Как приятно было в доме попа Спиры, не в пример тому, что происходило в доме попа Чиры. Когда поп Спира вошёл с покупками, его встретили матушка Сида и Юла. Обе встревоженные, они надеялись прочесть на его лице, что он им привёз: счастье или горе. Увидев, что он в добром настроении, они тоже приободрились, тем более что он не забыл о них — приготовил обеим сюрпризы, вспомнил даже и о Шаце: купил ему чудесный красного шёлка галстук, а этот цвет, как известно, все цирюльники любят чрезвычайно. Увидев всё это, матушка Сида сразу почувствовала, как она сама выразилась, что «тяжкий камень сдвинулся на три четверти»; ей стало легче, и всё же она спросила, отослав Юлу на кухню, чем кончилось дело…
— Слава богу! Слава богу — только это я и твержу, а ему тем паче нужно твердить. Видали вы такого, прошу покорно: надуть задумал — и кого же? Его преосвященство! Едва уцелел, чуть было ему самому бородёнку не отчекрыжили.
— А как с тобой?
— Со мной? Ничего! Прекрасно! Владыка простил меня. Я получил отпущение и сатисфакцию и вышел оправданным, а он —дерзновенным клеветником, осмелившимся обмануть самого владыку. Упрекнул меня только в том, что я Часословом воспользовался: «Это, говорит, церковная утварь и нехорошо её употреблять на такие дела». Заметил ещё в назидание нам обоим, что не следовало настолько забываться ни тому, ни другому. «Вы есте соль земли, — сказал владыка, — аще же соль обуяетъ, чимъ сселится? Ни во что же будет кому точию да исисана будет вон и попираема человеки». И правильно сказал. На сей раз простил нам, но посоветовал жить в мире и добром согласии. И его не стал карать за обман.
— А неужели он пытался его обмануть?
— Как же, обвинил меня, будто я пользовался Пентикостарием и выбил ему зуб… а на самом-то деле это был Часослов…
— Да… разве… это не был…
— И если как следует поразмыслить, — рассуждал поп Спира, как обычно рассуждают люди, когда опасность минует, — пожалуй, всё это было совсем не так… Сейчас, ей-богу, и я вижу, что зря пугался. Всё это, дорогая моя Сида, враки! Откуда взяли, что выбит зуб? Какой зуб? Будто так легко выбить зуб! Бывает иной раз, какому-нибудь мужику с утра начнут тащить зуб, а к полудню едва только вырвут — и то по взаимному согласию сторон (и того, кому дёргают, и того, кто дёргает). А здесь ни он не хотел, ни тем паче я, а зуб выпал!.. Всё это дьявольский поклёп, клевета и ничего больше! Удивляюсь, чего это я так перепугался.
— Вот оно что?
— Да, клевета, ей-богу клевета! Он назвал Пентикостарий — это первая ложь. Не Пентикостарий, а Часослов, Малый Часослов! К тому же не настоящий, из тех, что присланы из России, а другой, напечатанный каким-то швабом (и то без титлов, без титлов, Сида), который, по-настоящему-то, даже нельзя в православном церковном дворе держать, не то что в канцелярии церковного старосты нашего благочиния! Уже за одно это следовало бы его обрить, чтобы не затаскивал униатские книги в православные церкви! Часослов этот — его личная собственность, он его купил и принёс. Спрашивается, кто рушит православие? А владыке сказал — «Пентикостарий», потому что книга эта поувесистей и последствия, дескать, должны быть серьёзней!
— О, смотрите, лицемер какой!
— Но об этом я промолчал. Не хотелось его перед владыкой во лжи изобличать. А скажи я, что это был Часослов, — сам себя бы выдал, понятно?
— А, ну конечно. Правильно сделал!
— Но послушай, что он дальше учинил! На какую хитрость пустился! Подбери он зуб какого-нибудь человеческого создания, может, ему ещё и поверили бы; но ему показалось этого мало: представился удобный случаи с отцом Спирой расквитаться, так надо окончательно его утопить, пускай, мол, видит преосвященнейший, как я пострадал. И притащил он здоровенный зуб, с добрую половину кукурузного початка… конский зуб — и то, должно быть, самого могучего битюга, на котором краинцы путешествуют с товаром по нашим городам.
— Конский зуб!.. А, это она, та бестия, его надоумила; не кто иной, как она. Так и вижу её перед собой. Она, она — больше некому! Он не настолько глуп и не такой негодяй. Ишь ты, чего насоветовала, будто стряпчий какой!
— Что посеяла, то и пожала!
— Да что ты говоришь?!
— Ещё немного, и простился бы он со своей бородой!
— А ведь, пожалуй, что… — поддержала его осмелевшая матушка Сида. — И обошлось бы это ему недорого: наш Шаца задаром бы его обкорнал — так просто, по старому знакомству и дружбе…
— Но ты бы только поглядела на его преосвященство! Меня оставил в покое, а его как взял в оборот, так он, ей-богу, не знал куда и податься! Едва ноги унёс.
— Так ему и надо, — с удовлетворением потирает руки попадья. — «Кто другому яму роет, сам в неё попадёт», — постоянно говаривала моя покойная мама!..
— Эх, забудем это! Было и прошло!
— Правильно! Боже, если встречу послезавтра в церкви Персу, она съест меня от ярости и злобы. Обязательно буду на неё смотреть! Кстати, чуть не забыла: пришло известие, когда вы были в дороге, — наш Шаца получил наследство. Умерла его старая тётка из Итебея, и Шаце осталось богатое состояние; сейчас его вызывают через наше сельское правление как единственного законного и ближайшего наследника.
— Э-э-э, царство ей небесное! Неплохая весть!
— Увидел меня вчера из своей мастерской и выбежал сообщить, а я тебя дождаться посоветовала. Теперь он сможет поехать в Вену и стать хирургом… Отбудет шестинедельный траур по доброй тётушке, а потом, обвенчавшись, поедет учиться хирургии.
— Всё это прекрасно! По свадьба может, значит, состояться не раньше апреля?
— Что ж, хорошо, пускай хоть полгода потратит на тётку!.. Далеконько, правда, почём знать… Разве обручить их?..
— Обручить?.. Ну и отлично, хоть сегодня вечером! Чего ещё ждать? Вечером устроим сговор по всем правилам, а дня через два-три и обручение. Пошли кого-нибудь за Аркадием. И его я в дороге вспоминал. Э, да и как было не помянуть! Что ж, малость повеселимся. Шутка ли, столько времени в неизвестности и страхе прожили, с каким самочувствием я уехал и в каком вернулся из Темишвара!
Вскоре явился Аркадий и очень обрадовался, узнав, что всё обошлось прекрасно благодаря его смекалке; ещё больше обрадовался он, получив шаль, ботуши и пенковую трубку; и уж совсем развеселился, когда услышал из уст попа Спиры, что завтра сможет отнести и положить в швабский банк сто форинтов на имя своей дочери Елы, красавицы невесты.
Через час всё было готово. Аркадий отправился за Шацей и вручил ему красный галстук. Застал он Шацу в мастерской как раз в тот момент, когда он кормил толчёным конопляным семенем щеглов и канареек, подсвистывая им. Услыхав, зачем его зовут, он, преисполнившись блаженства, вырядился по-праздничному, надел душанку вишнёвого цвета, повязал шёлковый галстук. Чтобы не ударить в грязь лицом, Шаца пригласил своего принципала, тот, в свою очередь, нотариуса Кипру, а Кипра — свою супругу. Господин Кипра будет полезен Шаце советами и наставлениями по части наследства, вот почему благоразумно было его пригласить. Все охотно изъявили согласие и двинулись от принципала к нотариусу, от него к тётке Макре, тоже принарядившейся, а оттуда к дому невесты, где и застали всех уже празднично разодетыми. Правда, тётушка Макра хотела, как старая женщина, пройти кратчайшим путём — огородами, через дыру в заборе, что в Бачке и Банате испокон века считалось знаком величайшей дружбы и любви, но господин нотариус и его супруга предложили обойти кругом, что, по их мнению, выглядело более торжественно и солидно.
Официальная часть сговора окончилась. Матушка Сида перечислила всё, что Юла принесёт в приданое, а тётка Макра, с помощью нотариуса, сообщила о состоянии Шациного имущества и о размерах нового наследства, напомнив, что Шаца также и её единственный и неоспоримый наследник, независимо от того, будет завещание или нет.
— Вы люди ученые, как, к примеру, его преподобие, — закончила тётка Макра, — и можете сами убедиться, что тут нет никакого обмана, стоит только посмотреть записи.
— Да мы и так верим, милая, верим, — отозвался пои Спира, — неужто сосед соседа обманет!
После официальной части, когда был назначен день обручения, началось веселье. Собрались соседи, разыскали волынщика Совру.
Начались танцы, песни, здравицы; одно сменялось другим. Все веселились, никто не собирался уходить, и разошлись бы ещё не скоро, чтобы не портить компании, не будь среди них предусмотрительного и любящего этикет принципала. Он поднялся первым и сказал развеселившимся гостям:
— Всё это хорошо, но пора дать покой уважаемому хозяину. Целый день он трясся на подводе, и сейчас ему необходимы тёплая постель и укрепляющий сон.
На это нечего было сказать, и, несмотря на возражения матушки Сиды, все двинулись по домам. Волынщик проводил до самого дома сначала нотариуса с супругой, потом тётку Макру и, наконец, Шациного принципала с супругой.
А Шаца от радости не чувствовал под собой ног. Не в силах сразу вернуться домой, он пошёл бродить по улицам, переполненный радужными надеждами и чудесными воспоминаниями о сегодняшнем вечере. Он весело шагал всё вперёд и вперёд, переходя из улицы в улицу и думая о том, как он счастлив-пресчастлив. Сегодня вечером Юла впервые сказала ему: «т ы, Шандор», — а он ей несколько раз: «ты, Юла», — и они строили фразы так, чтобы почаще говорить друг другу «ты»… Идёт
Шаца и перебирает всё, что сегодня слышал, видел и пережил. Вспоминает, как дважды спускался с Юлой в погреб за вином. «Дети, принесите-ка вина. Отец хочет ещё выпить, и гости тоже», — говорит развеселившийся хозяин. «Ступай-ка, Тино, в погреб по вино», — добавляет господин Кипра. А волынщик Совра поёт: «Лей, Тино, сквозь передник вино!» А они, как примерные дети, немедленно исполняют приказание: он берёт два огромных кувшина, Юла — подсвечник с сальной свечой и сбегают по ступенькам в погреб; он наливает, а она светит ему. Шаца шутит, пугает её и грозит, что потушит свечу, сам уйдет и запрёт её в погребе, если она его не поцелует. Юла говорит, что умрёт от страха одна впотьмах, поэтому уж лучше поцеловать, чем в столь юные годы умереть от страха в тёмном погребе. Он её спрашивает, не страшно ли ей с ним, на что она отвечает, что с ним не боится никого на свете. И Шаце приятно, что Юла считает его юнаком. Он целует её, а она вырывается и шепчет: «Как нестыдно!», — но так ласково, так нежно, что у него в ушах до сих пор звенят эти слова.
Шаца мчится куда глаза глядят, а перед ним проносятся картины сегодняшнего вечера, одна прекрасней и приятней другой. Только очутившись далеко за селом, на ярмарочной площади, он с недоумением останавливается и спрашивает себя, как же это его сюда занесло. Вернувшись домой, он ложится и долго не может сомкнуть глаз. Ещё два дня подряд гудела у него в ушах волынка Совры и звенели Юлины слова: «Как не стыдно!» Наутро ученик долго потел, очищая от грязи Шацыны сапоги.
В Спирином доме тоже были все довольны. Отец Спира немедленно улёгся, а матушка Сида долго ещё наводила порядок после «такого столпотворения».
А Юла, до чего же она была довольна и счастлива! В избытке счастья ей хотелось, чтобы и все были вокруг счастливы и веселы, и она пустилась в беседу с Жужей. Жужа похвалила её вкус: жених, мол, прямо красавчик, и они подходят друг другу, как по заказу. Юла радуется и спрашивает, любит ли кто Жужу и кого она любит. А Жужа в простоте душевной признаётся, что многие её любят и она многих любит, но ни одному из них не сравниться с женихом фрайлы и ни у кого нет такого красивого красного галстука, который необыкновенно идёт фрайлиновому жениху. Так они болтают, пока Жужа не становится развязной и слишком откровенной. Тут раздаётся окрик матушки Сиды: «Ступайте спать», — после чего разговор обрывается, а на смену ему приходят сладостные мечты и грёзы под одеялом.
— Эх, жаль, что сейчас не лето, вот бы славно было! — говорит счастливая матушка Сида, убирая посуду. — Просто не знаю, что бы отдала, лишь бы было лето. Посадить бы волынщика во дворе или перед домом — и пускай дует в свою волынку, чтобы песни разносились, словно колокольный звон, повсюду, до самого отдалённого хутора, пока волынка не лопнет. Ну и злилась бы, ну и терзалась бы та, толстая! Вот бы радости было! «Спросить теперь бы её, — думает матушка Сида, открывая окна, чтобы проветрить комнату, — спросить бы, кого обреют — моего Спиру или её попа, который таскает еврейские Часословы в нашу церковь и обманывает владыку!.. Однако пора спать!..» Ну, что ещё тут осталось, — говорит попадья, озираясь по сторонам. — Боже мой, зачем это столько лампад горит? Поглядите, пожалуйста! В каждой комнате по полдюжине, словно над гробом господним! Жужа, потуши лампады, — хоть это и поповский дом, но ведь мы не богатей с Елеонской горы!.. Ах, право же, чего бы я ни дала, чтобы только узнать, дошло ли уже до неё! Ну почему сейчас не лето, почему? — шепчет она, надевая на голову ночной чепец.
Впрочем, её желание было совершенно праздным, ибо ещё в тот же вечер, когда поп Чира улёгся после ужина, а матушка Перса вымеряла и кроила купленную им фланель, — в тот же вечер Эржа рассказала своей госпоже обо всём, что происходило в доме попа Спиры. Жужа и Эржа продолжали дружить (не желая следовать примеру своих поссорившихся господ) и встречаться, как и раньше, со своими уланскими капралами. Одного из капралов они прозвали «Окаянный», а другого «Всё равно» — каждого соответственно его темпераменту. Один злился, как только замечал, что Жужа беседует с его другом, и кричал сердито: «Окаянный!», — а другому было «всё равно» за кем ухаживать — за Жужей или за Эржей. Встречались подруги каждый вечер и передавали одна другой всё, что говорилось или происходило в поповских домах. От них узнавали обо всём их хозяйки, и это являлось тайной причиной постоянного раздувания и разжигания однажды вспыхнувшей вражды. Так случилось и сегодня вечером. Несмотря на занятость, Жужа нашла подходящий повод выбежать за ворота с полным кувшином вина, чтобы угостить своего «Окаянного», а заодно и Эржу с её капралом, которые тоже явились сюда. Здесь они судачили обо всём, выпивали и даже плясали под музыку, которая отлично была слышна из дома. И в тот же вечер Эржа подробно доложила обо всём госпоже Персе.
— Чтоб они подавились, дай-то, господи! — истово произносит попадья, выслушав Эржино донесение. — Можете, — цедит уставшая от переживаний, сломленная и жалкая матушка Перса, — сейчас можете, если хотите, хоть три ночи плясать, раз уж вам посчастливилось напасть на дурака Чиру.