В Марстоне Пол любил самоочевидную (как он страстно верил) невинность. Это качество он отметил в нем с первого взгляда, в самом начале их первого совместного семестра в Оксфорде.
Как-то раз, в конце дня, Марстон стоял в университетском дворе, в нескольких ярдах от своих товарищей по футбольной команде колледжа. Предавшись одной из своих послеобеденных оргий, они бешено носились кругами и вместо мяча перепасовывались украденной на университетской кухне буханкой хлеба. Время от времени двое или трое с криком «держи его!» одновременно набрасывались на одного из игроков и хватали его за яйца. Казалось, Марстон и сам не знает, участвует ли он в этой игре. Он стоял в сторонке и с едва заметной улыбкой наблюдал. Голова у него была круглая, с коротко стрижеными волосами, как бы шлемом обрамлявшими неброские черты лица. У него был слегка озадаченный вид человека, который чувствует растерянность в компании и, возможно, винит себя за неумение приспосабливаться.
Пол, наблюдавший за этой сценой из сторожки, преодолел барьеры собственной застенчивости и пригласил Марстона к себе выпить. За пивом он попросил его рассказать о себе. На вопросы Марстон отвечал прямо. Он сказал Полу, что его отец — хирург с Харли-стрит, который по причине больной печени частенько злится на сына. Пол и представить себе не мог, чтобы кто-либо в каких-либо обстоятельствах разозлился на Марстона. Доктор Марстон хотел, чтобы его сын вступил в Университетский боксерский клуб. Поэтому, как человек послушный и мягкий (решил Пол), тот, дабы угодить отцу, стал членом университетской боксерской команды. Однако, как он едва ли не беззаботно поведал Полу, необходимость драться на ринге приводила его в ужас. «Перед боем меня тошнит, старичок, я весь бледнею и зеленею». Пол спросил его, какого он мнения о капитане гребной восьмерки колледжа, Бузотере, как звали его друзья. С университетского двора доносился голос Бузотера, разразившегося непристойной бранью. «Похоже, он вполне славный малый, но не уверен, старичок, захочу ли я видеться с ним или чтобы меня с ним увидели через двадцать четыре часа после окончания университета».
Пол сделался весьма заинтересованным наперсником Марстона. Он задавал ему вопросы и получал правдивые ответы. Но ни разу он не был уверен в том, что Марстону нравится так много рассказывать.
Однажды Марстон сказал, что больше всего любит одиночное плавание на парусной шлюпке, но, возможно, еще больше — самостоятельные полеты. Он был членом Университетского летного клуба и мечтал стать пилотом. Любил он также и совершать в одиночку долгие пешие прогулки по английской сельской местности, которую считал самой красивой в мире (он успел разок побывать в Югославии и покататься на лыжах в Альпах). Он был влюблен в английский запад. Поколебавшись, Пол предложил отправиться на пасхальные каникулы в совместный поход. Марстон пришел в восторг. По его словам, он давно хотел пройтись пешком по берегу реки Уай. Он раздобыл карты местности. Они назначили день — 26 марта, — когда намеревались выехать на автобусе из Лондона в Росс-на-Уае.
Поход, продлившийся пять дней, совершенно не удался. Пол, сочтя, что поэзия Марстону наверняка наскучит, целую неделю до отъезда штудировал книги по мореплаванию, авиации и боксу. Выпив в Россе-на-Уае по чашке кофе, они добрались до пешеходной дороги, протянувшейся по берегу реки. Как только они тронулись в путь, Пол заговорил о новых типах аэропланов. Казалось, Марстону, хотя и вежливо слушавшему, было скучно, да и когда Пол перешел на парусные шлюпки, ему едва ли стало более интересно. Утром второго дня, когда они шли по сельской местности, где язычками зеленого пламени пробивалась на кончиках веток листва, Марстон сказал, что у него болит живот. Полу казалось, что признаться в боли Марстон способен лишь тогда, когда сильно страдает. Весь следующий час он наблюдал за Марстоном молча, опасаясь, что тому будет нелегко отвечать. Наконец он взволнованно спросил:
— Все еще болит? Может, зайдем в деревню и попробуем найти врача?
— Да заткнись ты! — сказал Марстон. — Что ты трясешься надо мной, как старая клуша?!
Помолчав, он добавил:
— Пойду-ка я посру вон под теми деревьями, — и удалился.
На третий день их немного позабавила собака, которая увязалась за ними, когда они шли по зеленеющим полям, и не отставала весь день, пока в сумерки их не нагнал ее хозяин, фермер, принявшийся кричать, что они украли у него собаку, и за это он подаст на них в суд. Он записал их фамилии и адреса. Это волнующее происшествие на пару часов развеяло скуку.
Переночевали они в пансионе с завтраком, где им пришлось улечься в одну кровать. Ни один из них не уснул. Наутро Марстон встал и сказал:
— Переночевав с тобой вдвоем, старичок, я получил весьма неприятное представление о супружестве.
Завтракали они молча.
Позже Пол, который взял с собой простенькую фотокамеру «Брауни», сфотографировал Марстона, сидящего на берегу реки и сосредоточенно изучающего разложенную на коленях карту.
Когда они вернулись в Лондон, Марстон первым выпрыгнул из автобуса на тротуар. Даже не обернувшись, чтобы попрощаться, он торопливо зашагал прочь. Пол смотрел Марстону вслед и слышал, как тот насвистывает мотивчик из популярной американской музыкальной комедии «Хорошие новости».
Снимок вышел тусклый: сероватые поля, кнуты едва тронутых листвой ивовых веток, черные на фоне мерцающей реки, подернутой тигрово-полосатой рябью. На поросшем травой речном берегу сидит девятнадцатилетний парнишка в поношенном сером фланелевом костюме, склонившийся над картой, в которой, судя по всему, заключено их счастье. Он похож на английского пилота времен Великой войны, изучающего где-то во Франции карту Западного фронта. За шлемообразным затылком видны лишь краешек щеки и крыло носа. Он кажется удивительно одиноким. Для Пола фотография была оптическим стеклом, сконцентрировавшим в себе то памятное английское весеннее утро. Снимок был заурядный, столь непритязательный в своих трех или четырех элементах, что впоследствии Пол мог в любой момент восстановить его в памяти.
Во время начавшегося после похода летнего семестра, в Оксфорде, у Пола появился друг, характером совсем не похожий на Марстона. Это был поэт Саймон Уилмот, сын врача, который заодно был и психоаналитиком. Если Марстон казался воплощением святой простоты, то Уилмот знал все на свете о фрейдистских комплексах вины в себе и других — комплексах, которые, как он настаивал, следует преодолевать с помощью отмены запретов. Человека нельзя подавлять. Подавление приводит к заболеванию раком.
Уилмот учился в Крайст-Чёрче, колледже щеголей, богачей и аристократов, с коими он виделся только в столовой да в церкви. За пределами своего колледжа он снискал себе репутацию чудаковатого «гения». С ним дружили поэты всего университета. Они ходили к нему в гости поодиночке, по предварительной договоренности. Уилмот, имевший жутко неряшливый вид, страшно неаккуратный в обращении с книгами и бумагами, дорожил тем не менее каждой секундой своего драгоценного времени.
Пол познакомился с Уилмотом в Нью-Колледже, на приеме в саду. Уилмот, уже прослышавший о том, что Пол пользуется дурной славой безумца, бросил на него клинически оценивающий взгляд своих, как казалось, чересчур близко посаженных глаз и пригласил его к себе на Пек-куод — в три тридцать следующего дня.
На другой день, в три сорок, Пол постучал в дверь Уилмота. Открыв, Уилмот сказал:
— А, это ты. Ты опоздал на десять минут. Ну ладно, входи.
Хотя была середина дня, шторы на окнах Уилмотовой гостиной были наглухо задернуты. Уилмот сидел в кресле, за которым стоял торшер. Он знаком указал Полу на стул напротив. Пол сел и посмотрел на Уилмота. Свет падал на его песочного цвета волосы надо лбом, кожа которого была гладкой, как пока еще чистый пергамен. Близко посаженные, с розоватыми веками глаза делали его почти альбиносом. Стоило Полу вымолвить слова, которые могли быть истолкованы как признак неврастении, как Уилмот бросал взгляд на пол, словно регистрируя их на ковре.
Уилмот принялся засыпать Пола вопросами, а тот старался давать ответы с налетом таинственности. Ему хотелось показаться интересным больным.
— Ах, вот оно что! — сказал Уилмот, когда Пол поведал ему о том, что его мать умерла, когда ему было одиннадцать лет, отец — когда ему было шестнадцать, и что их с братом и сестрой воспитывали главным образом Кейт, кухарка, и ее сестрица Фрида, горничная, а жили они у бабушки в Кенсингтоне. Симптоматично.
Саймон взглянул на пол и спросил:
— Чем ты будешь заниматься, когда окончишь Оксфорд?
Пол хотел стать поэтом. Саймон спросил, кем из современных поэтов он восхищается. Пол растерялся. Потом он наобум ляпнул, что любит военные стихи Зигфрида Сассуна.
— Зигги Бездарен. Его военные стихи Попросту Никуда Не Годятся.
В своих высказываниях Уилмот делал на некоторых словах почти нелепое ударение, как будто цитируя Священное Писание.
— Разве стихи Сассуна к современной поэзии не относятся? — спросил Пол.
— Зигги Делает Заявления. Он Придерживается Убеждений. Стихотворение о сражении на Западном Фронте он закончил строкой: «О Боже, заставь их остановиться!» Поэт Такого Не Скажет.
— Что же он в таком случае должен был написать?
— Все, что может Поэт, — это воспользоваться Случаем, предоставляемым Ситуацией, дабы суметь создать Словесный Артефакт. Война — это просто-напросто материал для его творений. Поэт не в силах Остановить Войну. Он может лишь создать стихотворение из материала, которое она ему дает. Уилфрид писал: «Все, что может сделать сегодня поэт — это предостеречь».
— Уилфрид?
— Уилфрид Оуэн, единственный поэт, который писал о Западном фронте в Своей Особой Манере. Уилфрид не говорил: «О Боже, заставь их остановиться!»
Ледяным, абсолютно бесстрастным голосом, разъединяя слова так, точно он отделял каждое слово от стихотворения и выставлял напоказ, Уилмот продекламировал:
Стихи Уилмот читал так, точно в них не было ни капли эмоций, не было даже смысла. Слова обнажались, подумалось Полу, словно камни после отлива, голые в иссушающем солнечном свете, на медного цвета песке. Если и обнаруживалась в голосе Уилмота какая-то выразительность, то связана она была с отстраненным клиническим интересом к перечню воинских атрибутов — Рукояти Кинжала, Долгов До Утра, Чести Мундира.
Внезапно Уилмот сказал:
— Покажи мне свои стихи.
Пол, который носил свои стихи с собой, как носит документы в чужой стране путешественник, вынул из кармана двенадцать стандартного формата листов с отвратной машинописью. Уилмот, выказав жестом легкое смятение, взял их и пробурчал: «Какова энергия!» Он принялся с невероятной скоростью листать страницы, изредка хмыкая, как казалось, в знак одобрения, а чаще — неодобрения. Однажды он грубовато хохотнул и воскликнул:
— Но так НЕЛЬЗЯ!
Через пять минут он прочел все двенадцать листов. Пол листок за листком поднял их с ковра, куда их ронял Саймон.
— Ну и каково твое мнение?
— Тебе надо бросить эти Шеллиевские Штучки.
— Значит, стихи тебе не понравились?
— Мы нуждаемся в тебе ради Поэзии.
Пол почувствовал себя одним из Немногих Избранных.
— А теперь тебе пора идти. Мне надо работать, — резко сказал Уилмот, оттопырив нижнюю губу.
Пол пригласил Уилмота нанести ответный визит — зайти к нему в его университетское жилище. Уилмот, близоруко насупившись, заглянул в свой календарь и сказал, что сможет выкроить время ровно через неделю. Он проводил Пола до выхода и плотно закрыл за ним дверь.
Неделю спустя они ели бутерброды и пили пиво у Пола. Саймон съел девять из дюжины имевшихся бутербродов, после чего с наигранным возмущением сказал:
— Что, неужели больше нет бутербродов? С ростбифом мне понравились.
Пол сбегал на кухню колледжа, где сумел раздобыть только два маленьких пирожка со свининой. Вернувшись к себе, Пол обнаружил, что Уилмот сидит за письменным столом и читает его Дневник. Ничуть не смущенный появлением Пола, он обернулся и просто спросил:
— Кто такой Марстон?
Пол ясно понял, что возмущаться манерами Уилмота бесполезно. Тому, кто не мог примириться с ними без возражений, оставалось лишь навсегда исчезнуть из его жизни.
Пол сказал:
— Марстон — мой друг.
— Это само собой. А еще?
Пол рассказал о походе.
Саймон взглянул на пол, хмыкнул и процитировал фрагмент из того места Дневника, где Пол описывает Марстона, сидящего на берегу реки:
— «Не поделили мы с ним карту счастья». — Строку он продекламировал так, точно эти слова произносились на луне. Полу даже почудилось, что их сочинил не он, а Уилмот. — Это поэзия, — потом: — Возможно, тебе следует постоянно вести дневник, — задумчиво сказал он и, помолчав, продолжил: — Что же такого необыкновенного в этом молодом человеке?
— Ничего.
Рассмеявшись, Уилмот воскликнул:
— Не смеши меня, Скоунер! Как же в нем может не быть ничего необыкновенного? Почему же ты тогда с самого начала предпочел его остальным? Почему ты выбрал его? Он что, Потрясный Красавчик?
— Все студенты-спортсмены прикидываются добропорядочными и заурядными людьми. А на самом деле все они крикливые выскочки и пошляки. Марстон же, хотя он этого и не сознает, ничуть на них не похож. Он добрый и скромный, он влюблен в сельскую Англию. Он везде и всюду как бы образует вокруг себя островок, на котором остается один. Это сама невинность.
— Ах, так ты считаешь, что он верх совершенства? — Уилмот украдкой взглянул на ковер.
— Кажется, да.
— Никто не совершенен, — сказал Уилмот, резко подняв голову и посмотрев Полу в глаза. — Ты просто хочешь сказать, что он Нелюдим.
— Он авиатор — пилот.
— Авиатор? — навострил уши Уилмот. — Ну что ж, возможно, это Симптоматично. Авиаторы хотят быть Ангелами.
В душе Пол торжествовал. Он наделил Марстона симптомами и превратил его в неврастеника. Саймон спросил:
— Кстати, а ты Дева?
— Кто?
— Девственник?
Пол залился краской.
— Кажется, да.
— Но ты же должен знать, девственник ты или нет.
— Тогда девственник. А ты?
— Едва ли можно побывать в Берлине (куда в силу некоего странного умопомрачения — наверняка они окончательно спятили — родители отправили меня, когда мне было семнадцать) и остаться девственником. Единственное Подходящее Место для Секса — это Германия. Англия — страна Никчемная.
Пол не нашелся, что на это сказать. Он спросил:
— Может, сходим в книжную лавку Блэкуэлла? Я хочу купить «Святой лес». — Саймон говорил ему, что единственная из изданных после войны книг критических статей, к которой Не Противно Притронуться, — это «Святой лес» Т. С. Элиота.
Выйдя через час от Блэкуэлла, они столкнулись на Брод-стрит с Марстоном. Пол представил Марстона Саймону, который воззрился на парня с нескрываемым любопытством.
— Пол о тебе рассказывал, — сказал он.
— Ах! — с изумленным видом воскликнул Марстон.
— Увидимся на будущей неделе, Пол, — сказал Уилмот и удалился.
Зайдя в очередной раз к Саймону, Пол спросил, какого тот мнения о Марстоне. Скосив глаза на кончик собственного носа, Уилмот сказал:
— Авиатор в Шлеме.
— Он тебе понравился?
— Похоже, он Очень Славный, — вымолвил с презрительной холодностью Уилмот. — Теперь понятно, почему ты к нему тянешься.
— Почему же?
— Потому что ты понимаешь, что он бывает счастлив только в десяти тысячах футов над землей. Вы с ним очень похожи, — загадочно добавил он.
— Чем же? Я всегда считал, что мы совершенно разные.
— Вы оба Тянетесь к Небесам. Потому вы и такие высокие. Вам хочется удрать подальше от собственных Яиц. Он тебе нравится, потому что он к тебе равнодушен. Равнодушие Всегда тебя Привлекает. Оно Неотразимо. Ты страшишься физического контакта и поэтому влюбляешься в людей, с которыми чувствуешь себя в безопасности.
— То есть, по-твоему, Марстону я не нравлюсь?
— Думаю, он мог бы полюбить тебя за то, что ты считаешь его Интересным. В конце концов, мало кто из нас так считает.
— Ну и что же мне делать?
— Ты должен открыть ему свои чувства, этого не избежать. — С видом ученого, рассматривающего некий образец, Уилмот искоса взглянул на ковер.
С таким чувством, что это в последний раз, Пол пригласил Марстона прогуляться по Оксфорд-парку. Недоверчиво взглянув на него, Марстон помедлил, а потом беззаботным и решительным тоном сказал:
— Ладно, старичок, согласен.
Они дошли до маленькой речушки Черуэлл и уселись на скамейку.
— Зачем ты позвал меня на прогулку? Хочешь что-то спросить? — сказал Марстон, повернувшись и посмотрев Полу прямо в глаза. С тех пор, как они вернулись, Марстон ни разу не упоминал об их совместном походе.
— По-моему, нам не стоит больше встречаться.
— Почему? — Марстон казался расстроенным, но терпеливо ждал, как будто судьба их дальнейших отношений зависела только от Пола.
— Наш поход кончился полным провалом, ведь так?
— Похоже на то, — Марстон посмотрел вдаль. Потом он обворожительно улыбнулся и беззаботным своим голосом произнес:
— Да, кажется, так оно и есть.
— Пять дней кряду я тебе страшно надоедал.
— Да, похоже на то, старичок. Но…
— Что?
— Может, ты мне так сильно и не надоел бы, если бы не делал таких отчаянных попыток меня развлечь.
— То есть?
— Ты наскоро вызубрил все, что считаешь моими любимыми предметами разговора и все пять дней пережевывал одно и то же. Ведь так оно и было, старичок, верно? — спросил он, повернув голову и взглянув Полу в глаза.
— А о чем же еще мне было говорить?
— Ты мог бы поговорить о вещах, которые интересуют не меня, а тебя.
— О поэзии? Она бы тебе до смерти наскучила.
— Да, — рассмеялся Марстон. Внезапно он перехватил взгляд Пола и вновь рассмеялся, после чего приложил ладонь ко рту и сдержал наигранную зевоту. — А может, мы нашли бы тему, которая интересует нас обоих.
И тут Полу открылась истина. Что между нами общего, подумал он, кроме того, что он мне нравится? Я должен был говорить о нем. Должен был задавать ему такие же клинические вопросы, какие задавал мне Уилмот — а ты Дева? Он очень ясно понял, что это могло бы сработать. Но при мысли об этом у него защемило сердце. Он понял, что единственной основой для искренних отношений должен быть их интерес друг к другу. Основой. И бездной. Не было у них общих интересов, кроме как к самим себе. Марстон, который и вправду был невинен, правдив, смел, красив и ничуть не вульгарен — то есть таков, каким Пол на свой рекламный манер описывал его Уилмоту, — этот Марстон ему бы наскучил. А он, разумеется, уже наскучил Марстону. Он сказал:
— По-моему, мы должны договориться больше не видеться.
— Как хочешь. — Марстон отвернулся и посмотрел на ярко-зеленую поляну — фон для резвившихся на ней спортсменов. Потом он сказал:
— Но это будет весьма непросто, ведь мы учимся в одном небольшом колледже.
— Ну что ж, видеться будем, а разговаривать — нет.
— Ладно, старичок, раз уж тебе так хочется.
— Он помедлил, как бы ожидая от Пола еще каких-то слов.
— В таком случае прощай, — сказал Марстон и, встав со скамейки, зашагал в сторону спортсменов. Но потом он обернулся и сказал:
— Кстати, не твой ли друг Уилмот посоветовал тебе больше со мной не встречаться?
— Нет, ничего подобного он не советовал — даже наоборот.
— Ладно, ладно, я просто спросил. Извини.
— Потом он добавил: — Если уж совсем откровенно, то сейчас наш разговор впервые мне не наскучил. Сегодня ты мне вовсе не надоел.
Вернувшись в колледж, Пол надел мантию и направился к ректору просить разрешения не ходить вместе со всеми в столовую. Ректору Клоусу было всего двадцать пять. У него был вид человека, преданного колледжу «душой и сердцем», ибо в отличие от всех прочих членов совета с их суховатыми, высокомерными манерами он был молод и водил приятельские отношения со студентами. Ректор Клоус носил серый фланелевый костюм, который казался даже более потрепанным, нежели широкие «оксфордские штаны» большинства студентов последнего курса. Пол попросту не мог не считать его шпионом, засланным стариками на вражескую молодежную территорию. Однако, в силу некоего извращения, именно это и заставляло Пола ему доверять и во многом признаваться.
Едва он постучался, как дверь тотчас же отворил ректор, который, выглянув наружу, добродушно промолвил:
— Входите, дружище! Чем могу помочь?
Густо покраснев, Пол в нескольких сбивчивых фразах объяснил, что просит у ректора разрешения не ходить до конца семестра в столовую. Ректор Клоус рассмеялся и поинтересовался причиной столь необычной просьбы.
— Дело в том, что я не хочу видеться с Марстоном.
— Довольно странно, — сказал ректор. — Я мало что знаю об этом деле, но меня всегда удивляло, что вы водите дружбу с Марстоном. Я часто задавал себе вопрос, что у вас с ним может быть общего.
— Я влюблен в него, и мы с ним условились не встречаться до конца семестра, после которого настанет лето, когда мы и без того встречаться не будем, — сказал Пол. Ректор Клоус покраснел до корней волос, помолчал, а потом сказал:
— М-да, попали мы с вами в передрягу. Мне придется передать вашу просьбу коллегам, но поскольку семестр скоро закончится, полагаю, никто не станет возражать против того, чтобы вы не ходили в столовую. Причину им знать не обязательно. — Затем, во внезапном порыве откровенности: — Строго между нами, старина, вы твердо уверены, что приняли правильное решение? Не лучше ли попросту дотерпеть до конца?
— Совершенно уверен, — сказал Пол и, сунув руку в карман куртки, достал оттуда стихотворение, в коем признавался в своих чувствах к Марстону. Ректор Клоус взял его и внимательно прочел:
Дважды прочтя стихотворение, ректор Клоус сказал:
— Можно мне взять его, старина? У вас ведь есть еще копия? — И он сунул листок в карман.
Теперь, когда Пол перестал ходить в столовую, он варил себе яйцо или сосиски на газовом рожке, установленном в его комнате колледжем, или уходил из дома — чаще всего с Уилмотом. Они совершали длительные прогулки по окрестностям Оксфорда, взяв с собой столь любимые Уилмотом бутерброды, которые на лоне природы съедали. Полу начало казаться, что Уилмот репетирует сцены из спектакля, в коем, на писательских подмостках, ему отведена главная роль. Об остальных участниках постановки Уилмот был весьма невысокого мнения. Хотя все это было сплошной нелепостью, монологи, которые он писал для своего персонажа — его стихи, — отличались торжественностью стиля, удивительной бесстрастностью, едва ли не отстраненностью, совершенно серьезной. Продекламировав одно из своих стихотворений — все свои стихи он знал наизусть, — он сказал: «Они ждут, что явится Некто». Он и был этим «Некто». Но еще выше себя он ставил бывшего школьного друга Уильяма Брэдшоу, Романиста Завтрашнего Дня.
— Все, что я пишу, я посылаю Брэдшоу. Его мнению я доверяю абсолютно. Если он одобряет стихотворение, я его храню, если оно ему не нравится, я тотчас же его выбрасываю. Брэдшоу Не Способен на Ошибку. Это Романист Будущего.
— А чем он сейчас занимается?
— Обучается медицине в больнице при лондонском Юниверсити-Колледже. Брэдшоу считает, что сегодня Романист обязан знать не только психологию, но и физиологию персонажей. Он питает Клинический интерес к Поведенческим Реакциям.
Саймон считал, что писать письма — значит потакать собственным желаниям, поскольку писатель пишет письма не своему корреспонденту, а самому себе. В соответствии с этим он сократил свою переписку до абсолютного минимума. За неделю до конца семестра он с курьером колледжа отправил Полу коротенькую записку. Написанная микроскопическим почерком, записка занимала в центре письма место размером с почтовую марку. Она гласила:
«Дорогой П., на этой неделе вынужден отменить все встречи с оксфордскими друзьями.
У меня Брэдшоу. Саймон».
Часом позже за ней последовала вторая записка:
«Дражайший П., прошу прийти завтра в три. Брэдшоу хочет с тобой познакомиться. С любовью, Саймон».
Пол явился без пяти три. Возмущенный Уилмот открыл дверь и, казалось, даже не взглянув на него, сказал:
— Ты рано пришел. Мы еще работаем. Брэдшоу, сидевший за столом, на котором были разложены машинописные тексты, поднял голову и, оживившись, улыбнулся. Это был невысокий стройный человек с очень большой головой и сверкающими глазами, взгляд которых, казалось, говорил: Не обращайте внимания на Саймона. Уилмот передал Брэдшоу листок машинописного текста. Брэдшоу прочел его, на что потребовалось не менее трех минут тикающей тишины.
— Ну, и каково твое мнение? — слегка раздраженно спросил Уилмот.
— Саймон, как я могу сосредоточиться, если ты сидишь тут и палишь в меня из револьверов?
Саймон зарделся.
Брэдшоу оторвался от текста и произнес голосом, невероятно похожим на голос Уилмота:
Брэдшоу поднял руки со стола, взглянул на потолок и расхохотался.
— Но так НЕЛЬЗЯ, Саймон, — голосом самого Саймона сказал он. — Я этого просто не вижу! Вот они в долине, вдвоем, лежат в траве, а потом один из них смотрит на небо и говорит: «Канюки». «Что ты сказал?» — спрашивает второй. «КАНЮКИ!» «За кого же эти чертовы канюки НАС принимают?»
Саймон рассмеялся — слегка смущенно, подумал Пол.
— Значит, это не пойдет, — сказал он, взяв карандаш и зачеркнув три строчки.
— Может, на этом закончим, Саймон? — сказал Уильям Брэдшоу, взглянув на стоявшего в противоположном конце комнаты Пола. — Не знаю, успел ли ты заметить, Саймон, но, похоже, у тебя гость. Быть может, ты будешь столь любезен, что познакомишь нас.
— Мистер Скоунер — мистер Брэдшоу, — мрачно вымолвил Уилмот.
Уилмот вышел из комнаты. Посмотрев на Пола, Брэдшоу сказал:
— Очень рад познакомиться. Я просил Саймона устроить нам встречу. Он показывал мне кое-что из ваших трудов. Должен сказать, мне редко попадались столь интересные произведения молодых авторов. — Он говорил так, точно сам был бесконечно старым и мудрым. — Рассказ, который вы написали о своем друге Марстоне, просто незабываем. Такой грустный и одновременно безумно смешной, особенно эпизод с собакой.
Несколько дней спустя, перед самым завтраком, Пол стоял в домике привратника Юниверсити-Колледжа и думал о том, не пройдет ли там по дороге в столовую Марстон. Пол просто любил ежедневно смотреть на него, как любил ежедневно смотреть на один рисунок Леонардо в музее Ашмола. Пока Пол бездельничал там, делая вид, что читает университетские объявления, со двора вошел ректор Клоус, который, остановившись, сказал:
— Пол Скоунер! Вас-то, паренек, мне и надо! Мне просто повезло, что я на вас натолкнулся! Хочу познакомить вас с моим молодым немецким другом, доктором Эрнстом Штокманом. Разрешите представить! Пол — Эрнст, Эрнст — Пол!
На докторе Штокмане, который выглядел немного старше большинства студентов последнего курса и немного моложе ректора Клоуса, был блейзер Кембриджского Даунинг-Колледжа.
Ректор Клоус исчез, оставив Пола наедине с доктором Штокманом, который принялся тихим, но внятным голосом рассуждать о церкви колледжа, видневшейся на другой стороне четырехугольного двора. Доктор Штокман сказал, что ее архитектурный стиль напоминает ему религиозные сонеты Джона Донна, а также некоторых немецких поэтов-мистиков, чьи стихи близки по духу произведениям Донна. Он сказал Полу, что учился в Кембридже, но с куда большей охотой поступил бы в Оксфорд, точнее в Юниверсити-Колледж, дабы получить возможность любоваться его архитектурным стилем, который, хотя и не будучи необычным, отличается спокойной уверенностью — некоей передаваемой из поколения в поколение невинностью, — кажущейся ему явлением чисто английским. Произнеся слово «английским», он многозначительно улыбнулся и добавил:
— Он напоминает мне ваше стихотворение об одном из ваших друзей — о Марстоне. Надеюсь, вы не в обиде за то, что мой друг Хью Клоус мне его показал.
Пол был польщен. Он и не предполагал, что ректор Клоус покажет его стихотворение незнакомому человеку. Он принялся с жаром доказывать, что тоже хотел бы, чтобы доктор Штокман учился в Юниверсити, ибо тогда у него появился бы друг, с коим можно поговорить о поэзии.
— Которую мои однокашники в этом колледже — университетские спортсмены — ни в грош не ставят.
Доктор Штокман сдержанно улыбнулся и пригласил Пола позавтракать с ним и несколькими его друзьями в гостинице «Митра», на другой стороне Хай-стрит.
— Думаю, вы найдете там, скажем, одного-двоих близких вам по духу.
За столом сидели несколько ухоженных, элегантно одетых молодых людей из тех, которых, как уверял себя Пол, он терпеть не мог, но которыми втайне восторгался. Он чувствовал, что не способен принимать участие в их разговоре. Его доход в Оксфорде составлял всего лишь триста пятьдесят фунтов год, в то время как доходы его соседей по столу колебались между пятьюстами и несколькими тысячами фунтов. Ныне же он вел себя еще более бестактно, чем обычно. Он рассказал историю, сути которой никто не смог уловить, и привел какую-то французскую цитату, осознав при этом, что одни слова позабыл, а другие не в силах произнести. Молодые люди, коих Пол никогда раньше не видел, погрузились в презрительное молчание, вернее сказать, в несколько презрительных молчаний. Однако от позора Пола спас Эрнст Штокман, который, хотя и будучи немцем, подхватил Полову топорную английскую фразу и обработал ее так, что та без единой зазубринки по краям точнехонько вписалась в общий разговор. Доктор Штокман сидел за столом рядом с Полом. Ближе к концу завтрака, когда все уже были навеселе, он повернулся к Полу и сказал, что ректор Клоус предрекает ему блестящее будущее, хотя, быть может, и не вполне соответствующее строгим университетским критериям.
Пол сказал ему, что на большие каникулы намеревается поехать в Германию, поскольку для письменной работы по философии на выпускных экзаменах необходимо знание немецкого. Явно не придав значения ни одному неуместному замечанию Пола — более того, похоже, сочтя Пола восхитительно простодушным, — Штокман в ответ пригласил его погостить у него и его родителей в их гамбургском доме. Пол тотчас же согласился, испытав чувство благодарности не столько за приглашение, сколько за несомненную веру Штокмана в его талант.
До конца каникул оставалось еще несколько недель. За это время Пол успел поразмыслить о том, что в предложении, сделанном доктором Штокманом за завтраком, всего через час после того, как они познакомились, и подтвержденном им несколько дней спустя в весьма дружеском письме из Гамбурга, было нечто странное. Полу стало интересно, что рассказал о нем доктору Штокману ректор Клоус.
Смутные предчувствия вселило в него второе письмо от Штокмана, полученное десятого июля. В нем было сказано, что Эрнст, как подписался на сей раз доктор Штокман, ждет Пола двадцатого числа. Пол взял билет на пароход «Бремен» линии «Гамбург — Америка», отходивший вечером девятнадцатого из Саутгемптона в гамбургский порт Кюксхавен.
Вечером накануне отъезда в Гамбург Пол навестил Уильяма Брэдшоу в доме его матери — украшенном лепниной ранневикторианском строении, стоявшем в похожем на сад тихом сквере в Бэйсуотере. Пока он поднимался по парадной лестнице, дверь открыла дама, скромно одетая — хотя минуло уже десять лет, как был подписан мирный договор — на манер солдатской вдовы. Она окинула его взглядом таких же больших и внимательных глаз, как у Уильяма, только в отличие от его, так сказать, мажорной тональности будущего в ее взгляде сквозила минорная тональность грусти и смирения, обращенных в прошлое. Несмотря на рассеянно-мечтательное выражение лица, в затуманенном взгляде миссис Брэдшоу чувствовалась некая непреклонная решимость. Голосом, в коем послышалось натужное дружелюбие, она сказала:
— Вы, наверное, к сыну. Ему слегка нездоровится, поэтому я уверена, что он будет рад вас видеть, — (отмежевывается от этого удовольствия, подумал Пол). — К сожалению, я должна навестить старинную подругу, которая серьезно больна. Если подниметесь на один пролет, то найдете Уильяма в его кабинете — наверху, первая дверь направо. Наверняка наш больной вас уже заждался.
Тихо закрыв за собой дверь, она оставила Пола на лестнице одного.
Он взбежал по ступенькам и постучался в дверь кабинета. Как только Уильям впустил его, Пол спросил:
— Это твоя мама?
— А кто же еще? — с горечью отозвался Уильям. — Наверняка она сидела в своей норе и подсматривала сквозь занавески, чтобы, прежде чем выйти, успеть составить мнение о моем госте. Каждый из моих друзей подозревается в самом худшем. Она хочет превратить этот дом в тюрьму, а сама стать моей надзирательницей. Боже, с каким удовольствием я уехал бы из этой дыры! Саймон сказал, что ты сматываешься за границу.
— Завтра я еду в Гамбург.
— Как я тебе завидую! Как только мне удастся отсюда выбраться, подамся в Берлин.
— Но разве можно уйти из больницы до конца выпускных экзаменов?
— Этот вопрос мать задает мне каждое утро за завтраком. «В нашем мире приходится все терпеть до конца, как бы трудно нам ни было. Запомни, милый Уильям, твой отец терпел все тяготы войны». Я так часто это слышал, что сегодня спросил ее: «И все-таки, мама, что бы ты предпочла — чтобы отец вынес все тяготы войны и погиб или чтобы он не сумел их вынести и сидел сейчас с нами за этим столом и завтракал?»
— И что она сказала?
— То, что всегда говорит в подобных случаях: «Милый Уильям, мне кажется, сегодня тебе слегка нездоровится».
— И тем не менее, разве можно прерывать обучение медицине до сдачи экзаменов на степень бакалавра?
Уильям пожал плечами.
— Я уже недвусмысленно дал им понять, что узнал о препарировании людских трупов все, что хотел. Теперь я намерен препарировать людские жизни. Как только накоплю денег на билет с тех жалких грошей, что отписал мне в качестве дохода этот богач-извращенец, мой дядюшка Уильям — в честь коего меня и нарекли, — если он, конечно, обо мне не забудет, сразу же еду в Берлин. Я хочу уехать из страны, где цензоры запрещают Джеймса Джойса, а полиция совершает налет на галерею, где выставлены работы Д. Г. Лоуренса.
— Читал в сегодняшней «Миррор» о том, как сотрудница полиции арестовала голого купальщика?
— Нет. А что там произошло?
— Где-то на берегу, неподалеку от Дувра, женщина из полиции в подзорную трубу узрела со скалы, как далеко в море купается нагишом мужчина. Тогда она спустилась на пляж и, как только мужчина вышел из воды, арестовала его.
— Не может быть, Пол, наверняка ты все это выдумал, — рассмеялся Уильям. — Просто не верится.
— Отнюдь. Самое смешное, что когда он вышел из воды, на нем были плавки. Он снимал их только когда купался и держал в зубах, как собака.
— Ну что ж, следует поздравить сотрудницу полиции с тем, что ей не пришлось лицезреть пенис пловца.
— Возможно, пловец в свое оправдание сумеет сослаться на то, что он находился в прибрежных нейтральных водах, то есть не в Англии.
Уильям рассмеялся, но потом вновь погрузился в подчеркнуто мрачное молчание. Понимая, что страшно рискует нарваться на оскорбления, Пол спросил:
— Как подвигается твой роман?
При этих словах Уильям напустил на себя бесконечно усталый вид. Полу казалось, что все тяготит Уильяма в этом маленьком кабинете: аккуратно расставленная рядами на книжных полках английская классика, два кресла у камина, в коих они с ним сидели, стол с пишущей машинкой и, над каминной доской, акварель «Колокольчики в лесу» работы его отца, полковника Брэдшоу, который 15 февраля 1916 года «пропал без вести» на Западном фронте, после чего о нем больше не было никаких известий.
— О чем твой роман?
Сей вопрос Пол задал по той простой причине, что ему страшно хотелось это узнать.
Уильям посмотрел на Пола с таким негодованием, точно был полон решимости не выдавать свою тайну. Затем, неожиданно передумав, он сказал:
— Об этом я еще ни с кем не говорил, даже с Уилмотом, но ведь мы здесь для того, чтобы потолковать о наших трудах. Мы же Коллеги. Мы оба писатели и можем обсуждать наши произведения, как Генри Джеймс с Тургеневым. Быть может, если я поделюсь с тобой замыслом моего романа, то сумею его написать.
Вновь он ненадолго умолк. Потом, внезапно подняв голову, устремил на Пола пристальный взгляд.
— Дабы растолковать мой замысел, лучше начать с того, как он возник.
Наступила еще одна пауза, потом Уильям сказал:
— Все началось еще в школе, в Рептоне, когда мы с Саймоном изучали в шестом классе историю. В начале последнего учебного года появился новый преподаватель, не намного старше нас — года двадцать два, самое большее — двадцать три. Звали его Хью Сэлоп, и учителем он был абсолютно неподражаемым. Едва войдя в библиотеку, где он вел наши уроки, он принялся вместо имен и дат давать нам живых людей и вселять в нас такое чувство, будто мы живем в тот исторический период, который изучаем. Все это было похоже на последние известия, все давно минувшие битвы и кризисы разыгрывались в наши дни, и исхода никто не знал… Приведу пример: жил-был один коротышка, помесь современного газетного магната, наподобие Нортклиффа, с очень умным популяризатором науки, вроде Г. Дж. Уэллса. Родом он был с Корсики, где в детстве играл с братьями и сестрами в войну, а потом, в молодости, уехал на материк, во Францию, очень увлекся наукой и всеми революционными идеями того революционного периода. Короче, из него вышел замечательный реформатор и администратор, вот только перестать играть в войну он никак не мог — это глупо, я знаю. Суть моего рассказа в том, что мистер Сэлоп делал историю похожей на нынешнюю кинохронику. Наше с Саймоном любопытство он возбуждал еще и по совсем иной причине. В семнадцать лет он пошел добровольцем в армию, воевал на Западном фронте и был контужен. Бывали мгновения, когда нам казалось, что какая-то частица его души так и осталась на Западном фронте. В разгар урока французской истории он мог внезапно умолкнуть на полуслове, скорчить жуткую гримасу и произнести фразу типа «Паскендаль — вот гнусное было зрелище!» — а потом, через секунду, продолжить урок. А порой он говорил и вовсе безумные вещи…
— Например?
— Ну, один пример я запомнил, потому что Саймон превратил его в строчку стихотворения. Сэлоп рассказывал о староанглийском крестьянстве, об обработке почвы и так далее, и вдруг умолк, подошел к окну школьной библиотеки, взглянул на свежевспаханные поля — они уже начинали покрываться всходами пшеницы — и сказал: «Плужный лемех взрыхляет крик».
— Что он имел в виду?
— Мы с Саймоном пришли к выводу, что он думал о том, как пашут поля в Нормандии, в ландшафте Западного фронта, где фермеры, конечно же, до сих пор натыкаются при пахоте на следы войны — каски, пулеметные ленты, Железные кресты, снарядные гильзы. Как бы то ни было, в школе мы с Саймоном мистера Сэлопа просто боготворили. Мы пытались выяснить, что он думает о войне, но разговорить его нам удавалось с большим трудом. Когда же он все-таки заговаривал на эту тему, мы отнюдь не были уверены, что он не морочит нам голову. А может, он попросту был сумасшедший. К примеру, однажды он сказал: «Я любил каждый миг войны. У меня был белый конь, верхом на котором я частенько катался на передовой». Как-то раз мы спросили его, ненавидит ли он немцев.
— И что он ответил?
— Он сказал: «Я любил всех солдат в окопах, на чьей бы стороне они ни воевали, но особенно немцев, просто потому, что нас учили их ненавидеть. Общественная ненависть порождает личную любовь. Возлюбите врагов своих! Боже мой, я люблю врагов Англии!»
— Как же вы на это отреагировали?
— Уилмот, уже неплохо разбиравшийся в психоанализе, заподозрил неладное. Что до меня, то я, по-моему, мистеру Сэлопу нравился. Уилмот сказал: «Будь осторожен, если он пригласит тебя прогуляться и примется хватать за задницу».
— А он тебя хоть раз приглашал?
— Конечно, да мне и самому до смерти этого хотелось. Но прежде чем ему, вернее сказать, нам, что-то удалось, его уволили.
— За что?
— Директор сказал нам, что он заболел, но в тоне директорского голоса явственно слышалось, что «болезнь» эта зовется «сексом».
— А что с ним стало потом?
— Об этом я и пишу роман. Ведь мы так ничего и не узнали.
— Что же, в таком случае, происходит в романе?
— Он начинается с того, что учитель вернулся с фронта и стал преподавать в школе, но частица его души так и осталась в окопах. Школа — это ведь своего рода война, война между учениками и учителями, не правда ли? А этот учитель воюет на стороне учеников точно так же, как, можно сказать, воевал на стороне немцев. Он контуженный неврастеник, и один чрезвычайно искушенный ученик это осознает. Образ ученика списан, разумеется, с Уилмота. В моем романе «У.» (назовем его так) добивается своего рода власти над «мистером С.» (назовем его так). «Мистера С.» в романе не увольняют, он переживает нервное расстройство — возможно, потому, что искусный психоаналитик «У.» чересчур правдиво и бесстрастно рассказывает ему о нем самом. Нечто подобное, полагаю, рассказывал Изамбарду, своему школьному учителю, Рембо. Затем, не поставив в известность «У.», «мистер С.» уезжает в Берлин и проходит курс психотерапии — возможно, у американки-психоаналитика. (Мне нужна в романе и женщина.) Спустя два года в Берлин приезжает «У.», и там, совершенно случайно, он встречает в баре «мистера С.». Оба рады этой встрече, ибо «мистер С.» считает, что теперь, вне запретов, налагаемых школьной жизнью, сумеет добиться «У.», а «У.» просто счастлив вновь обрести власть над «мистером С.». Не проходит, однако, и нескольких недель, как «мистер С.» начинает «У.» смертельно надоедать, поскольку вселяет в него такое чувство, будто они оба вернулись в школу, тогда как «У.» хочет избавиться от всякого сдерживающего начала. К тому же «мистер С.» внушает ему физическое отвращение, особенно с тех пор, как однажды, ради более углубленного изучения психоанализа, он лег с «мистером С.» в постель. Этот эпизод вышел у меня уморительно. — Он усмехнулся.
Уильям умолк по меньшей мере на минуту.
— А дальше?
— Это как раз страшно трудная часть. Проблему такого же рода не сумел решить в «Самом долгом путешествии» Форстер. Дело в том, что я сам загнал себя в угол, выбраться из которого можно лишь с помощью мелодрамы. Хотя без мелодрамы в любом случае не обойтись.
— А дальше? — нетерпеливо повторил Пол. — Дальше-то что?
— Ну, как я теперь понимаю, мне придется вернуться в прошлое и придумать причину, по которой в Берлине у «мистера С.» оказался тот армейский револьвер, что был при нем в окопах во время войны. Очевидно, во время припадка, вызванною последствиями контузии, он должен либо застрелиться, либо пристрелить «У.» — возможно, и то и другое. А будучи не в силах сделать выбор, «мистер С.» однажды вечером напивается в стельку. Он стреляет себе в нёбо, но в мозг не попадает (пуля выходит сквозь верхнюю часть щеки). Тогда, истекая кровью, он приезжает на такси к «У.», звонит в дверь, протягивает «У.» револьвер и просит его прикончить. «У.» весьма резонно — но клинически равнодушно — замечает: «Свою грязную работу ты должен был сделать сам», — отдает ему оружие, сажает его обратно в такси и везет в ближайшую больницу.
— И чем же все кончается?
— Этого я как раз еще не решил. Может, ты, Пол, подскажешь развязку? — с оттенком злорадства в голосе спросил он.
— Ну, будь автором Эрнест Хемингуэй, роман заканчивался бы тем, что «мистер С.» влюбляется в больнице в свою медсестру. Возможно, они бы и поженились.
— Вот это да! Все правильно, молодец! — Уильям покатился со смеху. — Но у меня есть идея получше.
— Какая?
— Не догадываешься? Униженный и посрамленный, «мистер С.» приползает в милый его сердцу домик матери, стоящий на тихой, старой маленькой площади в Кенсингтоне. Сжалившись над ним, мать прощает его и дает ему там приют до конца его дней, который настает через несколько месяцев, при более удачной попытке самоубийства.
— А если серьезно…
— Если серьезно, то я подозреваю, что еще в окопах в памяти «мистера С.» запечатлелся образ юного немца, которого ему приходится разыскивать в самых грязных пивных и притонах Берлина. Поэтому он никуда из Берлина не уезжает. Там он катится по наклонной плоскости. Есть люди, которые во искупление собственных грехов вынуждены опускаться и влачить жалкое нищенское существование — подобно ибсеновской Дикой Утке, нырнувшей сквозь тину и водоросли на самое дно пруда… — Побыв пару минут серьезным, Уильям вновь рассмеялся.
Пол сказал:
— Потом он привозит своего берлинского беспризорника в маленький домик в Кенсингтоне и знакомит Карла — ибо именно так зовут мальчишку — с матерью.
— Блестяще!..
Уильям подошел к камину и, всплеснув руками, сказал:
— А мать ВЛЮБЛЯЕТСЯ в Карла и отбивает его у «мистера С.». Она ПОБЕЖДАЕТ! Мать ПОБЕЖДАЕТ!!! Мать ПОБЕЖДАЕТ!
Оба оглушительно расхохотались, а потом умолкли.
— Мне пора, — сказал Пол. Он знал, что где-то средь всех этих головоломных вариантов Уильям уже отыскал ключ к написанию своего романа. — «Мистер С.» усыновляет Карла. Он нашел сына. А теперь мне пора в Гамбург. — Он встал.
— Если мне удастся когда-нибудь выбраться из этой дыры, я к тебе приеду. Или ты приедешь ко мне в Берлин.
— Ты пишешь роман о Берлине, а я напишу повесть о Гамбурге.
— Обязательно напиши, Пол, и пришли ее мне!
На лестнице Пол столкнулся с миссис Брэдшоу.
— Добрый вечер, — сухо вымолвила она, после чего весьма добродушно, с едва заметным оттенком злорадства, спросила:
— Ну что, поправился наш больной?
— Ему уже гораздо лучше, — сказал Пол. Он выбежал из дома и побежал по улице, перебирая в уме слова так, точно уже взялся за чтение Уильямова романа. При этом в голове у него уже зрел замысел романа, который он напишет о Гамбурге и пошлет Уильяму. Саймону же он напишет любовное письмо.