брака — кому могло прийти в голову поднимать конголезские архивы? Да и тут мотива для убийства не обнаружилось бы. И тем не менее Джордж вздохнул спокойно только после того, как следствие миновало оставшийся в тайне брак. Нервное расстройство он словно подгадал к таковому же у Кэтлин, они почти одновременно оправились от потрясения, а когда поженились, полиция давным-давно уже допрашивала летчиков из казармы за пять миль от дома тетки Кэтлин. По поводу этих допросов летчики немало волновались и чрезвычайно много выпили. «Убийство на стогу» осталось одним из таинственных преступлений года.

А заподозренный скотник вскоре эмигрировал в Канаду и начал там новую жизнь на деньги Скелетика, который ему очень сочувствовал.

Когда в ту субботу Кэтлин увела Джорджа домой с Портобелло-Роуд, я подумала, что, быть может, мы с ним снова увидимся в сходных обстоятельствах. В следующую субботу я его высматривала — и точно, он появился, уже без Кэтлин, в тревоге и в надежде обмануться.

Надежды его были недолговечны. Я сказала:

— Привет, Джордж!

Он уставился на меня — и застрял на оживленной улице, среди рыночной толпы. Я подумала про себя: «Скажи пожалуйста, будто сеном объелся». На эту мысль, смехотворно-поэтичную, как сама жизнь, наводили его пышные соломенно-желтые усы и борода вокруг сочного рта.

— Привет, Джордж! — снова сказала я.

Утро было благоприятное: я, может быть, сказала бы по наитию и еще что-нибудь, но он не стал дожидаться. Он свернул в переулок, выбежал на другую улицу, потом на третью — и запетлял, спасаясь от Портобелло-Роуд.

Но через неделю он явился опять. Бедняжка Кэтлин привезла его на машине. Она остановилась в начале улицы и вылезла вместе с ним, крепко держа его под руку. Я огорчилась, что Кэтлин не обращает никакого внимания на искрящиеся прилавки. Сама я уже подметила дивную шкатулку вполне в ее вкусе и еще пару серебряных сережек с эмалью. Она же не замечала этих изделий, а жалась к Джорджу, и — бедная Кэтлин! — ужас сказать, как она выглядела.

И Джордж осунулся. Глаза его сузились, как от неотпускающей боли. Он продвигался по улице, волоча Кэтлин и колыхаясь вместе с нею из стороны в сторону в русле уверенной толпы.

— Ну знаешь, Джордж! — сказала я. — Ты совсем худо выглядишь, Джордж!

— Гляди! — сказал Джордж. — Вон там, за скобяным товаром. Это она, Иголка!

Кэтлин плакала.

— Вернемся домой, милый, — сказала она.

— Ну и вид у тебя, Джордж! — сказала я.

Его забрали в лечебницу. Он вел себя преспокойно, только в субботу утром они не знали, что с ним делать — ему нужно было на Портобелло-Роуд.

И через пару месяцев он все-таки сбежал. В понедельник.

Его искали на Портобелло-Роуд, но он поехал в Кент, в деревню неподалеку от «убийства на стогу». Там он пошел в полицию и во всем сознался, но по разговору его было понятно, что он не в себе.

— Я сам видел, три субботы подряд Иголка там шьется, — объяснил он, — а они сунули меня к душевнобольным, и я сбежал, пока санитары возились с новеньким. Помните, Иголку убили — так вот, это я убил. Я вам сказал всю правду, и теперь она, сука Иголка, будет молчать.

Мало ли несчастных и полоумных сознаются в каждом нераскрытом убийстве? Полиция вызвала санитарную машину, и его отвезли в знакомую лечебницу. Пробыл он там недолго. Кэтлин продала свой магазин и взяла его под домашний присмотр. Но всякое субботнее утро ей тоже давалось нелегко. Он все рвался на Портобелло-Роуд, повидаться со мной, и снова хотел ехать доказывать, что это он убил Иголку. Однажды он принялся рассказывать о Матильде, но Кэтлин так нежно и внимательно слушала его, что у него, должно быть, не хватило храбрости припомнить толком, что он хотел сказать.

Скелетик еще со времени убийства был с Джорджем холодноват. Но Кэтлин он жалел. Он-то их и убедил эмигрировать в Канаду, чтоб Джордж был подальше от Портобелло-Роуд.

В Канаде Джордж несколько пришел в себя, но прежним Джорджем ему уже, конечно, не быть, как замечает Кэтлин в письме к Скелетику. «Этой трагедии на стогу сена Джордж просто не вынес, — пишет она. — Я иногда больше жалею Джорджа, чем бедную Иголку. Однако за упокой души Иголки я очень часто заказываю мессы».

Вряд ли мы с Джорджем увидимся еще на Портобелло-Роуд. Он подолгу разглядывает тот свой затертый снимок, где мы лежим на стогу. Кэтлин эту фотографию не любит, да оно и неудивительно. А по-моему, снимок веселенький, только я не думаю, что мы в самом деле были такие милые, как там. Мы лежим, глядя во все глаза на пшеничное поле: Скелетик с ироническим видом, я — иначе, надежнее, чем остальные, а Кэтлин кокетливо подперлась локтем, и на лице каждого из нас заснят отблеск земной прелести, которой словно и конца не будет.

 

Член семьи

— Ты должна у нас побывать, — как-то раз в ноябре неожиданно заявил Ричард. — Я познакомлю тебя с мамой.

Хотя Труди давно ждала этого приглашения, оно застало ее врасплох.

— Я хочу познакомить тебя с мамой, — сказал Ричард. — Ей не терпится на тебя посмотреть.

— Ты ей обо мне говорил?

— В общем, да.

— Ой!

— Да не волнуйся ты! — сказал Ричард. — Она у меня совсем не злая.

— А я разве сомневаюсь? Конечно, я с удовольствием...

— Приходи в воскресенье к чаю, — пригласил он.

Они познакомились в июне прошлого года на юге Австрии. Труди приехала в городок на берегу озера с одной своей знакомой, которая тоже жила в Кенсингтоне, в однокомнатной квартире этажом ниже Труди. Знакомая говорила по-немецки, а Труди нет.

Блайлах был недорогим курортом. Собственно, это только так говорилось — «недорогим», на самом деле он был дешевым.

— Я и не думала, Гвен, что здесь может идти дождь, — рассуждала Труди на третий день по приезде. — Все здесь как в Уэльсе, — добавила она, глядя сквозь закрытое окно с двойными рамами на ливень и пытаясь вообразить себе горы, которые на самом деле существовали — только за дождем их не было видно.

— Ты и вчера то же самое говорила, — ответила Гвен. — А вчера была чудная погода. Ты и вчера говорила, что здесь все как в Уэльсе.

— Вчера моросило.

— Но когда ты сказала, что все здесь как в Уэльсе, вовсю светило солнце.

— Потому что здесь все как в Уэльсе.

— Нет, намного грандиознее, — возразила Гвен.

— Такой слякоти я не ожидала.

Тут Труди показалось, что она слышит, как Гвен считает про себя до двадцати — чтобы успокоиться.

— Приходится рисковать, — сказала Гвен. — В это лето нам не повезло.

Словно соглашаясь с ней, дождь застучал чаще.

«Лучше помолчу», — подумала Труди, но не удержалась:

— А не перебраться ли нам в местечко подороже?

— Там тоже дождь... Льет и на праведных, и на неправедных.

Гвен было тридцать пять лет. Она работала в школе и так одевалась, причесывалась и подкрашивала губы, что Труди, стоя у окна и глядя на дождь, вдруг поняла: Гвен оставила всякую надежду выйти замуж.

— И на праведных, и на неправедных, — повторила Гвен и посмотрела на Труди своим нестерпимо невозмутимым взглядом, словно хотела сказать: я-то праведная, а ты нет.

На следующий день стояла прекрасная погода. Они купались в озере. Попивали яблочный сок под желто-красным тентом на террасе пансиона и любовались чистой улыбкой гор. Гуляли — Гвен в темно-синих шортах, а Труди в своем шикарном летнем ансамбле — по берегу озера, где прохаживались тощие загорелые юнцы, съехавшиеся со всего света в туристские лагеря, толстые немецкие мамаши в ситцевых платьях и папаши с двойными подбородками в сопровождении степенных белобрысых деток да англичанки в перманенте.

— Мужчин здесь совсем не видно, — сказала Труди.

— Мужчин здесь сотни, — ответила Гвен, словно и не догадываясь, о чем речь.

— Стоило тащить с собой разговорник, — вздохнула Труди, которой казалось, что, если она обойдется без помощи Гвен как переводчицы, у нее «будет больше шансов».

— Так у тебя больше шансов познакомиться с интересным человеком, — сказала Гвен. Пока из-за дождя они сидели взаперти, Гвен научилась читать чужие мысли и теперь сплошь и рядом произносила вслух то, что приходило в голову Труди.

— Я не для того сюда приехала. Мне нужно отдохнуть, только и всего. Я не для того...

— Господи, Ричард!

Перед ними стоял англичанин, при котором, безусловно, не было ни жены, ни сестры, ни тетки.

Он чмокнул Гвен в щеку, и оба засмеялись.

— Вот так так! — сказал он.

Ростом он был чуть выше Гвен. У него были темные вьющиеся волосы и русые усики. Он был в плавках, и его широкая грудь отливала великолепным бронзовым загаром.

— Какими судьбами? — спросил он, поглядывая на Труди. Он жил в гостинице на противоположной стороне озера. После этого две недели подряд он приплывал к ним на свидание к десяти утра и, случалось, проводил с ними весь день. Труди была очарована, ей не верилось, что Гвен и Ричард просто друзья, хотя работали они вместе и, значит, виделись ежедневно.

Каждый раз при встрече Ричард целовал Гвен в щечку.

— У тебя с ним очень теплые отношения, — сказала Труди.

— Да ведь мы старые приятели. Много лет знакомы.

Прошла еще неделя, и Гвен стала отправляться на прогулки одна, оставляя их вдвоем.

— Этот городок надо почувствовать, — говорил Ричард и, как истинный знаток, рассказывал обо всем завороженной Труди, так что в конце концов она увидела, что есть какая-то изюминка в отваливающейся лепнине пастельных тонов, в бесполезных балкончиках с цветочными горшками и в проросших луковицах словенских шпилей. Гладя на все его глазами, она любовалась добропорядочными статными женщинами в блузках и серых юбках, гуляющими с мужьями и чистенькими детьми.

— И все они австрийцы? — спросила Труди.

— Нет. Есть немцы, есть французы. Но этот городок привлекает людей определенного типа.

Ричард одобрительно поглядывал на шумливых молодых туристов, раскинувших палатки на лугу у озера. Длинноногие неунывающие туристы были одеты ярко и пестро. Они возились друг с другом и скакали козлом, но все равно бросалось в глаза, что это примерные мальчики.

— О чем они говорят? — спросила Труди, когда несколько туристов, смеясь во весь белозубый рот, прошли мимо.

— Хвастаются гоночными машинами.

— У них что, есть гоночные машины?

— Нет и в помине. Иногда они выдумывают, что их пригласили сниматься в кино. Вот и смеются.

— С чувством юмора у них неважно.

— Они из разных стран — им приходится шутить так, чтобы всякий понял. Поэтому они и болтают о гоночных машинах, которых нет и не было.

Труди посмеялась, чтобы показать, что оценила шутку. Ричард сообщил ей, что ему тридцать лет, и она решила, что это похоже на правду. Не дожидаясь вопроса, она сказала, что ей скоро исполнится двадцать два. Услышав это, Ричард посмотрел на нее, отвернулся, снова посмотрел и взял за руку. Ибо, как он впоследствии объяснил Гвен, столь замечательное известие, можно сказать, подстрекало к роману.

Их роман начался на озере в тот день, когда, сидя босиком в лодке, они затеяли игру — прикладывали пятку к пятке, носок к носку. Труди с визгом выгибалась назад и прижималась к пяткам Ричарда своими.

Вернувшись домой и увидев Гвен, она взвизгнула:

— Я без ума от Ричарда! Как хорошо, когда мужчина старше тебя!

Гвен, сидевшая на кровати, с удивлением посмотрела на Труди:

— Он не намного тебя старше.

— Я скостила себе несколько лет, — сказала Труди. — Ты не против?

— Сколько же ты себе скостила?

— Семь лет.

— Лихо, — сказала Гвен.

— Что ты имеешь в виду?

— Что в смелости тебе не откажешь.

— Зачем ты вредничаешь?

— Я не вредничаю. Чтобы начинать снова и снова, нужно мужество, вот и все. Другим бы это осточертело.

— Ну что я понимаю в жизни! — воскликнула Труди. — Откуда у меня жизненный опыт, ты что?

— Твоя правда, — согласилась Гвен. — Посмотришь на тебя, и сразу видно, что тебе твой опыт не помог. Ты и раньше применяла эту тактику? Выдавала себя за двадцатилетнюю?

— По-моему, ты ревнуешь, — заметила Труди. — Не ожидала я от тебя. Хотя в твоем возрасте все женщины такие.

— Век живи — век учись, — сказала Гвен.

Труди накрутила локон на палец.

— Да, мне еще многому предстоит научиться, — ответила она, глядя в окно.

— О боже! — хихикнула Гвен. — Ты что, сама поверила, что тебе двадцать два?

— Я сказала Ричарду, что мне только будет двадцать два, — призналась Труди. — Да, поверила. В том-то и дело. Мне двадцать два и ни днем больше.

В последний день отпуска Ричард катал Труди по озеру, в котором отражалось низкое серое небо.

— Сегодня здесь совсем как на Уиндермире, правда? — сказал он.

Труди не бывала на озере Уиндермир, но согласилась, глядя на Ричарда сияющими глазами двадцатидвухлетней девушки.

— Иногда, — продолжал он, — здесь совсем как в Йоркшире, но это только в плохую погоду. А посмотришь на горы, и кажется, что ты в Уэльсе.

— Я то же самое Гвен говорила, слово в слово, — сказала Труди. — Прямо, говорю, как в Уэльсе.

— Ну, на самом-то деле разница огромная. Здесь...

— Гвен меня и слушать не стала. Она, конечно, женщина уже немолодая, да еще в школе работает... Когда учитель — мужчина, это совсем другое дело... Она думает, раз она учительница, ей можно обращаться со мной как с ребенком. Что ж, ничего удивительного...

— Ну что ты!

— Ты давно знаком с Гвен?

— Несколько лет, — ответил Ричард. — Она славный человек, малышка. В большой дружбе с моей матерью. Прямо-таки член семьи.

В Лондоне Труди собиралась переехать на другую квартиру, но от этого ее удержало желание быть рядом с Гвен, которая каждый день виделась с Ричардом в школе и вдобавок дружила с его матерью. Только от Гвен Труди могла узнать кое-какие захватывающие подробности.

Она то и дело врывалась к Гвен.

— Представляешь, он ждал меня после работы и отвез домой, заедет в семь, а на выходные...

Нередко Гвен отвечала:

— Отдышись. У тебя что, сердце не в порядке? — Гвен ведь жила на втором этаже.

Труди это просто бесило: неужели Гвен не понимает, что если у нее и перехватило дыхание, то потому только, что ей двадцать два и она без ума от Ричарда.

— Я без ума от Ричарда, — сказала Труди. — Даже не верится, что мы только месяц знакомы.

— Он приглашал тебя домой? — осведомилась Гвен. — Чтобы познакомить с матерью?

— Нет... пока. Ты думаешь, пригласит?

— Да. Рано или поздно.

— Ты не шутишь? — Труди по-девичьи порывисто обняла бесстрастную Гвен.

— Когда приезжает твой отец? — спросила Гвен.

— Он если и приедет, то ненадолго. В Лестере его держат дела. К тому же он терпеть не может Лондон.

— Пусть непременно приедет и выяснит, какие у Ричарда намерения. Ты еще слишком юная, за тобой нужен глаз да глаз.

— Хватит дурачиться, Гвен.

Часто Труди расспрашивала Гвен о Ричарде и его матери.

— Как у них с деньгами? Она интеллигентная женщина? Что у них за дом? Ты давно знаешь Ричарда? Почему он до сих пор не женился? А его мать, она...

— Люси прелесть. В известном смысле, — сказала Гвен.

— Как, ты зовешь ее просто Люси? Вы, значит, настоящие подруги?

— Я в известном смысле член их семьи, — ответила Гвен.

— Да, Ричард мне об этом часто говорил. Ты там бываешь каждое воскресенье?

— Почти каждое, — сказала Гвен. — Там занятно, можно иногда увидеть новые лица.

Кончалось лето. Труди каждое воскресенье проводила с Ричардом.

— Почему же, — спрашивала она, — почему он до сих пор не познакомил меня со своей матерью? Если бы моя мама не умерла и жила бы в Лондоне, я, уж конечно, пригласила бы его домой и представила ей.

Труди делала намеки Ричарду:

— Хорошо бы тебе встретиться с моим отцом. Обязательно поезжай на рождество в Лестер. У отца столько дел, что он там живет безвыездно. Он управляющий страховой компанией. Преуспевающая фирма.

— К сожалению, не могу оставить маму на рождество, — ответил Ричард, — но с удовольствием познакомлюсь с твоим отцом как-нибудь в другой раз.

От его загара не осталось и следа, и Труди он казался еще изысканнее и недостижимее, чем прежде.

— По-моему, — сказала Труди в своей девичьей манере, — родители должны знать того, кого ты любишь.

Ведь между ними уже было решено, что они любят друг друга.

Октябрь подходил к концу, а Ричард все не знакомил Труди со своей матерью.

— Какая тебе разница? — спросила Гвен.

— Это, безусловно, был бы шаг вперед, — объяснила Труди. — Наши нынешние отношения не могут длиться вечно. Я хочу знать, чего мне ждать от него. В конце концов, мы оба свободны, мы любим друг друга. Знаешь, мне кажется, что у него нет серьезных намерений. Вот если бы он познакомил меня со своей матерью, это что-нибудь да значило бы. А?

— Несомненно, — подтвердила Гвен.

— Мне даже неудобно звонить ему домой, пока мы с ней незнакомы. Если его мать снимет трубку, что, спрашивается, я ей скажу? Я должна с ней познакомиться. Только об этом и думаю.

— Это чувствуется, — заметила Гвен. — А ты ему так прямо и скажи. Познакомь меня, мол, с твоей матерью.

— Ну знаешь, Гвен, есть такие вещи, о которых девушка ни за что не заговорит первой.

— Зато женщина заговорит.

— Опять ты про мой возраст? Повторяю: мне кажется, что и на самом деле мне двадцать два. И мысли у меня такие, как будто мне двадцать два. Двадцать два во всем, что касается Ричарда. Впрочем, от тебя помощи ждать не приходится. Мужчины никогда тебя не замечали.

— Да, — сказала Гвен, — не замечали. Я всегда была старше своих лет.

— О том и речь. Раз чувствуешь себя старухой, добром это не кончится. Хочешь иметь успех у мужчин — не расставайся с молодостью.

— Судя по твоему состоянию, — ответила Гвен, — овчинка выделки не стоит.

Труди расплакалась и убежала к себе, но потом вернулась и начала расспрашивать Гвен о матери Ричарда. Когда Труди оставалась одна, ее так и тянуло к Гвен.

— Расскажи про его мать. Как ты считаешь, я найду с ней общий язык?

— Хочешь, я как-нибудь возьму тебя к ней в воскресенье?

— Нет-нет, — отказалась Труди. — Инициатива должна исходить от Ричарда — иначе все это ни к чему. Пускай сам пригласит.

Труди уже ни на что не надеялась и даже заподозрила, что надоела Ричарду, который виделся с ней все реже и реже, но как-то в ноябре он неожиданно произнес долгожданные слова:

— Ты должна побывать у нас и познакомиться с мамой.

— Ой! — сказала Труди.

— Мне бы хотелось, чтобы ты познакомилась с мамой. Ей не терпится на тебя посмотреть.

— Ты ей обо мне говорил?

— В общем, да.

— Ой!

— Наконец-то. Полный порядок, — задыхаясь, сказала Труди.

— Он пригласил тебя домой познакомиться с его матерью, — сказала Гвен, не отрываясь от ученической тетрадки.

— Для меня это не шутки, Гвен.

— Да-да, — кивнула Гвен.

— Меня ждут в воскресенье днем. — Ты будешь?

— Не волнуйся, только к ужину, — ответила Гвен.

— Он сказал: «Надо тебе познакомиться с мамой. Я ей все о тебе рассказал».

— Все?

— Так он сказал, слово в слово. Это для меня очень много значит, Гвен. Очень-очень!

Гвен промолвила:

— Ну, это только начало.

— Это начало всего. Уж я-то знаю.

Ричард заехал за Труди на своем «крайслере» в воскресенье, в четыре. Вид у него был озабоченный. Против обыкновения он не открыл перед ней дверцу, а, сидя за рулем, ждал, пока она сама сядет рядом. Труди решила, что он, должно быть, волнуется из-за предстоящей встречи.

Дом на Кемпион-Хилл был восхитителен. «Вот живут», — заметила про себя Труди. Миссис Ситон оказалась высокой сутуловатой дамой с густыми пепельными волосами и большими светлыми глазами, хорошо одетой и хорошо сохранившейся.

— Называйте меня просто Люси, — сказала она. — Курите?

— Нет, — ответила Труди.

— Успокаивает нервы, — сказала миссис Ситон. — В определенном возрасте. Вам-то курить еще рано.

— Конечно, — согласилась Труди. — Какая миленькая комната, миссис Ситон.

— Люси, — поправила ее миссис Ситон.

— Люси, — застенчиво повторила Труди и обернулась к Ричарду, ища поддержки.

Но Ричард допивал чай и поглядывал в окно, словно хотел узнать, не разошлись ли тучи.

— Ричард приглашен на ужин, — проговорила миссис Ситон, изящно помахивая мундштуком. — Приходи пораньше, Ричард. А Труди, надеюсь, останется поужинать со мной. Нам ведь нужно о многом поговорить.

Она посмотрела на Труди и легонько подмигнула — словно бабочка взмахнула крылышком.

Труди заерзала на стуле и понимающе кивнула. Она взглянула на Ричарда — не скажет ли тот, куда едет ужинать, но Ричард, задрав голову, неотрывно смотрел в окно и барабанил пальцами по сверкающему подлокотнику своего старого виндзорского кресла. В половине седьмого он ушел и в этот момент был куда веселее, чем когда заехал за Труди.

— По воскресеньям Ричарду не сидится дома, — заметила его мать.

— Да, я тоже обратила внимание, — сказала Труди, давая понять, с кем он в последнее время проводит выходные.

— Вы, наверное, хотите, чтобы я рассказала вам о Ричарде все, — перешла миссис Ситон на доверительный шепот, когда они остались одни.

Миссис Ситон засмеялась в нос и вобрала в плечи длинную шею, так что плечи едва не касались серег.

Глядя на нее, Труди тоже шевельнула плечами.

— Конечно, миссис Ситон, — сказала она.

— Люси. Теперь я для вас просто Люси. Будем друзьями. Чувствуйте себя членом нашей семьи. Хотите, я покажу вам дом?

Она повела Труди наверх, в свою роскошную спальню, одну стену которой целиком занимало зеркало, так что все фотографии Ричарда и его покойного отца, стоявшие на туалетном столике, фактически были в двух экземплярах.

— Это Ричард на своем пони. Пони звали Лаб. Ричард обожал Лаба. Мы все обожали Лаба. Само собой, мы тогда жили за городом. Это Ричард со своей няней. А это отец Ричарда в первые дни войны. А вы где были во время войны, милочка?

— В школе, — чистосердечно призналась Труди.

— А, так вы тоже учительница?

— Нет, я секретарша. Я кончила школу только после войны.

Миссис Ситон посмотрела на Труди с одного бока, потом с другого и сказала:

— Боже ты мой, до чего же обманчива внешность! Я думала, вы ровесница Ричарда, как Гвен. Гвен — такая прелесть! А это Ричард после окончания университета. Почему он пошел в учителя, ума не приложу. Но учитель он прекрасный. Гвен не устает это повторять. Вы ведь тоже в ней души не чаете?

— Гвен намного меня старше, — ответила Труди, травмированная разговором о возрасте.

— Я ее жду с минуты на минуту. Обычно она приходит к ужину. А сейчас я вам покажу другие комнаты и комнату Ричарда.

Подойдя к комнате Ричарда, миссис Ситон остановилась у порога и, без видимой причины прижав палец к губам, распахнула дверь. По сравнению с другими эта комната была пустоватой и неряшливой, словно здесь жил школьник. Зеленые пижамные брюки Ричарда валялись на полу там, где он их скинул. За последние месяцы Труди не раз видела подобную картину, когда по воскресеньям они с Ричардом останавливались то в одной, то в другой загородной гостинице.

— Какой беспорядок! — горестно качая головой, воскликнула мать Ричарда. — Какой беспорядок! Труди, милочка, как-нибудь в другой раз мы сядем и обо всем серьезно поговорим.

Вскоре приехала Гвен и сразу показала, что чувствует себя здесь как дома — прямиком отправилась на кухню готовить салат. Миссис Ситон нарезала холодное мясо, а Труди стояла и смотрела на них, вслушиваясь в разговор, свидетельствовавший о длительном и близком знакомстве. Мать Ричарда всячески ублажала Гвен.

— Грейс сегодня будет? — спросила Гвен.

— Нет, дорогая. Я решила, что сегодня не стоит. Я не ошиблась?

— Ничуть. Джоанна будет?

— Поскольку Труди у меня впервые, я решила, что, может быть, не...

— Помоги-ка мне, моя милая, — обратилась Гвен к Труди. — Накрой на стол. Вот ножи и вилки.

Труди понесла ножи и вилки в столовую с таким чувством, что ее выставили из кухни и теперь там обсуждают.

За ужином миссис Ситон сказала:

— Сегодня нас всего трое — это как-то непривычно. По воскресеньям обыкновенно собирается такая веселая компания. Приходите через неделю, Труди. Познакомитесь со всеми нашими... правда, Гвен?

— Конечно, — кивнула Гвен. — Обязательно приходи, Труди.

В половине одиннадцатого миссис Ситон сказала:

— Ричард запаздывает и, видимо, не сможет вас проводить. О чем он только думает, проказник!

По дороге к автобусной остановке Гвен спросила:

— Ты рада, что познакомилась с Люси?

— В общем-то, рада. Хотя Ричард мог бы и не уезжать. Это было бы куда лучше. Я понимаю: он хотел оставить нас наедине. Но мне так не хватало его поддержки!

— Состоялся у вас разговор?

— Да, но толком мы поговорить не успели. Ричард, наверно, не знал, что ты придешь к ужину. Ричард, наверно, думал, что мы с миссис Ситон сможем поговорить по душам и...

— Я почти каждое воскресенье бываю у Люси, — заметила Гвен.

— Зачем?

— Она моя подруга. Я к ней привыкла. Мне с ней не скучно.

На неделе Труди виделась с Ричардом всего раз — они на минутку зашли в бар.

— Экзамены, — сказал Ричард. — Я весь в делах, дорогая.

— Экзамены в ноябре? Они же в декабре начинаются.

— Подготовка к экзаменам, — ответил он. — Контрольные. Дел по горло.

Он подвез ее домой, поцеловал в щечку и уехал.

Труди посмотрела вслед машине и на мгновение возненавидела его усики. Но потом взяла себя в руки, вспомнила, что она совсем еще молоденькая, и решила, что не ей, юной девушке, судить об оттенках настроения такого мужчины, как Ричард.

Он заехал за ней в воскресенье, в четыре.

— Мама тебя ждет не дождется, — объявил он. — Надеется, что ты останешься к ужину.

— А ты сегодня не уедешь, Ричард?

— Нет, сегодня не уеду.

Но Ричарду все-таки пришлось отправиться на встречу, о которой миссис Ситон напомнила ему сразу после чая. Ричард улыбнулся матери и сказал: «Спасибо».

Труди посмотрела фотографии в альбоме, а потом миссис Ситон рассказала ей, как познакомилась в Швейцарии с отцом Ричарда и какое на ней тогда было платье.

В половине седьмого пришли гости. Явились три женщины, и среди них — Гвен. Одна, которую звали Грейс, была довольно миловидна и застенчива. Другой, которую звали Айрис, уже перевалило за сорок. Это была весьма крикливая особа.

— Где сегодня наш разбойник? — спросила Айрис.

— Откуда я знаю? — ответила мать Ричарда. — Кто я такая, чтобы спрашивать?

— Зато он целыми днями пропадает в школе. Блестящий педагог! — сказала волоокая Грейс.

— Так себе учитель, — сказала Гвен.

— Но, Гвен, не забудь, как его ценят на работе! — возразила миссис Ситон.

— По-моему, — вставила Грейс, — у него свой особый подход к детям.

— А какие великолепные шекспировские спектакли он ставит в конце учебного года! — завопила Айрис. — Этого у него, негодника, не отнимешь.

— Да, великолепные постановки, — согласилась миссис Ситон. — Ты должна признать, Гвен, что...

— Так себе постановки, — сказала Гвен.

— Может быть, ты и права, но ведь это школьники. От любителей большего не добьешься, Гвен, — печально ответила миссис Ситон.

— Я обожаю, — сказала Айрис, — когда Ричард в рабочем, деловом настроении. Он такой...

— Да-да, — закивала Грейс. — Ричард — чудо, когда чем-то увлечен.

— Еще бы, — подхватила миссис Ситон. — Однажды, когда он только начинал работать в школе... вы только послушайте... он...

Когда они собрались уходить, миссис Ситон сказала Труди:

— В следующее воскресенье приходите вместе с Гвен! Знайте: вы здесь своя. У Ричарда есть еще две знакомые, с которыми вы должны подружиться. Старые знакомые.

По дороге к автобусу Труди спросила Гвен:

— Тебе не надоело ходить по воскресеньям к миссис Ситон?

— И да, и нет, милая моя девчушка. Иногда встречаешься со свежими людьми — тогда вовсе не скучно.

— А Ричард когда-нибудь остается дома в воскресенье вечером?

— В общем-то, нет. Кстати, его и по субботам часто не бывает. Как тебе известно.

— Кто эти женщины? — спросила Труди, остановившись посреди улицы.

— Так, старые знакомые Ричарда.

— Они с ним часто видятся?

— Теперь нет. Они стали членами семьи.

 

Дочери своих отцов

Она оставила старика в шезлонге на берегу — только сперва собственными руками передвинула зонт и собственными руками поправила у него на голове панаму, чтобы солнце не било в глаза. Пляжный служитель уже косо на нее поглядывал, но она считала, что незачем бросаться чаевыми ради того, чтобы передвинуть зонт или поправить панаму. После денежной реформы меньше одного франка на чай не дашь. А по всему побережью словно сговорились припрятать от приезжих всю мелочь, и в кошельке только франковые монеты, и отца расстраивать ни в коем случае нельзя, и...

Держась в раскаленной тени, она торопливо шла по улице Паради, а вокруг носились старые-престарые запахи Ниццы: не только запах чеснока, долетавший из разных кафе, и аромат горячего прозрачного воздуха, но и запахи, сохранившиеся в воспоминаниях о тридцати пяти летних сезонах в Ницце, о снимавшихся прежде гостиничных номерах, о летнем салоне отца, о детях его приятелей и самих приятелях, писателях, молодых художниках, бывавших в Ницце пять, шесть, девять лет назад. А тогда, до войны, двадцать лет назад... когда мы приехали в Ниццу, помнишь, отец? Помнишь пансион на бульваре Виктора Гюго — мы тогда еще жили небогато? Помнишь американцев в Негреско в 1937 году? Как они изменились с тех пор, как поскромнели! Помнишь, отец, в старые времена мы не любили толстых ковров... точнее, ты их не любил, а того, чего не любишь ты, не люблю и я, разве не так, отец?

Да, Дора, мы не стремимся к роскоши. Комфорт — другое дело.

Боюсь, в этом году жить в гостинице у моря нам будет не по карману, отец.

Что? О чем это ты?

Я о том, что нам, наверно, не стоит в этом году жить в гостинице на набережной, отец. На Променад-дез-Англе толпа туристов. И ты сам говорил, что не любишь толстых ковров...

Да-да, разумеется.

Разумеется. Вот я и предлагаю остановиться в гостинице, которую я подыскала на бульваре Гамбетты, а если нам там не понравится, то и на бульваре Виктора Гюго есть совсем неплохой отель — как раз нам по средствам, отец, недорого и...

О чем это ты?

Я о том, что это не какие-нибудь плебейские номера, отец.

А! Да.

Тогда я напишу им и забронирую две комнаты, пусть небольшие, но зато питание...

С видом на море, Дора.

Гостиницы с видом на море — страшное плебейство, отец. Там такой шум! Ни минуты покоя. Времена изменились.

А! Ладно, дорогая, оставляю все на твое усмотрение. Напиши им, что номер должен быть просторный, чтобы было где принимать гостей. Не жалей никаких затрат, Дора.

Ну конечно, отец.

«Дай-то бог, чтобы нам повезло в лотерею, — думала она, торопливо шагая по переулку к лотерейному киоску. — На кого-то же должен прийтись выигрыш». Загорелая блондинка-киоскерша не без интереса относилась к Доре, которая не пропускала ни одного утра — нет чтобы купить газету и узнать о результатах. Киоскерша склонилась над билетом и, держа в руке табличку с цифрами, проверила Дорин билет с выражением искреннего сочувствия на лице.

— Не везет, — сказала Дора.

— А вы рискните завтра, — ответила блондинка. — Как знать! Жизнь — лотерея...

Дора улыбнулась, как человек, которому остается либо улыбаться, либо плакать. По пути к морю она подумала: «Завтра куплю пятисотфранковый билет». Потом решила: «Нет-нет, не стоит, а то кончатся франки, и придется прежде времени везти отца домой».

Дора, здесь отвратительно кормят. — Знаю, отец, но во Франции всюду теперь так, времена изменились. — По-моему, нам надо переехать в другую гостиницу, Дора. — В других гостиницах очень дорого, отец. — Что? О чем это ты? — Из-за туристов, отец, нигде не осталось свободных номеров.

По дороге к морю она проходила мимо красивых юношей и девушек с загорелыми ногами. «Здесь надо ценить каждую минуту, — подумала она. — Может быть, все это в последний раз. Это лазурное море, эти белозубые улыбки и невинный лепет, эти пальмы — за все это мы и платим».

— Все в порядке, отец?

— Где ты была, дорогая?

— Бродила по улицам, смотрела, чем дышит город.

— Ты вся в меня, Дора. Что ты видела?

— Загорелые тела, белые зубы. За окнами кафе мужчины, сняв пиджаки, играют в карты, а на столе перед ними бутылки зеленого стекла.

— Хорошо... Ты все видишь моими глазами, Дора.

— Теплынь, воздух, загорелые ноги — за это мы и платим, отец.

— Дора, извини, но что за плебейский тон! В глазах истинного художника жизнь — не предмет купли. Мир принадлежит нам. По праву рождения. Мы берем его даром.

— Я не художник, не то что ты, отец. Давай я подвину зонт — тебе вредно долго сидеть на солнце.

— Времена изменились, — сказал он, глядя на прибрежную гальку. — Современная молодежь равнодушна к жизни.

Дора понимала, что имеет в виду ее отец. По всему побережью юноши радовались воздуху, девушкам, солнцу: отряхиваясь, они выходили из моря, ступали по гальке, снова бросались в воду; они впитывали в себя жизнь всеми порами тела, как сказал бы отец в прежние времена, когда еще писал книги. Теперь, говоря, что «молодежь равнодушна к жизни», он хотел сказать, что растерял всех молодых учеников, всех почитателей — они состарились, у них появились свои заботы, и никто не пришел на их место. Последним, кто домогался внимания отца, был малокровный юноша — хотя дело, конечно, не во внешности, — который лет семь назад приехал к ним в Эссекс. Отец частенько сидел с молодым человеком по утрам в библиотеке и беседовал с ним о книгах, о жизни и о добром старом времени. Но он, последний ученик отца, через две недели уехал, пообещав прислать им статью, которую собирался написать об отце и его творчестве. Вместо этого он прислал письмо: «Глубокоуважаемый Генри Каслмейн! У меня не хватает слов, чтобы выразить восхищение...» И больше о нем ничего не было слышно. Дора не очень огорчилась. Его и сравнивать нельзя было с теми, кто когда-то посещал отца. В юности Дора могла бы выйти замуж за кого-нибудь из трех-четырех активных членов каслмейновского кружка, но не вышла, потому что должна была помогать своему овдовевшему отцу в общественной деятельности; а теперь ей порою казалось, что, выйди она замуж, отцу было бы лучше — наверно, в старости ему перепало бы что-нибудь из доходов ее мужа.

Дора сказала:

— Нам пора в гостиницу, обедать.

— Пообедаем лучше в другом месте. Кормят там...

Она помогла отцу встать с шезлонга и, повернувшись лицом к морю, благодарно вдохнула теплый голубой бриз. Из воды вышел молодой человек, отряхнулся, не глядя по сторонам, и обрызгал ее; потом, заметив, что он сделал, он обернулся и, тронув ее за руку, воскликнул: «Ой, извините, пожалуйста!» Это был англичанин, и обратился он к ней по-английски — она давно знала: все с первого взгляда видят, что она англичанка. «Пустяки», — ответила она и усмехнулась. Отец нетерпеливо постукивал тростью, инцидент был исчерпан, и Дора, сразу забыв о нем, взяла отца под руку и повела его через широкий раскаленный проспект, посреди которого полицейский в белой форме остановил стремительный поток машин. «Как бы тебе понравилось, если бы тебя арестовал такой вот, в белой форме, а, Дора?» Он засмеялся своим горловым торопливым смехом и взглянул на нее. «Я была бы в восторге, отец». Может быть, он согласится никуда не заходить по дороге. Лишь бы добраться до гостиницы, и все будет в порядке — отец от усталости не станет спорить. Но тут он сказал: «Зайдем куда-нибудь пообедать».

— Мы же заплатили за обед в гостинице, отец.

— Что за плебейство, голубушка!

Когда в марте следующего года Дора познакомилась с Беном Донадью, у нее было такое чувство, что она уже видела его где-то, но где — вспомнить не могла. Позже она ему об этом рассказала, но и Бен ничего не помнил. И все же ощущение, что они уже когда-то встречались, не покидало Дору всю жизнь. Она пришла к выводу, что знала Бена в предыдущем существовании. На самом деле она видела его на пляже в Ницце: он вышел из воды, отряхнулся, обрызгал ее и, тронув за руку, извинился.

— Что за плебейство, голубушка! В гостинице отвратительно кормят. Ничего похожего на французскую кухню.

— Во Франции теперь всюду так, отец.

— В переулке у казино был ресторан... как бишь его... Пошли туда. Все писатели там бывают.

— Больше уже не бывают, отец.

— Ну, тем лучше. Все равно пошли туда. Как же этот ресторан называется?.. Пошли, пошли! Я найду дорогу с завязанными глазами. Все писатели там бывали...

Она рассмеялась — ведь, что ни говори, он такой милый. По дороге к казино она так и не сказала ему... Писатели, отец, больше там не бывают. Они не ездят в Ниццу — людям скромного достатка это не по карману. Но в этом году, отец, здесь живет один писатель, его зовут Кеннет Хоуп, ты о нем не слыхал. Он ходит на наш пляж, и я однажды видела его — это тихий худощавый человек средних лет. Но он знать никого не хочет. Он изумительно пишет, отец. Я читала его — он прорубает в душе окна, заложенные кирпичом сто лет назад. Я читала «Изобретателей» — этот роман принес ему огромную славу и богатство. Это книга об инженерах-изобретателях, о том, как они живут, как работают и любят, и, когда читаешь ее, кажется, что весь город, где изобретатели живут, переполнен ими. У него есть это колдовское свойство, отец: всему, что он говорит, веришь. Ничего этого Дора не сказала вслух, потому что ее отец тоже прекрасно писал когда-то и не заслужил забвения. К его имени относились с почтением, а о книгах говорили мало и совсем их не читали. Он не понял бы славы Кеннета Хоупа. Отец писал книги о человеческой совести — никому совесть не давалась так, как отцу.

— Вот мы и пришли, отец... это тот ресторан.

— Нет, Дора, тот дальше.

— Так ты хочешь в «Тамбрил»? Но там страшно дорого!

— Право же, милая!

Она решила, сославшись на жару, заказать только ломтик дыни и бокал вина, которое любит отец. Они вошли в ресторан, высокие и стройные. Ее волосы были зачесаны назад, у нее были славные черты лица, небольшие глаза, всегда готовые улыбнуться — ведь она решила остаться старой девой и честно сыграть эту роль. На вид ей было лет сорок шесть, и все же она казалась моложе. У нее была сухая кожа и тонкие губы, делавшиеся все тоньше, оттого что вечно не хватало денег. Отцу давали восемьдесят лет — ему и было восемьдесят. Тридцать лет назад люди смотрели ему вслед и говорили: «Вот идет Генри Каслмейн».

Бен лежал на своем матрасе на животе. Рядом с ним на своем матрасе лежала Кармелита Хоуп. Расположившись на парапете, они ели булочки с сыром и пили белое вино, которое принес им из кафе пляжный служитель. Загар облекал тело Кармелиты, как идеально сшитое платье. Окончив школу, она перепробовала разные профессии за кулисами теле- и киностудий. Теперь она опять была без работы. Кармелита подумывала выйти замуж за Бена — он был так непохож на других, так весел и серьезен. Кроме того, Бен хорош собой: он ведь наполовину француз, хоть и вырос в Англии. Ему тридцать один — интересный возраст. Бен работает в школе, но, может быть, отец пристроит его в рекламное агентство или в издательство. Если бы отец похлопотал, он бы многое мог сделать для них обоих. Если она выйдет замуж, отец, надо надеяться, похлопочет.

— Ты вчера видела отца, Кармелита?

— Нет, он же уехал куда-то на побережье. Наверно, на какую-нибудь виллу ближе к итальянской границе.

— Я бы хотел почаще с ним встречаться, — сказал Бен. — И поговорить с ним. До сих пор мы с ним так и не поговорили.

— Он ужасно стесняется моих друзей, — ответила Кармелита.

Иногда ей было досадно, что Бен заговаривает с ней об отце. Бен прочел вдоль и поперек все его книги; перечитывать книги по второму и третьему разу, как будто память не в порядке, — это какая-то мания, казалось Кармелите. Она думала, что Бен любит ее только потому, что она дочь Кеннета Хоупа, но потом решала, что этого не может быть: ведь ни деньги, ни успех не интересуют Бена. Кармелита знала немало дочек знаменитых людей, и всех их одолевали поклонники, которым нужны были только деньги и успех отцов. Но Бена в ее отце привлекали книги.

— Он никогда мне не мешает, — сказала она. — В этом он молодец.

— Я хотел бы серьезно с ним поговорить, — повторил Бен.

— О чем?.. Он не любит говорить о своей работе.

— Да, но он же не обычный человек. Я хотел бы постичь его душу.

— А мою?

— У тебя прелесть, а не душа. Полная ленивой неги. Бесхитростная.

Пальцем он провел от ее колена к лодыжке. На Кармелите было розовое бикини. Она была прехорошенькая и до восемнадцати лет мечтала стать кинозвездой. Скоро ей должен был исполниться двадцать один год. Теперь она считала, что лучше выйти за Бена, чем выбиваться в актрисы, и от этого испытывала облегчение. Она не бросила Бена, как других. В других она поначалу влюблялась по уши, но тут же к ним охладевала. Бен — интеллектуал, а интеллектуалов ни с того ни с сего не бросают. Такие люди открываются не сразу. Находишь в них все новое и новое... Наверно, в ней говорит отцовская кровь, вот ее и тянет к интеллигентам вроде Бена.

Бен жил в маленькой гостинице, в переулке у старой набережной. На лестнице было темно, комната с балкончиком была под самой крышей. Кармелита жила на вилле у друзей. Много времени она проводила в комнате у Бена и иногда оставалась там на ночь. Лето выдалось исключительно счастливое.

— Если мы поженимся, — сказала она, — тебе почти не придется встречаться с отцом. Он работает и ни с кем не видится. А когда он не пишет, уезжает. Может быть, он опять женится, и тогда...

— Ну и что, — перебил он. — Я женюсь на тебе, а не на твоем отце.

Дора Каслмейн окончила курсы фонетистов, но никогда не работала по специальности. В тот год после рождественских каникул она устроилась на полставки в школу на Безил-стрит в Лондоне — там она должна была учить самых способных мальчиков, говоривших с грубым акцентом, правильному английскому произношению. Ее отец изумился.

— Деньги, деньги, вечно ты говоришь о деньгах. Давай займем. Кто же живет без долгов!

— Кто же даст нам в долг, отец? Не будь таким наивным.

— А что говорит Уэйт?

Уэйт был молодой человек из издательства, который занимался гонорарами Каслмейна, таявшими год от года.

— Нам и так заплатили больше, чем причитается.

— Ну что за вздор: ты — и вдруг учительница.

— Это кажется вздором тебе, — ответила она в конце концов, — но не мне.

— Дора, ты серьезно решила взяться за эту работу?

— Да. Я так этого жду!

Отец не поверил ей, но сказал:

— Мне кажется, Дора, теперь я стал для тебя обузой. Пожалуй, я обессилею и умру.

— Как Оутс на Южном полюсе, — прокомментировала Дора.

Он посмотрел на нее, она — на него. Они любили друг друга и понимали друг друга с полуслова.

Среди учителей она была единственной женщиной, да и положение у нее было особое. В учительской у нее имелся свой угол, и, желая всячески показать мужчинам, что она не намерена навязываться, Дора обычно, если была свободна, клала перед собой какой-нибудь еженедельник и погружалась в него с головой, поднимая глаза, только чтобы поздороваться с преподавателями, которые входили в учительскую, держа стопки тетрадей под мышкой. Доре не надо было проверять тетради: она была как бы на отшибе, ее дело — ставить гласные. Сперва один учитель, а потом и другой заговорили с ней на большой перемене, когда она передавала им сахар к кофе. Некоторым учителям едва исполнилось тридцать. Рыжеусый физик только-только окончил Кембридж. Никто не спрашивал ее, как спрашивали, бывало, лет пятнадцать назад начитанные молодые люди: «Простите, мисс Каслмейн, вы не родственница Генри Каслмейна, писателя?»

Той же весной Бен после школы прогуливался с Кармелитой под деревьями Линкольнз-Инн-Филдз и смотрел, как играют дети. Бен и Кармелита были красивой парой. Кармелита работала секретаршей в Сити. Ее отец уехал в Марокко, а перед отъездом пригласил их на обед в ресторан, чтобы отметить их помолвку.

Бен сказал:

— У нас в школе работает одна женщина. Она преподает фонетику.

— Да? — сказала Кармелита.

Она нервничала, потому что, когда ее отец уехал в Марокко, Бен придал новый оборот их отношениям. Он больше не разрешал ей оставаться у него в Бейсуотере на ночь даже по выходным. Бен говорил, что воздержание пойдет им на пользу: летом они поженятся, а до этого им будет чего ждать. «И потом, я хочу понять, — добавлял он, — что мы значим друг для друга помимо секса».

Только тогда она почувствовала, как сильна его власть над ней. Кармелита думала, что Бен ведет себя так жестко потому, что хочет, наверное, еще упрочить свою власть. На самом деле он просто хотел понять, что они значат друг для друга помимо секса.

Как-то она без предупреждения зашла к Бену и застала его за чтением. На столе, словно ожидая своей очереди, лежали груды книг.

Кармелита предъявила ему обвинение:

— Ты готов от меня отделаться, лишь бы читать свои книжки.

— В четвертом классе проходят Троллопа, — объяснил он, указывая на роман Троллопа в стопке книг.

— Но ты же не Троллопа читаешь!

Бен читал биографию Джеймса Джойса. Он швырнул книгу на стол и сказал:

— Я всю жизнь читаю, Кармелита, и ты с этим ничего не сделаешь.

Она села.

— А я и не собираюсь, — ответила она.

— Знаю, — сказал Бен.

Он писал очерк о ее отце. Ей бы хотелось, чтобы отец проявил больше интереса к Бену. Когда отец угощал их обедом, лицо у него было светское — мальчишеское и улыбчивое. Кармелита знала отца и иным, когда он в приступе подавленности, казалось, не мог вынести даже солнечного света.

— Что с тобой, отец?

— Во мне разыгрывается комедия ошибок, Кармелита.

В таком настроении он целыми днями, ничего не делая, просиживал за письменным столом. Потом ночью вдруг начинал работать, а после спал допоздна, и постепенно, день за днем тоска его отпускала.

— Тебя к телефону, отец... насчет интервью.

— Скажи, что я на Ближнем Востоке.

— Что ты думаешь о Бене, отец?

— Милейший человек, Кармелита. По-моему, ты выбрала удачно.

— Он интеллектуал... а я, сам знаешь, люблю интеллектуалов.

— По типу он мне напоминает студента. Таким он и останется.

— Он хочет написать о тебе очерк, отец. Он прямо помешался на твоих книгах.

— Да.

— Может, поможешь ему, отец? Поговоришь с ним о твоей работе?

— О господи, Кармелита! Мне легче самому написать этот распроклятый очерк.

— Ну хорошо, хорошо. Я же только спросила.

— Не нужны мне ученики, Кармелита. Глаза б мои их не видели.

— Ну хорошо. Я и так знаю, отец, что ты художник, — нечего демонстрировать мне свой темперамент. Я ведь только хотела, чтобы ты помог Бену. Я ведь только...

Я ведь только хотела, чтобы отец помог мне, думала она, гуляя с Беном по Линкольнз-Инн-Филдз. Надо было сказать так: «Говори с Беном побольше, если хочешь мне помочь». А отец спросил бы: «Что ты имеешь в виду?» А я бы ответила: «Сама не знаю». А он бы сказал: «Ну, если сама не знаешь, то откуда мне знать?»

Бен говорил:

— У нас в школе работает одна женщина. Она преподает фонетику.

— Да? — нервно сказала Кармелита.

— Некая мисс Каслмейн. Она уже четвертый месяц работает, а я только сегодня узнал, что она дочь Генри Каслмейна.

— Он же умер! — вырвалось у Кармелиты.

— Я тоже так считал. А он, оказывается, не умер и живет себе в Эссексе.

— Сколько лет мисс Каслмейн? — спросила Кармелита.

— Она уже не молода. Ей за сорок. Даже под пятьдесят. Она милая женщина, классическая английская старая дева. Следит, чтобы мальчики не говорили «транвай» и «телевизер». Вполне могла бы жить где-нибудь в Глостершире и заниматься выжиганием по дереву. Только сегодня я узнал...

— Если тебе повезет, он, наверно, пригласит тебя в гости, — сказала Кармелита.

— Да она уже пригласила меня съездить к нему как-нибудь на выходные. Мисс Каслмейн все устроит. Она прямо расцвела, когда выяснилось, что я почитатель Каслмейна. Многие, наверно, считают, что он умер. Конечно, его книги принадлежат прошлому, но что за книги! Ты читала «Берег моря»?.. Это его ранняя вещь.

— Нет, но я читала «Грех бытия» — так, кажется? Это...

— Ты хочешь сказать «Грешник и бытие». Там есть великолепные места. Каслмейн не заслужил забвения.

Кармелита испытала острое раздражение против отца, а потом — отчаяние, и, хотя это ощущение еще не стало для нее привычным, она уже задумывалась о том, не то же ли самое чувствует отец, когда в полном унынии сидит целыми днями, глядя перед собой и страдая, а потом целыми ночами пишет, каким-то чудом изгоняя из себя боль и перенося ее в прозу, полную терпкого веселья.

Она беспомощно спросила:

— Каслмейн пишет хуже отца, правда?

— Да как их можно сравнивать? Каслмейн пишет иначе. Нельзя сказать, что один хуже другого, пойми же!

Взглядом теоретика он посмотрел на дымовые трубы Линкольнз-Инна. Таким она любила Бена сильнее всего. «В конце концов, — подумала она, — не будь Каслмейнов, для нас обоих все было бы куда сложнее».

— Отец, это ни на что не похоже. Разница в шестнадцать лет... Что люди скажут?

— Милая Дора, это плебейство. Какая разница, что скажут люди! Сам по себе возраст ничего не значит, если есть взаимное влечение, настоящее сродство душ.

— У нас с Беном много общего.

— Знаю, — сказал он и сел в кресле поглубже.

— Я смогу уйти с работы, отец, и снова быть тут с тобой. На самом деле мне никогда не хотелось там работать. А теперь твое здоровье пошло на поправку...

— Знаю.

— А Бен будет приезжать по вечерам и на выходные. Ты ведь с ним подружился?

— Бен — замечательный человек, Дора. Он далеко пойдет. Он восприимчив.

— Он мечтает спасти твои книги от забвения.

— Знаю. Ему нужно бросить работу, я ему уже говорил, и целиком посвятить себя критике. Он прирожденный эссеист.

— Ах, отец, пока что он не сможет уйти с работы, ничего не поделаешь. Нам нужны деньги. Без его заработка нам не обойтись, мы...

— Что? О чем это ты?

— Я о том, что его подстегивает работа в школе, он сам так считает, отец.

— Ты его любишь?

— В мои годы так просто не скажешь, отец.

— Для меня вы оба дети. Ты его любишь?

— Мне кажется, — ответила она, — что я его давным-давно знаю. Иногда мне чудится, что я знала его всю жизнь. Я уверена, что мы встречались раньше, быть может даже в предыдущем существовании. И этим все сказано. В том, что я выхожу за Бена, есть что-то от предопределения, понимаешь?

— Кажется, да.

— В прошлом году он был помолвлен, правда недолго, и должен был жениться на совсем юной девушке, — сказала она. — На дочери одного писателя, Кеннета Хоупа. Ты о нем знаешь, отец?

— Понаслышке, — ответил он. — Бен, — добавил он, — прирожденный ученик.

Она посмотрела на него, он — на нее. Они любили друг друга и понимали друг друга с полуслова.

 

Черная мадонна

Когда Черную Мадонну устанавливали в церкви Иисусова Сердца, освятить статую прибыл сам епископ. Двое самых кудрявых мальчиков-певчих несли шлейф его длинной порфиры. Когда он во главе процессии, распевавшей литанию святых, шествовал от дома священника к церкви, неожиданно разгулялось, и октябрьское солнце одарило их неярким светом. За епископом шли пятеро священников в белых облачениях из тяжелого, затканного серебром шелка; четверо должностных лиц из мирян в красных мантиях; затем члены церковных братств и нестройные ряды Союза матерей.

В новом городе Уитни-Клей было немало католиков, особенно среди медсестер только что открытой больницы, а также среди рабочих бумажной фабрики, которые перебрались из Ливерпуля, соблазненные новым жилым массивом. Порядочно католиков было и на консервном заводе.

Черную Мадонну пожертвовал церкви один новообращенный. Он вырезал ее из мореного дуба.

— Ствол нашли в болоте, пролежал в трясине не одну сотню лет. Тут же по телефону вызвали скульптора. Он поехал в Ирландию и вырезал статую прямо на месте. Вся хитрость в том, чтобы не дать дереву высохнуть.

— Что-то она смахивает на современное искусство.

— Никакая она не современная, сделана по старинке. Поглядели бы вы на современное искусство, так сразу бы поняли, что она по старинке сработана.

— Смахивает на совре...

— Нет, по старинке. А то бы ее не позволили в церкви ставить.

— Она не такая красивая, как Непорочное Зачатие, что в Лурде. Вот та берет за сердце.

Но в конце концов все привыкли к Черной Мадонне, ее квадратным рукам и прямым линиям одежд. Раздавались голоса, что ее надо бы обрядить пороскошней или на худой конец пустить кружево по облачению.

— Вы не находите, святой отец, что у нее какой-то унылый вид?

— Нет, — отвечал священник, — я нахожу, что вид у нее превосходный. Нарядив ее, мы только исказим линии скульптуры.

Поглядеть на Черную Мадонну приезжали из самого Лондона, причем не католики, а, по словам настоятеля, скорее всего, неверующие — заблудшие души, хотя и наделенные талантами. Они приезжали, словно в музей, полюбоваться на те самые линии, которых не следовало искажать нарядами.

Новые город Уитни-Клей поглотил стоявшую на его месте деревеньку. От нее остались пара домиков со сдвоенными чердачными окнами, таверна под вывеской «Тигр», методистская часовня и три лавчонки. До лавчонок уже добирался муниципалитет, методисты пытались отстоять свою часовню, и лишь один дом со сдвоенными чердачными окнами да таверна были взяты под охрану государством, с чем волей-неволей пришлось смириться городскому совету по планированию.

Город был разбит на геометрически правильные квадраты, секторы (там, где проходила окружная дорога) и равнобедренные треугольники. Узор нарушался всего в одном месте, где в черту города вклинивались останки деревеньки, походившие с высоты птичьего полета на игривую завитушку.

Мэндерс-роуд образовывала сторону параллелограмма из обсаженных деревьями улиц. Она была названа в честь одного из отцов концерна по переработке фруктов («Фиги Мэндерса в сиропе») и состояла из квартала магазинчиков и длинного многоэтажного жилого дома, известного как Криппс-Хаус, по имени покойного сэра Стаффорда Криппса, который заложил первый камень в его фундамент. На шестом этаже этого дома, в квартире № 22, проживали Реймонд и Лу Паркеры. Реймонд Паркер работал на автозаводе начальником цеха и входил в правление. Они были женаты уже пятнадцать лет, и Лу перевалило за тридцать семь, когда пошли слухи о чудесах Черной Мадонны.

Из двадцати пяти супружеских пар, живших в Криппс-Хаусе, пять исповедовали католичество. У всех, кроме Лу и Реймонда, были дети. Шестую семью муниципалитет незадолго до того переселил в отдельный шестикомнатный дом, потому что у них было семь душ детей, не говоря о дедушке.

Считалось, что Паркерам повезло: бездетные, они умудрились заполучить трехкомнатную квартиру. Предпочтение отдавалось семьям с детьми, но Паркеры вот уже много лет стояли на очереди. Поговаривали также, что у Реймонда «рука» в муниципалитете, где директор завода занимал пост советника.

Паркеры относились к тем немногочисленным жильцам Криппс-Хауса, у кого имелись собственные автомобили. Телевизора в отличие от большинства соседей они не держали; будучи бездетны, они могли позволить себе культивировать вкус к изящному, так что в своих привычках и развлечениях отличались — в первых меньше, а во вторых больше — от обитателей соседних квартир. На новый фильм они шли только в том случае, если картину хвалили в «Обсервере» ; смотреть телевизор полагали ниже своего достоинства; были крепки в вере, голосовали за лейбористов и считали, что двадцатый век лучше всех предыдущих; принимали доктрину первородного греха и частенько награждали эпитетом «викторианский» все, что было им не по вкусу, — и людей, и взгляды. Когда, например, один советник муниципалитета подал в отставку, Реймонд заметил: «У него не было выбора. Он викторианец, к тому же слишком молод для должности». А Лу считала слишком уж «викторианскими» романы Джейн Остен . «Викторианцем» становился каждый, кто выступал против отмены смертной казни. Реймонд регулярно читал «Ридерз дайджест», журнал «Автомобильное дело» и «Вестник католицизма». Лу читала «Куин», «Женский журнал» и «Лайф» . Они выписывали «Ньюс кроникл» . Каждый прочитывал по две книжки в неделю. Реймонд отдавал предпочтение книгам о путешествиях, Лу любила романы.

Первые пять лет совместной жизни их тревожило, что у них нет детей. Оба прошли медицинское обследование, после которого Лу прописали курс вливаний. Вливания не помогли. Это тем больше их разочаровало, что сами они появились на свет в многодетных католических семьях. Состоявшие в браке сестры и братья Лу и Реймонда все имели не меньше трех ребятишек, а у вдовой сестры Лу их было целых восемь; Паркеры посылали ей по фунту в неделю.

Их квартирка в Криппс-Хаусе состояла из трех комнат и кухни. Соседи копили на собственные дома — обосновавшись на казенной площади, они рассматривали ее лишь как очередное звено многоступенчатой ракеты, призванной доставить их к заветной цели. Лу с Реймондом не разделяли этих честолюбивых помыслов. Их казенная обитель им не просто нравилась — они были от нее в полном восторге, даже находили в ней нечто аристократическое, самодовольно подумывая, что в этом отношении они выше предрассудков «среднего класса», к которому они как-никак принадлежали.

— Придет время, — предрекала Лу, — когда будет модно жить в казенной квартире.

Друзья у них были самые разные. Тут, правда, Реймонд и Лу, бывало, расходились во мнениях. Реймонд считал, что Экли надо приглашать вместе с Фарреллами. Мистер Экли работал бухгалтером в отделе энергоснабжения. Мистер и миссис Фаррелл служили: он — сортировщиком у Мэндерса («Фиги в сиропе»), она — билетершей в кинотеатре «Одеон».

— В конце концов, — убеждал Реймонд, — и те и другие католики.

— Не спорю, — возражала Лу, — но у них нет общих интересов. Фарреллам просто не понять, о чем говорят Экли. Экли любят порассуждать о политике, Фареллы предпочитают анекдоты. Пойми, это не снобизм, а здравый смысл.

— Хорошо, хорошо, делай как знаешь.

Ибо никто не мог заподозрить Лу в снобизме, а ее здравый смысл был известен всем.

Широкий круг знакомых объяснялся активным участием Паркеров в приходских делах. Оба они входили в различные церковные братства и гильдии. Реймонд помогал во время службы и устраивал еженедельные футбольные лотереи, выручка от которых шла в фонд украшения храма. Лу чувствовала себя не у дел, когда Союз матерей собирался на свои специальные мессы: то была единственная организация, куда Лу никоим образом не могла вступить. Но до замужества она работала медсестрой, а потому состояла в гильдии Сестер милосердия.

Таким образом, их приятели-католики в большинстве своем были людьми разных профессий. Те же, с кем Реймонд был связан по службе, занимали разное общественное положение — и Лу разбиралась в этом лучше Реймонда. Обычно он предоставлял ей решать, кого и с кем приглашать.

Автозавод принял на работу человек двенадцать с Ямайки; двое оказались под началом у Реймонда. Как-то вечером он пригласил их домой на чашку кофе. То были молодые холостяки, очень вежливые и очень черные. Молчаливого звали Генри Пирсом, а разговорчивого — Оксфордом Сент-Джоном. Лу удивила и порадовала Реймонда, заявив, что их непременно нужно перезнакомить со всеми друзьями, сверху донизу. Реймонд, конечно, знал, что она во всем руководствуется никак не снобизмом, а только здравым смыслом, но как-то побаивался, что она сочтет противным этому самому смыслу знакомить новых черных друзей со старыми белыми.

— Я рад, что Генри с Оксфордом тебе понравились, — сказал он. — И рад, что мы сможем представить их нашим знакомым.

За один только месяц чернокожая пара девять раз побывала в Криппс-Хаусе. Их знакомили с бухгалтерами и учителями, упаковщиками и сортировщиками. Лишь Тина Фаррелл, билетерша из кинотеатра, не смогла до конца прочувствовать высокий смысл происходящего.

— А эти черномазенькие, оказывается, вполне приличные ребята, как их узнаешь поближе.

— Ты это о наших друзьях с Ямайки? — спросила Лу. — А почему, собственно, им не быть приличными? Они такие же, как все.

— Конечно, я то и хотела сказать, — согласилась Тина.

— Мы все равны, — заявила Лу. — Не забудь, среди черных встречаются даже епископы.

— Господи Иисусе, у меня и в мыслях не было, что мы ровня епископу, — вконец растерялась Тина.

— Ну так не называй их черномазенькими.

Иногда летом по воскресеньям, ближе к вечеру, Паркеры брали друзей с собой на автомобильные прогулки. Ездили они в один и тот же придорожный ресторанчик на берегу реки. В первый раз появившись там с Генри и Оксфордом, они почувствовали, что бросают вызов общественному мнению, однако никто не имел ничего против, и никаких неприятностей не воспоследовало. Скоро чернокожая пара вообще всем примелькалась. Оксфорд Сент-Джон завел роман с хорошенькой рыженькой счетоводшей, и Генри Пирс, оставшись в одиночестве, теперь что ни день бывал у Паркеров. Лу с Реймондом собирались провести две недели летнего отпуска в Лондоне. «Бедняжка Генри, — говорила Лу, — без нас ему будет скучно».

Однако, когда Генри ввели в общество, он оказался не таким тихоней, каким выглядел поначалу. Ему было двадцать четыре года, и он хотел знать все на свете. Яркий блеск глаз, зубов и кожи еще больше подчеркивал его рвение. В Лу он будил материнский инстинкт, а у Реймонда вызывал родственные чувства. Лу нравилось слушать, как он читает любимые стихи, переписанные в ученическую тетрадку:

Нимфа, нимфа, к нам скорей!

Шуткой, шалостью развей,

Юной прелестью...

Лу прерывала:

— Нужно произносить «шуткой», «шалостью», а не «суткой», «салостью».

— Шуткой, — послушно выговаривал он и продолжал: — «Смех, схватившись за бока...» Смех, понимаете, Лу? Смех. Для этого господь бог и создал человека. А люди, которые ходят с кислым видом, так они, Лу...

Лу обожала такие беседы. Реймонд благосклонно попыхивал трубкой. После ухода гостя Реймонд обычно вздыхал: такой смышленый парнишка — и надо же, сбился с пути! Генри воспитывался в школе при католической миссии, но потом отступился от веры. Он любил повторять:

— Суеверия наших дней еще вчера были наукой.

— Я не согласен, — возражал Реймонд, — что католическая вера — суеверие. Никак не согласен.

Присутствовал при этом сам Генри или нет, Лу неизменно замечала:

— Он еще вернется в лоно церкви.

Если разговор шел в его присутствии, он награждал Лу сердитым взглядом. И только в эти минуты жизнерадостность покидала Генри и он снова делался молчаливым.

Реймонд и Лу молились о том, чтобы Генри обрел утраченную веру. Лу три раза в неделю читала розарий перед Черной Мадонной.

— Когда мы уедем в отпуск, ему без нас будет скучно. Реймонд позвонил в лондонскую гостиницу, где у них был заказан номер.

— У вас найдется комната для молодого джентльмена, который будет сопровождать мистера и миссис Паркер? — И добавил: — Цветного джентльмена.

Услышав, что комната найдется, Реймонд обрадовался и вздохнул с облегчением: значит, цвет кожи никого не интересует.

Отпуск прошел гладко, если не считать малоприятного визита к вдовой сестре Лу, той самой, которой выделялся на воспитание восьмерых детей один фунт в неделю; Элизабет и Лу не виделись девять лет.

Они навестили ее незадолго до конца отпуска. Генри сидел на заднем сиденье рядом с большим чемоданом, набитым разным старьем для Элизабет. Реймонд вел машину, время от времени повторяя:

— Бедняжка Элизабет — восемь душ! — что действовало Лу на нервы, но она и вида не подавала.

Когда они остановились у станции метро «Виктория-Парк» спросить дорогу, Лу вдруг запаниковала. Элизабет жила в унылой дыре под названием Бетнел-Грин, и за те девять лет, что они не виделись, жалкая квартирка на первом этаже с облупившимися стенами и голым дощатым полом начала представляться Лу в более розовом свете. Посылая сестре еженедельные переводы, она мало-помалу приучилась думать о Бетнел-Грин как чуть ли не о монастырской келье. Воображение рисовало ей нечто скудно обставленное, но выскобленное и отмытое до безукоризненного блеска, нечто в озарении святой бедности. Полы сияли. Элизабет — седая, в морщинах, но опрятная. Благовоспитанные дети, послушно усевшись друг против друга за стол — почти такой же, как в монастырских трапезных, — приступают к супу. И, лишь добравшись до «Виктория-Парк», Лу вдруг осознала во всей его убедительности тот факт, что на самом деле все будет совсем иначе. «С тех пор как я последний раз у нее побывала, там многое могло измениться к худшему», — призналась она Реймонду, который никогда не бывал у Элизабет.

— Где «там»?

— В доме у бедняжки Элизабет.

Ежемесячные письма от Элизабет Лу пробегала, не вдаваясь в подробности, — однообразные коротенькие послания, довольно безграмотные, ибо Элизабет, по собственным ее словам, «академиев не кончала»:

«Джеймс на новом месте уж думаю конец теперь той беде у меня кровяное довление и был доктор очень милый. То же из помощи кажный день. Обед присылали и для моих маленьких они его прозвали Самаходная еда на четыре колеса. Я молюсь Всевышнему что Джеймс из беды выпутался он мне ничего не говорит в шестнадцать они все такие рта не раскроют но Бог он правду видит. Спасибо за перевод Бог тебя не забудит твоя вечно сестра Элизабет».

Лу попыталась собрать воедино все, что можно было узнать за девять лет из таких писем. Джеймс, старшенький, видимо, попал в какую-то неприятную историю.

— Надо было выяснить у Элизабет про этого мальчика, Джеймса, — сказала Лу. — В прошлом году она писала, что он попал в «беду», его вроде бы собирались куда-то отправить. Но тогда я не обратила на это внимания, не до того было.

— Не можешь же ты все взвалить на свои плечи, — ответил Реймонд. — Ты и так достаточно помогаешь Элизабет.

Они остановились у дома Элизабет. Лу поглядела на облупившуюся краску, на грязные окна и рваные, давно не стиранные занавески, и перед ней с поразительной живостью встало ее беспросветное детство в Ливерпуле. Спасти Лу тогда могло только чудо; на чудо она и уповала, и надежды сбылись: монашенки подыскали ей место. Она выучилась на медсестру. Ее окружали белоснежные койки, сияющие белизной стены, кафель; к ее услугам всегда имелись горячая вода и ароматические соли в неограниченном количестве. Выйдя замуж, она хотела обставить квартиру белой крашеной мебелью, чтобы легче было смывать микробы. Но Реймонд высказался за дуб: он не понимал всех прелестей гигиены и нового эмалевого лака. Воспитанный в благонравии, он на всю жизнь приобрел вкус к стандартным гарнитурам и гостиным, выдержанным в осенних тонах. И сейчас, разглядывая жилище Элизабет, Лу чувствовала, как ее отшвырнуло назад, в прошлое.

Когда они возвращались в гостиницу, Лу тараторила, радуясь, что все уже позади:

— Бедняжка Элизабет, не очень-то ей повезло. Мне понравился крошка Фрэнсис, а тебе, Рей?

Реймонд не любил, чтобы его называли Реем, однако протестовать не стал, памятуя, что Лу вся на нервах. Элизабет оказала им не слишком любезный прием. Она похвалила темно-синий ансамбль Лу — сумочку, перчатки, шляпку и туфельки, — но похвалы прозвучали обвинением. Квартира была вонючей и грязной.

— Сейчас я вам все покажу, — сказала Элизабет издевательски изысканным голосом, и пришлось им протискиваться темным узким коридорчиком вслед за тощей фигурой, чтобы попасть в большую комнату, где спали дети.

Старые железные койки стояли в ряд, на каждой ворох рваных одеял — и никаких простынь. Реймонд пришел в негодование; оставалось надеяться, что Лу не станет принимать все это близко к сердцу. Реймонд прекрасно знал, что различные общественные организации дают Элизабет достаточно средств на жизнь, что она просто-напросто распустеха, из тех, кто сам себе помочь не желает.

— Элизабет, а вы никогда не думали устроиться на работу? — спросил он и тут же пожалел о собственной глупости.

Элизабет не преминула воспользоваться случаем.

— Чего-чего? Ни в какие там ясли-садики я моих детей не отдам и ни в какой приют определять их не стану. По нынешним временам детишкам свой родной дом нужен, и у моих он есть. — И добавила: — Бог, он все видит, — таким тоном, что Реймонду стало ясно: до него бог еще доберется за то, что ему, Реймонду, повезло в жизни.

Реймонд выдал малышам по монете в полкроны, а для ребят постарше — они играли на улице — оставил монеты на столе.

— Как, уже уходите? — спросила Элизабет укоризненным тоном. Сама, однако, не переставала с жадным любопытством разглядывать Генри, так что укоризна в ее голосе была скорее данью привычке.

— Ты из Штатов? — поинтересовалась она.

Генри, сидевший на самом краешке липкого стула, ответил: нет, с Ямайки, и Реймонд подмигнул ему, чтобы подбодрить.

— В войну много тут вашего брата понаехало, из Штатов, — сказала Элизабет, посмотрев на него краешком глаза.

Генри поманил семилетнюю девочку, предпоследнего ребенка Элизабет:

— Иди сюда, скажи что-нибудь.

Вместо ответа девчушка запустила руку в коробку со сладостями, которую принесла Лу.

— Ну, скажи нам что-нибудь, — повторил Генри.

Элизабет рассмеялась:

— Она тебе такое скажет, что сам рад не будешь. У кого, у кого, а у ней язык здорово подвешен. Послушал бы, как она учительниц отбривает.

От смеха у Элизабет заходили кости под мешковатым платьем. В углу стояла колченогая двуспальная кровать, рядом столик, а на нем кружки, консервные банки, гребень, щетка, бигуди, фотографии Иисусова Сердца в рамке. Еще Реймонд обратил внимание на пакетик, который ошибочно принял за пачку презервативов. Он решил ничего не говорить Лу: она наверняка заметила еще что-нибудь, и, может, гораздо хуже.

На обратном пути Лу болтала, едва не срываясь в истерику.

— Реймонд, дружок, — чирикала она своим самым великосветским голоском, — я просто не могла не оставить бедняжке всех наших хозяйственных денег на будущую неделю. А придется нам, голубчик, дома чуть-чуть поголодать. Другого выхода у нас нет.

— Хорошо, — согласился Реймонд.

— Но скажи мне, — взвизгнула Лу, — могла ли я поступить иначе? Могла ли?

— Не могла, — ответил Реймонд. — Ты правильно сделала.

— Моя родная сестра, дружок, — продолжала Лу. — Ты заметил, во что у нее волосы превратились от перекиси? Светлые и темные пряди вперемешку, а ведь какая хорошенькая была головка!

— Хотелось бы мне знать, сама-то она хоть что-нибудь пыталась сделать? — заметил Реймонд. — С такой семьей ничего не стоило добиться новой квартиры, если б только она...

— Такие никогда не переезжают, — вставил Генри, наклонившись с заднего сиденья. — Это называется трущобной психологией. Взять хотя бы народ у нас на Ямайке...

— Какое может быть сравнение! — вдруг взвилась Лу. — Тут совсем другой случай!

Реймонд удивленно на нее поглядел, а Генри откинулся на сиденье, оскорбленный. Откуда у этого-то взялась наглость, с ненавистью подумала Лу, строить из себя сноба. Элизабет как-никак белая женщина.

Их молитвы о ниспослании благодати Генри Пирсу не остались без ответа. Сперва Генри обрел туберкулез, а следом и утраченную веру. Его направили в один валлийский санаторий, и Лу с Реймондом пообещали навестить его под рождество. Тем временем они молили Пресвятую Деву об исцелении Генри от недуга.

Оксфорд Сент-Джон, чей роман с рыжей счетоводшей кончился ничем, стал теперь у Паркеров частым гостем. Но до конца заменить собой Генри он так и не смог. Оксфорд был старше и не такой утонченный. Приходя к ним, он любил разглядывать себя в зеркале на кухне, приговаривая. «Ах ты, здоровенный черномазый ублюдок!» Он все время называл себя черномазым, что, по мнению Лу, вполне соответствовало истине, но к чему вечно тростить об этом? Он останавливался на пороге, раскрывал объятия и ухмылялся во весь рот. «Да, черен я, но и красив, о дщери иерусалимские». А как-то раз, когда Реймонда не было дома, он подвел разговор к тому, что у него все тело черное. Лу пришла в замешательство, стала поглядывать на часы и спустила в вязанье несколько петель.

Когда она трижды в неделю читала розарий перед Черной Мадонной и молилась о здравии Генри, она заодно просила и о том, чтобы Оксфорда Сент-Джона перевели на работу в другой город. Ей не хотелось делиться с Реймондом своими затруднениями; и на что, собственно говоря, ей было жаловаться? На то, что Оксфорд такой простой и заурядный? Это не годилось: Реймонд презирал снобизм, да и она тоже, так что ситуация была весьма деликатной. Каково же было ее удивление, когда через три недели Оксфорд объявил о своем намерении подыскать работу в Манчестере.

— Знаешь, а в этих слухах про деревянную статую что-то есть, — сказала она Реймонду.

— Возможно, — сказал Реймонд. — А то бы и слухов не было.

Лу не могла рассказать ему, как молилась об устранении Оксфорда. Но когда Генри Пирс написал ей, что пошел на поправку, она заметила Реймонду: «Вот видишь, мы просили возвратить Генри веру, и теперь он верующий. А сейчас просим, чтобы он исцелился, и ему уже лучше».

— Врачи там хорошие, — сказал Реймонд, но все же добавил: — А молиться мы, конечно, будем и дальше.

Сам он, хотя розария и не читал, каждую субботу после вечерней мессы преклонял колени перед Черной Мадонной помолиться за Генри Пирса.

Оксфорд при каждой встрече только и говорил, что об отъезде из Уитни-Клея. Реймонд заметил:

— Переезд в Манчестер — большая ошибка с его стороны. В огромном городе бывает так одиноко. Но, может, он еще передумает.

— Нет, — сказала Лу, настолько уверовала она в силу Черной Мадонны. Она по горло была сыта Оксфордом Сент-Джоном, который задирал ноги на ее диванные подушечки и звал себя ниггером.

— Скучно без него будет, — вздохнул Реймонд, — все-таки он веселый парень.

— Скучно, — сказала Лу. Она как раз читала приходский журнал, что с ней редко случалось, хотя она вместе с другими активистками сама вызвалась рассылать его подписчикам и каждый месяц надписывала на бандеролях не одну сотню адресов. В предыдущих номерах, помнилось ей, было что-то такое насчет Черной Мадонны, как та исполняла разные просьбы. Лу слышала, что паства из соседних приходов часто ходит молиться в церковь Иисусова Сердца только из-за статуи. Говорили, что к ней приезжают со всей Англии, но молиться или полюбоваться на произведение искусства — этого Лу не знала. Со всем вниманием взялась она за статью в приходском журнале.

«Отнюдь не претендуя на излишнее... молитвы были услышаны, и многим верующим в ответ на просьбы чудеснейшим образом даровано... два удивительных случая исцеления, хотя, разумеется, следует подождать медицинского заключения, поскольку факт окончательного выздоровления может быть подтвержден лишь по истечении известного срока. В первом случае речь идет о двенадцатилетнем ребенке, страдавшем лейкемией... Во втором... Отнюдь не желая создавать cultus там, где не место культам, мы тем не менее обязаны помнить о том. что вечный наш долг — почитать Богоматерь, источник благодати, коей обязаны мы...

Отец настоятель получил и другие сведения, касающиеся нашей Черной Мадонны — речь идет о бездетных супружеских парах. Стали известны три подобных случая. Во всех трех муж и жена утверждают, что постоянно возносили молитвы Черной Мадонне, а в двух случаях из трех обращались к ней с конкретной просьбой: даровать им ребенка. Во всех трех случаях молитвы возымели действие. Гордые родители... Каждый прихожанин да почтет желаннейшим своим долгом вознести особое благодарение... Отец настоятель будет признателен за дальнейшие сообщения...»

— Реймонд, — сказала Лу, — на-ка прочти.

Они решили ходатайствовать перед Черной Мадонной о младенце.

Когда в субботу они поехали к мессе, Лу бряцала четками. У церкви Реймонд остановил машину.

— Послушай, Лу, — сказал он, — ты в самом деле хочешь ребенка? — Ему подчас казалось, что Лу всего лишь собирается устроить Черной Мадонне экзамен. — Хочешь после всех этих лет?

Эта мысль не приходила Лу в голову. Она подумала о своей опрятной квартирке и размеренной жизни, о гостях и своем парадном кофейном сервизе, о еженедельниках и книжках из библиотеки, о вкусе к изящному, который они едва ли смогли б культивировать, будь у них дети. Еще она подумала о том, какая она моложавая и хорошенькая, как ей все завидуют, и о том, что ничто ее в жизни не связывает.

— Давай попробуем, особой беды не будет, — решила она. — Господь не пошлет нам ребенка, если нам на роду написано оставаться бездетными.

— Есть вещи, которые мы сами должны решать за себя, — ответил он. — И, по правде сказать, если ты не хочешь ребенка, мне-то он и подавно не нужен.

— Помолиться все равно не помешает, — повторила она.

— Лучше сперва решить, а потом уж молиться, — заметил он. — Не стоит искушать провидение.

Она вспомнила, что вся их родня, и ее и Реймонда, давно обзавелась детьми. Подумала о сестре Элизабет с ее восемью ребятишками, вспомнила про девчушку, которая «учительниц отбривает», — хорошенькую, насупленную и оборванную; представила крошку Фрэнсиса, как тот мусолит соску, обхватив Элизабет за худую шею. И сказала:

— Не вижу, почему бы мне и не завести ребенка.

Оксфорд Сент-Джон отбыл в конце месяца. Он обещал писать, но их не удивляло, что недели проходят, а он все молчит. «Вряд ли он вообще нам напишет», — сказала Лу. Реймонду почудилось, что она этим даже довольна, и он было подумал, уж не превращается ли она в сноба, как это бывает с женщинами в ее возрасте, когда они понемногу теряют свои идеалы, но тут она заговорила о Генри Пирсе. Генри писал, что уже почти выздоровел, но врачи посоветовали ему вернуться в Вест-Индию.

— Надо бы его навестить, — сказала Лу. — Мы ведь обещали. Через две недели, в воскресенье, а?

— Хорошо, — сказал Реймонд.

В субботу накануне поездки Лу в первый раз почувствовала недомогание. Она с трудом поднялась, чтобы поспеть к утренней мессе, но во время службы ей пришлось выйти. Ее стошнило за церковью, прямо во дворике. Реймонд отвез ее домой, не слушая никаких возражений и не дав почитать розарий перед Черной Мадонной.

— Всего через шесть недель! — повторяла она, едва ли понимая, почему ей так плохо: от возбуждения или по естественному ходу вещей. — Всего шесть недель назад, — и ее голос зазвучал на старый ливерпульский манер, — были мы у Черной Мадонны, и на тебе — молитвы наши уже услышаны, видишь?

Глядя на нее с благоговением и ужасом, Реймонд поднес тазик.

— А ты уверена? — спросил он.

Наутро она почувствовала себя лучше и решила, что они смогут поехать в санаторий навестить Генри. Он раздобрел и, на ее взгляд, стал немного грубее. В манере держаться у него появилось нечто решительное, словно, едва не расставшись с бренной своей оболочкой, он твердо настроился впредь такого не допускать. До его отъезда на родину оставалось совсем немного. Он пообещал зайти к ним попрощаться. Следующее письмо от Генри Лу пробежала глазами и тут же передала Реймонду.

Теперь к ним в гости ходили заурядные белые.

— Генри с Оксфордом были куда колоритней, — сказал Реймонд и смутился, испугавшись, как бы не подумали, будто он шутит над цветом их кожи.

— Скучаете по вашим черномазеньким? — спросила Тина Фаррелл, и Лу забыла ее одернуть.

Лу забросила бо льшую часть своих приходских обязанностей, чтобы шить и вязать на младенца. Реймонд забросил «Ридерз дайджест». Он попросил о повышении, и его сделали начальником отдела. Квартира превратилась в зал ожидания: к лету, через год после рождения маленького, они надеялись скопить на собственный домик. В пригороде велось жилстроительство; на один из новых домов они и рассчитывали.

— Нам потребуется садик, — объясняла Лу друзьям.

«Я вступлю в Союз матерей», — думала она про себя.

Тем временем свободную спальню превратили в детскую. Реймонд сам смастерил кроватку, хоть кое-кто из соседей и жаловался на стук молотка. Лу позаботилась о колыбельке, украсив ее оборочками. Она написала родственникам, отправила письмо и Элизабет, послав ей пять фунтов и предупредив, что еженедельные переводы на этом кончаются, так как у них у самих теперь каждый пенс на счету.

— Да она все равно в этих деньгах не нуждается, — сказал Реймонд. — О таких, как Элизабет, заботится государство. — И он поведал Лу о пачке презервативов, которую, как ему показалось, он углядел на столике возле двуспальной кровати.

Лу разволновалась.

— С чего ты решил, что это презервативы? Как выглядела пачка? И почему ты до сих пор молчал? Какая наглость, а еще называет себя католичкой, как ты думаешь, у нее есть любовник?

Реймонд не рад был, что проболтался.

— Не волнуйся, лапонька, не надо так расстраиваться.

— Она говорила, что каждое воскресенье ходит к мессе, и все дети тоже, кроме Джеймса. Не мудрено, что мальчик попал в историю — с таким-то примером перед глазами! И как я сразу не догадалась, а то зачем бы ей волосы красить перекисью! И все это время я посылала ей по фунту в неделю, в год, значит, пятьдесят два фунта! Никогда бы не стала этого делать, и еще называет себя католичкой, а у самой противозачаточные средства наготове.

— Лапонька, не надо расстраиваться.

Трижды в неделю Лу молилась перед Черной Мадонной о благополучных родах и здоровье младенца. Она обо всем рассказала отцу настоятелю, и тот сообщил об этом в очередном номере приходского журнала: «Стал известен еще один случай благосклонной помощи бездетной супружеской паре со стороны нашей Черной Мадонны...» Лу читала розарий перед статуей, пока ей не стало трудно опускаться на колени, а живот вырос так, что она уже не видела собственных ног. И когда она стояла перед изваянием, перебирая на животе четки, Богоматерь в своих черных деревянных одеждах, с высокими черными скулами и квадратными руками казалась ей самой непорочностью.

Реймонду она сказала:

— Если родится девочка, одно из имен пусть будет Мария. Не главное, конечно, слишком уж оно заурядное.

— Как ты захочешь, лапонька, — ответил Реймонд. Доктор предупредил его, что роды могут оказаться тяжелыми.

— А если мальчик, назовем его Томасом в честь дядюшки. Но если будет девочка, то главное имя давай подыщем пошикарней.

Он решил, что Лу просто оговорилась: этого словечка — «шикарный» — он от нее раньше не слышал.

— Как насчет Доун ? — спросила она. — Мне нравится, как оно звучит. А вторым именем — Мария. Доун Мария Паркер, очень красиво.

— Доун! Это же не христианское имя, — возразил он. Но потом добавил: — Впрочем, лапонька, как тебе хочется.

— Или Томас Паркер, — сказала она.

Она решила лечь в общую палату родильного дома, как все прочие. Но когда пришло время рожать, она позволила Реймонду себя переубедить. «Тебе, лапонька, это может оказаться труднее, чем молодым, — не переставал твердить он. — Лучше возьмем отдельную палату, не разоримся».

Роды, однако, прошли очень гладко. Родилась девочка. Уже вечером Реймонду разрешили навестить Лу. Она лежала совсем сонная.

— Нянечка отведет тебя в детскую и покажет девочку, — сказала она. — Малышка очень миленькая, но жутко красная.

— Младенцы все рождаются красными, — сказал Реймонд. Он встретил нянечку в коридоре.

— Можно мне взглянуть на ребенка? Жена говорила...

Нянечка засуетилась:

— Сейчас я вызову сестру.

— Нет, нет, мне бы не хотелось никого беспокоить, просто жена говорила...

— Все в порядке, мистер Паркер. Подождите здесь.

Появилась сестра, степенная высокая дама. Реймонду показалось, что она страдает близорукостью: прежде чем повести в детскую, она долго и пристально его разглядывала.

Девочка была пухленькая и очень красненькая, с курчавыми черными волосиками.

— Странно, у нее волосы. Я думал, они рождаются лысенькими, — сказал Реймонд.

— Рождаются и с волосами, — успокоила сестра.

— Что-то она уж больно красная. — Реймонд оглядел младенцев в соседних кроватках. — Много краснее других.

— Ну, это пройдет.

Наутро он застал Лу в полуобморочном состоянии. У нее была истерика, она визжала, и ей пришлось дать большую дозу успокаивающего. Он сидел у постели, ничего не понимая. Потом в дверях показалась нянечка и поманила его в коридор.

— Вы можете поговорить со старшей сестрой?

— Ваша жена переживает из-за младенца, — объяснила ему та. — Понимаете, все дело в цвете кожи. Прекрасная, великолепная девочка, но цвет...

— Я заметил, что она очень красная, — сказал Реймонд, — но сестра говорила...

— Краснота пройдет. Цвет кожи у новорожденных меняется. Но ребенок, несомненно, будет коричневым, если не совершенно черным, и нам кажется, что именно черным. Красивый, здоровый ребенок.

— Черным? — сказал Реймонд.

— Нам так кажется, и, должна вам сказать, так оно наверняка и будет. Мы не могли предполагать, что ваша жена так болезненно воспримет это известие. У нас тут рождалось достаточно чернокожих младенцев, но для матерей это, как правило, не было неожиданным.

— Тут, должно быть, какая-то путаница. Вы, должно быть, перепутали младенцев, — сказал Реймонд.

— О путанице не может быть и речи, — резко сказала сестра. — Такие вещи сразу же выясняются. Но в нашей практике бывали случаи, когда отцы отказывались признавать собственных детей.

— Но мы же оба белые, — сказал Реймонд. — Посмотрите на жену, на меня посмотрите...

— Это уж сами разбирайтесь. На вашем месте я бы поговорила с доктором. Но, что бы вы ни решили, я прошу вас не волновать жену в ее теперешнем состоянии. Она уже отказалась кормить девочку грудью, утверждая, что это не ее ребенок. Смешно.

— Это Оксфорд Сент-Джон?

— Реймонд, доктор предупреждал тебя, что мне нельзя волноваться. Я ужасно себя чувствую.

— Это Оксфорд Сент-Джон?

— Пошел вон, мерзавец, и как у тебя язык повернулся такое сказать!

Он потребовал, чтобы ему показали девочку, — всю неделю он каждый день ходил на нее смотреть. Пренебрегая воплями белых малышей, нянечки собирались у ее кроватки полюбоваться на свою миленькую «чернушку». Она и в самом деле была совсем черненькая, с плотными курчавыми волосиками и крошечными негроидными ноздрями. Этим утром ее окрестили, хотя родители при сем не присутствовали. Крестной матерью была одна из нянечек.

Завидев Реймонда, нянечки разлетелись в разные стороны. Он с ненавистью посмотрел на младенца. Девочка глядела на него черными глазками-пуговками. На шейке у нее он заметил табличку «Доун Мария Паркер».

В коридоре ему удалось поймать какую-то нянечку:

— Послушайте, снимите у ребенка с шеи фамилию Паркер. У нее не Паркер фамилия, это не мой ребенок.

Нянечка ответила:

— Не мешайте, я занята.

— Не исключена возможность, — сказал Реймонду доктор, — что если когда-то у вас или у вашей жены была в семье хоть капелька негритянской крови, то сейчас она дала о себе знать. Возможность, конечно, маловероятная. В моей практике я с этим не сталкивался, но слышать слышал. Если хотите, я могу порыться в справочниках.

— У меня в семье ничего подобного не было, — ответил Реймонд. Он подумал о Лу и ее сомнительных ливерпульских предках. Родители у нее умерли еще до того, как они познакомились.

— Это могло произойти несколько поколений тому назад, — заметил доктор.

Реймонд вернулся домой, постаравшись не столкнуться с соседями, которые начали бы его останавливать и расспрашивать о Лу. Он уже жалел, что разбил кроватку в первом приступе бешенства: дал-таки волю низменным инстинктам. Но стоило ему вспомнить крохотные черные пальчики с розовыми ноготками, как он переставал жалеть о кроватке.

Ему удалось разыскать Оксфорда Сент-Джона. Однако еще до того, как были получены результаты анализа крови, он сказал Лу:

— Напиши своим и спроси, не было ли у вас в семье негритянской крови.

— Спроси у своих! — отрезала Лу.

Она не желала даже видеть черного младенца. Нянечки кудахтали над ребенком с утра до вечера и бегали к Лу с докладами:

— Возьмите себя в руки, миссис Паркер, у вас растет прелестная крошка.

— Вам следует заботиться о собственном чаде, — сказал священник.

— Вы не представляете, как я страдаю, — сказала Лу.

— Во имя господа бога нашего, — сказал священник, — если вы дочь католической церкви, вы обязаны принять страдания.

— Не могу я себя насиловать, — ответила Лу. — Нельзя же требовать от меня...

Через неделю Реймонд как-то сказал ей:

— Врачи говорят, что с анализом крови все в порядке.

— Как это в порядке?

— У девочки и Оксфорда кровь совершенно разная и...

— Заткнись, надоело, — сказала Лу. — Младенец черный, и никакими анализами белым его не сделаешь.

— Не сделаешь, — согласился он. Выясняя, нет ли у него в семье негритянских кровей, он напрочь рассорился с матерью. — Врачи говорят, — продолжал Реймонд, — что в портовых городах иногда возникает такое смешение рас. Это могло произойти несколько поколений назад.

— Я одно знаю, — сказала Лу. — Брать этого ребенка домой я не собираюсь.

— И не хочется, да придется, — сказал он.

Реймонд перехватил письмо от Элизабет, адресованное Лу:

«Дорогая Лу Реймонд спрашиваит были у нас в семействе чернокожие подумать только у тебя цветная родилася Бог он все видит. Был у Флиннов двоюродный братец в Ливерпуле звали Томми темный такой про его говорили, что он от негра с корабля так это было давным давно до нашей покойной матушки упокой Господь ее душу она бы в гробу перевернулася и зря ты перестала мне помогать что тебе фунт в Неделю. Это у нас от батюшки черная кровь а Мэри Флинн ты ее знала она работала на маслобойке была черная и помниш у нее волоса были как у негра так это верно с давнего времени тогда негр был у их предок и все натурально вышло. Я благодарю Всевышнего что моих детишек эта напасть стороной обошла а твой благоверный видно негра виноватит каторово ты мне в нос сувала как вы у меня были. Я желаю вам всего хорошего и как вдова при детях прошу посылайте деньги как обнакновенно твоя вечно сестра Элизабет».

— Насколько я мог понять из ее письма, — сказал Реймонд, — в вашей семье была-таки примесь цветной крови. Ты, конечно, могла и не знать, но я считаю, записи об этом должны где-то сохраниться.

— Заткнись, — ответила Лу. — Младенец черный, и белым его не сделаешь.

За два дня до выписки у Лу был гость, хотя, кроме Реймонда, она приказала никого к себе не пускать. Этот ляпсус она отнесла за счет пакостного любопытства больничных нянечек, ибо не кто иной, как Генри Пирс, зашел попрощаться с ней перед отъездом. Он не просидел у нее и пяти минут.

— Что-то ваш гость недолго побыл, миссис Паркер, — сказала нянечка.

— Да, я его мигом спровадила. Я, кажется, довольно ясно объяснила, что никого не желаю видеть. Почему вы его пустили?

— Простите, миссис Паркер, но молодой человек так расстроился, когда услышал, что к вам нельзя. Он сказал, что уезжает за границу, и это последняя возможность, и вообще он, может, никогда уже с вами не встретится. Он спросил: «А как младенец?» — мы сказали: «Лучше некуда».

— Вижу, куда вы клоните, — сказала Лу, — только это не так. Есть анализ крови.

— Ну что вы, миссис Паркер, у меня и в мыслях не было ничего подобного.

«Ясное дело, путалась с одним из тех негров, что к ним ходили».

Лу казалось, что именно такие разговоры велись на лестничных площадках и у дверей в Криппс-Хаусе, когда она поднималась к себе наверх, и что соседи, завидев ее, понижают голос.

— Не могу я к ней привыкнуть. Не нравится она мне, хоть убей.

— Мне тоже, — отозвался Реймонд. — Но, заметь, будь это не мой, а чужой ребенок, по мне, все было бы в норме. Просто противно, что она моя, а люди думают, что нет.

— В этом все дело, — подытожила Лу.

Сослуживец Реймонда спросил его утром, как поживают его друзья Оксфорд и Генри. Реймонд долго колебался, пока решил, что вопрос был задан без подвоха. Но как знать, как знать... Лу и Реймонд уже запросили правление Детских приютов и теперь только ждали благоприятного ответа.

— Будь у меня такая малышка, ни в жизнь бы с ней не рассталась, — сказала Тина Фаррелл. — Денег нету, а то бы мы ее удочерили. Самая миленькая черномазенькая девчушка в мире.

— Ты бы этого не сказала, — возразила Лу, — будь ты ее матерью. Сама подумай: в один прекрасный день просыпаешься и узнаешь, что родила чернокожего ребенка, причем все считают, что от негра.

— Обалдеть можно, — хихикнула Тина.

— Мы проверили данные крови, — поспешила добавить Лу.

Реймонд добился перевода в Лондон. Вскоре пришел ответ и из Детских приютов.

— Мы правильно поступили, — заявила Лу. — Даже священник и тот не стал спорить, приняв во внимание, что нам невыносимо держать ребенка в семье.

— А, так он сказал, что мы хорошо сделали?

— Он не говорил, что хорошо. Вообще-то он сказал, что хорошо было бы оставить девочку у себя. Но поскольку об этом не могло быть и речи, мы поступили правильно. Очевидно, в этом вся разница.