Чтобы оправдать данное выше общее положение, чтобы объяснить, каким образом подъем умственной деятельности в Европе мог повести к неслыханному обострению самого дикого из суеверий, я должен буду прежде всего бегло напомнить ход церковной истории в критическую для римского католицизма эпоху с XI по XIII век.

Церковная жизнь Западной Европы в раннее средневековье носит такой характер. Все общество во всех его слоях единодушно исповедует католическую веру и очень гордится своим безукоризненным православием. Чего-нибудь похожего на принципиальное неверие в нем нет и тени по той причине, что мир без Бога являлся для этой эпохи вещью, которую она прямо неспособна была себе представить. Но этой твердости религиозных убеждений строго соответствует их полная пассивность. Не говоря уже про народную массу, вера которой сводится в сущности к вере в таинственную силу церковных обрядов, такой пассивный характер носит и религиозная жизнь ее руководителей. Даже в кругу высшего духовенства и светских владетельных особ, где обсуждаются и вершатся возникающие вопросы церковной жизни, ни у кого нет мысли, чтобы в делах религии была какая-нибудь надобность в собственном рассуждении. «Наивно думать, – писал еще в XI веке один из богословов, – чтобы в завещанной нам от предков вере хоть что-нибудь осталось непредусмотренным». Таким же путем ведутся и редкие тогда занятия научным богословием. На техническом языке церковной истории эта пора в развитии западной богословской мысли определяется как период полного «традиционализма», когда все богословие держалось чисто «репродукционного метода». «В сознании крайней молодости самостоятельной германской культуры» самые ученые люди того времени, как Алкуин, как Рабан Мавр и др., сводили все толкование истин христианской веры к подбору текстов из Св. Писания и «сентенций», заимствованных у отцов древней церкви. Своих самостоятельных вопросов они при этом не решались поднимать, недружелюбно относясь к чрезмерной пытливости ума в области веры. Odit Dominus nimios scrutatores… (Чрезмерная пытливость не угодна Богу)

Но с достижением известной духовной возмужалости общество начинает утрачивать эту блаженную наивность веры. В истории его развития XI век можно сравнить с когда у молодого человеческого существа впервые пробуждается рефлексия с ее мучительными, неотступными вопросами. Душевное состояние множества мыслящих людей в Европе этого времени живо рисует нам «Книга об искушениях некоего монаха», вышедшая из-под пера одного видного немецкого богослова, Отло. Отло рано решил расстаться с миром и удалился в монашескую обитель. Но монастырь не дал ему душевного спокойствия. Напротив, тут, в стенах обители, за размышлением о божественных предметах и начались его внутренние терзания. Сомнения во всем обуревают его душу: он сомневается в себе, в Св. Писании и даже в самом бытии Божием. «Правильно ли поступил он, удалившись в монастырь? Может ли он надеяться, что обретет здесь Божескую благодать? В Св. Писании сказано: даже праведник едва спасается. Так не ограничено ли спасение немногими избранниками? Не напрасны ли поэтому все молитвы и усилия? Не показывает ли Св. Писание, что Бог поступает с людьми по полному своему произволению и что Он часто не приемлет тех, кто сам его ищет? Да правду ли говорит Св. Писание? И наконец существует ли Бог? Не представляется ли Писание умным, но глубоко нечестным людским измышлением? И разве содержание его не отделяется бездной от действительной жизни? И если правда, что существует Всемогущий Бог, то почему же все преисполнено до такой степени противоречиями и дисгармонией?» В своих муках Отло обращается к небу с такой молитвой: «О, если Ты существуешь, Всемогущий, и если Ты вездесущ, то молю Тебя, покажи мне, кто Ты и как велика Твоя сила, исторгнув меня из этих искушений, ибо долее переносить их я не в состоянии». (См. A. Hauck, Kirchengeschichte Deutschlands, IV, 80.) Не все, конечно, так болезненно реагировали на пробудившуюся рефлексию, как Отло. Типичной для XI века фигурой может, скорее, считаться приятель Отло, Генрих. Он тоже размышлял уже над учениями церкви и многое находил в них непонятным. Но, делясь с Отло поднимавшимися в его душе вопросами, он прибавлял: «Я нисколько не сомневаюсь в истине того, о чем я спрашиваю: я не могу только понять, каким образом это оказывается истиной». Зато, с другой стороны, многие, в ком пробудилась потребность осмыслить для себя свою веру, далеко не так успешно справлялись с неизбежными здесь соблазнами, как в конце концов успел с ними справиться Отло. В XI же веке Европа услыхала голос Беренга-ра Турского, который говорил: «Если мой разум, подобие Божие во мне, приходит в непримиримое столкновение с авторитетами, то я согласен лучше погибнуть, чем подчинить свой разум простому указанию на авторитеты». И голос этот не остался гласом вопиющего в пустыне. За этим первым «рационалистом» явился и ряд других, гораздо более решительных и дерзких. Гамма вопросов, пробегавших в душе Отло, через столетие превращается в гамму действительно исповедовавшихся еретиками мнений. Ев ропа, которая в течение ряда веков наслаждалась невозмутимым религиозным покоем, теперь знакомится со всеми видами религиозной критики, идущей в своих крайностях до отрицания Откровения и даже до отрицания самого бытия Божия.

Такое пробуждение рассудочности не ограничивается при этом лишь тесным кругом школьно-образованных людей. Светское общество, духовные потребности которого должна была удовлетворять римская церковь, тоже является к XII веку далеко не тем, чем оно было в ту пору, когда автор Heliand'a от его лица говорил: закон – это записанный мудрыми людьми обычай предков, а от обычаев своей страны никто не должен отступать ни в чем. Церковная паства в XII столетии не представляет уже собой, как прежде, разъединенно живших по замкам, хуторам и деревням баронов и вилланов. То было время величайшей ломки старозаветного уклада жизни, через какой когда-либо случалось проходить Европе. Это была Европа эпохи воссоздания городов и обратного перехода от натурального хозяйства к денежному, Европа эпохи крестовых походов и нового торгового и умственного сближения между Западом и Востоком. Прежняя застылость сменилась кипучей жизнью в этот «второй период великого переселения народов». Вилланы толпами покидали свои деревни, стремясь в свободную городскую атмосферу; рыцари армиями плавали за моря отчасти из религиозного рвения, отчасти из интереса к приключениям и к диковинным чужим странам; купцы с товарами бороздили из конца в колец весь известный тогда мир; и многое, что было захвачено этим водоворотом, оказывалось навсегда потерянным для наивной, спокойной веры «по заветам предков». В несколько поколений город перерабатывал вилланов из живших преданиями и фантазией детей природы в рассудочную, скептическую буржуазию; рыцарь нередко возвращался из Святой Земли с душой, полной всяких сравнений и раздумья; и купец, заводивший связи с восточными торговцами, быстро отвыкал видеть в некатолическом мире только «поганых». Таким образом, сама жизнь доводила теперь множество «простых людей» до психологической невозможности верить, не размышляя. От пастырей своих они при этом не получали по большей части никаких ответов на волновавшие их новые религиозные вопросы, так как у большинства священников едва хватало образования на то, чтобы сносно справляться с ритуалом. К тому же пастыри эти часто являлись для верующих худшим источником соблазна: нравы католической иерархии в это время действительно представляли из себя мало назидательного и находились в вопиющем противоречии с тем, что она сама проповедовала народу. Благодаря всему этому светское общество передовых стран Европы заметно ускользает из рук церкви. Из собственной его среды выходят «никем не призванные учителя», которые громят нещадно вековой уклад церковной жизни, и проповедь их падает на восприимчивую почву. «Обвинения, – так характеризует эту эпоху Рейтер, – что проповедуемые католическими священниками догматы являют собой людской вымысел, что обряды католического культа – грубое суеверие, что таинства – сатанинское наваждение, громкие речи про обманы жрецов, творящих якобы за мессой Тело Христово, развитие критического смысла при толковании Библии – все это неизбежно будило во множестве людей дремлющую сознательность, смущало пробудившуюся и давало пищу всяким сомнениям как в верхних, так и в низших общественных слоях тем более, что класс, против которого направлялись такие обвинения, сам по себе возбуждал недоброжелательство не только у еретиков, но и у правоверных». (Н. Reuter, Geschichte der religiosen Aufklarung im Mittelalter, I, 154.) Само собою разумеется, что католическая иерархия с своей стороны не оставалась спокойною свидетельницей такого рода возмущений против ее авторитета. С XI века Европа снова увидала гонения за веру; с XI века в ней снова запылали костры для нарушителей церковного единства. Но, несмотря на эти кары, число еретиков не убывало, и многие свидетели со вершавшегося в религиозной жизни переворота с печалью приходили к мысли, что спасительному владычеству римской церкви над католическим миром грозит скорый конец.

Мрачные опасения эти, однако, не сбылись. Традиционное церковное миросозерцание в XII столетии ни для кого еще не являлось вещью изжитой. Общество, в сущности, еще совсем не пробовало им жить, и для защиты его от той критики, на которую ум человеческий был тогда способен, у церкви в распоряжении имелась не одна репрессия. Чтобы овладеть брожением религиозной жизни в массах, чтобы обеспечить себе еще на несколько столетий господство над умственной жизнью Западной Европы, церкви довольно было самой серьезно передумать то, чему она привыкла механически учить других. Ей надо было лишь несколько поступиться староверческим принципом ubi deltas creditur, ratio non quaeritur1, и, сделав своевременно эту уступку, она сама мало-помалу совсем преобразилась. Из горнила испытаний, пережитых ею в XI-XII веках, римская церковь вышла могучее, чем когда-нибудь, с тремя крупными приобретениями, составившими главную основу ее позднейшего развития. Она обогатилась новою церковною наукой – схоластикой, которая на время успела обратить разум из врага в преданного служителя авторитета; она приобрела новую народно-воспитательную организацию. Нищенствующие монашеские ордена, которые успели – опять-таки на время – возвратить Риму утерянные было симпатии народных масс; и, наконец, она создала новый церковно-полицейский институт, – инквизицию, своими особыми средствами справлявшуюся с теми из отщепенцев, на кого не оказывали достаточного действия ни доводы рациональной теологии, ни нравственные увещания последователей Доминика и Франциска. Эти три силы, родство которых сказывается в том, что главными деятелями как в схоластической науке, так и в инквизиционных трибуналах оказывались члены тех же нищенствующих орденов, наложили глубокую свою печать на весь ход умственной жизни в Европе с ХШ до XVI века. Им римская церковь обязана была самыми славными своими триумфами. Но в их же совокупном дей-ствии кроется и объяснение того, почему в конце средних веков изучаемый нами вид суеверия – да и не он один – дал такие ядовитые плоды, каких мы не встречали в темное раннее средневековье.

Ввиду определяющего влияния, которое тут было оказано схоластикой, нам следует присмотреться к истории ее происхождения несколько поближе. Схоластика, т. е. «школьное» богословие – имя, которое она получила в отличие от старого «положительного» богословия, довольствовавшегося простыми тезисами, простою передачею сентенций Св. Писания и отцов церкви, – возникла в виде компромисса между принципом авторитета и рационалистическим течением XII века. Компромисс этот являлся неизбежностью, ибо при новом состоянии человеческого сознания уже самый принцип церковного авторитета, перед которым верующий должен был склонять свой разум, приходилось защищать от того же разума. На аргументы в пользу прав разума приходилось отвечать аргументом же, что «самый смысл веры требует подчинения всякого смысла вере»: Ratio autem fidei est omnem rationem humanam fidei postponere. В подобные пререкания церковь вступала, правда, неохотно, предпочитая в борьбе с последовательными рационалистами обращаться не столько к аргументам, сколько к таким могучим силам, как слепые консервативные инстинкты масс или мистическое восприятие религии более тонкими натурами. Зато разум успешно проникал в область религии через другие двери. Силою обстоятельств римская церковь скоро была вынуждена признать, что без его содействия она сама не в состоянии точно установить тот круг учений, который должен покрываться эгидой ее священного авторитета. Действительно, в XII столетии было уже затруднительно с прежнею строгостью охранять сентенций от всякого прикосновения к ним «диалектики». Еще в эпоху Беренгара правоверные богословы оказывались способны в защиту господствовавшего взгляда на Пресуществление сразу ссылаться на авторитет Августина, Иеронима и Амвросия, не замечая, что эти три великих учителя совсем по-разному рассуждали в данном вопросе. Но на той степени сознательности, с какою изучалось богословие в эпоху Абеляра, подобные «конт-роверсии» между авторитетами у всех вставали перед глазами. Абеляр первый предъявил длинный их перечень в своем знаменитом Sic et Non; но Абеляр сейчас же указал и путь, которым можно было выйти из подобных затруднений с наименьшим ущербом для принципа традиционализма. Разрешение подобных «контроверсий», писал он, найдется без труда, если за это дело возьмется логика, давая уразуметь, что у разных авторитетов одни и те же слова имеют разный смысл. В случае же встречи с непримиримыми противоречиями остается делать выбор между авторитетами, определяя сравнительный их вес. И правоверные богословы с радостью приняли этот метод, предложенный – неизвестно с какою искренностью – этим великим скептиком. С Петра Ломбардского, автора «Четырех книг сентенций» – труд, комментированием которого университеты прилежно занимались до самого конца средних веков, – логика получает полные права гражданства в ортодоксальном преподавании богословия. Высшею своей гордостью школа теперь считает неутомимый анализ входящих в сентенции понятий и тонкость «дистинк-ций», позволяющих уничтожать непримиримые на вид несогласия между авторитетами. Но, вынужденная вверить охрану церковного предания заботам университетских «диалектиков», церковь не могла оставаться совсем глухой и к той потребности, которая всего сильнее сказывалась именно у таких на логике воспитанных людей – к потребности дать философское освещение самому содержанию сентенций. Fides quaerit intellectual1, твердят школьные люди еще со времени Ансельма Кентерберийского, и церковь скрепя сердце соглашается снисходительно смотреть на подобные поиски. Таким образом, наряду с доказательствами истин веры от Писания и от авторитетов в систему школьного богословия мало-помалу вводятся и доказательства от разума, блестящие примеры которых дал в свое время тот же Абеляр. «Свет натурального разума» заимствуется при этом из древней философии, главнейшим образом из Аристотеля, который благодаря арабам к XIII веку становится хорошо известен Западной Европе и получает от восхищенной школы титул Praecursor Christi in naturalibus2. Известно опьяняющее действие подобных умозрений на только что проснувшуюся в школе склонность размышлять. «Никакое расстояние, – писал про Абеляра один из современников, – никакая высота гор, никакая глубина долин, никакая опасность на полных разбойниками дорогах не могут удержать путников, стекающихся к нему со всех концов мира». Известно и то, каким полезным союзником для церкви оказался этот «натуральный разум», к которому в эпоху Абеляра правоверие относилось еще с крайней подозрительностью. С гордостью церковь могла теперь говорить еретикам, что, восставая против ее учений, они отказываются не только от звания христиан, как ослушники священного авторитета, но даже от звания разумных существ, ибо истинный разум сам тре-. бует того же, чему учат Откровение и авторитеты. В таких условиях церковные власти освобождаются, наконец, от старого своего страха перед духом рационализма и сами благословляют состоявшийся на их глазах союз между auctoritas и ratio. Пользуясь этой свободой и упиваясь со страстью новым еще наслаждением мыслить, университетские богословы развивают теперь кипучую умственную деятельность и за XIII столетие превращают «рациональную теологию» в «царицу всех наук». Школа по-прежнему остается верна принципу, что fides praocedit rationi; но при Фоме Аквинском и Дунсе Скоте она уже не ограничивается с философской стороны простым подыскиванием разумных доводов в пользу незыблемо стоящих сентенций. Взяв эти рационалистически интерпретированные сентенции за аксиомы, она смело делает из них дальнейшие логические выводы и, пополняя от «натурального разума» неизбежные пробелы, она стремится таким путем создать вполне законченную систему миросозерцания. В руках великих схоластиков рациональная теология превращается в светоч, озаряющий все области, в которых только может идти работа человеческого ума. На суд этой науки немедленно по достижении ею зрелости был призван и вопрос о волшебстве со всеми входящими сюда представлениями.

Вопрос этот при выработке цельной научной системы миросозерцания необходимо подлежал коренному пересмотру, так как насчет него в различных кругах общества XII-XIII веков царило чрезвычайное разноречие. В самом деле, та резкая перемена в складе европейской жизни, о которой мы выше говорили, сказалась не только пробуждением рассудочности: она с не меньшей силой отозвалась и на работе народной фантазии. В эпоху, когда Европой овладела такая охота странствовать, – когда дороги были полны и путешествующими рыцарями, и бродячими клириками, и переезжавшими из страны в страну купцами, и переходившими из города в город ремесленниками, – принялся странствовать и тот запас созданий народного творчества, который веками накоплялся по разным уголкам крещеного и некрещеного мира. При этом встречи были неизбежны, и так же неизбежно было слияние местных поверий и легенд в картины невиданной прежде сложности и яркости. Особенно возбуждающим образом действовали здесь крестовые походы, открывшие в Европу доступ произведениям пылкой, цветистой фантазии Востока. Но свою лепту вносила тут и школа, которая с небывалым усердием читала теперь античную литературу и пускала в общий оборот чудесные рассказы из греко-римской мифологии. Само собою разумеется, что при той резко демонической окраске, которую носило еще в эту пору и западное, и восточное миросозерцание, крупная доля этой поэтической работы должна была достаться и на долю бесов. Особенно в кругах, тянувших к монастырям, где живо было «древнее благочествие», весь этот наивный лепет отовсюду собиравшихся народных сказок осмысливался в строго определенном направлении, и таким образом царство воздушных обитателей вслед за землею заиграло теперь новой, разнообразной жизнью.

Для роли школы характерен следующий рассказ известного писателя XII века Вальтера Мапа в его сборнике De nugis curialium. Maп в юности был студентом Парижского университета и говорит, что вопрос о греко-римских божествах служил предметом жестоких споров между школьниками, пока он не был решен бесповоротно не кем другим, как самим сатаной. Явившись па студенческий диспут, сатана заявил, что надо верить Августину и прочим отцам древней церкви, ибо Церера, Вакх, Пан, Приап, фавны, сатиры, сильваны, дриады, наяды и ореады все суть действительные бесы. И эта лекция сатаны в Парижском университете не пропала даром. Довольно приглядеться к собственным его портретам в готических соборах, чтобы без труда установить сходство с античною фигурой фавна.

Лучшим путеводителем по этому царству служит, бесспорно, Dialogus Miraculorum Цезария Гейстербахского – труд, выросший из уроков Закона Божия, которые автор ее, известный своими дарованиями и высокой нравственностью монах, по поручению духовного начальства давал монастырским послушникам. История литературы давно уже разложила Цезаревы рассказы на составные элементы; Гримм и его ученики давно уже определили, какие западные и восточные предания, поверья и легенды скрытно вдохновляли Цезария, когда он, беседуя с боголюбивы-ми юношами о христианских добродетелях и таинствах, сотнями рисовал на фоне католической догматики и этики поэтические волшебные картины. Мы тут находим и память о чудодейственной мантии Вотана – этом германском ковре-самолете, – и отзвуки гомеровской Одиссеи; перед нами оживают фигуры светлых эльфов и темной свиты карлика Альбериха; сказания о Диком Охотнике идут здесь наряду с малоазиатской легендой о Теофиле и т. д. Но все это скомпоновано у Цезария с большой стройностью и выдержано в христианском тоне. Насмешливые маленькие кобольды – старинное порождение германской фантазии – помогают Цезарию обличить грех тщеславия. Их трудно, конечно, не узнать в рассказе о событии в одной из майнцских церквей, где по молитве некоего святого мужа все богомольцы увидели, как на пышном шлейфе надменной щеголихи «сидели бесы, ростом не больше крысы, черные, как арапчата, хихикая, хлопая в ладоши и кувыркаясь, словно рыбки в неводе». Но нельзя не отдать справедливости и мастерству, с каким Цезарий воспользовался ими в своих духовно-назидательных целях. Германской мифологии известны были темные исполины, противники светлых Азов, загнанные своими победоносными соперниками в подземное царство. Образ такого исполина дьявол принимает у Цезария, когда речь заходит о людях, осмеливающихся сомневаться в существовании нечистой силы. Так, он явился по вызову чернокнижника дерзкому скептику, рыцарю Фалькенштейну – И рыцарь после этого остался навсегда без кровинки в лице. Поверье о Диком Охотнике связывается у Цезария с рассуждением о целибате клириков и облекается в следующий вид.

Сожительница одного священника на смертном одре своем убедительно просила, чтобы ей сшили новые крепкие башмаки, говоря: «В них меня пусть и похоронят, они мне будут очень нужны». Воля ее была исполнена. На следующую ночь после се похорон один рыцарь, ехавший с своим оруженосцем, задолго до рассвета при ярком лунном блеске вдруг услыхал раздирательный женский вопль. Пока путники дивились, что бы такое это было, вдруг к ним стремглав бежит какая-то женщина с криком: «Помогите, помогите!». Рыцарь сейчас же соскочил с коня и, очертив круг мечом, стал в нем и туда же ввел женщину, которую он тут успел признать. Одета была она в одну рубашку да в башмаки, о которых мы поминали. И вот издалека, наводя трепет, доносятся как будто звук охотничьего рога и голоса несущейся впереди гончей стаи. Когда при этих звуках женщина затрепетала, то рыцарь, узнав от нее, в чем дело, отдал коня оруженосцу, а сам па левую руку намотал ее косу, а в правую взял обнаженный меч. При приближении адского охотника женщина завопила рыцарю: «Пусти, я побегу, пусти, я побегу, вот он, вот он!» И так как рыцарь ее не выпускал, то несчастное создание начало неистово биться, пока не вырвалось, оставив на руке рыцаря волосы. Дьявол, догнав ее, схватил и перебросил на своего коня поперек: руки и голова висели на одну сторону, а ноги на другую. Так он немного спустя попался на дороге рыцарю, увозя свою добычу. Вернувшись утром к себе домой, рыцарь рассказал, что с ним было, и показал волосы. Но так как этому не соглашались верить, то вскрыта была могила женщины, и на трупе се действительно не оказалось волос. Случилось это в архиепископстве Майпцском.

Сказки про оборотней тоже нашли себе место в душеспасительных повествованиях Цезария. Дьявол у него скидывается и лошадью, и быком, и кошкой, и собакой, и медведем, и обезьяной, и вороном, и ястребом, и жабой. Но главные свои подвиги он все же производит под личиной человека. Смотря по своей цели он принимает в Цезариевых рассказах самый различный образ: то он является неуклюжим мужиком, то фронтовым солдатом, то арапом, то священником, то легкого поведения девицей и т. д. Впрочем, замечает по этому поводу Цезарий, чем бы он ни являлся, спины у него обыкновенно не бывает. Это известно твердо. Так говорила, между прочим, одна девушка, к которой повадился наведываться дьявол. Ей показалось странно, что он от нее всегда уходит, пятясь задом, и она его спросила, как это надо понимать. Licet corpora humana nobis assumamus, dorsa tamen non habemus (Хоть мы и принимаем человеческий вид, но спины у нас нет) – так объяснил свое поведение вежливый гость. Поясним, со своей стороны, и мы, что эту особенность строения Цезариев бес делит с германскими лешими, которые тоже внутри оказывались пусты, «как дерево с дуплом или как квашня».

С небожителями античной и германской мифологии Цезариевых бесов сближает их способность нисколько не стесняться «тяжелою природой человеческого тела». Как Вотановы служительницы, валькирии, переносили тела павших героев в светлую обитель Валгаллы, так бесы у Цезария постоянно подхватывают живых и мертвых грешников и увлекают в мрачную область ада. Мы выше уже встретились с рассказом о похищении дьяволом тела священнической любовницы. Точно так же дьявол на вороном коне возил живого ростовщика Готшалька в преисподнюю, чтобы показать заранее, где ему уготовано место. А вот рассказ, который для нас особенно интересен в связи с позднейшими воздушными путешествиями ведьм.

О женщине-колдунье, которую носили демоны

В Газельте, городе Утрехтской епархии, некая презренная женщина однажды, став на бочку и прыгнув с нее задом, так сказала: «Я прыгаю теперь из-под власти Божией под власть сатаны». Дьявол ее сейчас же подхватил, поднял на воздух и на глазах у многих как в городе, так и за городом, понес выше лесов туда, откуда она и до сего дня не вернулась.

Но бес подхватывает людей на воздух не только в тех случаях, когда он является орудием небесного правосудия. Тот дьявол, который в виде быка напал на звонаря из города Амеля, языком взбросил его себе на спину и уволок на зубцы башни в Изенбурге, сделал все это, чтобы страхом принудить этого благочестивого человека поклониться себе, как Богу. И дьявол в образе женщины, который обнял сёстского кабатчика Генриха Гемму, взвился с ним на воздух и так его там стиснул, что тот стал чахнуть и через год скончался, отнюдь не карал Генриха за грехи: напротив, он действовал из мести за то, что Генрих не поддался его соблазнам и не хотел отвечать на его любовь.

И здесь опять Цезариевы бесы выдают свое происхождение. Подобно языческим богам и полубожественным существам, они свободно вступают в любовные сношения с земными обитателями и даже производят от них потомство. Ut quid ergo exigis carnale coniugium, quod naturae tuae dignoscitur esse contrarium? – спрашивает в одном из Цеза-риевых рассказов девушка своего жениха, услышав от него признание, что он не кто иной, как дьявол. Tu tantum mihi consenti, отвечает тот, nihil aliud a te nisi copulae consensum require И целым рядом рассказов Цезарий подтверждает, что бес был прав, что он может быть женщине настоящим мужем и что мужчине он может быть настоящею женою. Само собой разумеется, однако, что тут не остается и следа от светлого тона, в котором мифология повествовала про земные привязанности богов и полубогов. Если кого Цезариев бес тут напоминает, то лишь того же безобразного и навязчивого фавна, с которым, как мы заметили, он схож и по портретам. Бес бесконечно похотлив, и, овладев раз женщиной, он не дает уж ей покоя. Все связи с ним кончаются для людей пагубно, если несчастная жертва беса вовремя не припадает к стопам церкви. Опасность грозит при этом и окружающим. У боннского священника Арнольда из прихода св. Ремигия, рассказывает Цезарий, была красавица дочка, которую он берег как зеницу ока и, уходя, всегда накрепко запирал в светелке «из-за молодых людей, особенно из-за боннских каноников». К скучавшей девушке пробрался бес в виде любезного кавалера и склонил ее на грех. Связь эта быстро извела несчастную: она стала сохнуть, расстраиваться умом и наконец во всем отцу призналась. Отец немедленно отправил ее подальше от дому, на другой берег Рейна. Бес, явившись и не найдя своей возлюбленной, набросился на самого священника: «Дрянной попишко, зачем ты увез у меня жену? Себе на горе ты это сделал!» При этом он так ударил бедного священника в грудь, что у того кровь хлынула горлом и он на третий день отдал Богу душу. Так переносил Цезарий на церковный фон старую мифологию с прибавкой кое-чего из той области нервной патологии, исследование которой доставило позднее такую славу Шарко и его школе.

Но, говоря про то искусство, с которым Цезарий комбинирует в своих рассказах самые разнородные элементы, мы отдаем лишь должную дань его художественному вкусу и вовсе не хотим сказать, чтобы Цезарий сознательно перерабатывал народные поверья в нужные для него формы. Напротив, главный интерес Dialogue Miraculorum в том и состоит, что для самого автора рассказы его являлись уже действительными событиями и притом не отдаленного, а недавнего прошлого. Рыцарь Гергард после многолетней безвестной отлучки вдруг возвращается на спине беса из дальней Индии домой в ту самую минуту, как верная его супруга принимает у себя нового жениха, которому она не может дольше отказывать в согласии на брак. История литературы, конечно, вправе видеть здесь лишь средневековый вариант гомеровского рассказа о Пенелопе. Но для Цезария все это произошло вовсе не так давно и совсем недалеко от Гейстербаха. «Внуки этого рыцаря до сих пор обитают в родном их городе Голенбах, и в городе редкий человек не знает этого происшествия». Так засвидетельствованы у Цезария и другие его рассказы. Про рыцаря Фалькенштейна Цезарий слышал от другого Цезария, прюмского аббата, у которого Фалькенштейн состоял в свое время на службе. Цезарий называет по имени и чернокнижника, вызвавшего к Фалькенштейну дьявола: то был маг Филипп, слава которого гремела тогда по всему Рейну. Про бесов на шлейфе майнцской щеголихи Цезарию рассказывал один почтенный майнцский обыватель. Иное же записано Цезарием и прямо со слов людей, которым самим пришлось побывать у черта в лапах. «Бог мне свидетель, – пишет Цезарий в предисловии, – в книге моей нет ни одного измышленного происшествия. Если же что на деле произошло не так, как у меня написано, то пусть за это отвечают те, кто мне это передавал». И все, что мы знаем о характере Цезария, заставляет нас верить искренности такого заявления. Кое-что, конечно, в Цеза-риевой книге все-таки надо относить на долю «благочестивого вымысла», который вовсе не считался предосудительною вещью среди монахов, делившихся с Цезарием известными им чудесами. Но роль вымысла при этом никак не следует преувеличивать. Дети деревни, в которой не иссяк еще тогда родник первобытного поэтического творчества, и в то же время прилежные чтецы бревиария, исполненного чудесными рассказами о пустынножителях Востока, Цезарий и его собратья сами для себя проводили границу истины и сказки, возможного и невозможного совсем не там, где мы ее сейчас проводим. Книга Цезария – отзвук стоустой монастырской молвы. А всякому известно, с какою быстротою в легковерной среде молвой создаются самые невероятные рассказы, причем сознательного обманщика напрасно было бы искать.

Среди легенд, которые путем такого коллективного творчества перерабатывались для современников Цезария в aliqua ex his, quae nostris temporibus miraculose gesta sunt et quotidie fiunt (Кое-что из того, что произошло чудесным образом в наши дни и ежедневно происходит), особого нашего внимания заслуживают еще рассказы о договорах с сатаной. Литературная история этой темы хорошо изучена. В конкретный образ подобный договор был облечен впервые восточною фантазией еще в V столетии по Р. X. Современное бл. Августину малоазиатское сказание о чудесах Василия Великого передает нам следующую легенду. Один раб влюбился в сенаторскую дочь. Чтобы достичь цели своих желаний, он обратился к заклинателю. Тот ночью привел его к заброшенной языческой могиле, куда был вызван и дьявол. Дьявол обещал рабу свое содействие при условии, что он письменно отречется от Христа и св. крещения и признает его, дьявола, своим истинным владыкою. С помощью нечистой силы раб после этого получил все, чего хотел. Но муки совести заставили его покаяться в своем грехе Василию Великому. Рассказ кончается сценой, как по горячей молитве святого грешник был прощен: грамота, содержавшая преступное отречение от Бога, упала с неба к ногам епископа, который тут же ее и уничтожил. На Западе особым успехом пользовалась другая, тоже греческая, версия этой легенды, где действие переносится во времена императора Юстиниана и где героем является несправедливо оклеветанный епископский эконом Теофил. Грешник спасается здесь прямым заступничеством Пресвятой Девы. В западной литературе сказание о Теофиле мы находим впервые у Павла Диакона (VIII век). Затем оно было переложено в стихи монахиней Росвитой и стало излюбленным сюжетом позднейших театральных представлений. При широкой своей начитанности Цезарий должен был, конечно, знать эту типичную легенду. Это, однако, нисколько не мешает ему с глубоким чувством передавать необычайно схожее происшествие, случившееся с одним человеком из окрестностей Флореффии в Люттихской епархии, «который должен еще и ныне здравствовать». Что же касается договоров с сатаной, кончающихся не так благополучно, то в Цезариевом кругу они считались самой обыкновенной вещью. В XIII столетии сатана сам уже навязывается людям со своими предложениями, и современникам Цезария вполне обстоятельно было известно, какие отношения между сторонами создаются подобным договором: это точнейший сколок с феодальной связи между сень-ером и его вассалом, при которой вассал обязывался преданностью сеньеру, а сеньер брал его под свою высокую защиту. Один аббат из Моримунды, рассказывает Цеза-рий, во дни своей юности был студентом в Париже. «Будучи туп умом и слаб памятью, так что ему донельзя трудно было что-нибудь понять или запомнить, он был для всех посмешищем и всеми почитался за идиота. От этого он начал приходить в смущение, и сердце его терзалось жестокою печалью. Однажды ему случилось прихворнуть, и вот к нему является сатана и говорит: Хочешь принести мне верноподданническую присягу, и я дам тебе знание всех наук. Услышав это, юноша затрепетал и на соблазны дьявола ответил: Отыди от меня, сатана: никогда не будешь ты мне властителем и не стану я твоим человеком». Как видим, обе стороны выражались совершенно определенными терминами феодального права. Цезариевым современникам случалось видывать и подлинные грамоты, где было писано подобное homagium. В городе Безансоне, как рассказывал Цезарию один монах очевидец, – появилось раз двое еретиков, которые совсем было склонили народ отпасть от церкви своими удивительными знамениями: они ходили по полу, усыпанному мукой, не оставляя никакого следа, они путешествовали по воде, как по суше, и выходили невредимыми из пламени. Народ стоял за них горой, и епископ безансонский, «муж добрый и ученый», совсем не знал, как ему с этими злодеями бороться. Тогда он призвал к себе одного из клириков, «великого искусника в чернокнижии», и приказал ему узнать у дьявола, что это за люди, откуда они явились и какой силой творят свои чудеса.

Клирик сказал: «Владыко, я давно отрекся от такого искусства». Епископ отвечал: «Ты видишь, в каком я положении. Мне придется или согласиться с их учением, или быть побиту камнями. Итак, я приказываю тебе с отпущением грехов, чтобы ты мне в этом повиновался». Повинуясь епископу, клирик вызвал дьявола и на вопрос того, зачем он призван, отвечал: «Я каюсь, что отступился от тебя. И так как впредь я обещаю тебе быть послушнее прежнего, то прошу тебя, скажи мне, что это за люди, что за учение их и какой силой они творят такие чудеса». Дьявол сказал: «Они мои, мною они посланы и проповедуют то, что я им вложил в уста». Клирик спросил: «Почему же ничто не может им причинить вреда, почему они в воде не тонут и в огне не горят?» На это демон ответствовал: «Грамотки мои, на которых написана их верноподданническая клятва, зашиты у них под мышкой, между телом и кожей. Их силою они творят чудеса; от этого ничто им и повредить не может». Клирик осведомился: «А если их оттуда удалить?» Дьявол ответил: «Тогда все будет, как у других людей». Выслушав это, клирик поблагодарил демона и сказал: «Теперь поди, я тебя после снова позову».

Узнав от клирика такую тайну, епископ стал действовать следующим образом. Он предложил народу, чтобы еретики при нем показали свои знамения, обещаясь уверовать, если увидит их чудеса воочию. На площади зажжен был костер. Но, прежде чем пустить на него еретиков, епископ пригласил их к себе, чтобы освидетельствовать, нет ли на них какого талисмана. Еретики охотно согласились подвергнуться такому освидетельствованию. Но предупрежденные епископом «ликторы» немедленно заглянули им под мышки, нащупали рубцы, взрезали их ножами и извлекли зашитые там грамоты. Тогда епископ вышел с еретиками к народу и предложил им становиться на костер. Те стали теперь отказываться; епископ же объяснил народу, в чем заключалась их хитрость, и предъявил снятые с них грамоты. Охваченный яростью народ тогда сам бросил в приготовленный огонь этих служителей дьявола.

Искусство «чернокнижия», о котором тут, как и во множестве других рассказов, с полною верою поминает Цезарий, тоже представляет собой характерное явление разбираемой нами эпохи. Как наряду с традиционным «положительным» богословием она увидела новое «рациональное» богословие, так наряду с традиционным волшебством теперь родилась или, вернее, возродилась «рациональная», ученая, систематическая магия. На быстрое ее развитие особенное влияние оказали опять-таки живые сношения западных стран с арабами и евреями в Испании, на юге Италии и в Палестине. От евреев Европа заимствовала Каббалу – это учением, выросшее из слияния Библии с античным неоплатонизмом и допускавшее возможность для человека являться повелителем мира стихийных духов. Арабы, со своей стороны, которые при фаталистической окраске ислама, не видели ничего преступного в гаданье, усиленно занимались в ту пору такими науками, как астрология, некромантия, геомантия и т. п. Римская Церковь равно проклинала и «оперативную», и «дивинаторную» магию. Но притягательная сила этих запретных дисциплин была настолько велика, что целые вереницы клириков даже из отдаленных местностей непрерывно тянулись в XIII столетии за Пиринеи в арабские и еврейские академии – особенно в пресловутый Толедский университет. Оттуда кое-кто из них приносил с собой и теоретические трактаты касательно истинного устройства мироздания, которые еще в XVI столетии оказывались способны кружить наклонные к мистицизму головы. Но большинство довольствовалось усвоением прикладной части еврейской Каббалы и арабской мантики, и, сливая ее затем с традиционными приемами западноевропейского волшебства, оно дарило соотечественников многочисленными Libri praestigiorum, imaginum et ligaturarum – «черными книгами», этими энциклопедиями мирового суеверия. Здесь содержалось подробное описание мира духов с точными указаниями, «чего какой демон желает, чего страшится, каким именем призывается, каким принуждается» – вопросы, которыми ученая магия стала заниматься еще во времена бл. Августина. Здесь объяснялся смысл «большого и малого круга», здесь содержалась далее и техника гаданья при помощи зеркал – вид волшебства, в основе которого лежало, по-видимому, знакомство с особенностями гипнотического состояния – при помощи мечей, иголок и шариков из слоновой кости, при помощи воды, огня и свинца, при помощи мертвых голов и т. п. Здесь были и снотолкование, и рецепты для приготовления любовных напитков, формулы наговоров и средства для открытия кладов и т. д., и т. д. Все это списывалось и изучалось в тех же монастырях и духовных школах, которые одни служили тогда рассадниками книжной премудрости, и все это с бродячими клириками, странствующими проповедниками-монахами и рассылавшимися по глухим приходам на пастырскую должность школьными недоучками мало-помалу разбредалось по лицу Западной Европы, проникая в самые глубокие общественные слои. Очень характерно то указание, которое содержат по этому поводу позднейшие исповедальные книги. При грехе суеверия, говорят они, не должно считаться оправданием то, что так часто приходится слышать от простых людей: «меня-де выучил этому один монах».

Die Zaubcrci ist Gott unwcrt.

Sic sagcn wohl: Mich hats gelchrt

Ein Monch, wic mocht's da bose scin?

Da sag'ich auf die Trcuc mcin,

Dass man solchen Monch oder Pfaffen

Also sollt strafen,

Dass sich Zchne sticssen daran,

Denn sie sind allesamt im Bann.

(Колдовство противно Господу. Знаю, что люди говорят: меня выучил этому один монах, так что ж здесь может быть дурного? Но честь мне в том порука – таких монахов и попов надо бы было так карать, чтобы со страха у людей зубы стучали, ибо они подлежать анафеме).

Так со своей стороны возмущался на это один из светских поэтов XIV века.

Как рисовались воображению добрых католиков деяния совершенного в своем искусстве чернокнижника, покажет нам отрывок из одной хроники XIII века. В город Мастрихт, повествует летописец Альберих, приехал однажды из Толедо некий тамошний магистр, чернокнижник, совершенно преданный дьяволу, и, сидя с клириками за столом, стал показывать им свою силу: при нем могли есть лишь те, кому он позволял, а других он тут же за столом погрузил в сон.

Тогда к нему пристало восемь легкомысленных клириков, прося, чтобы он им помог в достижении их желаний. Он им ответил, что этого не сделаешь без круга, и начертил огромный круг с таинственными знаками, куда и поместил всех восьмерых. Внутри того же круга с одной стороны он поставил три кресла и сказал клирикам, что там воссядут три евангельские волхва. Вне круга же он устроил высокое седалище и пышно убрал его цветами. Когда наступила полночь, он начал свои действия. Он ободрал одного кота и пополам разрубил двух голубок. Потом он вызвал тех трех демонов, которых он выдавал за волхвов, а следом за ними и могучего их князя, которого он именовал Эпаномон. Он сказал демонам, что пригласил их на малое угощение, чтобы они помогли присутствующим клирикам достичь своих желаний. Кота он дал трем демонам в кругу, и тс его в одно мгновение проглотили, голубок же он преподнес великому демону, который тоже их немедленно пожрал. У него с собой был хрустальный пузырек, и он заклятиями принудил великого демона стать крошечным и войти в пузырек, после чего воском запечатал пузырек, написав на печати альфу и омегу. Затем клирикам было предложено выразить свои желания. Один пожелал любви какой-то знатной женщины, и ему это было обещано. Другой сказал, что хочет быть в милости у герцога Брабантского, и получил на это обещание и т. д… После того в присутствии клириков магистр стал толковать со своими демонами о Христе и о всех христианах, говоря самые непозволительные вещи, чем были развращены и клирики. Из круга же он их не выпускал до солнечного восхода. Да и тогда, переступая круг, каждый должен был говорить: «Deus homo factus est, in hoc honore vivo»; иначе демоны его бы утащили. И выходило, что тот, кто побуждал клириков отрицать таинство воплощения, не мог их вывести в целости из круга без исповедания этого таинства. Тот, кто мне это передавал, говорил, что слышал все это от двоих или троих из этих самых клириков.

Но то же самое движение, которое так возбудило и обогатило народную фантазию в области сверхъестественного, имело и другие, ранее уже нами отмеченные последствия. Европейское общество времени крестовых походов не представляло из себя в умственном отношении чего-нибудь однородного, и чем выше поднималась в одних его слоях вера в чудесное, тем резче проявлял себя в других дух критики и трезвой рассудочности. Эпоха Цезария из Гейстербаха была вместе с тем эпохой Фридриха II Гоген-штауфена, при дворе которого ценились только те, кто умел смотреть на мир Божий собственными глазами, не доверяясь чужим о нем рассказам. Таким образом, если в руках одних древние авторы являлись только добавочным источником по демонологии, то у других занятия ими развивали чувство жизненной действительности и изощряли критический смысл; если одни возвращались из Святой Земли с запасом чудесных рассказов и новых реликвий, то у других те же путешествия убивали веру в какие бы то ни было чудеса и реликвии; если одни брали из арабско-еврейских высших школ «практическую Каббалу» и мантику, то другие оттуда же привозили любовь к точным наукам и такую философию, как философия Авер-роеса – этого отъявленного вольнодумца, которому кисть благочестивых средневековых художников отводила в аду место рядом с Магометом и Антихристом; и если одна часть общества в начале XIII столетия зачитывалась и заслушивалась книгами вроде Dialogus Miraculorum, то другая решительно относила все это душеполезное чтение в область сказок, с полною ясностью заявляя, что она выросла из анимистического миросозерцания. То, что мы наблюдали в развитии древней Греции и Рима, то повторяется теперь и в средние века. При самом скудном еще знании действительно управляющих природою законов, при детски произвольных о них догадках ум человеческий все же оказывается способен мыслить природу как царство строгой закономерности, где нет места сверхъестественному произволу. Демоны в том виде, как их описывал Цезарий, – пугало, созданное собственным людским воображением; ночные посещения женщин бесом – кошмар, зависящий от неправильного пищеварения; магия – отчасти пользование неисследованными, загадочными еще для нас естественными свойствами предметов, отчасти игра на силу внушения, в большей же своей части – самое бессовестное шарлатанство – подобные идеи в XIII веке вовсе уже не были особенною редкостью. «Хотя для всякого, кто созерцает истинную природу вещей, не может не казаться недопустимым или – чтобы назвать это своим именем – не может не казаться сказкой утверждение, будто бы яства или напитки способны пробуждать в душе любовь или ненависть, поскольку тут не влияет собственная глупость тех, кому они даются, но ввиду преступности намерения тех, кто занимается такими наговорами, ввиду того, что они все же желают повредить, хотя и не могут, мы не находим возможным оставлять их безнаказанными», – так объясняет смысл своих репрессивных мер против колдовства Фридрих II, свидетельствуя, что «просвещение» зародилось в Европе раньше, чем это часто принимают.

При такой смуте умов новая университетская наука, к приговорам которой охотно стала теперь прилагать свою печать римская церковь, необходимо должна была привлечь этот предмет к себе на суд, и она отдала ему, действительно, должное внимание. Начиная с Фомы Аквин-ского вопрос о демонах и колдовстве занял одно из почетных мест в круге проблем, над разрешением которых трудилась по схоластическому методу европейская теоретическая мысль.

С принципиальной стороны, правда, вопрос этот для университетской схоластики был прост. Она сразу приняла в нем вполне определенное положение, грудью став против современного ей натурализма с его отрицанием вмешательства волшебников и демонов в жизнь человека и природы. «Некоторые утверждают, – так высказался по этому поводу Фома Аквинский, решение которого остается для римской церкви в полной силе и по сие время, – будто бы никакого волшебства в мире не существует, кроме как в представлениях людей, относящих на его счет естественные явления, причины коих непонятны. Это, однако, противоречит авторитету святых мужей, которые говорят, что демоны с Божьего попущения имеют власть и над телом, и над воображением людей, почему с их помощью волшебники и могут производить некоторые знамения. Возникает же подобное мнение из корня неверия, ибо они не верят, чтобы демоны существовали где-нибудь, кроме народного воображения. Они толкуют, будто человек относит насчет демонов страхи, порождаемые собственной его головой, и так как при сильном возбуждении фантазии в чувствах являются те образы, о которых думает человек, то отсюда людям и кажется иногда, будто они видят демонов. Но истинная вера отвергает это, и мы, следуя ей, веруем, что демоны суть падшие с неба ангелы, что по тонкости своей природы они способны делать многое, чего мы не можем, и что есть люди, наводящие их на это, которые и называются лиходеями (malefici)».

Итак, отныне вера в реальную возможность волшебства признавалась обязательной для всякого послушного сына римско-католической церкви. Но перед схоластикой вместе с тем возникала другая, гораздо более сложная задача. Ей было необходимо выяснить отношение между научным и популярным взглядом на роль волшебства в мире, ей было необходимо определить, чему из бесчисленных рассказов про демонов и магов добрые католики имели право верить и что они должны были отметать как вещи, несогласные с требованиями руководимого верою ра зума. Мы видели уже, что в католической традиции насчет пределов влияния нечистой силы не было ничего твердо установленного. Агобард признавал возмутительной нелепостью мысль, будто волшебники способны вызывать бури – и, несмотря на это, множество священников заклинало демонов, сидящих в грозовых тучах; Буркард Ворм-ский осуждал веру в духов, увлекающих мужчин в свои объятия, – и это не мешало Цезарию рассказывать гейстербахским послушникам про любовные похождения демонов в образе женщин и т. д.

Такая неопределенность тяготила теперь умы, желавшие осмыслить для себя все, что совершается во вселенной. Очень характерной фигурой для этого переходного времени является Вильгельм Овернский, известный покровитель нищенствующих орденов, бывший профессором и затем епископом в Париже в первой половине XIII века. Он твердо верил в полную реальность демонов. «Не подлежит сомнению, что Аристотель заблуждался, не допуская существования злых духов». Он представлял себе их очень грубо. Он был способен, например, рассказывать, что «демоны особенно охотно живут по выгребным ямам и ненавидят отходников, как разрушителей своих храмов». Но вышколенная логически голова не позволяла ему при этом поддаваться очарованию живших в его невежественной пастве волшебных сказок, и он с презрением ученого отвергал множество из них как недостойный бред. Перед людьми разума и науки они не смеют распускать такие фантазии по слову премудрого: в глазах всех птиц напрасно расставляется сеть (Притч. 1, 17). И в то же время он чувствовал, что не имеет здесь настоящей почвы под ногами. Бесы, конечно, могут одержать человека изнутри (possessio). Но могут ли они его одержать и извне (obsessio) или совсем не могут? И если могут, то в каких условиях? «Насчет этого, – пишет он, – философия еще не постановила своего приговора, как вообще она не довела до полной ясности ни природы злых духов, ни сферы их злокозненных деяний». Над приведением обоих этих вопросов в должную ясность, над снабжением адептов рационализма в богословии необходимыми тут научными принципами схоластика и принялась теперь трудиться со всею свойственной ей настойчивостью и обстоятельностью – работа, которой хватило университетам на добрых два столетия.

«Пространное учение схоластики об ангелах и демонах, – пишет Гансен, – с одной стороны, черпавшее свой материал из пестрой смеси древнехристианских представлений, сводом которых служили труды мнимого Дионисия Ареопагита и Августина, с другой – стремившееся сблизить и согласить Платоново учение о духах с библейским учением об ангелах, представляет собой одно из самых удивительных скитаний человеческого ума по обширному и темному морю трансцендентализма. Когда теперь читаешь все эти бесконечные рассуждения, где светила средневековой науки с глубокомысленным видом и с претензией на полную достоверность стремятся установить, что добрый или злой ангел может и чего не может, чего желает и чего не желает, что знает и чего не знает, в чем властен и в чем невластен, где сравнивается сила добрых и злых духов и разбирается множество других подобных вопросов, то на читателя невольно нападает сомнение: да полно, принимали ли сами авторы все эти хитросплетения, вымученные дедукции серьезно? И неужели подобная борьба с нечеловеческими трудностями, которыми они же загромоздили эту область демонической механики и психологии, для них имела действительное значение? Ведь все же знаменитые схоластики являются признанными корифеями средневековой науки – науки, которая в свою основу полагала разум, которая даже отождествляла разум и внутреннюю сущность человека и лишь желала его просветлить и облагородить указаниями, почерпнутыми из Откровения. То были люди, обладавшие всем знанием своего века и стремившиеся слить его в цельную систему; то были люди, которые и сейчас для значительной части человечества являются светочами мысли и недостижимыми образцами и которые, таким образом, даже в наши дни играют довольно видную роль в духовной жизни. Но нет: для них этот отдел науки представлялся нисколько не менее серьезным, чем все другие. С сознанием глубочайшей важности своей задачи они пускали в ход свое отнюдь не заурядное остроумие, чтобы по методам античной философии делать вывод за выводом из догматов католической религии и скопившихся в патриотическую эпоху домыслов и рассказов. С полною убежденностью вели они свою Сизифову работу, стараясь путем тончайших логических дистинкций, путем неутомимого анализа и синтеза внести систему в тот бесформенный комплект различных представлений, который являла собой принятая без критики древнехристианская традиция в этой сфере, и результаты этого труда они провозглашали единственно законной, в религии почерпнутой системой миросозерцания… И если бы тут дело шло лишь о простой игре ума спекулятивными вопросами, тогда на это сейчас не стоило бы совсем тратить внимания. Но эта невоспитанность рассудка имела роковое влияние и на жизнь. Признавая такое философствование, такие фантастические комбинации из элементов покорно принятого на веру христианского предания за бесспорные научные данные, царившая над всем средневековая теология оперировала ими и в практической действительности. Точная формулировка положений богословской науки в значительной мере вызывалась потребностью правоверия резче отгородиться от несогласных с ним взглядов, как они проявлялись в ересях, пошедших боем с XI века на установленную церковь, и правоверие без колебаний делало из школьных теорий критерии для оценки жизненных фактов. Та поразительная смелость, с которой всемогущая, не контролируемая никакой другой духовной силой средневековая теология с молчаливого согласия церковной власти предлагала в руководство жизни свои выводы, часто не заключавшие в себе ни тени опытного элемента и покоившиеся всецело на предании, авторитете и самых шатких заключениях по аналогии, является одной из характернейших черт этой заносчивой средневековой культуры – и какой резкий контраст с ней представляет наша современная нерешительность и боязливость, когда дело заходит о том, чтобы воспользоваться научными данными для перемен в практическом миросозерцании или в правовом строе».

Итоги этой напряженной работы, поскольку она входит в область нашего вопроса, могут быть вкратце представлены в следующем виде. Реальная возможность колдовства, как мы сказали, являлась для схоластиков вполне неопровержимой. Кроме авторитета святых отцов, они ссылались здесь на то, что противоположный взгляд идет наперекор и действующему праву, и общепринятому мнению и, наконец, опыту, почему он должен быть безусловно отвергнут. С другой стороны, в качестве людей науки – scientes et rationales – схоластики столь же безусловно соглашались, что «всякий, кто созерцает истинную природу вещей», имеет право отвергать вульгарные представления о колдовстве как нелепую сказку. Простонародное волшебство не знало никакой теории. Покоясь на ошибках первобытной логики, оно центр своей тяжести переносило на самые свои «операции», которым придавалось объективное значение. Так, в «лигатурах» – в действиях над восковым изображением человека – важнейшей вещью оказывалась для народа сама кукла; так, в разного рода колдовских варевах народная магия главнейшее значение придавала тем специям, которые туда входили, и т. п. Таких вещей схоластика нисколько не желала допускать. Все сверхъестественное в природе для нее могло вытекать только из одного источника – из вмешательства духов. Магия действует знаниями и силой злых духов – такова была здесь схоластическая аксиома. Эти бабенки творят такие вещи не по естественной своей силе и не с помощью предметов, которыми они пользуются, а силой демонов – это схоластика не уставала твердить на все лады. Но, отвергая вульгарное представление о колдовстве, схоластика с такой же решительностью отвергала и ученую магию, стремившуюся заставить духов творить волю человека. Вне силы Божией, учила она, нет силы, которая могла бы заставить духов себе служить, и если духи как будто повинуются иногда велениям волшебников, то это лишь иллюзия: в сущности они всегда помогают колдунам по своей доброй воле. Спрашивается, однако: какое у демонов может быть разумное основание предоставлять по временам свою силу и знания в распоряжение тех или иных потерянных людей? Или, иначе говоря, на чем же покоится действительная возможность колдовства? В ответ на это схоластики, примыкая к некоторым замечаниям бл. Августина и привлекая к делу неясный библейский текст: «мы заключили союз со смертью и с преисподнею сделали договоры» (Исайя, 28, 15), пускают в ход ранее уже нам встречавшееся представление о договорах с сатаной. Все те магические формулы, приемы и начертания вроде большого и малого круга, которыми полны были черные книги, по этому учению, имеют один смысл: их надо понимать, как условленные между демонами и волшебниками знаки, по которым адская сила является на вызов связавшихся с нею нечестивцев. Согласие же демонов оказывать свое содействие человеку всегда должно быть куплено, и покупается оно следующей ценой. Суть сатаны – гордыня. В гордыне он восстал против Господа, за что и был низвержен в преисподнюю. Но и после падения он не смирился. Ему мучительно видеть те почести, которые воздаются Богу земными творениями; ему хотелось бы, чтобы люди несли свое поклонение к его собственным ногам. Сатана – завистник божества или, по выражению того же бл. Августина, «божия обезьяна». Из-за своей гордыни он и вступает с людьми в сделки: кто отречется от Господа и признает своим истинным повелителем его, тому он, со своей стороны, берется помогать в достижении всех желаний. Таким образом, всякое колдовство непременной своей основой имеет договор с сатаной. Magi miracula faciunt per privatos contractus initi foederis cum daemonibus. Договор этот может быть ясно формулирован или может подразумеваться (pactum expressum и pactum implicitum): сатане достаточно, чтобы человек чего-нибудь у него попросил, ибо всякая обращенная к сатане просьба является изменой Богу. Но вне такого договора колдовство рационального объяснения иметь не может. Сатана обычно строго соблюдает обязательство помогать своим поклонникам. Делает это он, однако, вовсе не по добросовестности – такого качества ему, как отцу лжи, приписывать нельзя, – а по расчету. Начни дьявол вести себя иначе, это скоро бы огласилось, и он не мог бы никого склонить на договор с собой. В каком же виде сносятся демоны с земными своими поклонниками и вообще какой вид могут они принимать, когда хотят вмешаться в людские дела? Чтобы ответить на этот вопрос, схоластике прежде всего необходимо было тщательно исследовать истинный характер их собственной природы. Ранние схоластики, опять-таки примыкая к бл. Августину, полагали, что все духи, населяющие воздушные сферы, имеют свои особые тела очень тонкого эфирного строения, с той разницей между демонами и ангелами, что у демонов после падения тела сделались несколько грубее. На этом основании такие богословы, как выше помянутый нами Вильгельм, епископ парижский, сомнительно относились к рассказам, какими полон Dialogue Miraculorum, где бесы являются на каждом шагу в различных воплощениях. Тот же Вильгельм Парижский, однако, прибавлял, что хотя, по его разумению, бесам никак нельзя перевоплощаться и получать земное тело, но он с истинной радостью готов будет отказаться от своего взгляда, если ему приведут в пользу подобной возможности достаточные философские аргументы. И у схоластики классического периода в такого рода аргументах не оказалось недостатка. Развитие рациональной теологии прежде всего обнаружило неправильность прежней отправной точки в рассуждениях по этому предмету. Все корифеи схоластической науки признали, что по природе своей и ангелы, и демоны суть духи вполне бесплотные, что их субстанция подходит очень близко к субстанции человеческой души, отличаясь от нее лишь большей мощью. Наряду с этим схоластика в лице Фомы Аквинского решительно заявила, что было бы непростительной дерзостью толковать явления ангелов и демонов во плоти, засвидетельствованные таким количеством «авторитетных» писателей, иначе, как буквально. Каким же образом философский ум мог бы себе представить процесс подобного воплощения духов? Ответ Фомы Аквинского на данный вопрос связан с заимствованным схоластикой из древней философии взглядом на истинную природу всякого движения. Что дух способен двигать тело, тому живым примером являются все одушевленные существа. Что же и движет их, как не дух? Стоит лишь духу их покинуть, и они превращаются в неподвижную массу. Но и в неодушевленной природе конечным источником движения служит то же духовное начало. «Материя и дух» являлось для схоластики почти таким же противоположением, как наше «материя и сила». Движение всех «низших тел» на земле для Фомы Аквинского обусловливалось движением небесных светил; светила же, по его учению, двигались силою ангелов. Подобные движения в природе, конечно, строго закономерны: они идут по данным Создателем для естества уставам. Закономерность эта, однако, не препятствует тому, что человек, как существо духовное, по своей воле может производить известные перемещения неодушевленных элементов. И, признавая такую способность за человеком, почему бы мы должны были отказывать в ней бесплотным духам более могучего порядка? Значит, как ангелы, так и демоны, несомненно, должны обладать возможностью производить по своей воле известное движение в стихиях. Если же это так, то и вопрос об их явлениях во плоти решается без всякого труда. Плоть эту они созидают для себя, сгущая атмосферу – добрые ангелы в высших, особенно чистых ее слоях, злые же в нижних – и прибавляя кое-какие элементы из водяных паров и из земли. Физиология такого рода тел долгое время представляла одну из любимых тем, над которыми изощрялось схоластическое остроумие. Чтобы духи способны были из элементов «новые творить природы», этого схоластика не допускала. Образование органического вещества лежало для нее вне области, на которую могло простираться какое бы то ни было искусство, и плоть духов все же оказывалась лишь механическим агрегатом частиц. Но если подобные тела мало чем отличались от автоматов, то автоматы эти построены были по мнению схоластиков настолько совершенно, что внешним образом могли воспроизводить все главные функции действительного человеческого тела. Они могли и двигаться, и говорить, и есть, не обладая, однако, присущей лишь организмам способностью переваривать пищу. Точно так же обстояло с ними дело и в половой сфере. Схоластика не видела для науки никаких поводов отвергать все множество ходивших по свету рассказов о демонах в роли succubus и incubus. He только агрессивный Фома Аквинский, выражавший прямое негодование на скептицизм, который проявляли по этому поводу иные из его современников, но даже осторожный, наблюдательный Альберт Великий считал, что факты эти подтверждены вполне достаточными свидетельствами. Verissime legitur de incubis et succubis daemonibus, et vidimus personas cognitas ab eis et loca, in quibus vix unquam per noctem potest dormire vir, quin veniat ad eum daemon succubus. Что же касается «рационального» объяснения возможности такого рода происшествий, то оно, как мы видели, было под рукою. Схоластика не отрицала даже возможности того, что от подобных связей у женщин могут родиться дети. Конечно, говорила она, если искусственное тело демонов неспособно усваивать проглоченную для вида пищу, то оно тем паче неспособно воспроизводиться. Но здесь наука может принять другое объяснение. Дети, прижитые от демона какой-нибудь связавшеюся с ним женщиной, в сущности будут всегда детьми какого-нибудь связавшегося с тем же демоном мужчины. Демон же при своей быстроте и ловкости является тут передаточной инстанцией. Считая такую гипотезу наиболее удачной, схоластика предоставляла здесь на выбор и другие. Но тема эта, подробная разработка которой в схоластической философии развертывает во всем блеске столь характерный для схоластики «метафизический материализм», настолько отвратительна, что лучше с ней расстаться поскорее.

Итак, известная нам статья в Corrector Буркарда, где налагалось церковное покаяние за веру в любовные сношения с неземными женщинами, теперь оказывалась плодом простого недомыслия. И суд церковный отныне не колеблясь стал делать практические выводы из столь солидно обоснованных теорий. В 1274 году смежил навеки очи «ангел школы» Фома Аквинский; он не дожил всего лишь год, чтобы видеть, как один из верных его учеников впервые отправил на юге Франции живую женщину в огонь по обвинению в распутстве с демонами. Прошло еще немного времени, и целый орден храмовников оказался перед лицом папского и королевского суда виновным в такой же гнусности. Но подозрение в ней логически распространялось на всех, кто уличался в занятиях какими бы то ни было видами колдовства. В самом деле, раз всякое колдовство предполагало неизбежно заключение союза с сатаной, то как же было не предположить, что плотский союз легко мог являться увенчанием возникавшей на этой почве pestifera familiaritas – особенно если к услугам сатаны обращались люди, которым трудно было иначе удовлетворять свои любовные вожделения, например, уродливые старухи? Так эти представления о колдовстве, о любовных сношениях с духами и о договоре с сатаной, которыми народная фантазия играла порознь, усилиями систематизирующей науки мало-помалу были обращены в смыкающиеся звенья одной и той же неразрывной цепи.

Но возвратимся к нашему ближайшему предмету. Какие же услуги могут оказывать демоны верным своим поклонникам или, другими словами, где надо проводить границы волшебства? В этом вопросе схоластика рекомендует крайнюю осторожность, ибо, по ее наблюдениям, демоны, стремясь привлечь к себе возможно большее количество людей, постоянно обманывают их насчет своего действительного могущества. Им хочется, чтобы люди полагали, будто они способны творить такие же чудеса, как Бог. Но думать так и приписывать творению способности, принадлежащие одному Творцу, значит впадать в смертный грех. Смертным грехом является, например, часто внушаемое демонами мнение, будто они способны предсказывать будущее. Если бы это было верно, во что бы обратилось основное учение католической церкви о свободе воли? Полное знание будущего принадлежит одному Богу. Однако, продолжает схоластическая теория, угадывать кое-что, поскольку это служит наиболее вероятным выводом из данного положения вещей, способны даже люди, а тем паче такие существа, как демоны. Не надо забывать, что при своем сотворении они были одарены, в качестве ангелов, особенным умом и что за долгие века, протекшие с того момента, они успели скопить громадный опыт. Таким образом, в тех сферах, где явления определяются не свободной волей людей и ангелов, а правильной причинною зависимостью, демоны оказываются способны заглядывать далеко в будущее. Daemones subti-lissimi sunt in talium futurorum praecognitione, quae determinata in suis causis sunt. Отсюда вывод, что к «дивинаторной магии» наука не должна относиться с безусловным скептицизмом.

В кругу деяний, приписывавшихся молвой «оперативной магии», схоластика решительно брала под свое покровительство возможность для колдунов напускать психические и физические болезни. Прямого воздействия демонов на бессмертную человеческую душу схоластика, правда, не допускала – опять-таки в связи с учением о полной свободе воли. Но демонам, по ее взгляду, никак нельзя отказывать в способности проникать в тело и нарушать его физическое благосостояние, а чрез посредство телесных органов расстраивать и психические функции. В частности, «дьявольское наваждение», обманы демонами человеческих чувств являлись для нее вещью, стоящей вне сомнения, хотя изобразить механическую сторону подобного процесса схоластики считали задачей почти непреодолимой трудности. Так же благоприятны оказались выводы схоластической философии для тех, кто верил, что колдуны способны накликать бури. Классическое разрешение этого вопроса дал Фома Аквинский в своих «Комментариях» на книгу Иова.

Принимая во внимание, что сказанное бедствие было наведено сатаной, необходимо исповедовать, что с Божьего попущения демоны могут волновать воздух, поднимать ветры и вызывать падение небесного огня. Ибо хотя телесная материя не принимает формы ни по воле добрых, ни по воле злых ангелов, подчиняясь в этом лишь Творцу, но что касается передвижения, то телесное вещество создано, чтобы повиноваться веществу духовному (ad motum localem natura corporea nata est spirituali obedire), как это обнаруживается на человеке. В самом деле, по простому приказанию его воли члены его движутся, чтобы исполнить решенное волей. Итак, все, что может быть достигнуто простым передвижением, то по естественной своей силе могут творить не только добрые, но и злые духи, если не встретят со стороны Божества препятствий. Ветры же и дожди и другие воздушные явления могут происходить от простого движения растворенных земных и водяных паров, так что производить их своей естественной силой демоны вполне способны.

Если же демоны по своей естественной силе оказывались на это вполне способны, то как же можно было спорить, что наведение бурь и гроз, града и морозов должно было включаться в круг деяний, доступных колдовству? Негодование, которое в свое время высказывал по поводу такой веры Агобард, теперь оказывалось столь же неосновательным, как и гнев Буркарда на веру в любовные сношения с agrestes feminae.

Зато действительное существование оборотней схоластика решительно отказывалась допускать, несмотря на множество с виду вполне достоверных свидетельств. Глубокое философское исследование предмета вполне здесь подтверждало ранее уже вынесенный церковью приговор: «Кто думает, что какая-нибудь иная сила, кроме Божией, способна обратить одно живое существо в другое высшего или низшего порядка, тот, несомненно, отпал от веры и хуже, чем язычник». Такое превращение немыслимо без нарушения законов естества, т. е. является чудом, а подлинные чудеса доступны лишь Творцу и ангелам, когда Творец им это поручает. Приписывать чудеса демонам значит впадать в ересь, очень похожую на манихейство. Рассказы очевидцев про оборотней, согласно этому, относились схоластикой совсем в другую главу демонологии: здесь для нее дело шло, несомненно, о «дьявольском наваждении», о власти демонов над человеческими чувствами. Схоластике и здесь, однако, приходилось делать одну существенную оговорку. Чтобы библейский рассказ о магах фараона, обративших свои жезлы в змеев, мог тоже разъясняться ссылкой на иллюзии, это она считала неправдоподобным и прибегала здесь к другой теории, построенной еще бл. Августином, впоследствии же подробно развитой арабским философом Авиценной. Демоны, говорила схоластика, не будучи способны обращать одно существо в другое, могут, однако, делать очень похожие на это вещи. Змеи фараоновых волшебников, конечно, не сотворены были демонами, но все же можно полагать, что это были настоящие змеи. Разве не видим мы на каждом шагу, что в мясе, или в овощах, или в различных жидкостях при известных условиях как будто ниоткуда берутся черви или мухи? И разве мы не можем таким путем сами плодить червей и мух, давая в сущности только возможность развиваться невидимым для глаза, но несомненно ранее уже присутствовавшим их зародышам? Если же всякий человек способен производить подобных мелких гадов как бы из ничего, то почему же не допустить, что демоны при своем уме и богатстве опытом могут различать в природе зародыши всяческих существ и, создавая искусственно благоприятную для их развития среду, могут с крайней быстротой вызывать их к жизни, как они вызвали почти моментально к бытию помянутых в Исходе змеев. Смешивая же друг с другом различные известные им элементы тел или вводя в тело прибавочные элементы, они оказываются даже способны совершать и нечто похожее на превращение одного тела в другое. Таким образом, для схоластически образованного судьи народные обвинения против колдунов, что они напускают гусениц и мошку, не заключали в себе ничего бессмысленного, и суд теперь легко разбирался даже в гораздо более удивительных с виду фактах. На одном из процессов о колдовстве конца XIII века подсудимая, 56-летняя старуха показала ученому судье доминиканцу Гюго из Боньеля, что она много уже лет спит с демоном, что она раз родила от него чудище – верхняя половина как волк, нижняя как змея, – что она кормила свое порождение младенцами, которых похищала по ночам, но что через два года чудище куда-то без вести пропало. Раньше подобное показание, вероятно, было бы сочтено простым бредом. Но опытный схоластик, знакомый с учением о зачатии от incubus'oB и с теорией Авиценны, не усмотрел здесь, очевидно, ничего противного рассудку: старуха была передана им в руки светской власти, как уличенная преступница, и сожжена на площади в Тулузе.

Труднее всего достался схоластике вопрос о том, согласно ли с католицизмом мнение, что демоны способны своей силой носить тела людей по воздуху. Про веру в стриг схоластике при этом не приходилось распространяться. Canon Episcopi, где вера эта так резко осуждалась, был принят в действующий кодекс канонического права, и схоластика преклонялась перед его авторитетом. Однако, и помимо стриг, литература и молва полны были рассказов про воздушные путешествия то праведника на спине беса, то грешника в его когтях. Как же должна была смотреть на них наука?

В общем схоластика склонялась тут очень заметно в сторону отрицательного ответа. Правда, в самом представлении о том, что духи своей силой могут двигать земные тела, для нее не было ничего противоречащего рассудку. Ad motum localem natura corporea nata est spirituali obedire… Но духи при этом не могут нарушать предустановленных для тел законов. Между тем ясно, что человеческое тело отнюдь не предназначено природой для летанья. Отсюда вывод, что было бы неосторожно приписывать ангелам и демонам способность своею силой увлекать тела людей в воздушные пространства.

А книга пророка Даниила, где повествуется, как ангел, взявши пророка Аввакума за темя и подняв за волосы, в одно мгновение перенес его из Иудеи в Вавилон и поставил над рвом львиным? А евангельский рассказ об искушении Христа, читающийся в Вульгате так: Assumpsit eum diabolus in sanctam civitatem et statuit eum super pinnaculum templi? А многочисленные упоминания о «восхищениях» (raptus), которые встречаются в Св. Писании и в достоверных житиях святых? На этот счет Альберт Великий и Фома Аквинский предлагали такие объяснения. Текст, относящийся к Аввакуму, они не признавали необходимым понимать буквально. Они считали возможным допустить, что ангел нес Аввакума «в бурном оркане», который он поднял своею силой. И если даже допустить, что тут произошло превышение естественной ангельской силы, то ведь не надо забывать, что дело здесь идет о добром духе, которому могло быть поручено и совершение настоящего чуда. В истории искушения Христа, где дело идет уже не об ангеле, а о сатане, Альберт Великий и Фома Аквинский примыкали к древней экзегезе и заявляли, что, на их взгляд, тут лучше всего держаться Иоанна Златоуста, по мнению которого, Христос просто согласился последовать по земле за сатаной. Что касается «восхищений», то из упоминаемых Писанием случаев в двух – про Иезекииля и про Иоанна – прямо сказано, что они уносились с земли только душой. Апостол Павел сам говорит, что он не знает, был ли он восхищен с телом или без тела; так что на этом тексте тоже нельзя ничего строить. И, наконец, все достоверные случаи из житий святых допускают толкование при помощи Августиновой теории о полетах phantasticum.

Но далеко не все видные богословы XIII века столь сдержанно относились к вопросу о людских полетах, как Альберт Великий и Фома Аквинский. Такие авторитеты, как кардинал Гюго де Сен-Шер, решительно настаивали на необходимости вполне буквально понимать и рассказ про Аввакума, и текст Вульгаты, где говорится об искушении Христа. Особенно же горячо стояли за положительное решение данного вопроса те члены нищенствующих орденов, которым приходилось работать непосредственно в народной среде. Они указывали своим университетским собратьям, что факты похищения демонами живых людей повторяются постоянно, что они засвидетельствованы вполне надежно и что науке на это не следует закрывать глаза. «Такие случаи, – писал, например, доминиканец Фома из Шантемпре после тридцатилетней деятельности в качестве проповедника и исповедника, – такие случаи нередки и в наше время. Мне самому приходилось слыхать про женщин, которые, находясь с виду как будто в агонии, были похищаемы демонами, клавшими на их место подобия их тел. Подобия погребались за настоящие трупы, а женщин этих потом встречали среди живых людей». Ссылаясь на достовернейший источник, на показание очевидцев из францисканцев и доминиканцев, он далее рассказывал следующую историю. Дочь графа Шва-ненбурга в Германии каждую ночь была похищаема демонами часа на два. Один из ее братьев, вступивший в францисканский орден, однажды попробовал помешать такому похищению. Когда приблизился урочный час, он крепко стиснул ее в своих объятиях; но это было тщетно, и демоны вырвали сестру из рук брата-монаха. И зачем в этом

сомневаться, продолжал Фома, который сам учился богословию в Кельне и в Париже. Разве же не признает бл. Августин, что демон, называвшийся у язычников Дианой, действительно перенес Ифигению из Авлиды в Тавриду, оставив на ее месте лань? Ввиду крупного веса таких свидетельств и аргументов схоластика и не решалась произнести по вопросу о полетах окончательный приговор, ставя при нем отметку: нясно. А так как римский католицизм следовал правилу, завещанному бл. Августином: В необходимом – единство; и сомнительном – свобода, то Dialogus Miraculorum со всеми ею воздушными путешествиями свободно продолжал служить в монастырях самой употребительной книгой для чтения во время общих трапез.

Однако если бы все это была истина, если бы демоны действительно обладали такой естественною силой, то как же их союзники, волшебники, не оказываются несравненно могущественнее самых могущественных земных властителей? Как же волшебники с помощью демонов не приведут к своим ногам вселенную? На этот аргумент, к которому охотно обращались скептики вроде Агобарда, схоластика ответствовала спокойно: причина в том, что демоны могут творить деяния, на которые они способны, только в том случае, если на это воспоследует Божеское попущение, а попущение это дается им далеко не всегда. Но зачем думать, что оно хоть когда-нибудь имеет место? Как будто Провидение само не может покарать грешника или испытать праведника? И не согласнее ли с евангельским учением считать, что истинному христианину не должны быть страшны никакие чары? Опыт показывает, возражала на это схоластика, что чародейство существует и что его жертвами становятся не только дурные, но и добрые сыны церкви. Спрашивать же, зачем Провидение это попускает, значит, по слову Писания, стремиться plura sapere quam oporteat. Indicia Dei occulta sunt. Пути Господни неисповедимы.

Таковы были главнейшие результаты изысканий, произведенных схоластикою в области нашего вопроса. Возможность колдовства, в которой слишком поспешные умы готовы были уже признать лишь мнение неразвитой черни, теперь была проверена научным методом, поставлена на новые основы и в таком виде объявлена communis opinio theologorum. При трудностях, с которыми тогда была сопряжена популяризация науки, этот усвоенный схоластиками взгляд не стал, правда, вместе с тем и взглядом всех умственно расшевелившихся людей. Во многих кругах общества упорно сохранялась ранее уже сложившаяся привычка смеяться над рассказами о том, якобы бесы действительно отравляют земное существование добрых христиан. Припомним, что крайне скептически настроенный по отношению к бесам Roman de la Rose Жана де-Мена, этого «Вольтера и Рабле XIII века», сразу завоевал себе громкую известность и оставался любимейшим чтением французской буржуазии до самого конца средних веков. Но этот смех возбуждал в схоластиках приблизительно такое же чувство, с каким современное нам есте-ствоиспытание смотрит на недоверие невежественного люда к теориям вроде происхождения болезней от микроорганизмов: жалкое недомыслие, которое при случае может обращаться в прямую общественную опасность.

Для тона отношений между средневековою университетскою наукой и «натурализмом» нам стоит познакомиться со вступительной главой в трактате Герсона De erroribus circa artem magicam. Указанный трактат вырос из речи, которую этот знаменитый канцлер Парижского университета держал однажды к лиценциатам медицинского факультета на тему: врачу, исцелися сам.

В естественной философии является правдоподобным, согласно же истинам веры является несомненным, что демоны существуют. Такого взгляда держались самые возвышенные из философов: Гермес Трижды-Великий, Платон и все последователи его доктрины, Апулей, Порфирий и другие. Это нам ясно показывают собственные их труды, равно как труд Августина «О граде Божием». Тезис, что демоны существуют, на философской почве гораздо легче защищать, нежели противоположный, ибо при этом остаются неприкосновенными рассказы о чудесных происшествиях, которые передаются достоверными историками у всех решительно народов. Им всем противопоставлять упорное отрицание значит переходить в дерзости всякие границы и колебать основы человеческого общежития и гражданского союза, гак как той силой, которая людей соединяет, скрепляет и сливает в одно целое, служат взаимное доверие и готовность друг друга слушать. У христиан же отрицание демонов и того, что они могут творить в природе очень многое, представляет учение, которое осуждено как ошибочное, нечестивое и противное Св. Писанию. Итак, смеха достойны, но достойны и суровой кары те, кто издевается над богословами, лишь только они заводят речь о демонах и действиями демонов объясняют различные явления, как будто бы это было вещью баснословной. Проистекает же подобное заблуждение у некоторых образованных людей частью от недостатка веры, частью же от слабости и порчи рассудка. Душа их настолько занята чувственным, занята телом и заботами о нем или же ум их настолько погружен в изыскание частных, осязательных причин, что они оказываются совершенно не в состоянии разуметь вопросы об универсальном, о первых сущностях и о духовном, и теряют способность к тонкому, возвышенному мышлению. Платон еще сказал, что величайшим препятствием к познанию истины является такая склонность верить лишь чувствам, не возвышаясь над их свидетельством. Так же говорили и Цицерон, и Августин в труде «Об истинной религии», и Альберт Великий, и Вильгельм Парижский; этому учит нас и опыт.

Но схоластика не останавливалась на этом в своей полемике против натурализма. Даже столь благородный представитель ее, как Герсон, не стеснялся причислять тех, кто не верит в силу магии, к лику грубейших материалистов, отрицающих Божество и всякое духовное начало в мире.

Таковы были, – продолжает он, – в среде евреев саддукеи, которые, по свидетельству Иосифа и Иеронима, отрицали существование духов; таковы были некоторые философы от неприязни, как говорит Цицерон; таковы были эпикурейцы; таковы и все другие, кто избирает скотскую жизнь, кто не представляет себе ничего вне телесного и протяженного. От их лица говорят Экклезиаст и Премудрый в Книге Премудрости, глава 2-я. Глядя на них, подумаешь, что сами они от чьих-то заклятий сошли с ума. В себе самих не признают они рассудка, не признают духовных, сверхчувственных явлений: совсем как Навуходоносор, который воображал себя волом, или другие маньяки, из которых иным представляется, будто они петухи, другим – будто они коты и т. д. К числу их относился тот безумец, который рек в сердце своем: несть Бог, ибо если есть Бог, то он есть дух, если же нет ни одного духа, то нет и Бога.

Итак, не верить в демонов значит не верить в Бога. Не верить в демонов значит уподобляться тем «неправо умствующим», которым Книга Премудрости влагала в уста такие речи: «Жизнь наша – прохождение тени, и нет нам возврата от смерти; ибо положена печать, и никто не возвращается. Будем же наслаждаться настоящими благами и спешить пользоваться миром, как юностью. Увенчаемся цветами роз прежде, нежели они увяли. Будем притеснять бедняка-праведника, не пощадим вдовы и не постыдимся многолетних седин старца. Сила наша да будет законом правды…» Иначе говоря, тот, кто не верит в демонов, является для Герсона врагом всех Божеских и человеческих уставов.

При такой постановке дела в столь влиятельных кругах средневековому натурализму было гораздо благоразумнее не высказывать свои сомнения слишком открыто. И так как скептицизм не побуждает своих адептов искать пальм мученичества, то они и следовали голосу благоразумия. О них мы чаще узнаем из раздраженных нападок богословов, нежели из собственных их нападок на спиритов. К тому же последовательная критика общего схоластического миросозерцания была для них далеко не под силу. В распоряжений-ученых приверженцев союза между разумом и авторитетом стояла школа, обеспечивавшая непрерывную, всестороннюю разработку усвоенного ими порядка идей, тогда как свободомыслие при строгом отношении к нему церковной власти могло себя проявлять лишь изолированными вспышками. И, таким образом, когда светское общество к концу средних веков начало предъявлять со своей стороны запрос на ученое образование, то почерпать его оно сначала было принуждено из популярных обработок тех же «Итогов теологии». Отсюда и выносило оно ту картину мирового строя, которую с такою силой изобразил своей огненной кистью знаток подобной литературы, автор «Божественной комедии».

Так создалась интеллектуальная атмосфера, в которой могли возникнуть процессы ведьм. Теперь посмотрим, каким путем они действительно возникли.

Научные мечты Вильгельма, епископа парижского, к XV веку, как мы видели, сбылись вполне. Схоластика оправдала все возлагавшиеся на нее надежды и с ясностью раскрыла природу злых духов и способы вмешательства их в человеческую жизнь. Но при своем абстрактном, умозрительном характере «рациональная теология» главнейшим образом исследовала в этой области пределы мыслимых возможностей. Исследование же соответственной действительности падало не на школу. При свете новых научных данных этим предметом должен был заниматься церковный суд, на котором искони лежала обязанность охранять общество от «изобретенного дьяволом пагубного искусства волхвования».

Но в лоне воинствующего католицизма схоластической эпохи и суд церковный являлся уже не прежним миролюбивым и распущенным учреждением, каким он сделался в период безраздельного господства римской церкви над всей духовной жизнью Западной Европы. Для сколько-нибудь успешной борьбы против ересей, одолевавших ее с XII века, церкви нельзя было довольствоваться той формою процесса, которую она усвоила себе под давлением светских юридических порядков. В самом деле, мыслимо ли было допускать, чтобы еретики развивали свою преступную деятельность без всякой помехи, пока против них не выступит какой-нибудь добрый католик с частного жалобой? При этих обстоятельствах папская курия начинает настоятельно внушать епископам, что истинное право церкви есть римское право и что согласно этому власти церковные должны заниматься «инквизицией», должны сами отыскивать скрывающихся в обществе нарушителей Божеских законов. Вместе с тем курия обращается и к носителям светской власти с требованием, чтобы они, со своей стороны, оказывали всяческое содействие церковным следователям и приговаривали к смертной казни всех, кого церковный суд сочтет того достойным: церковь сама по-прежнему не проливала крови. Законность казней за веру подтверждалась опять-таки ссылкой на судебную практику Римской империи. Опыт, однако, скоро показал, что старый механизм епископского суда даже при восстановлении следственного процесса являлся ненадежным орудием в деле искоренения ересей. Суд этот вел свои процессы медленно, с широкою оглаской, позволявшей множеству виновных спасаться бегством, и часто с недостаточной энергией. Тогда римская курия, не отменяя епископской юрисдикции по делам веры, решила создать для их разбора еще особый судебно-полицейский орган – так называемых «папских следователей по делам о еретическом нечестии».

Принципы, положенные в основу нового учреждения, были те же, которыми и поныне руководятся абсолютные государства в борьбе со всякой считающейся ими опасной для себя тайной пропагандой: централизация, соединение сыска и суда в одних руках, тайный донос, тайное разбирательство, лишение подсудимого обычных судебных гарантий. На язык средневековой папской курии это именовалось «вести дела summarie, simplicitcr et de piano, absque advocatorum et iudiciorum strepitii et figura». Оправдывался такой упрощенный порядок «святостью» возложенной на инквизиторов обязанности (sanctum officium), и в средневековых условиях он принимал следующие формы.

«Папские инквизиторы» все свои полномочия получали непосредственно от папского престола и только перед ним обязаны были отчетом в своих действиях. При трудности и ответственности задачи инквизиторов их полагалось избирать с большою осторожностью, из людей, обладавших безупречной репутацией, жизненной опытностью и тонким богословским образованием; последнее являлось необходимейшей для инквизитора вещью, так как иначе он не мог бы строго различать виды ересей1 и срывать с заподозренных личину притворства. В условиях XIII века лица, соединявшая в себе такие качества, скорее всего отыскивались в составе только что возникших тогда нищенствующих орденов, доминиканцев и францисканцев. Держать в своих руках sanctum officium осталось привилегией этих орденов, особенно доминиканцев, и в последующее время. Прибыв в ту область, которую надлежало очистить от еретического яда, такого рода папский инквизитор прежде всего сзывал народ к себе на проповедь: присутствие на ней приносило 40-дневное отпущение грехов. На этой проповеди он в силу полученной от папы власти повелевал всем обитающим в данной округе духовным и светским людям, чтобы они в недельный срок указали ему лиц, на которых у них есть малейшее подозрение в отступничестве от веры, – которые превратно говорят о таинствах и церкви или вообще в своем поведении и нравах чем-нибудь отличаются от добрых католиков. От этой обязанности доносить не делалось ни для кого изъятий. От нее не освобождала никакая степень близости и родства: муж должен был доносить на жену и жена на мужа, родители должны были доносить на детей и дети на родителей. Доносчику обеспечивалась полная тайна его имени во избежание возможных репрессий и обещалась трехгодовая индульгенция. За укрывательство, напротив, грозило отлучение от церкви – кара, которая влекла тогда за собой очень тяжелые последствия. Доносы, продиктованные фанатизмом, ненавистью или страхом, обычно не заставляли себя ждать. Рассмотрев их, инквизитор приводил доносчиков к присяге и после этого, смотря по обстоятельствам, касательно одних из оговоренных наряжал дополнительное следствие, других же прямо привлекал в свой трибунал к ответу. Взяв подозрительное лицо под стражу, инквизитор вручал подсудимому в виде обвинительного акта выдержки из сделанных на него доносов и предлагал, не дознаваясь об именах доносчиков, давать свои объяснения по существу дела. В случае, если такие объяснения в глазах судьи оказывались недостаточными, он для раскрытия всей истины прибегал к понудительным мерам. Такими легальными понудительными мерами, назначенными к тому, чтобы сломить упорное отнекиванье подсудимых и нежелание назвать сообщников, служили тюремное заключение в тяжелых цепях, изнурение человека путем голода, жажды и бессонницы и наконец пытка в собственном смысле слова. При этом следует заметить, что в ту эпоху, когда вводилась инквизиция, другие европейские суды еще не знали пытки как узаконенного следственного приема. Если она иногда и применялась, то это рассматривалось обществом как грубая тирания, и церковь первая решительно воспрещала всем членам духовенства иметь малейшее касательство до пытки. Но изменившиеся обстоятельства заставили и церковь изменить свой взгляд на это средство. Ссылаясь на то, что в римском праве пытка была допущена по делам об оскорблении императора и что еретики вполне подходят под соответственные статьи римского кодекса как оскорбители Divinae Maicstatis, папская курия предписала инквизиторам не смущаться прежними ее запретами и применять пытку в борьбе с еретическим нечестием везде, где только от нее можно ждать для церкви пользы. Само собою разумеется, что инквизиция не заставила повторять такое разрешение два раза, и в скором времени допрос в застенке стал душой всего инквизиционного процесса.

Облеченные столь исключительными полномочиями, новые папские трибуналы своей единственной задачей должны были иметь борьбу против еретиков. Все прочие религиозные преступления и проступки по-прежнему оставались в ведении нормальных, т. е. епископских судов. Но еретичество как в популярных представлениях конца средних веков, так и в научных умозрениях оказывалось в столь близком родстве с преступными занятиями волшебством, что инквизиция не находила для себя никаких оснований, получив в руки донос на колдуна, признавать себя здесь некомпетентной и отсылать доносчика к агентам местного епископа. Это соединение в руках инквизиционных трибуналов сыска по колдовским и еретическим делам имеет, впрочем, для нас такую важность, что нам необходимо более подробно познакомиться с обстоятельствами, в которых оно осуществилось.

Известно, с какою легкостью религиозные сообщества, вынуждаемые силой гонения искать покрова тайны, делаются жертвой самой невероятной клеветы. Припомним здесь хотя бы те толки, которые в свое время ходили среди населения Римской империи про собиравшихся потихоньку в катакомбах христиан. Один из первых христианских апологетов, Минуций Феликс, сводит их в следующую ужасную картину.

Афиняне, – так говорит в диалоге «Октавий» язычник, нападающий на христиан, – изгнали из своего города некоего Протагора за то, что он рассуждал о богах слишком по-философски, не так, как подобает гражданину, и сожгли его произведения. А мы, мы будем терпеть, чтобы какая-то гнусная секта безнаказанно нападала на богов? Чтобы, собирая из подонков общества грубых и невежественных людей, в особенности женщин, которых свойственная их полу слабость позволяет так легко соблазнять, она их превращала в кощунственных заговорщиков и собирала на ночные собрания, где творятся ужасы? Эти люди, которые ищут тьмы и бегут света, которые ничего не говорят открыто и шепчутся только друг с другом, на что они способны?… Разврат составляет их религию. Они зовут друг друга

братьями и сестрами, придавая этим священным именем простому блуду вкус кровосмешения – так жаждут они подобных преступлений. Будь это неправда, об этом бы не толковали. Рассказывают также, что, по какому-то непостижимому суеверию, они обожают освященную голову осла: истинно достойная их религия… Церемония, которая совершается при допущении нового члена к их таинствам, не менее ужасна. Пред новичком кладут младенца, закатанного в тесто, чтобы скрыть от человека убийство, которое его заставляют совершить. По команде он должен несколько раз вонзить в такое тесто нож; кровь льется из-под каждого удара, они жадно ее сосут – и это преступление является залогом всеобщего молчания о тайне… Известно тоже, каковы их совместные трапезы. В праздничный день они все собираются вместе – мужчины, женщины, дети, братья, сестры, люди всякого возраста и пола. Наевшись и напившись вдоволь, когда от мяса и вина в них разгорится сладострастие, они бросают кусок собаке, привязанной к светильнику. Кусок этот бросается так, чтобы собака не могла его схватить иначе, как перепрыгнув через пламя и опрокинув его. Освободившись таким путем от единственного свидетеля своих преступлений, они предаются ужаснейшему свальному греху.

И эти дикие россказни повторялись даже среди образованных язычников с крайним упорством: Афиногор, Юстин и Татиан должны были точно так же защищать христиан против взводившихся на них обвинений в безбожии, в кровосмешении и в людоедстве.

Ту участь, которую своевременно претерпевали христиане среди римских язычников, пришлось испытать и еретикам в среде римских католиков. Главным противником римского католицизма с XI по XIII столетие являлось еретическое учение катаров. Катары были дуалисты, глядевшие на весь материальный мир как на царство духа тьмы, который хитростью заточил туда искры божества – бессмертные человеческие души. В сознании массы правоверных католиков это преломлялось в том виде, что катары истинным своим повелителем признавали не Бога, а сатану. Считая плоть нечистой, катары отвергали святость брака. Полное человеческое совершенство для них лежало в строжайшем целомудрии. Отсюда вывод массы, что катары, презирая брак, проповедуют распутство. В несложной обрядности катаров на первом месте стояло духовное крещение (consolamentum), переводившее человека из разряда ищущих в разряд «совершенных». На голову вновь принимаемого члена один из старших «совершенных» в молитвенном собрании возлагал руки, затем над ним читалась первая глава Евангелия от Иоанна, после чего ему давался поцелуй мира. В воображении правоверных католиков этим поцелуем всякий вступавший в секту катаров обменивался с самим сатаной: для них это был тот самый поцелуй, которым во многих местностях Европы принято было скреплять homagium – известный уже нам термин для присяги, делавшей ленника «человеком» нового господина. Отвергая все католические таинства, катары удержали, однако, обряд благословения хлебов. Такой благословенный хлеб они брали с собой, пускаясь в дорогу. Им они всячески старались снабжать во время гонения братьев, которым приходилось бежать на далекую чужбину. Существовало даже мнение, что если брату приходится умирать, не сподобившись принять духовного крещения, то этот хлеб может считаться заменою consolamentum. Хлеб этот в рассказах про катаров обращается в волшебный порошок, который катары носят при себе, употребляя вместо причастия: и кто его попробует, тот неизбежно впадает в ересь. О том же, как готовился подобный порошок, лучше всего послушать монаха Павла Шартрского, писавшего в конце XII века на основании свидетельств «очевидцев».

Ночью с фонарями в руках они собирались в доме одного из своих и наподобие литании выкликали имена демонов, пока вдруг демон не спускался к ним в виде какого-нибудь животного. Как только появлялось это видение, все светочи тушились, и каждый торопливо хватал первую под руку попавшуюся женщину, чтобы совершить с ней грех. Была то мать, или сестра, или монахиня – им это было не только все равно, но святость и монашество делали даже грех гораздо слаще. Младенец, явившийся на свет от такого непотребства, на восьмой день в их собрании и по языческому обычаю делался жертвой очистительного огня: разведя огромное пламя, они на нем опаливали ребенка. Пепел его собирался и сохранялся ими с таким же благоговением, с каким у христиан сохраняются Св. Дары, назначенные для напутствия отходящим из этой жизни. И в этом порошке была такая сила дьявольского обмана, что кто из этой секты его хотя бы раз попробовал немножко, тому уж невозможно было никогда возвратиться умом своим на путь истинной веры.

В первых рассказах про гнусности, которые творятся на шабашах еретиков – в «синагогах сатаны», как окрестило католическое правоверие молитвенные собрания катаров, – дьявол является еретикам еще в человеческом образе, в виде арапа или даже в образе ангела света. Но позже утвердилось мнение, что чаще всего дьявол при этом принимает образ черного кота, заставляя лобызать себя не в губы, а под хвост. Иначе средневековая наука, при незнакомстве с греческим языком, затруднялась объяснить самое название «катары» (от греческого – чистый). Катары зовутся так от кота: ибо, как говорят, они целуют в зад кота, в виде коего, как говорят, является им Люцифер, – так писал Doctor Universalis, профессор богословия в Парижском университете, схоластик Алан из Лилля. Явление сатаны в виде кота – опять-таки со слов очевидцев – не раз описывалось в литературе очень картинно. В урочный час еретики сбираются на шабаш в синагогу. К потолку синагоги прикреплена длинная веревка. Все ждут. И вот по этой веревке задом с поднятым хвостом спускается огромный черный кот. Это их божество, это их повелитель. Все бросаются лобызать его самым позорным образом. Затем огонь в синагоге потухает, и начинается неслыханная оргия. На ряду с образом кота сатана любил принимать также образ гигантской жабы. Тогда он требовал, чтобы его лобызали прямо в уста – и Вильгельм Парижский серьезно размышлял о том, почему свыше «попускаются» такие поцелуи.

Выработавшись сначала в применении к катарам, эта картина еретического шабаша делается затем шаблоном, который прилагался ко всем сектантам, нарушавшим спокойствие римской церкви. Когда же за дело взялась инквизиция, то поднялась и степень достоверности такого рода фактов. Из рассказов «очевидцев и бывших членов секты» они теперь превратились в судебные показания, записанные со слов виновных следователями, облеченными полным доверием папского престола. В Германии катары никогда не имели большой силы. В ней преобладали секты рационалистического характера вроде вальденсов, мечтавших о возрождении на земле чистой евангельской нравственности. И тем не менее первый германский инквизитор, Конрад из Марбурга, всякого обвиненного в ереси человека допрашивал насчет того, не давал ли он поцелуй мира жабе, коту или другим страшилищам. Ответы, которые удавалось вымучивать Конраду, мы узнаем из буллы папы Григория IX от 1233-го года, составленной на основании донесений германской инквизиции в Риме. Для курии являлось доказанным, что немецкие еретики в своих «школах» занимаются теми же гнусностями, которыми занимались катары в «синагогах». Булла Григория IX дает нам вообще одну из самых разработанных картин еретического шабаша. Приведенный впервые на шабаш новичок прежде всего лобызает дьявола в образе жабы. «Жаба эта всегда бывает достаточной величины: иногда с утку или с гуся, чаще же с целую печь». Затем навстречу новичку выходит мертвенно-бледный человек, с черными, как уголья, глазами, худой невероятно, одна кожа да кости. С ним тоже новичок обменивается поцелуем. Поцелуй этот холоден, как лед, и после него из сердца новичка сразу изглаживается всякая память об истинной вере. Затем собрание садится за пирушку. После пирушки из статуи, «которая всегда стоит в еретических школах», поднимается черный кот. Но к целованию кота допускаются лишь «совершенные». Прочие же еретики только склоняют перед котом головы, прося его о милости и обещая ему повиновение. За обожанием кота следует неизбежная оргия в кромешной тьме. Тьма эта рассеивается от нового явления дьявола. На этот раз он принимает до пояса вид человека, от которого исходит ослепительное сияние, ниже же пояса он остается, однако, шершав, как кот. Он благодарит «мастера», представившего пред его очи новичка, за верную службу и так далее. А в жизни, прибавляет булла, эти гнусные люди прикидываются добрыми католиками. Каждый год на Пасху они тоже являются к причастию. Но они не потребляют гостию, а принеся ее во рту домой, выплевывают в помойную яму, позоря своего Спасителя. Сходный шаблон был принят инквизицией и на процессе ордена храмовников. Этим еретикам тоже пришлось признаться, что они плюют на крест, поклоняются дьяволу в виде идола или в виде кота и предаются разнузданному разврату. Оргии у храмовников носили, впрочем, еще более сатанинский характер, чем у других еретиков. Место женщин у этих рыцарей-монахов заступали демоны-succubus'ы.

Каким же образом на свете отыскивались люди, способные вступать в такие отвратительные сообщества? Для добрых католиков казалось несомненным, что дело не могло тут обходиться без колдовства. Первое же гонение на катаров в начале XI века родило легенду об их волшебном порошке, заставлявшем забывать истинную веру. Известные нам безансонские еретики, у которых под мышкой был зашит договор с сатаной, совращали народ своими знамениями. Мы видели, как они пользовались характерной для всех колдунов потерей в удельном весе. Они кружили добрым католикам головы, ходя по воде как по суше и не оставляя следов на полу, усыпанном мукою. Огонь оказывался бессилен против еретиков не в одном Безан-соне. В других местах тоже записаны были случаи, когда еретик не горел на костре, пока к костру не выносили Св. Даров. Приведенный у нас выше рассказ монаха Альбери-ха про подвиги толедского чернокнижника в Мастрихте тоже стоит в прямой связи с историей распространения ересей. От этих восьми клириков, развращенных чернокнижием, и пошла, по словам Альбериха, секта люцифе-ран. Вообще у монахов-летописцев было что порассказать про гнусную дружбу демонов с еретиками. В 1233 году, заносит в свою хронику тот же Альберих, в Германии сожжено было несчетное множество еретиков, причем одна особенно дорогая сердцу Люцифера дружка с костра была подхвачена демонами и исчезла без следа. Он же передает нам еще более поразительный случай, обнаружившийся на большом процессе, который инквизиция вела в 1239 году против катаров в окрестностях Шалона на Марне. Некая еретичка показала там суду, как она однажды в страстную пятницу демонами перенесена была в Милан, чтобы прислуживать за трапезой тамошним катарам. А чтобы муж не заметил ее отсутствия, один из демонов скинулся ею и остался дома рядом с мужем… Одним словом, к тому времени, как инквизиция выступила на сцену, популярное мышление не знало уже строгого различия между еретиком и колдуном: все это были люди, связавшиеся с нечистой силой.

Несколько иначе подступали к вопросу те исключительные знатоки веры, те бывшие слушатели богословских факультетов, которые наполняли трибуналы инквизиции. Они не зачисляли всех еретиков в категорию колдунов; зато во всяком колдовстве они видели нечто еретическое, что делало такие преступления подсудными sancto officio. В самом деле, наука твердо установила, что колдовать возможно лишь силой демонов, что всякое колдовство предполагает договор с сатаной и отречение от Бога. Каждый колдун, следовательно, мог рассматриваться как отщепенец от церкви. А вверенное инквизиции negotium fidei в том и заключалось, чтобы вернуть церкви полное единство. Значит, если инквизитор того хотел, он мог в своих проповедях обязывать население доносом не только на катаров или на вальденсов, но и на всех invocatores daemo-num, на всех, кто «заключает с демонами открытые или молчаливые договоры».

Так понимали свои полномочия первые деятели инквизиции и так они учили своих преемников. Заметим, что в руках высокообразованных людей, какими были папские следователи, Ars inquirendi haereticos скоро приняло ученый, систематический характер. Различные Summa de officio inquisitionis, Practica inquisitioinis, Directorium inquisi-torum и так далее, где обобщался судебный опыт ряда инквизиционных трибуналов, к концу средних веков представляли из себя особый отдел юридической литературы, и уже самая ранняя из них содержит в себе Interrogatoria ad sortilegos, divinos et invocatores daemonum. В этом отделе, посвященном колдовству, мы находим все содержание «черных книг», вращавшихся в обществе XIII века. Знакомство с бесчисленными видами гаданья и оперативной магии входило непременным составным элементом в образование совершенного инквизитора.

Но оказалось, что инквизиторы тут поторопились. Дела о колдовстве были известны римской церкви как нельзя лучше, когда она еще не ведала никаких еретиков. Дела эти всегда разбирались епископским судом, и некоторые из епископов, по-видимому, совсем не склонны были допускать вмешательства новых папских агентов и в эту область. По крайней мере, мы находим, что в 1260 году папа Александр IV счел нужным обратиться к инквизиторам с таким предостережением: «Порученное вам дело веры, – писал им папа, – настолько важно, что вам не следует отвлекаться от него преследованием другого рода преступлений. Поэтому дела о гаданье и колдовстве надобно вести инквизиционным порядком только в тех случаях, когда они определенно отзываются ересью; во всех же прочих случаях их надо оставлять за учрежденными для того ранее судами».

Принцип был выставлен. Но надобно было еще найти конкретные формулы, соответствующие принципу, надобно было установить признаки колдовских деяний, которые haeresim sapiunt manifeste. У корифеев схоластики на это не отыскивалось прямых ответов. В своем абстрактно-философском порядке идей они не имели повода касаться этого вопроса, который получил теперь такую практическую важность, они не имели повода точно анализировать соотношение между ересью и колдовством. Таким образом, ученые-канонисты здесь были предоставлены собственным силам.

Одной из самых удачных попыток решить вопрос долгое время почиталась записка, составленная в начале XIV века знаменитым болонским юристом Ольдрадо да Понте для папских комиссаров, которым было поручено заняться делом некоего Иоанна из Партимаха. Этого Иоанна схватила инквизиция за то, что он, добиваясь благосклонности одной дамы, дал выпить ей заговорного зелья. Иоанн, пользуясь своими связями, подал в Рим жалобу, доказывая свою неподсудность инквизиционному трибуналу. Папа поручил рассмотреть основательность претензии двум епископам, которые, со своей стороны, и консультировали Ольдрадо. Ольдрадо вел рассуждение таким путем. Он исходил из определения ереси, составленного еще бл. Августином и принятого в так называемый Декрет: haereticus est, qui falsas vel novas opiniones gignit vel sequitur1. Согласно этому существенными признаками ереси для него являлись, с одной стороны, error in ratione2, с другой – pertinacia in voluntate3. Итак, не всякое обращение к демонам должно признаваться «пахнущим ересью» и подсудным инквизиции. Тут дело зависит, во-первых, от того, о чем человек демонов просит. Так, спрашивать демонов о будущем, конечно, ересь, ибо знание будущего принадлежит одному Богу, и вопрошающий приписывает

1 Еретик тот, кто создает или усваивает ложные или новые мнения.

2 Заблуждение разума.

3 Упорство воли.

таким образом демону божеские свойства. Но обращаться к демонам за тем, зачем к ним обратился Иоанн, отнюдь не может признаваться еретическим деянием. Иоанн хотел при помощи дьявола соблазнить добродетельную женщину. Конечно, это тяжкий грех; но заблуждения тут нет, так как качество искусителя и по церковному учению является одним из главных качеств дьявола: «искусителем» прямо называет сатану Св. Писание. С другой стороны, продолжал Ольдрадо, необходимо различать, в какой форме обращался человек за содействием к демонам. Если он – как то было в случае Иоанна – пытался им приказать, то тут опять-таки нет «вкуса ереси». Но трудно не считать ересью, если человек при этом пред демонами унижался и воздавал им почести, которые приличествуют лишь Богу или святым.

Папские комиссары признали доводы Ольдрадо убедительными и объявили Иоанна не подлежащим инквизиционному суду. Инквизиция, со своей стороны, тоже не стала пускаться в принципиальные препирательства с Ольдрадо. Она лишь твердо стояла на одном: что она может всех виноватых в занятиях волшебством брать к себе на допросы и что ей самой должно быть предоставлено выяснение того, какие формы принимало в различных случаях invocatio daemonum, был ли тут ясно выраженный или молчаливый договор, и как поступки колдуна относились к культу «латрии» или «дулии». И в этом ей со стороны римской курии не было отказа. Мало того: многие из преемников Александра IV сами поощряли инквизицию без всякого стеснения выслеживать и судить колдунов известным нам упрощенным порядком, ссылаясь на то, что иначе от волшебства скоро совсем не станет никому житья: так быстро умножалось, по их мнению, число людей, которые «заключали союз со смертью и с преисподнею делали договор».

Воздавать божеские почести демонам, крестить восковые фигуры и тому подобное – все это тяжкие грехи, весьма умножающиеся в новое время. (По средневековому взгляду, действия над восковой фигурой человека только в том случае могли отзываться на человеке, если такая фигура была предварительно окрещена священником как живой младенец.) – эти характерные для XIV века жалобы заслуживают нашею полного внимания. Стала ли Западная Европа к этому времени действительно колдовать сильнее, чем она колдовала прежде, на это источники наши не позволяют нам дать ответа. Во всяком случае, и в раннее средневековье Европа была с колдовством достаточно знакома. Но несомненно, что в XIV веке она сильнее трепещет перед колдовством, чем трепетала раньше. С одной стороны, самое колдовство принимает в ней гораздо более мрачный, сатанинский характер. Научная разработка вопроса о волшебстве в высшей школе успела принести свои плоды. Через монахов-проповедников, служивших посредниками между университетами и народной массой, «теория договора» стала знакома самым глухим местностям Европы и вызвала соответственный прогресс в практике волшебства. «Продажа души черту» из области легенд теперь переходит в очень распространенную операцию. Мы знаем, как разросся образ сатаны к XIV веку – довольно вспомнить Данте или фрески на кладбище в Пизе, – и сила эта манила к себе всех, чье сердце снедалось отчаянием, гневом, злобой или страстью. Принесение сатане жертв – от черной бабочки до некрещеного младенца, – вызовы сатаны, черная месса, подписка кровью верноподданнической присяги, дикие преступления с целью снискать особую благосклонность ада – на все это в конце средних веков действительно пускались отчаянные головы. С другой стороны, те же успехи богословской науки, равно как общее накопление опыта, сильно ослабили прежнюю спасительную веру в меры, которые своевременно выработала католическая церковь для ограждения своих чад от козней нечистой силы. Уже Фома Аквинский признает, что церковные заклятия одолевают демонов не при всякой «телесной порче». Но он высказывает еще убеждение, что «экзорцизм» не может оставаться бессильным, если он применяется именно к тому случаю, для которого он был с самого начала предназначен. Позднее же схоластика делает и дальнейшие уступки очевидности. «Опыт показывает, – говорят доктора богословия в XIV веке, – что с попущения Божия демоны иногда не отступают ни перед какими заклятиями и экзорцизмами. В подобных случаях снять порчу может собственно лишь тот колдун, который ее напустил, или связавшийся с теми же демонами его товарищ. Но обращаться к колдуну за чем бы то ни было, хотя бы за избавлением от его же чар, значит впадать в смертельный грех».

При таких обстоятельствах обществу оставался один путь. Оно должно было усиленно бороться против колдунов земными средствами, оно должно было рукою правосудия нещадно вырывать подобных «лиходеев» из своей среды. А рука правосудия в конце средних веков ложилась на всех, кто приходил с ним в столкновение, с иною тяжестью, чем в раннее средневековье.

Exempla trahunt. Следственный процесс с судебной пыткою недолго оставался исключительной принадлежностью главной носительницы средневековой культуры, римской церкви. «Легисты», наполнившие в эпоху процветания университетов советы государей, скоро вывели на ту же дорогу и светский суд. С конца XIII века одно европейское государство за другим переходит от старого обвинительного процесса к сыску, делая из застенка необходимую принадлежность следственной камеры, и вместе с этим в истории Европы открывается период, «когда суды являлись худшей угрозой для свободы, чести и счастья граждан, нежели всякий деспотический произвол» (Вех-тер).

Наука именем религии осуждает малейшее сомнение в существовании колдовства. Папский престол мечет против колдунов буллы, объявляя отлученными от церкви ipso facto «всех, кто приносит демонам жертвы и поклоняется им, кто замыкает демонов в кольца, зеркала и пузырьки, кто вопрошает демонов о будущем, просит у них содействия и за столь гнусные вещи платит им гнусным холопством». Общество в страхе всюду видит колдунов и усердно на них доносит. Суды с помощью пытки почти у всякого оговоренного вырывают признание в вине. Количество процессов все растет. Каждый процесс является новым подтверждением правоты науки и папского престола. Каждый процесс все больше раскрывает глаза людям на те опасности, которыми постоянно грозит им нечистая сила. Как же могли бы они в такую пору не толковать о том, что «новое время кишит колдунами» и как бы они стали отказываться в борьбе против колдовства от услуг такого учреждения, как инквизиция, блестяще доказавшая совершенство своей организации на победоносной борьбе с еретиками? Церковь могла бы с полной целесообразностью постановить, чтобы те, кто занимается подобными вещами, даже в том случае, если при этом не оказывается заблуждения разума, карались бы как еретики, раз тут имеет место договор с дьяволом. И следовало бы тяжестью такой кары отпугивать от этого людей – такие пожелания раздавались из среды самого общества, и в этом духе составлен был целый ряд папских булл на протяжении XIV и XV веков.

К чему же, однако, нам останавливаться с исключительным вниманием на папской инквизиции? Разве же инквизиционный процесс с пыткой не стал теперь преобладающей формой уголовного правосудия в Европе? И разве одной этой перемены в европейском судоустройстве не достаточно, чтобы объяснить, как могли в конце средних веков увидеть свет истинные процессы ведьм? Почему нам не присоединиться просто к давно высказанному положению, по которому «процессы ведьм являются законным чадом юриспруденции»? Может быть, правы католические историки, говоря, что мир обязан был появлением веры в ведьм не богословам, а юристам? Все элементы бреда ведьмами, все эти бесчисленные рассказы про оборотней и стриг и т. п., вопреки просветительным стараниям церкви, упорно жили в невежественной народной массе. Известные печальные события XIV века с черною смертью во главе придали работе народной фантазии особенно болезненную, мрачную окраску. А тут явилась пытка – способ дознания, который часто даже самого добросовестного судью лишал возможности отличить болезненный бред от истины. Зачем же трогать здесь схоластику? Зачем искать нужного объяснения в каких-то дебрях, когда оно у всех перед глазами?

«Рациональная юриспруденция» конца средних веков, родная сестра «рациональной теологии», конечно, делит с ней ответственность за появление процессов ведьм. Культура умиравшей Римской империи заразила юность европейской науки не только спиритизмом. Оттуда же заимствована была наукой идея государства, обладающего правом во имя общего блага творить любое насилие над отдельной личностью. И спора нет, что если бы пытка к началу новой истории не стала обычной принадлежностью ученого суда, то европейская цивилизация осталась бы чиста от смрадного пятна гонения на ведьм. Но факты неоспоримо свидетельствуют и о том, что одна ссылка на пытку еще ничего не объясняет нам в происхождении процессов о ведовстве. Только в руках судьи-схоластика, приученного школой чураться эмпиризма и материализма, пытка оказалась способной переработать все относящиеся сюда бессвязные народные представления в одну цельную, потрясающую картину.

Действительно, разве в самой Римской империи все элементы позднейшего бреда ведьмами не находились уж налицо? И разве империя, особенно в христианскую свою пору, стеснялась при допросе колдунов прибегать к жесточайшим формам пытки? Драконовским духом дышат указы императора Констанция о мерах для конечного искоренения волшебства в христианском мире. Библия говорит: «Чародеев не оставляй в живых», – твердили Констанцию окружавшие его ариане, и император поступал по соответствию. Всякий вид волшебства, хотя бы самый невинный, как амулеты против какой-нибудь болезни, теперь карался смертью. Что же касается вредоносных магов, «которые преступно распоряжаются стихиями и губят своих ближних», то в борьбе с ними Констанций не останавливался ни перед какими жестокостями. Он повелевал судам хватать заподозренных в подобных преступлениях лиц по первому доносу, пытать их накрепко и в случае скорого признания кидать зверям или распинать на кресте, а в случае упорного запирательства рвать у них железными крючьями мясо с костей. И тем не менее до самого конца Римской империи колдуны все же оставались простыми колдунами. Они не стали «сектой», не стали распутничать с нечистым, не полетели никуда на шабаш. По временам, как при самом Констанции или при Валенсе, им приходилось очень плохо. Но то были отдельные вспышки деспотических жестокостей, и в общем Римская империя не может указать ничего подобного позднейшему двухвековому преследованию ведьм. Те же условия находим мы и в средневековой Византии. И там душа народной массы кишела суеверием; и там колдун, попав на суд, не избегал рук заплечных мастеров; и все это не привело, однако, Византию к знакомству с «ведовством». Но самым убедительным доказательством здесь представляются, конечно, непосредственные наблюдения над ходом различных колдовских процессов на том же западе Европы в XIV веке.

Дела о колдовстве в разных местах шли тогда очень различным порядком. В отсталых странах и светский, и епископальный суд еще придерживались старого «обвинительного» процесса. Наряду с этим другие страны и в светских, и в епископальных трибуналах усвоили уже следственный процесс с пыткой. Наконец, колдунами занимался также суд инквизиции, особенности которого нам известны. Ход дел, которые велись старым обвинительным порядком, нас возвращает к раннему средневековью: процессы редки, кары мягки, донос является рискованною вещью. Много жестче действуют светские и епископальные суды, которые успели уже обзавестись застенком. Число процессов возрастает, исход их обыкновенно бывает неблагоприятен для обвиняемых, общество заметно привыкает пользоваться обвинением в колдовстве, как средством мести. Но тем не менее и в светских, и в большинстве епископальных судов ходячие представления о колдовстве за это время не обогащаются никакими новыми чертами. Пред нами тут однообразной вереницей проходят люди, обвинявшиеся в том, что под влиянием страсти, ревности или злобы они готовили все те же наговорные зелья, восковые куклы, амулеты и т. д. Нигде в указанных судах процессы эти не проявляют также наклонности принимать массовый характер. На скамье подсудимых являются отдельные лица или небольшие группы соумышленников, оправданием или обвинением которых все и кончается. Зато процессы, которые велись епископами из нищенствующих монахов и еще более процессы папской инквизиции в том же XIV веке – даже до черной смерти – явственно начинают менять свою окраску, заставляя нас чувствовать близость настоящих процессов ведьм.

Действительно, чем чаще дела о колдовстве попадают в руки судей-демонологов, знакомых со всеми установленными наукой возможностями в этой сфере, тем омерзительнее становятся фигуры колдунов. Если бы колдуны занимались лишь тем, за что их прежде обвиняли! А то схваченная в Новаре инквизицией чертовка, которая там извела столько детей, призналась, что, заключая с адом договор, она топтала крест ногами и на коленях молилась сатане. Или взять «дьявольское гнездо», накрытое в Ирландии францисканцем Рихардом Ледредом, епископом Оссорийским, в 1324 году. Их было там 12 душ – семь женщин и пять мужчин, из них один духовный, и все они оказались на суде ужасными Еретическими колдунами, занимавшимися разными видами колдовства, которые отзывались различными ересями. Душой компании была знатная дама Алиса Кителер, «волшебница, по силе равнявшаяся самым могучим волшебникам Англии и даже всего мира». Весь этот скоп отрекся от Христа и церкви, ругался над таинствами, по ночам на перекрестках приносил дьяволу жертвы, и дьявол сам являлся к ним то как арап, то как черная собака, то как кот. Но как бы он ни являлся, они безбожно с ним распутничали. Звался их главный дьявол Robinus filius artis. Он частенько жаловал и на дом к своей возлюбленной, госпоже Алисе, когда один, когда с приятелями. Что они там творили -это перо отказывается передавать. В черепе обезглавленного преступника из мозга некрещеного младенца с прибавкой трав и всякой несказанной мерзости варили эти колдуны свои зелья, от которых плохо приходилось добрым христианам. Сама Алиса всех четырех своих мужей отправила с помощью ада на тот свет. Алиса, правда, ускользнула от рук епископа, убежав в Англию. Но кое-кому из гнусных ее сообщников пришлось отправиться по заслугам на костер. Прежде всего была брошена в огонь горничная Алисы, Петронилла: То была первая еретическая колдунья из всех, кои когда-либо были сожжены в Ирландии, так кончает свой рассказ о ней хроника XIV века. Итак, оказывалось, что «еретические колдуны», эта вновь установленная колдовская разновидность, по местам собиралась на такие же шабаши, как и настоящие сектанты. Чаще всего с этим приходилось встречаться южнофранцузской инквизиции, работавшей в стране, особенно зараженной ересями, и в инквизиционные архивы для справок грядущим инквизиторам были занесены на этот счет действительно поразительные факты. Так, в 1335 году на большом процессе в Тулузе, где колдуны судились вместе с еретиками, инквизитору Пьеру Гюи пришлось выслушать от двух «еретических колдуний» признание такого рода. Уже 20 лет тому назад, говорили они, был ими заключен страшный договор с адом. Было то ночью, на перекрестке, и сатана явился тут в виде пламени. После этого каждую субботу они стали впадать в волшебный сон и улетать на шабаш. На шабаше, где сатана принимал поклонение в виде гигантского козла, конечно, шла обычная оргия – распутство участников между собой и с сатаной. Из угощенья же особым лакомством являлось мясо младенцев, стащенных ночью. Но этот шабаш был в то же время и своего рода «школой». Сатана тут преподавал все тайны колдовского искусства: как поднимать бури, как напускать болезни и т. д. Все это взятые инквизитором колдуньи показали из-под пытки. Добром же они не захотели этих показаний подтвердить. Одна из них прямо стала объяснять, что она женщина больная и что подобные видения мучили ее ночью, как кошмар, и даже иногда днем, как галлюцинации. В виду необыкновенности дела инквизитор пригласил на совет нескольких «мудрых и ученых мужей». В результате совещания отговорки колдуний были признаны дьявольской хитростью, и подсудимые были отданы в руки светской власти, которая и озаботилась их сожженьем.

Над этим показанием «мудрым и ученым мужам» действительно приходилось задуматься. Рассказ тулузских колдуний об их полетах на шабаш, где они пожирали младенцев, очень напоминал народное поверье о стригах-людоедках, а эти бредни были давно уже осуждены церковью, и предписание сажать за них на хлеб и на воду с тех пор неоднократно церковью подтверждалось. Так относились к делу руководства по церковной дисциплине, так относились и люди науки.

Иные утверждают, что некая царица ночи, или Иродиада, устраивает ночные сборища для пира и для службы, где по заслугам она одних наказывает, другим же расточает похвалы. Туда же, говорят они, ламиями приносятся младенцы, и одних сборище немедленно рвет на куски и пожирает, других же председательница милует и возвращает в колыбели. Кто может быть, однако, так слеп, чтобы не видеть, что это злостное издевательство демонов над человеческими чувствами? Недаром это случается лишь с бедными женщинами да с глупыми, слабыми в вере мужчинами. Если же с человеком, страдающим подобным ослеплением, потолковать покрепче и раскрыть ему глаза, то злой дух с легкостью побеждается и отгоняется. Лучшее лекарство против подобной болезни – иметь твердую веру, не слушать такой лжи и не обращать никакого внимания на все эти прискорбные глупости.

Против такого рассуждения, представленного в свое время Иоанном Солсберийским, никто из образованных людей с тех пор не считал возможным спорить, и сама инквизиция неукоснительно предлагала нетвердым в вере людям вопрос, не прегрешали ли они также и против Canon Episcopi. Но, с другой стороны, колдуньи не поминали никакой царицы ночи. То, что они описывали, почти во всем сходилось с обыкновенной картиной шабаша еретиков. А еретические шабаши самой же инквизицией были доказаны документально. Пьер Гюи и его консультанты решили вопрос в том смысле, что показаниям колдуний надо дать веру. Но дело по существу во всяком случае оставалось темным. Народное воображение сильно занято было теперь картиной шабаша, и инквизиторы имели в руках факты, что некоторые негодяи готовы были отречься от Христа только затем, чтобы попасть на сатанинские вакханалии. Так, в Каркассоне в 1352 году семь человек признались инквизитору, что они в духе обожали козла, надеясь быть взятыми на шабаш, но по маловерию не могли этого достигнуть. Но кого брал действительно сатана на шабаши, как туда можно было попадать и, в частности, насколько усердно шабаши посещались «еретическими колдунами», – насчет всего этого инквизиция не делала еще никаких заключений, не обладая в достаточном количестве нужным судебным материалом.

Та медленность, с которой разъяснялись эти вопросы, та медленность, с которой инквизиция доходила до представления о ведунах и ведьмах, как особой «секте», в значительной мере обусловливалась тем, что инквизиционным трибуналам долгое время приходилось работать в крайне неблагоприятных условиях. Нам теперь ясно, как выросли позднейшие сказания о ведьмах. Мы видим, что тут слились три различных элемента – вера в колдовство, вера в ужасные еретические шабаши и вера в летающих по ночам то кровожадных, то распутных, то просто падких до угощения женщин. Вера в летающих по воздуху людей играла при этом первостепенно важную роль Стоило выдернуть из ткани эту нить, и от учения о «секте ведьм» ничего не оставалось. Разбросанных по свету «еретических колдунов» возможно было слить в одно сообщество наподобие катаров и вальденсов лишь при одном условии, что для них открыты не только земные, но и воздушные пути. Иначе все оговоры со стороны сообщников – главный источник питания для процессов ведьм – неизменно бы разбивались о доказательства материальной невозможности для указанных лиц находиться в данное время на данном месте. Но если в Европе XIV-XV веков было немало местностей, где «стриги» занимали народную фантазию с такой же силой, как при Буркарде Ворм-ском или при Иоанне Солсберийском, то в общем местности эти совсем не совпадали с теми, где приходилось вести свою работу инквизиции. Те области Европы, где живо было первобытное миросозерцание, не ведали у себя и язвы ересей и не нуждались в заботах инквизиционных трибуналов. Ереси были порождением передовых стран с сильно развитой городской культурой, как южная Франция и северная Италия. Из горожан главным образом состояли ряды катаров, которых современники нередко обозначали просто названием ткачи. Города составляли точно так же и главную арену деятельности вальденсов и ломбардских бедных. Но, разрушая наивность веры, толкая людей на путь рационализма, городская атмосфера, естественно, разрушала вместе с тем и наивность суеверий. Как это было в Римской империи, так это было и в средние века. Стригам и оборотням в городских стенах не находилось нужного простора.

В Европе XIV-XV веков были, однако, две страны, которые совмещали в себе не совмещавшиеся в других местах условия – крайнюю умственную отсталость населения и изобилие в его среде еретиков. Странами этими являлись Альпы и Пиринеи. Центрально расположенным Альпам и принадлежит печальная честь считаться истинной колыбелью «процессов ведьм».

Разбросанные по недоступым горным высям и долинам, почти оторванные от прочего мира, среди грозной природы, могуче действовавшей на фантазию, альпийские охотники и пастухи являлись в ту эпоху, быть может, самыми верными хранителями запаса первобытных общеевропейских поверий. «Альпы кишат суеверием», – писал в начале XV века доминиканец Нидер, и современник его тирольский судья Винтлер в своей поэме «Цветы добродетели» при описании альпийских суеверий нашел материала почти на тысячу стихов. С особенною силой держалась в Альпах вера в домовых, которые по ночам вступают в любовные сношения с людьми, и в ночные полеты, причем для этого нетрудно указать и физиологические причины. Так называемое Alpdrucken и яркий до галлюцинаций бред летаньем до сих пор остаются, наравне с кретинизмом, особенно характерными для Альп болезнями. К вере в полеты Винтлер возвращается неоднократно. «Многие мажут салом кадушки, чтобы летать по воздуху». «Многие так проворны, что в одну минуту пролетают сотни миль». «Иные ездят по воздуху на телятах и на козлах, на камнях и на палках». Для правильного освещения вопроса заметим здесь, что образованный судья-поэт сам все это относил в область болезненного бреда. Он был неважный богослов: он, например, не верил, чтобы колдуньи были способны накликать бури. Но тут он толковал строго согласно с Canon Episcopi. «Ни один человек не летает, но иным грезится, будто они летают. Это мы знаем по злым, нечистым людям: они летают, а сами остаются дома, как это подтверждается несомненными свидетельствами. Их тело не трогается с места, они уносятся только душой, грезя, будто они и в самом деле улетали. Так их опутывает сатана, чтобы они ему тем крепче верили. Ибо кто предается сатане, тому грезится, будто он все время летает».

Но эти Альпы, столь густо населенные всякими призраками, лежали в непосредственном соседстве с Ломбардией и Провансом, главными центрами ранней средневековой культуры, главными очагами ересей, главным театром подвигов инквизиции. Через Альпы перекочевывали еретики из южной Франции в северную Италию, и та же недоступность, которая так пагубно отзывалась на умственности коренного населения, делала из альпийских долин естественное убежище для катаров и вальденсов, когда на родине гонение вспыхивало с особой силой. Сюда они спасались, чтобы переждать, пока церковные громы стихнут, здесь они оставались нередко и на прочное жительство. В Альпах до сих пор еще существуют общины вальденсов. Само собою разумеется, однако, что инквизиция неспособна была глядеть на это сложа руки. Ее французские и итальянские деятели вслед за еретиками тоже узнали дороги в Швейцарию и Савойю. В XV веке с одной стороны Альп Турин и Комо, с другой Женева и Лозанна снабжаются постоянными инквизиционными трибуналами, которые по твердо установившемуся к тому времени порядку за сыском о еретиках не забывают осведомляться у населения и про людей, замеченных в преступных занятиях волшебством. Те и другие представлены были на этом новом поприще инквизиционной деятельности очень богато и разнообразно, и здесь наконец инквизиции удалось довести до полной ясности то, что только чуялось ей в самой Италии и Франции. Здесь для нее впервые стало несомненным, что некоторые из «еретических колдунов», подобно настоящим еретикам, образовали особое сообщество, держащее свои шабаши и занимающееся преступной пропагандой.

Haerotici fascmarii, stregones, strigae haereticae, strigimagae, или же Gazarii (простонародное швейцарское искажение имени катары) в Waudenses (pays de Vaud) – такими пестрыми названиями, дававшимися по различным приметам, обозначает инквизиция этих новых еретиков, которых она принялась усиленно жечь с первых десятилетий XV века. При этом новые Waudenses сначала строго различаются от старых Valdenses или лионских бедных, близко знакомых инквизиции с XIII века. С течением времени, однако, различие между ними мало-помалу исчезает. Факты показывают инквизиции, что в колдовской стране вальденсы сами превратились в завзятых колдунов, и таким образом латинское название Valdensis наряду с французским Vaudois становится господствующим обозначением для членов вновь открытой секты. О точности названия здесь инквизиции не приходилось, впрочем, особенно заботиться, так как этих еретиков никак нельзя было смешать с другими. Их главною особенностью служила способность летать по воздуху, которой они пользовались, чтобы собираться на свои шабаши из самых отдаленных друг от друга мест. Заблуждения газариев или тех, что ездят, как доказано, на метлах или на палках – таково заглавие одного из первых трактатов, где сохранилось описание новой ереси. Что же касается гнусностей, которые проделывались этими вальден-сами или летучими колдунами, на своих шабашах, то они затмевали все известное про ранее бывавших еретиков.

Сама инквизиция сразу обеспокоилась сделанным в Швейцарии открытием и принялась искать следов новой секты по другим местам, – конечно, с отличавшим всегда подобные поиски успехом. По Роне вверх поднялась инквизиция из Франции в Швейцарию; по Роне вниз стали спускаться процессы против Valdenses ydolatiae из Швейцарии во Францию. В 1433 году мы встречаем уже большой процесс такого рода в Лионе, и скоро слово Vauderie или Vaudoisie стало знакомо всей Франции, сначала ее югу, а затем и северу. Avoir ete en Vauderie на языке французских памятников XV века значит «летать на шабаш». Однако инквизиция несколько запоздала со своим открытием. В глухих альпийских местностях она, положим, могла жечь летучих колдунов десятками. Ей удалось там скоро поставить и светскую власть на свою точку зрения. Автономные крестьянские общины в Валлисе под руководством сионского епископа уже в 30-х годах XV века жгли своих ведьм с примерным усердием. Но когда инквизиция объявила свою новость таким странам, как коренная Франция и Германия, она столкнулась там с враждебным недоверием. То была середина XV века, когда старый престиж римского престола и его главных агентов, нищенствующих монахов, успел уже померкнуть. Европа видела Magnum Scandalum Ecclesiae, Европа пережила соборное движение, и, чтобы не выпустить окончательно национальные церкви из-под своего влияния, Риму приходилось идти на всякие сделки со светским государством, которое теперь высоко подняло голову и взяло инквизицию под строгий свой надзор. Вместе с этим давно таившийся в обществе дух критики стал заявлять о себе с неслыханною дерзостью. Монахи-проповедники привыкли запугивать народ чертями. Насмешливая буржуазия теперь на это замечала, что ад и черти похожи на сказки, сочиненные духовенством, чтобы с удобством переводить в свой карман чужие деньги. Но и среди самого духовенства новые инквизиционные процессы наткнулись на протесты. Приходское католическое духовенство в своей массе до самого конца средних веков не пользовалось благами высшего богословского образования и само, по-видимому, успело отчасти заразиться разъедавшим светское мышление ядом эмпиризма. А тут еще присоединялась та ненависть, которую оно издревле питало к нищенствующим орденам, вырывавшим у него из рук и влияние, и доходы. Таким образом, инквизиции приходилось являться свидетельницей, как «пагубные, неученые проповедники» осмеливались говорить своей пастве: «Ты не должен верить, будто в самом деле есть такие колдуньи, что в просторечии зовутся ведьмами, и будто от них бывает вред людям, скотине и плодам земным чрез бури. Все это бывает от других причин, нам непонятных, или с попущения Божия через демонов, но никоим образом не через колдуний». Но, что для инквизиции было особенно прискорбно, подобные ее речи можно было слышать и от иных людей, стоявших на очень высокой ступени образованности. «Я знаю, – так писал об этом один из убежденнейших гонителей ведовства, – что много есть людей, обладающих великой репутацией, ученостью и познаниями, которые считают этих несчастных заслуживающими не столько кары, сколько сострадания, и полагают, что так называемая ими меланхолия и галлюцинации подобных женщин требуют успокоительного питья и молитв, а вовсе не пламени костра». Подобных скептиков надобно было переубедить. Надобно было раскрыть самому обществу глаза на весь объем грозившей ему опасности. Для этого же надо было предъявить ему материалы, скопившиеся в архивах инквизиции. Иначе, как признавали сами инквизиторы, общество было, конечно, в праве относиться подозрительно к законности новых процессов. Дело это, говорили они, бесспорно, совсем особого рода (haec materia valde singularis est). Для профанов все тут представляется совершенно невероятным. А для того, кто приобрел тут опыт, напротив, всякое сомнение кажется безумием и всякая попытка остановить карающую руку правосудия тяжким грехом против рода человеческого.

При таких обстоятельствах в середине XV столетия возникает особый отдел богословской литературы, посвященный задаче исцелить общество от недоверия, с которым оно отнеслось к тому, что говорила инквизиция de possibilitate et etiam de realitate et veritate своего нового открытия. Самые ранние из дошедших до нас ее образчиков относятся к 1450 году. Ими являются помянутый уже анонимный трактат Errores gazariorum seu illorum qui scobam vel baculim equitare probantur и сочинение каркассонского инквизитора профессора Иоанна Винети "Tractatus contra daemonum invocatores. Лучший знаток этой литературы Ган-сен указывает далее добрый десяток различных авторов – французов, итальянцев, испанцев и немцев, – издавших более или менее объемистые труды по этому предмету еще до появления в 1487 году знаменитого Malleus Maleficarum, успевшего затмить все сходные работы настолько, что с него долгое время принято было начинать всю историю преследования ведьм. Однако, несмотря на быстро приобретенный великий вес, «Молот ведьм» не разбил окончательно предъявлявшихся скептиками возражений, и доминиканские богословы употребили еще около пятидесяти лет, чтобы распутать все софизмы, на которые пускались противники инквизиционных взглядов. Таким образом, в общем на выработку строго научного представления о ведьмах понадобилось почти что целое столетие экспериментов в застенке и размышления над ними по монашеским кельям.

В главных своих чертах, однако, картина новой опасности, которою неистощимый в своих кознях ад угрожал «успевшему состариться миру», была уже твердой рукой начертана в самых ранних из упомянутых нами трактатов. Почти на наших глазах, – так повествовали всему католическому миру их авторы, – с Божьего попущения возникло неслыханное по своей гнусности и разрастающееся со страшной быстротой новое еретическое сообщество (insolita quaedam haeretica pravitas). Основано оно не так, как все другие секты, преступными людьми, но непосредственно сатаною, которому Бог дал на это власть ввиду того, что свет никогда еще не утопал до такой степени в грехах и беззаконии. Секта эта губит людей не только ядом превратного учения. Нет, она изводит добрых христиан всеми теми бедствиями, какие способна накликать на людей и на людское добро черная магия. Члены ее – злейшие из когда-либо виданных колдунов, в распоряжение которых ад предоставляет все свое искусство и силу. Что касается подходящего имени для этой новой секты, то инквизи-ция, как мы упомянули, долго его искала, пока наконец не решила, что этих опаснейших из всех «лиходеев» удобнее всего просто обозначать именем malefici и maleficae, ибо сравнительно с ними все прочие «лиходеи и лиходейки» теряли всякое значение. Во Франции они долго звались Vaudois, пока и там это не вытеснено было старым, общим названием колдунов – sorciers. В Италии народ стал обозначать новых еретиков словом stregones и stregulae. Германия их окрестила именем Нехеп и Hexenmeister. Мы со своей стороны будем их обозначать словами «ведуны» и «ведьмы».

Эти еретики, как и все прочие, периодически собираются на шабаши. Кому близко, тот приходит туда пешком; а дальние силою демонов приносятся по воздуху. За-чем это? Ответ здесь прост. Сатана остался сатаной. Сердце его по-прежнему гложет ненасытная гордыня, и он не может утешиться, что кончились языческие времена, когда ему по всей земле открыто приносилось поклонение на алтарях и в храмах. Открытое служение сатане при бдительности и строгости властей в христианском мире стало невозможно. И вот он пустился на такую новую хитрость, устраивая с помощью ее многолюднейшие собрания своих поклонников. Самое путешествие на шабаш описывается у инквизиторов с необычайной живостью и наглядностью. Заманивают людей в секту, рассказывают они, иногда сами демоны; но чаще человек же развращает человека. Воспользовавшись подходящим настроением, соблазнитель рассказывает своей жертве, что у него можно выучиться, как жить, не зная отказа ни в каком желании. Для этого надобно только посетить одно потайное собрание, где встретишь отличное общество и где к тому же насмотришься всяких диковинок. Получив согласие, соблазнитель дает своему новому ученику небольшую палочку, которую удобно взять между ног, и мазь, завернутую в тряпочку или в кусок бумаги. В такой-то день и час, говорит он, я за тобой зайду и тебя кликну; если же меня самого что-нибудь задержит, я пошлю за тобой одного своего приятеля. Приятелем этим, поясняют наши трактаты, всегда оказывается демон. У каждого такого еретика имеется daemon familiaris, заступающий место ангела-хранителя. В урочный час наставник с демоном являются к неофиту. Берутся палочки, намазываются мазью, и воздушные путешественники, согнувшись, выскальзывают через окошко или через печную трубу в поднебесную высь.

В трубу, конечно, взрослому человеку не пролезть. Но путешественники недаром при этом приговаривают что-нибудь вроде Va de par Ie dyable, va или Sathan, n'oublye pas ta mamie. Дьявол с непостижимой, неуловимой для глаза быстротой раздвигает и снова сдвигает кирпичи в трубе – Ибо демон дивный искусник. Летящие взвиваются высоко. Путь их пролегает «через нижние слои средней атмосферы». Там уже очень холодно, и от ужасной скорости движения больно бывает и сердцу, и груди, и глазам, хотя дьявол и устраивает разные приспособления, чтобы прикрыть и заслонить несущихся на шабаш. Сами они лишь смутно различают те местности, над которыми им приходится пролетать. Новичку строго-настрого наказывается, чтобы он не поминал Бога и святых и не осенял себя знамением креста: иначе падение неизбежно. «Достигнув места, они там занимаются тем, что изложено в следующей главе; по окончании же всего они снова берут намазанные палочки и ворочаются куда хотят или куда хочет демон. И на всем пути туда и назад они держат палочки между ног. И заметь, читатель, что при первом полете нередко демон всю дорогу несет их, оставаясь видим; в других же случаях обыкновенно он носит их, не принимая видимого образа; бывает также, что одной палочки оказывается довольно для двоих, и чаще всего наставник и ученик вместе летают на собрание и с собрания».

Самая картина шабаша в основе ничем не отличается от той, которую удалось установить Пьеру Гюи еще в начале XIV века. Мы тут находим те же составные части: обожание сатаны и надругательство над христианской верой, оргию с обязательным пожиранием младенцев и «школу» с проповедью сатаны о том, как члены секты должны себя вести в жизни, и с наставлением в колдовском искусстве. Но полтора века прошли для инквизиции не даром. То, что прежде только неясно намечалось, теперь ей стало известно с мельчайшими подробностями, и, главное, теперь все это было тонко продумано с богословской точки зрения. Вот старая ведьма представляет только что соблазненную ею юницу пред очи председателя собрания. Если та из бедных, из низшего сословия, то этот «отец гордыни» почти не хочет с ней и говорить. Глухим, отрывистым голосом, похожим на собачий лай, он заявляет, что от такой дряни нельзя ждать никакого толку для секты: никогда не сумеет она совершить великого злодейства, не будет от нее достаточно бедствий для христианского мира. Наставница ходатайствует за неофитку, и сатана приказывает, наконец, вновь приведенной отречься от Христовой церкви. Та отрекается от Бога и Христа, от Пресвятой Девы и всех святых, от Таинств и от веры. Она дает клятвенное обещание ходить в церковь только для виду, только для виду позволять себя кропить святой водой, прибавляя каждый раз: sire, ne te desplaise, только для виду принимать причастие. За глазами же христиан она обязывается всячески осквернять и гостию, и святую воду. Затем на земле делается крест и принимаемая в секту топчет его ногами. Затем приносится освященная гостия, и принимаемая ее оскверняет. Et in contemptum praecipue magni magistri mundi, ut loquitur praesidens, denudat recepta sua posteriora et denudata coelo ostendit. После того такая неофитка молитвенно опускается на колени перед сатаной и приносит ему верноподданническую присягу (homagiurn): в знак крепостной зависимости она лобызает ему руку или ногу, вручая при этом какой-либо дар – зажженную свечу из черного воска или монету. Тогда «президент» поднимается, поворачиваясь к ней задом; и с непристойным поцелуем она навеки отдает ему душу, клянясь при этом никогда не признаваться в своем деянии на суде. «Вот почему члены этой секты так редко и то по страшному принуждению в этом сознаются. Демон же, как было и раньше помянуто, никогда не заключает договора, особенно pactum expressum, иначе, как с отдачей ему души, в залог чего он получает какую-нибудь частицу тела: палец, волосы, ногти или же чаще всего немного крови, ибо (как говорит Августин) демон любит пролитую человеческую кровь». Со своей стороны, демон дает вновь принятой или обещание исполнить какое-нибудь ее заветное желание, или дар совершать что-либо особенное. Ничего действительно особенного, т. е. чудесного, спешат прибавить излагаемые трактаты, демон, конечно, ни для кого сделать не может. Но, пользуясь людским невежеством, он выдает за чудеса те совершенно понятные вещи, которые он способен с Божьего попущения совершать по своему естественному уму и силе. Так, демон иногда дает своим поклонникам богатства. Но что же тут удивительного? Во-первых, он знает массу кладов; затем же он ужасный вор. Чего он только ни проделывает с Божьего попущения над бедным людом своими разбоями, ростовщичеством и всяким утонченным вымогательством! Жалуемые им милости демон тоже скрепляет каким-нибудь вещественным знаком – колечком или грамоткой, писанной на неведомом языке. С этим колечком или грамоткой связана та особая сила, которой обладает та или другая ведьма. Далее демон говорит неофитке «почти что проповедь» о том, что нет бессмертия души, нет и загробных мук, и, спустившись со своего высокого седалища, уводит ее с собой в кусты, чтобы она отдалась там ему и телом. Он с ней проделывает самое омерзительное непотребство – и новая ведьма наконец вполне готова. В некоторых рассказах сюда еще прибавляется, как дьявол кладет новой сектантке особую метину на коже: stigma diaboli или sigillum diabolicum.

С такой же педантической обстоятельностью излагают наши трактаты весь ход шабаша, осмысливая каждую его подробность. На шабаше проливается кровь младенцев и некоторые родители отдают на растерзание собственных своих детей. Совсем, как писано в псалме 105-м: «Приносили сыновей своих и дочерей своих в жертву бесам; проливали кровь невинную, кровь сыновей своих и дочерей своих, которых приносили в жертву идолам ханаанским». Какая же жертва, действительно, может быть приятнее демонам, нежели человеческая кровь? Ведьмы особенно усердно губили младенцев, не успевших получить крещение. Прежде всего, поясняют наши авторы, ведьмам таких младенцев губить и всего легче, ибо только крещение ставит человека под особую охрану божественной силы. А затем нетрудно видеть, в чем заключается при этом для ведьм особый интерес. Всякая неомытая крещением от первородного греха душа становится достоянием ада. Между тем светопреставление может наступить только тогда, когда число спасенных достигнет известного, предустановленного предела. И таким образом гибель некрещеных младенцев отодвигает для всех злодеев срок, когда им придется предстать за свои преступления на Страшный суд. Самые сильные волшебные средства готовились ведьмами по наущению сатаны таким путем. Ведьма, явившись на Пасхе к причастию, не проглатывала гостию, а, потихоньку выплюнув ее в руку, приносила домой и этой гостией кормила посаженную в горшочек жабу. Из жабы этой потом выпускалась кровь, сама же жаба обращалась в пепел. И эта жабья кровь и жабий пепел являлись могучим волшебным средством. Но как же? Разве рациональная теология не доказала, что в волшебстве сами предметы не имеют никакого значения, что волшебство совершается исключительно силою демонов? Конечно, так, отвечали инквизиторы: только невежды способны думать иначе. Но дьявол постоянно морочит колдунов, внушая им убеждение, будто они колдуют сами, силою волшебных предметов, и в данном случае смысл такого обмана совершенно ясен. Дьявол толкает этим людей на величайшее, на преступнейшее кощунство: гнуснейшему животному отдается высочайшая христианская святыня… Но я не буду повторять всех мерзостей, любовно передававшихся инквизиторами про ведьм и шабаш: quae hie papyrus ad longum capere non potest, sed neque omnia opus est aperire (Самое полное, самое цветистое из всех дошедших до нас описаний шабаша дают акты процесса, который испанская инквизиция вела в начале XVII века в Логроньо. Пространное извлечение из этих актов интересующиеся могут найти в книге Baissac, Les Grands Jours de la sorcellerie, chap. VI).

Наряду с описательным элементом, с рассказом о вещах, quae ex experientia pendent et practica, главнейшие из упомянутых трактатов все заключают в себе и теоретическую сторону – разбор вещей, quae cernunt rationem et scientiam. Иначе это не могло и быть. Для людей, получивших ученую степень на теологическом факультете, какими являлись инквизиторы, ничто не считалось доказанным, пока не было установлено, что тут нет никакого противоречия с схоластической «разумной верой». Таким образом, в «Молоте ведьм», например, разбор вопросов An sit catholicum credere в каждый из ужасов, рассказывавшихся про ведьм, занимает, пожалуй, больше места, нежели «практическая» сторона дела. В общем, конечно, задача эта не представляла для инквизиторов никаких трудностей. Они являлись тут только популяризаторами давнишних приобретений схоластической науки. Реальная возможность всех видов колдовства, приписывавшихся ведьмам, явления демонов во плоти, договор с дьяволом, распутство с дьяволом – все это, как мы видели, уже в XIII столетии стало comrnunis opinio theologorum. С тех пор в течение двух столетий все это догматически излагалось в университетах. Все это, с другой стороны, давно успело проникнуть и в действующее право римской церкви: об этом, как о вещах, не подлежащих спору, упоминали папы в целом ряде булл, и облеченное исключительным доверием папского престола Sanctum Officium к концу XV века успело уже препроводить на костер многие тысячи людей за колдовство и за распутство с дьяволом. Спорить против таких возможностей значило, несомненно, errare in intellectu, т. е. при легкости, с которой производило в еретики XV столетие, это значило впадать в ересь. Так это и понимали инквизиторы. Основной тезис «Молота ведьм» гласил: Не верить в деяния ведьм – величайшая ересь. Но в новом инквизиционном учении о ведьмах был, с точки зрения ортодоксальности, один чрезвычайно щекотливый пункт – настолько щекотливый, что некоторые ученые-монахи из соперничавших с доминиканцами орденов на этом основании пробовали самих же инквизиторов зачислить в разряд еретиков. Пункт этот представляли собой полеты ведьм на шабаши. Рассказы подсудимых о полетах инквизиторы признавали за реальность. Противники же их доказывали, что, рассуждая таким образом, инквизиторы впадают в противоречие с освященным веками авторитетом Canon Episcopi и, следовательно, являются пособниками дьявола в злейшем его обмане. При этом они ссылались и на то, что сам Фома Аквинский не допускал, будто бы по своей естественной силе бесы способны вообще носить по воздуху «не предназначенные для летанья тяжелые человеческие тела». Такого рода вещь переходила для него скорее в разряд чудес, а небо никогда не поручает творить чудеса бесам.

К указанным возражениям инквизиторы относились необычайно раздражительно, чувствуя, что они затрагивают жизненный нерв предпринятого ими дела. Сколько вреда, говорили они, натворило неправильное толкование поминаемого канона! Какую смелость придало оно еретикам, какую нерешительность внесло в суды, как подготовило оно пути для распространения нечестивой идолопоклоннической секты! Люди простые, не проходившие ни философии, ни богословия и не познавшие из словес святых отцов и докторов силу духовных субстанций над телами, пусть никогда не позволяют себе ссылаться на этот канон, если они не хотят погубить свою душу. Пусть они только помнят, что всякому, кто ставит инквизиции какие-нибудь помехи, церковь грозит за это отлучением. А сведущие в богословии люди пусть, сверх того, потрудятся понять, что Canon Episcopi представляет собой по отношению к полетам ведьм casum diversum et non adversum. В самом деле, эта статья церковного законодательства запрещает верить, будто есть женщины, которые по ночам на различных животных носятся в воздухе с богинею Дианой или, как говорят другие, с Иродиадой, – и вера эта, конечно, представляет сплошную ткань нелепостей. Дианы как богини вовсе нет. Что же касается Иродиады, то с какой стати эта проклятая злодейка могла бы получить попущение на вылеты из ада, где она предана вечным мукам? Далее, что это за звери, которые могут носиться по воздуху с необыкновенной быстротой? И как себе надобно представлять – в каком месте вселенной находятся те стойла, где эти летучие животные проводят день? Одним словом, все это, несомненно, бредни, все это дьявольское наваждение, как то и говорит Canon Episcopi. Но столь же несомненно, что к ведьмам все это не имеет никакого отношения. Помянутый канон не может рассматриваться как запрещение верить в ведьм по той простой причине, что в ту пору, когда он увидел свет, свет сам еще не видел ничего похожего на ведьм. Канон был издан несколько веков тому назад, а ведовское сообщество, как это можно предполагать с достаточными основаниями, возникло не ранее 1400 года. И ведьмы нисколько не похожи на тех женщин, о которых говорит канон. Ведьмы не знают никакой Дианы или Иродиады; с другой же стороны, о мнимых спутницах Дианы никто никогда не говорил, что они отрекались от Христа, поклонялись дьяволу и творили с ним непотребство. Про них никто не говорил также, что они занимались колдовством. И наконец, канон говорит лишь о женщинах, а в ведовском сообществе наряду с женщинами оказываются и мужчины: на шабаш слетаются не одни ведьмы, туда демоны приносят и ведунов. Ясно отсюда, что можно признавать реальными полеты ведьм, нисколько не нарушая авторитет декрета. Что же касается сомнительного отношения некоторых великих докторов к способности демонов носить по воздуху человеческие тела, то высказано оно было ими с оговорками. Они нисколько не отвергали, что восхищение Христа сатаной можно толковать и буквально. И долгий опыт церковного суда не позволяет сомневаться, что за демонами необходимо признавать такую силу. «Об этом, – говорят авторы «Молота ведьм», – имеются бесчисленные свидетельства людей, которым или самим приходилось летать таким путем, или случалось своими глазами видеть, как демоны подхватывали человека. Мы сами между Страсбургом и Кельном собрали довольно подобных случаев. И наконец, раз даже у простого народа подобные рассказы можно слышать каждый день, то что же тут тратить время на прибавочные аргументы? (Et quia publica fama de huiusmodi transvectionibus etiam apud vulgares continue volat, non expedit plura ad hoc probandum de his iusistere)». – Мы видим здесь, что доминиканские богословы твердо усвоили себе оба принципа, знакомые нам из приводившейся выше речи Герсона. Гордо глядя с высоты схоластической науки на презренный здравый смысл, не смеющий ни в чем отрешиться от непосредственного свидетельства чувств, они не забывали в то же время и положения, что всякий, кто отказывается верить тому, чему все верят, является врагом человеческого общежития, quam mutua fides et credulitas unius ad altemm consonat, coniungit agglutinatque'. Легковерие средневековых теологов – прямой результат той обработки, которую ум их получал в высшей школе, – не знало себе решительно никаких пределов. Авторы «Молота ведьм», Шпренгер и Инсти-торис, оба были профессорами университета, что не мешало им нисколько заносить в свои трактаты такого рода рассказы. Один из инквизиторов приехал в некий город, почти опустошенный жестокой моровой язвой. В народе говорили, что одна недавно похороненная женщина заглатывает свой саван и что мор не кончится, пока она его совсем не проглотит. По совету инквизитора бургомистр велел разрыть могилу, и оказалось, что действительно покойница заглотала почти половину савана. При виде этого бургомистр выхватил меч, снес трупу голову и вышвырнул ее далеко из могильной ямы. Мор после этого сразу прекратился. Инквизитор же, произведя дознание, убедился, что покойница послед-ние годы жизни занималась страшным колдовством. Надо заметить, впрочем, что в занимающей нас инквизиционной литературе трудно указать границу между легковерием авторов и сознательной «благочестивой ложью».

Инквизиторы не спорили, впрочем, что иногда путешествия на шабаш происходят только в воображении. Но даже в таких случаях, когда окружающие показывали, что они не спускали глаз с женщины, уверявшей, будто она летала на шабаш, и могут засвидетельствовать, что она в действительности все время оставалась на постели, инквизиционные трибуналы вовсе не склонны были оправдывать подсудимую. Разве же не сказал бл. Августин: Наслаждаться воображаемым преступлением – преступление?' Авторам «Молота» было притом же известно, что вовсе не следует противопоставлять друг другу женщин, участвующих в шабаше только воображением, и женщин, переносящихся туда телесно. «Ведьмы бывают на своих собраниях то так, то сяк – иногда только в воображении во время сна, иногда же реально. Если по какому-нибудь случаю они не желают перенестись туда телесно и тем не менее хотят знать, что делали их соучастницы, то они действуют следующим образом: призвав имя всех дьяволов, они ложатся на левый бок, и тогда у них изо рта поднимается зеленоватый пар, в котором они и видят во всех подробностях все, что там происходит. Если же они хотят перенестись телесно…» Но этот рецепт нам уже достаточно известен.

С Canon Episcopi нашим трактатам приходилось считаться и по другому поводу. Кроме полетов женщин, этот канон строжайше осуждал и веру в оборотней; а между тем как собственные признания подсудимых, так и свидетельские показания, по-видимому, устанавливали неопровержимо, что множество своих злодейств ведьмы совершали, скинувшись кошкой или другими зверями. По ранам, нанесенным такому зверю, потом нередко удавалось открыть и настоящую виновницу смерти ребенка или другого преступления: тема известного Петрониева рассказа постоянно повторяется в инквизиционных актах. Из этого затруднения инквизиторы выходили при помощи таких догадок. Они прибегали к знакомой нам августиновской теории о путешествиях человеческого phantasticum и предлагали смотреть на дело таким образом. В виде адской кошки бродит собственно только phantasticum ведьмы; сама же она в это время остается погруженной в особенно глубокий сон, грезя, что бродит кошкой. Все злодеяния, которые она потом на себя взводит, в сущности совершает сопровождающий невидимо такую кошку дьявол: он душит младенцев в колыбели и т. п. Если же рана, нанесенная подобной призрачной кошке, потом оказывается на теле колдуньи, то здесь надобно видеть опять проделку того же дьявола. В ту самую минуту, как ведьме грезится, будто она получает рану, дьявол действительно наносит ее телу удар в соответственное место. Во всяком случае, рана на теле такой колдуньи служит судебным доказательством, и преступления, которые совершил оборотень, должны караться, как будто бы они были совершены самой колдуньей. Ответственной за действия является, конечно, не тело, а душа. Впоследствии, однако, в эпоху полного расцвета ведовских процессов теологи из лагеря инквизиции решились взглянуть на дело проще. Ссылаясь на то, что неудобный для них канон в конце концов не обладает догматическим значением, они позволили себе прямо заявить, что те, кто хочет верить в способность самих ведьм скидываться различными зверями, тот может держаться такого мнения, не рискуя погубить свою душу. Таким образом, мало-помалу почти что все народные суеверия взяты были под свою защиту богословами из доминиканцев, доказавших их полное согласие с католическою верой. Кое-что, впрочем, и они все-таки отвергали за несообразность. Так, разбираемые нами трактаты учат, что «ни под каким видом не следует верить современным идолопоклонникам, хотя бы они добровольно это заявляли, будто бы дьявольская сила позволяет им через запертые двери проникать в дома, чтобы умерщвлять детей, или в погреба для угощенья себя вином. Ибо не во власти демона сделать, чтобы два тела оказывались в одно и то же время на одном и том же месте». А дело тут просто в том, что дьявол морочит самих ведьм: он им отводит глаза и незаметно отпирает пред ними двери. И отрицательный и положительный тезис доказываются очень пространно с обычными ссылками на Св. Писание, а также на Фому Аквинского и Альберта Великого – эту красу доминиканских богословов.

Доказывая неприложимость старого церковного запрещения верить в летучих женщин к вопросу о существовании ведовской секты, авторы наши, как мы видели, ссылались, между прочим, на то, что в секте этой участвуют не одни женщины, но и мужчины. С другой стороны, они, однако, сами признавали, что в противоположность прочим еретическим сообществам в «колдовской ереси» мужчины оказывались в ничтожном меньшинстве. Таким образом Шпренгер и Инститорис прямо дают своему классическому труду название Malleus Maleticarum: Consequentor haeresis dicenda est non maleficorum, sed maleficarum, ut a potiori fiat denominatio.

Откуда вообще идет такое преобладание женщин среди людей, которым народное суеверие приписывало связь с нездешними силами? Почему у всех европейских народов, пока они верили в колдовство, речь чаще шла о знахарках и колдуньях, нежели о знахарях и колдунах? «При-. чины этого, – говорит Яков Гримм в своей «Германской мифологии», – мне кажется, надобно искать в целом ряде внешних и внутренних условий. Женщины, а не мужчины занимались собиранием медицинских трав и варкой их, как вообще они варили пищу. Их тонкие, мягкие руки лучше годились на то, чтобы готовить мази, ткать бинты, перевязывать раны. Им средние века приписывали особый дар чертить и читать буквы. Беспокойная жизнь мужчины была занята войной, охотой, земледелием и ремеслом: у женщин больше было досуга и нужного опыта, чтобы вникать в приемы волшебства. У женщин сильнее и впечатлительнее воображение: издревле в них чтился внутренний священный дар провидеть будущее. Женщины являлись жрицами и прорицательницами, и северные предание сохранили до наших дней иные славные имена. Точно так же сомнамбулизм и в наше время встречается по большей части среди женщин. Можно понять и то, почему волшебное искусство являлось преимущественно уделом старых женщин: умерши для любви и для труда, они могли всецело погружаться в тайны чародейства». В эпоху господства грубой силы, прибавим мы, у женщин было больше и поводов пробовать действительность наговорных средств. На этот путь толкала их сама физическая их слабость. Заметим, что, по данным уголовной статистики, яд и сейчас является преимущественно женским орудием сведения житейских счетов. Что же касается, в частности, бреда пожираемыми на шабашах младенцами, то он, естественно должен был производить особые опустошения среди тех «бабок», которые служили повитухами.

Но инквизиция по-своему смотрела на то, почему сети ее улавливали больше ведьм, нежели ведунов, и обстоятельное изложение ее взглядов в «Молоте ведьм» явилось добавочной причиной того, что в полный расцвет процессов о ведовстве жертвами их оказывались почти исключительно женщины. Суд, – так говорила устами Шпренгера и Инститориса средневековая монашеская премудрость, – конечно, по таким делам скорее должен давать ход доносу на женщину, чем на мужчину, ибо склонность к подобным преступлениям глубоко коренится в женской природе. В подтверждение этого Шпренгер с Инститорисом пишут настоящий обвинительный акт против дочерей Евы, которые всегда смущали душу людей, занятых умерщвлением плоти. «Из сокровищницы своей начитанности составители «Молота» трудолюбиво сносят на множестве страниц все, что только можно сказать против женщин. Помимо особенно богатого таким материалом Ветхого Завета, они заимствуют свое оружие у главных представителей аскетизма в древнехристианской литературе – у Иеронима, у Лактанция, у Златоуста, – привлекая, впрочем, сюда же и Катона, и Цицерона, и Сенеку, и, наконец, Сократа и Теофраста. Даже гомеровская Елена и сирены являются у них обвинительницами своего пола. «Если мы станем изучать историю, то увидим, что почти все царства на свете погибали из-за женщин». В доказательство этому приводятся Елена, Иезавель и Клеопатра. «Если бы не женская извращенность, мир был бы свободен от множества опасностей». «Женщина горьче смерти», – цитируют наши авторы из книги Иисуса Сираха… Женщины, по учению «Молота», далеко превосходят мужчин в суеверии, в мстительности, в тщеславии, в лживости, в страстности и в ненасытной чувственности. Не обладая физическою силою, они в дьяволе ищут себе помощника и вступают в секту ведьм, чтобы удовлетворять своей жажде мщения; будучи телом и душой слабее мужчин, они стремятся из зависти брать над мужчинами верх при помощи чародейства. Так как женщина по внутреннему своему ничтожеству всегда слабее в вере, чем мужчина, то она гораздо легче от нее и отрекается, на чем и строится вся секта ведьм. Главнейшая причина умножения ведьм – это вечные ссоры между замужними и незамужними женщинами из-за мужчин. Но ненасытное их сладострастие приводит и к тому, что ради удовлетворения своей похотливости они отдаются самим демонам». Правда, – говорит «Молот», – встречаются и мужчины, которые творят грех с «дьяволи-хами». Но между ними это сравнительная редкость – по особой Божией милости, ради того, чтобы не осквернять слишком глубоко пол, к которому принадлежало вочело-вечившееся Божество.

Жалобы пострадавших, признания самих виновных, собранные опытнейшими деятелями столь опытного трибунала, как инквизиция, поразительное совпадение в ответах различных ведьм на общие повсюду допросные пункты, доказанная несостоятельность всех априорных, псевдонаучных возражений – кто же будет после этого так дерзок, чтобы упорно сомневаться в реальном существовании ведьм? «Сомнения, – писали инквизиторы, – тут носят характер ереси. Они идут вразрез с смыслом Св. Писания и причиняют церкви несносный вред. Это тлетворное недоверие, лишая светскую руку способности разить, позволило ведьмам безнаказанно просуществовать столь долгие годы, отчего они и расплодились настолько, что теперь нет уже возможности их до конца искоренить». Итак, вместо того, чтобы чинить помехи инквизиции, пусть общество само поднимется с ней заодно на беспощадную борьбу с самыми заклятыми врагами Христова имени, каких когда-либо видел мир. Властям, которые проявят тут преступное бездействие, тяжко придется на Страшном суде, когда им надо будет держать ответ перед Всевышним: кровь всех несчастных жертв, погубленных адом по их нерадению, будет громко вопиять против них к небу. Венцы небесные, напротив, уготованы для тех, кто в меру своих сил поможет, церкви очистить мир от новой страшной язвы.

Но светский суд, привыкший судить только обыкновенных колдунов, конечно, окажется неискусен в делах такого рода. Поэтому инквизиторы считают необходимым поделиться с ожидаемыми светскими сотрудниками сокровищами своей опытности и преподать им подробные наставления насчет того, как надобно вести ведовские процессы, чтобы дьявольски лукавые преступники не ускользали от рук правосудия. В основу при этом полагается такое рассуждение. Конечно, ведуны и ведьмы суть еретики, т. е. подлежат ближайшим образом компетенции духовного суда. Однако, так как они являются вместе с тем опаснейшими колдунами, то светский суд, со своей стороны, тоже должен налагать на них руку. Но только процессы о них он должен вести не в обычной светской форме, а в форме еретического процесса, усвоив себе принцип От еретиков можно принимать обвинения против сообщников. При полной необыкновенности и глубокой таинственности этих совершенно исключительных дел обычная судебная процедура здесь ни к чему не может привести. Уликами являются здесь или собственное признание, или показания соучастников, которые здесь могут и должны являться и обвинителями, и свидетелями. Инквизиция свидетельствовала далее всем своим долговременным опытом, что признания и имена сообщников тут может вырывать лишь сила жесточайшей пытки: Исключительность этих дел требует и исключительных пыток. Отказаться здесь от такой пытки, – говорила она, – значило бы Потушить и похоронить все дело, значило бы сделать невозможным раскрытие злодеяний секты. Люди, которые восстают против подобной пытки, открыто помогают дьяволу, презирая заветы Бога Живого, и сами навлекают на себя великое подозрение в принадлежности к той же секте. Заступничества их нельзя объяснить себе иначе, как тем, что, боясь сами попасть на суд, они заранее против него протестуют. Добром тут никакой суд никогда не дойдет до истины, ибо – по признанию самих ведьм – они на шабаше связывают себя самою страшной клятвой не сознаваться в принадлежности к секте, в особенности же не выдавать сообщников. Немало можно привести примеров, когда «вальденцы» самих себя еще соглашались обличить без пытки, но на вопросы о сообщниках отвечали таким упорным отнекиваньем, которого не могла одолеть никакая пытка. Так верны остаются они на собственную свою погибель той клятве, которую приносят демону и единомышленникам. «Особенность этого рода судебных дел требует и особенных пыток также по той причине, что здесь ведется особенное состязание не столько против человека, сколько против демона, который имеет величайшую власть над этими еретиками, справедливо покинутыми Богом за то, что они несправедливо покинули Бога, своего Творца. Демон влагает в их уста и подсказывает ответы; демон говорить чрез них – как Дух Святой после своего сошествия в виде огненных языков глаголал через апостолов, когда те говорили перед царями и владыками земными». Но мы здесь можем остановиться. Как эти принципы, так и техника допроса ведьм, которую в назидание светским судьям подробно излагает «Молот», нам уже достаточно известны по описанию процессов ведьм в эпоху их полного разгара, в XVI и XVII столетиях. Старания, положенные папской инквизицией на выработку особых форм для совершенно «особенных» ведовских процессов, не пропали даром, и даже те страны, которые с XVI века стали жестоко клясть и пап и инквизицию, в преследовании ведьм строго остались верны принципам доминиканского «Молота», ибо всем было ясно, что отступить от них значило бы действительно extingucre et sepelire materiam istam… А вера в ведьм, раз появившись на свет, не так легко давала себя похоронить.

В своей известной «Истории немецкой общественной жизни на исходе средних веков» Бухвальд находил возможным дать «Молоту ведьм» такое толкование. Заметив, что многострадальный XV век вообще отличался наклонностью к психическим заболеванием, он предлагает и в авторах «Молота» видеть прежде всего психопатов. «Если мы хотим, – пишет он, – правильно понять доминиканцев, составивших эту ужасную книгу, то мы не должны упускать из виду, что бред ведьмами является одной из форм мании преследования. Между тем бесчисленное количество случаев, собранных врачебной практикой, свидетельствует, что именно подобные заболевания могут очень долгое время протекать почти незаметно; только тогда, когда болезнь окончательно обострится, становится ясно и то, что она влияла на поступки пациента еще в то время, когда он находился в обладании всеми своими правами и должностями. Но средние века проявляли исключительную беспомощность относительно случаев психического заболевания, перед которыми они становились совершенно в тупик. Ужасно видеть, как они обращались с умалишенными. Гамбург, который уже в 1375 году завел у себя так называемую Thorenkiste, т. е. особую тюрьму для сумасшедших, далеко обогнал в этом случае культуру остальной Германии. В других городах на умалишенных смотрели, как на обыкновенных преступников, и только в XV столетии при госпиталях стали тоже заводить карцеры для «непослушных больных». Спокойным сумасшедшим предоставлялось бродить на воле. Когда в какую-нибудь общину заходил такого рода душевнобольной из чужой округи, то его выводили за околицу и там заставляли поклясться, что он больше не вернется, угрожая в случае нарушения присяги вторично выгнать уже побоями и розгой. В 1451 году город Франкфурт одного сумасшедшего, который в своей болезни ругался на причастие, приказал высечь, а в 1490 году он даже пытал в тюрьме сумасшедшего Конца Фогеля, страдавшего вдобавок проказой. Между вменяемостью и невменяемостью эта эпоха не умела провести сколько-нибудь точной границы. Поэтому нельзя считать особенно удивительным, что помянутые доминиканцы, которые страдали только одной навязчивой идеей, в других же отношениях вполне обладали рассудком, не были признаны невменяемыми и что их труд, результат тяжелой душевной болезни, мог повлиять на законодательство».

Строки эти очень характерны для впечатления, которое испытывает всякий, кто начинает знакомиться со специальной «ведовской» литературой. Вся она неизбежно представляется современному читателю продуктом болезненного бреда. В соображениях Бухвальда есть также и положительная ценность: они нам помогают понять, откуда инквизиторы получали свои добровольные и «добросовестные» свидетельства о фактах совершенно чудовищной невероятности1. Но по существу дела догадку Бухвальда, конечно, приходится признать совершенно несостоятельной. Довольно принять в расчет тот факт, который не был известен Бухвальду, что «Молот ведьм» для своего времени не был нисколько оригинален. Он лишь подвел итоги тому, что ранее него уже внушалось обществу в течение почти сорока лет. «От своего разумения мы в труд наш внесли очень мало – почти что ничего», – так скромно заявляют сами творцы этого знаменитого произведения. В подобных же условиях было бы совершенным произволом допускать, будто все эти немцы и французы, итальянцы и испанцы, которые независимо друг от друга с таким упорством рисовали в своих трудах одни и те же ужасные картины, все были одинаково повреждены в своем уме тяжелою душевною болезнью. Конечно, этих упорных тружеников оккультизма, которые сумели внести систему в бессвязный простонародный бред давними пугалами человеческой фантазии, никто не согласится признать за здравомыслящих людей. Но если они являются для нас «скорбными главой», то этот вид расстройства все же входит не в ведение медицины, а в область истории образования. Если мир Божий мог так уродливо отражаться в их сознании, то виноваты тут были их же собственные труды, приложенные к тому, чтобы усвоить книжную премудрость, необходимую для совершенных инквизиторов. Dialogus Miraculorum, Bonum universale de apibus и Legenda Aurea за время монастырского новициата; схоластика с ее известными нам методами и выводами за время университетского ученья; Directoria Эймерика и других искоренителей всякого вольномыслия и в то же время всякого колдовства – вот умственная пища, которою годы и годы насыщали себя эти «собаки Господа» (Domini canes), оттачивая зубы на врагов церкви. Rabies theologica – вот и старинное название того недуга, к которому предрасполагала такая пища. Этой-то специфической болезни и обязана была Западная Европа своим знакомством с проклятой сектой ведьм. Этой-то rabies theologica и продиктован был Malleus Maleficarum – книга, где от каждого листа, от каждого корявого силлогизма пахнет кровью и жареным человеческим мясом.