Уже довольно давно я заметил, что обладаю одним странным качеством: на платформе метро останавливаюсь именно там, где будет дверь у вагона. Не знаю, за что мне такое счастье, но я с ним даже экспериментировал. Например, останавливался, потом делал три шага вправо или влево. Обмануть судьбу не удалось ни разу: двери открывались точно передо мной, даже если я вставал к ним спиной. Кстати, после одного такого эксперимента, получив портфелем по заднице, а острым носком туфли — по щиколотке, ставить опыты в метро я перестал. Но заметил, что я не один такой. Как‑то, в очередной всенародный праздник, я наблюдал в метро за пьяным. Собственно говоря, праздника ждать было необязательно, просто так совпало. Он никуда не ехал по той причине, что глаза его были закрыты, голова мирно покоилась на плече, а изо рта стекала струйка слюны. Короче, он спал. Но при этом стоял на ногах и двигался. Дядечка был крупный, пузо вываливалось из брюк сантиметров на двадцать и влекло его вперед. От выпитого его шатало в разные стороны, но больше всего назад. Таким образом, он под тяжестью пуза делал два-три шага вперед–вправо–влево, но удивительным образом не заходя за ограничительную линию на платформе. После этого он останавливался и мирно спал, пока снова пузо не влекло его вперед. Пока я смотрел за его передвижениями, к платформе подошло восемь поездов. Так вот, первые семь раз двери открывались строго перед ним. А на восьмой его качнуло вперед, и он, не заметив этого, ввалился в вагон.

А недавно появилась порода метропаразитов, которые сами не могут определить, где будет дверь, но безошибочно вычисляют таких, как я или тот толстый счастливчик. Чаще всего это почему‑то пожилые тетки с пакетами из магазина «Арбат–престиж». Они останавливаются со мной рядом, впритирку, и в момент, когда двери только начинают открываться, с изяществом белого носорога несутся к свободному сиденью. Вот и в этот раз ко мне притерся, как показалось, такой же любитель чужого счастья, только мужского пола. По крестьянской моде нынешних обитателей первопрестольной он был одет в кожанку и штаны, в своей идее именовавшиеся джинсами, но в современном исполнении, пройдя через умелые руки тайских мастериц, больше напоминающие казацкие шаровары пятого срока носки.

Поезд вышел из туннеля, и я уже приготовился минимизировать ущерб от неуемного желания моего казачка попасть в вагон первым. И тут вдруг почувствовал сильный толчок в спину, нелепо взмахнул руками и бухнулся на рельсы под визг, крики, брань, несшиеся с платформы, и гудение поезда, несшегося на меня. Единственное, что я мог сделать, — это растянуться плашмя вдоль рельсов, пока меня не переехало. Ну и растянулся. И еще полчаса лежал на бетоне, пока обесточивали пути, отгоняли поезд обратно в туннель, спускали кого‑то вниз и, наконец, ставили меня на ноги, что удалось не сразу. Мне почему‑то казалось, что я должен лежать еще, и более грубой ошибки в моей жизни, чем вновь принять вертикальное положение, я уже не смогу допустить никогда.

В конце концов я смог сфокусировать взгляд на двух милиционерах–близнецах — капитане лет тридцати пяти и того же возраста сержанте. Так мне по крайней мере показалось, поскольку видел я две пары красных щек, еще две пары меленьких бледных глаз, две кепки милицейские, два грустных и добрых носа, таких, какие бывают только у бассетов и вот еще, оказывается, у ангелов, загнанных волей провидения под толщу московских грунтовых вод.

Это они сначала положили меня на платформу, потом поставили на ноги, отвели в какой‑то метрошный закуток, составили и дали подписать протокол о случившемся «несчастном случае на транспорте, именуемом Метрополитен» и потере портфеля, «кожаного, темно–коричневого, потертого, с документами профессионального и учебного содержания».

— Ну что, — толстые добродушные губы капитана зашевелились, как только он заметил, что в моих глазах появились первые признаки сознания, — в больницу поедем или здесь полечимся?

— Здесь.

Капитан кивнул сержанту, как кивают своему отражению в зеркале. Тот открыл сейф, вытащил бутылку коньяка «Dorvill selekt», наполнил до середины три пластиковых стаканчика и разделил на три части конфету типа «Цитрон».

— С рожденьицем, — сурово произнес капитан.

Сержант торжественно привстал. Мы выпили, зажевали

конфетой. У сержанта на верхней губе осталась полоска коньяка. Так у детей бывает. Только дети обычно коньяка не пьют. Они молоко пьют с пепси–колой.

— Анекдот слышал? — Капитан достал сигарету из пачки, но закуривать не стал. — Профессор выходит из кабинки сортира, брюки застегивает, оборачивается и говорит: «На сегодня все. Остальное — завтра».

— Смешно.

— Тогда повторить.

Мы опрокинули еще по полстаканчика. Сержант почесал в ухе с таким видом, будто говорил по мобильному телефону, и зевнул. Капитан похлопал меня по плечу, спросил, доберусь ли сам до дома, и, услышав мое утвердительное урчание, отпустил, пообещав держать меня в курсе. В курсе чего? Не знаю. В курсе.

Домой я пошел пешком, причем действия стакана коньяка не ощутил. Конфискованный был, верно, коньяк, паленый. Шел прямо по лужам и разговаривал сам с собой. Портфель жалко, говорил я себе, брюки рваные жалко, пиджак новый твидовый в мазуте. Да плевать мне на брюки, какого такого он меня толкнул? Какого? Какого? Какого?

— Какого? — сказал я вслух Полу, который ждал меня у подъезда вместе со своей верной «Буренкой». — Какого ты забрал поэму?

И еще ему сказал. И еще.

Журналистское правило Пола — сначала задай свои вопросы, обидеться успеешь всегда — неукоснительно сработало и в этом случае. Он не раздумывая ответил:

—Тридцатого, если не помнишь, а что с тобой? Ты отбил у хулиганов юную леди и теперь должен на ней жениться?

— В твои новости не попадет, — огрызнулся я, — вы мелкими пакостями не занимаетесь.

Мы вошли в мою квартиру. Пол поставил на журнальный столик колокольчик–ботало:

— С Кипра, давно собирался занести, пастухи подарили, полюбили меня там страшно.

Затем он занял стратегически выгодную позицию между баром и музыкальным центром, вытянув ноги до середины комнаты, поставил «The Survivors» и начал смешивать успокоительное, выдав при этом компактную, но набитую мелкими достоверными деталями историю о своем пребывании в Чечне в последние семь дней. Позвонили ему на мобильный утром в понедельник, разбудили и потребовали срочно выехать во Внуково, где уже стоял под парами самолет МЧС. Описание дыма из трубы Ту-154 и кочегара, высунувшегося в своей эмчеэсовской форме из иллюминатора, далось ему лучше всего.

Он прихватил, по его словам, первую попавшуюся под руку книжонку, доверяя моему безупречному вкусу, что было неприкрытой лестью, необходимой для того, чтобы приготовить меня к худшему. Два часа лету до Чечни поэма скрашивала его жизнь (ага, так я и поверил, в лучшем случае трепался всю дорогу с эмчеэсовцами, в худшем — проиграл в очко гонорар за еще не написанный материал). Со вторника по пятницу Пол доблестно освещал будни спасателей, боровшихся в горах с последствиями наводнения, вызванного селем, перегородившим реки сразу после землетрясения, спровоцированного неосторожным обращением с ракетами «воздух — земля» в ходе антитеррористической операции точечных масштабов (по сведениям МЧС) или терактами боевиков в горных селениях Ножай–Юртовского района (по информации ФСБ). А в ночь с пятницы на субботу, где‑то в Аллахом забытом селе, их обстреляли эти самые боевики, после чего всех эвакуировали вертолетами, ночью, под утро, после трехчасового марша по огородам и каким‑то кустам, в одном белье без вещей. Там‑то в суматохе он оставил свою сумку: кожаную, походную, с фотоаппаратом, диктофоном, а главное, поэмой.

Рассказ сопровождался двумя порциями коктейля «Мой», смешанными Полом для нас обоих ввиду моей явной непригодности к каким‑либо положительным действиям, и закончился неожиданным, но разумным предложением:

— Может, ты все‑таки мазут с себя смоешь? А я пока в холодильнике у тебя холестеринчика поищу.

Ну что ж, книга, по–видимому, потеряна навсегда. Третий повод напиться за сегодня, если считать встречу с Полом и если поводы вообще надо считать. И поскольку на кухне при проведении действий, более сложных, чем варение сырого яйца вкрутую, я абсолютно бесполезен, самое правильное — передать все в руки Пола. Своим умением из ничего приготовить ЯСТВО он поражал еще в нищие студенческие годы.

Вообще‑то состояние моего холодильника позволяло приготовить только одно, зато традиционное — со времен альмаматери — блюдо: яичницу на сале. Сам я ее никогда не делал (руки не оттуда растут), но много раз поедал и рецепт знаю. Сало надо нарезать мелкими кубиками и растопить на сковороде до состояния шкварок, после чего бросить на сковородку такие же по размеру кубики хлеба, а когда он впитает в себя жир — зеленый горошек из банки и мелко порезанный укроп. Причем режется весь пучок, как его связали на рынке. Яйца взбалтываются с добавлением имбиря, чая и коньяка (можно рома или бурбона, но не водки или джина). Затем болтанка выливается на сковородку и перемешивается практически все время приготовления, чтобы раньше времени не возникла корочка внизу. Именно этим (перемешиванием перед тем, как все окончательно перевернуть кверху поджаренным пузом и подать на стол, посыпав кунжутом) и занимался Пол, когда я вышел из ванной.

Одновременно он вел сложные телефонные переговоры с собственной супругой. Через две фразы до меня дошло, что он объясняет ей свое отсутствие в течение недели поездкой на машине к больной бабушке в деревню под Курском, непролазной грязью размытых дождем проселков, двумя проколами шин, осенним перекапыванием восемнадцати соток из сорока, невозможностью отыскать трактор и буксировочный трос в деревне без стольника или бадьи самогона. Ну и дырками в сотовой связи на полдороге к Курску, забытой дома подзарядкой для мобильника, бабушкиным девяностолетием и чем‑то еще, произносимым в самую трубку тихим низким голосом с хрипотцой.

— И она этому верит? — вякнул я.

Пол показал мне жестом «заткнись, все в порядке», и я ушел натягивать домашние джинсы. И тут до меня дошло. Зараза Пол каждому из нас предложил ту версию, в которую мы готовы верить. Был ли он в Чечне? Был ли он у бабки? Может, он с девчушкой из отдела информации на Кипре неделю загорал. А поэму мою в номере под кроватью или в Ту- 54–м, только не эмчеэсовском, а какой‑нибудь «Ямал–авиа», под сиденьем забыл.

И что мне теперь делать, скажите на милость? Вышвырнуть его пинком ноги или плюнуть на все в 13528–й раз и выпить с ним рюмку водки? Вопрос настолько риторический, что не был задан даже мысленно. Я надел джинсы, футболку и пошел есть яичницу, способную произвести впечатление только в горячем виде.

Кстати, о рюмке. После третьей, кажется, Пол, дослушав мои приключения, вдруг стал оглядываться по сторонам и как бы что‑то искать. Я ему в этом не помогал, так что он вынужден был начать сам.

— Слушай, я тут, помню, снимал что‑то на новую камеру.

Зараза, думаю, ты у меня сейчас за поэму утащенную попляшешь.

— Камеру? А, это то маленькое безобразие, в которое превратили великолепный инструмент XVII века, — камер–обскуру, магический и одновременно естественнонаучный…

— Да–да–да, то самое. И ради Бога, не надо лекций. Это безобразие стоит кучу денег, а я даже не успел его толком рассмотреть.

— Ты уверен, что оставил ее здесь? Что ты ее покупал? Что был здесь с камерой? Что улетел в Чечню? Что ездил к больной бабушке? Что копал в Чечне грядки? Что вертолет МЧС проколол шасси? Что под Курском мобильник не берет? Что у тебя есть мобильник? Что у тебя есть совесть? Что у тебя есть друг?

Пули с визгом вонзались около его подошв, но он так этого и не заметил. Пол подтянул ноги к креслу, потянулся к центру и поставил «Whiskey & Wimmen».

— Ответ: да, да, да, нет, нет, нет, нет, да, да, не знаю, да. И хватит злиться из‑за ерунды. Ты сегодня чуть не разделился на три неравные части, а выходишь из себя из‑за дрянной книжонки.

— На, получи свою игрушку. Я, может быть, из‑за той книжонки под поезд и попал.

Пол поймал камеру одной рукой и тут же стал нажимать на кнопки, одновременно делая знаки, в которых не было ничего таинственного. Я налил.

— Смотри‑ка, вон твоя книжка, только, правда, первая и последняя страницы.

Он протянул мне камеру. На экране отчетливо была видна последняя страница поэмы с нарисованным на ней колоколом.

— Слушай, Пол, этот кадр можно увеличить?

— А то. Вон в твоем Acer'е.

— Значит, так. Я сейчас иду за водкой в… холодильник. Когда я вернусь из… холодильника…

— С водкой?

— С водкой. Кадр с рисунком должен быть там и там. — Я ткнул пальцем в компьютер и принтер. — И не говори «нет». Это самое малое послушание за грех вранья. И забудем об этом.

Я удалился твердым шагом. Сочувствую соседям снизу. Иногда им приходится нелегко.

Когда я вернулся, звучала «I Got Some Help». Пол протянул мне лист бумаги, на котором был крупно отпечатан рисунок колокола и один мой палец. На юбке колокола отчетливо видна была надпись в две строки. Точнее, надписью можно было назвать только верхнюю строку. Там значились два слова: «Оть рождешя». На нижней строке не было ни одной буквы, только стрелки вверх или вниз и после каждой стрелки число. Выглядело это так:

↓ 5.1; ↓ 3.5; ↑ 17.5; ↑ 5.2; ↑ 10.1; ↓ 6.8; ↑ 7.2; ↑ 21.5; ↑ 11.9

На языке колокола тоже были цифры, расположенные в три ряда:

↑ 1.6.3

↓ 1.4.4

↑ 4.2.2,3

—Числа и мудрость одно есть, — единственное, что пришло мне в голову, пока я рассматривал рисунок.

— Это кто ляпнул?

— Августин.

— Блаженный?

— Он.

— Это ты блаженный, а не он. Водка греется, а мы тут заняты тенью хрена.

— Чем мы заняты?

— Хренотенью, вот чем. Затемненным контуром означенного, образующимся на земле или прочей какой поверхности при размещении означенного между ней и солнцем, а также иным, природным или рукотворным источником света.

— Это кто намудрил?

— Дионисий Ареопагит. «О природе вещей и явлений, или Божественный помысел во всем видимом и ощущаемом. Комментарии на Аристотеля». Книга 4, глава 12.

— Нет у него такой книги.

— Тебе видней. Но «нет» звучит слишком категорично. Может быть, так: в современном состоянии нашей исторической науки отсутствуют сведения об этом произведении Дионисия Ареопагита, но надежда на пополнение наших фрагментарных знаний о выдающемся мыслителе такого–то века заставляет ученых–мысленологов чего‑то такое делать — на деньги главным образом зажравшихся олигархов, вынутые из карманов трудящихся всех стран.

— Или так. Ты мне только поясни: выражение «главным образом» туг к чему относится — к деньгам или к зажравшимся олигархам?

—Это как редактор решит. Правка текста есть процесс, имманентный природе означенного, воплощаемый в бесполезном вождении рукойпо пергаменту или же глиняной или вощеной табличке, или же по воздуху. Ibid. Книга 6, глава 2. А хочешь, я расскажу, почему в метро у тебя все кончилось так хорошо и иначе не могло?

И Пол в обычной своей манере начал вспоминать, как в шесть лет он увидел первый цветной сон в своей жизни. В этом сне я, Вася Сретенский, ехал на красивой машине (красный кабриолет — нуда, это не мой сон) по шоссе, обгоняя убогие машинки отечественного производства, выехал на встречную полосу и на полном ходу врезался в «Ладу». После этого Пол видел во сне уже себя, участвующего в моих похоронах. Много цветов, мужчин в серых костюмах и девушек в красных платьях. Я, по его словам, лежал в гробу довольный, улыбался ему и подмигивал. Причем, как запомнилось Полу, оба мы в этом сне приличного возраста, не дети.

(Спасибо. Это как раз то, что мне нужно сегодня. Лучший друг всегда найдет способ подставить плечо в трудную минуту.)

— Не помню я, чтобы ты мне говорил об этом сне.

— То‑то ты машину до сих пор не водишь.

— Я не люблю автомобилей. По–моему, именно здесь прогресс пошел не в ту сторону. Появление автомобиля уничтожило разницу между кучером и пассажиром. Вот что мне не нравится. Раньше говорили «ругается как извозчик». И это значило, что так не ругается больше никто. Пассажир по своему статусу должен быть человеком культуры, точнее, культурности. Он представляет собой ценность, которую нужно переместить в пространстве, сохранив ее качества. А извозчик — существо по определению служебное, мелкое, лакейского происхождения. Автомобиль же каждого, кто садится за руль, переводит в состояние кучера, то есть лакея, со всеми его культурными признаками: пьянством, грубостью, угодничеством перед полицией, жадностью и…

— Премного благодарны, барин.

— О присутствующих…

— …aut bene, aut nihil. Такты недослушал. На позатой неделе брал я интервью для одного научно–непопулярного издания у физика, настоящего доктора наук, занимающегося чем‑то таким, что я сейчас выговорить не возьмусь. Он мне на диктофон много чего наговорил, да я никак расшифровать не соберусь. А между делом рассказал одну свою теорию насчет снов. Это последняя?

— Ну, еще виски есть, коньяк, ром…

— Хорошо, тогда расскажу — и к кофе.

Теория этого физика, если Пол его на ходу не придумал, состоит в том, что в каждый конкретный момент времени одновременно существует несколько параллельных миров. Он называл их «слоями реальности». В них, в этих слоях, параллельно живут одни и те же люди, но история в каждом своя. Таким образом осуществляется поливариантность мира и человеческой истории, как выразился то ли физик, то ли Пол. Сон — переход из одной реальности в другую. Заснуть в этом мире — значит проснуться в каком‑то другом. Там человек живет в тех же обстоятельствах места и времени, но совершает поступки, какие до сна не мог. Или не хотел.

Поэтому он может во сне выбрать крутую работу, жениться на девушке, к которой не решился подойти на танцах в десятом шассе. Или попасть на войну, которой избежал, поступив в институт, и стать инвалидом. Или петь у метро. А может выиграть по лотерейному билету или уйти в бизнес и купить себе красный кабриолет. Все это реализация возможностей, возникающих в этой жизни.

— Ты не обращал внимания, как часто люди, только что проснувшиеся, бывают хмурыми или ошарашенными, а то и просто дикими?

— Я тут не часто вижу только что проснувшихся людей. Тараканов чаще.

Пол меня, похоже, не слышал.

— Это они к новой реальности привыкают.

Тот физик еще говорил Полу, что смерть в одной реальности не означает прекращения существования человеческой личности в других. А длительная задержка в одном из слоев реальности может привести к отсутствию в других. Это объясняет и клиническую смерть, и летаргический сон. При этом время в разных слоях реальности течет неодинаково. Поэтому сон позволяет поучаствовать в «опережающем» или «запаздывающем» развитии жизненного сюжета. Значит, сохраненный в памяти сон помогает объяснить прошлое или предсказать будущее.

— Ну, вспомни, — воззвал ко мне Пол. — Ты же сам во сне увидел, какие вопросы по истории будут у меня на вступительных экзаменах. А наутро пришел и, пока я завтракал, дал мне все ответы. Я поехал на экзамен и сдал на «пять».

— Быть того не может.

— Узнаю профессиональную память историка. Ты хоть помнишь, как звали Всеволода Большое Гнездо?

— Дмитрий Георгиевич его звали.

— Ну, правильно: это ж не с тобой было и не в твоей реальности. А я тебе вот что скажу: кому суждено погибнуть за рулем кабриолета, того поезд метро не переедет. Ты, главное, почаще в компьютерных гонках участвуй и за руль не садись в этой реальности.

— В компьютерных гонках «Лады» не участвуют.

Пора было менять программу вечера. Я пошел варить кофе. Пол зарылся в диски.

Когда я вернулся с подносом. Пол с обычной своей бесцеремонностью копался в моем Acer'е.

— Это твоя поэма? Из‑за нее сыр–бор?

— Это один из вариантов. Или часть, выделенная из большой поэмы с какой‑то целью, может быть, для того, чтобы цензуру пройти. А вторую часть ты увез.

— Ну, извини.

— Ничего, я нашел всю целиком, только это проверить надо.

Я достал сканер, и мы закачали большую поэму в лэптоп.

— Смотри‑ка, — Пол прокрутил колесико мышки, — в поэме шестьдесят семь строф.

— Нуда.

— В каждой строфе десять стихов.

— Ну, пусть так.

— А последняя строфа в шесть строк.

— И что?

— А то, что шестьдесят семь умножить на десять — равно шестьсот семьдесят этих самых стихов или, если хочешь, строк. А в последней строфе не хватает четырех. Всего–навсего шесть строчек. Шестьсот семьдесят минус четыре — равно шестьсот шестьдесят шесть. Шутник был автор.

— Это не шутки. Если бы он с полным вариантом в цензуру пошел…

— Ну не пошел же. Где тут у тебя официальный текст, он же вариант А?

— Почему А?

— Потому что явный. Тайный будет В.

Мы сопоставили полный текст поэмы (назвав его вариант С) с тем, что я скопировал в библиотеке альмаматери, и выяснили, что пропавший вариант (В) начинается с третьей строфы большой поэмы. Пол снова вывел на экран Acer'а вариант С, выделил первые две строфы и нажал на DEL.

— Слушай, а проверить мы это как‑то можем?

— Можем, ты же первую страницу тоже заснял. Давай ее сюда.

— Получите. Она, третья строфа.

Мы очистили «большую» поэму от всех строф варианта А. И на экране компьютера осталась она — «Молитва Иуды».

[файл «Поэма-2»]

Вариант В

Для странника в юдоли темной Возжег Ты, Боже, свет ума: Но свет сей, от тебя возженной, То облежит сомнений тьма; То кроют облаком напасти; То гасит вихрь иль буря страсти. Небесные сии лучи Хоть редко иногда мелькают, В другой раз вовсе исчезают, И я блуждаю как в ночи. Воображение живое, — Сей тонкий, мой любимый льстец, Являет щастье мне прямое; Где к гибели ведет конец. Мои обманывая взоры, Распутья кажет, ставит горы Ко благу на прямом пути. Он златом пропасть засыпает, Цветами бездну прикрывает; Коль я хочу на зло итти. Насилием жестокой власти Наскучив в духе я своем, Хочу владычественной страсти Низвергнуть тягостный ярем. Она внутрь скрывшись умолкает, И вдруг страсть снова возникает Несметная сия чреда Ту власть дает им надо мною, Что став их наконец игрою, Пути не вижу и следа. О как я сам себе превратен, Одно превратное любя! — Как сам себе я непонятен, Быв непохож сам на себя! — Страх добродетели начало; Чего тогда недоставало, Теперь без меры то во мне. Все странности во мне опасны, Противоречия ужасны. И крайности всегда одне. Сей час до расслабленья нежен, И вдруг суров жестокосерд; Сей час я вовсе безнадежен. И вдруг в себе уверен, тверд; Но твердости одна минута И после скорбь сомнений люта Всю внутренность мою грызет. Скорблю, коль мира благ лишаюсь, — Скорблю, коль к ним я прилепляюсь: Тогда Тебя со мною нет. Коль сердце так во мне растленно, И ум блуждает в слепоте; Болезни тлеет тело бренно, Дни исчезают в суете; Коль шаг мой каждый — заблужденье Мой каждый взор — есть преступленье; Коль суету творений всех В себе самом я заключаю; Что я, и что в себе вмещаю? — Увы! — ничтожество и грех! Я весь ничтожество — но внемле Мой вере с гордостию ум: Советом мудрых не приемлет: — И тьма его глубоких дум, Его парения игривы. Его искания пытливы, — Все — суемудрие одно, Они питают дух мятежный: Но погашают чувства нежны: Все сердце в них иссушено. Душа в живых уже полмертва, И скудный дряхлых дней конец, — Сия ль Тебя достояна жертва? О нет! — забудь щедрот отец! Моих дней юных преступленья Исправит лишь чудотворенье. И в цвете лета моего Перероди меня, Зиждитель! Будь мой отец и обновитель Пошли мне Духа Твоего! Коль истины не постигаю: Постигну ль правые пути? — Коль сердца своего не знаю; Могу ли истину найти? — Не видя истины и тени, Я сплю во мраке смертной сени, Или средь чуждыя земли Блуждаю так, как бессловесной. Отец премудрости небесной! Мне духа мудрости пошли. Чтоб вечно вежды не смежая, Мой взор я устремлял к Тебе; И всю надежду полагая В Твоей божественной судьбе Своей внимать отрекся воле. На внутреннем моем престоле, О Боже! царствуй Ты Един; Чтобы во мне какой доброты, Кроме святой Твоей щедроты, Я не мечтал других причин. Клянуся быть Тебе покорен; Но лишь противное что зрю, — Уже судьбою недоволен, Уже скучаю и скорблю. О самолюбие жестоко! Как ты проникнуло далеко В изгибы сердца моего. О Боже, Боже милосердный! Дай мне терпения дух твердый, Влияньем Духа Твоего. Льзя ль Бога не любить всем сердцем И всеми силами души? — Но скрою ль что пред сердцеведцем? О Боже! ты мне поспеши: Ужасно для моей природы, — Любительницы злой свободы Отречься от любви своей. О Боже моего спасенья! Дай дух мне кротости, смиренья; Мятежник да умолкнет сей. Какая гибельная бездна Всех зол в душе моей лежит? Понятиям моим невместна. Какая‑то мне тайна льстит, И в самой кротости, в смиреньи, В самом себе уничиженьи. Ах! только гордости покров. Сие есть душ чистейших свойство, Сие прямое благородство Духовных, истинных сынов. Нет! Нет! Исчезни, мысль безбожна. В ком душу дух Твой возродил, О Боже! кротость в том не ложна: Тот все свое уничижил. Так в сердце Ты мое приникни, В нем Духом все Твоим проникни И в прах кумир мой сокрушай. Да помню, чувствую миг каждый, Что грех есть сущность Духом правды, И соружается душа. Мудра есть фарисейска сила. О Боже! Дух Твой все творящ, Простя в начале тонки крыла. Как голубь над гнездом сидящ, Носился ими помавая, — Себя с твореньем не сливая, Жизнь мертвой бездне сообщил. Так духа силу неизследну, Да оживит во мне тьмы бездну, Яви на мне, о Боже, сил! Моленье детское, простое Достойно Всеблагих Небес, Моленье чистое, святое С потоками горячих слез. Но я чрез многие уж годы Не знаю, сколь целебны воды Простертых к небесам очей. Так чувства все мои увяли; Так сердце мне болезни сжали, Иль пламень иссушил страстей. Пусть сердце я ношу холодно; Пусть сухость чувствую в себе И запустение бесплодно: Но Боже! я молюсь Тебе. Молюсь — для теплого моленья, Пошли мне духа умиленья, Молиться сердце научи. Моих усилий тщетна мера; Душе заграда только вера, Из камня воду источи. Молюсь и буду я молиться Дотоле, Боже! пред Тобой; Доколе слух твой преклонится Моим стенаньем и мольбой. Доколе сердца к обновленью, Души растленной к возрожденью Мне духа твоего пошлешь. — Мое надеянье не ложно; Во век то будет непреложно, Что ты единожды речешь. Пошлешь — как рек — с Преторией сферы Мне Духа, Боже! Твоего: И тьму разгонишь светом веры Внутрь бездны сердца моего. Не веры мертвой и холодной Сухой и суетной, бесплодной, Которая, как зимний луч, Лишь на поверхность упадает; Или как молния блистает, Во мраке исчезая туч. Твоей то благодати дело, Чудотворением мудра, Чтоб Истина во мне горела Желаньем чистого добра. Чтоб знаменье скорбей святое За иго я считал благое И все с любовью принимал: Чтоб дух покорности, смиренья И кроткого к себе терпенья Воззреньем на Кресте питал. Воззрю на ребра прободенны Точащи жизни питие: — Сквозь раны кровью обагренны Здесь узрю сердце я Твое Щедрот исполненное вечных, И Благ, о Боже! безконечных, — Кто ж благости причастник сей? Я — червь ничтожный — насекомо, Гордыней к мятежу влекомо И против благости Твоей. Не слезы буду лить искусства, Иль на мгновение одно Внезапно тронутого чувства, Которым свойства не дано. Росы небесной, животворной: Не слезы зависти притворной; Иль в низких что родит душах Пристрастье к твари непомерно, Иль малодушие безверно, Иль месть бессильна, рабский страх. Такие слезы безотрадны. — Всещедрый Боже! пред Тобой Пролью я слезы благодатны Любви признательной, живой. Дохнешь — и потекут вмиг воды Увядшей на лице природы; Все нову жизнь приимет вдруг. Полмертвы чувства оживятся; Душа и тело воскресятся; Возстанет к свету падший дух. Тогда, как солнца взор орлиный, Мой будет, Боже! взор вперен К востоку Твоея святыни; И дух желаньем устремлен К Твоим божественным урокам, Как странник в жажде вод потокам. Тогда спасенья чашу я И хлеб — Твой хлеб приму небесный, Пролью ручьи в восторге слезны. Тебе, о Боже! песнь поя. Ни злата мне тогда сиянье, Ни блеск честей не будет льстить, Ни бренных прелестей блистанье: Мой будет дух горе парить. И чем путь странника прельщает, Коль он отчизну вображает? — Так на земле и я пришлец; Мое на небесах все благо, И там — и там мне нет инаго, Кроме Тебя, любви Отец! Умом и сердцем погруженный Во всеобъемлющей любви: От духа в нову жизнь рожденный В святой Спасителя крови. Любить я всех, как братьев, бузу; Его примера не забуду; Добро злодеям сотворю. Благословлю меня клянущих, И миром встречу брань несущих, Молитвы за врагов пролью. Не позавидую лукавым, Их блеском щастия прельщен; Но буду ревновать я правым, Их светом доблестей пленен; Не для своей корысти, славы Священны соблюду уставы, Но имя чтилось чтоб Твое. Моя же будет честь, блаженство, Ты, Боже! благ всех совершенство, Ты, все сокровище мое. Так! все тогда мир обещает Неоцененно благо — мир; Все радость чисту предвещает. Когда разрушит мой кумир, — Мне вера ставит наказанье Твое всеждущее дыханье; Когда своим мне Духом Ты Растленну обновишь природу, Душ чистых возвратишь свободу И дар невинной простоты. Тогда не буду утешений Нигде, кроме Тебя, искать: Моих источник услаждений — Твоя лишь будет Благодать. Меня зол не потопит море. Возстанут тучи бед — и вскоре Разсеет их Твой луч един, — Одно мое воспоминанье, Что я Твое есмь достоянье, Что Ты Отец — и я Твой сын. Душе заграда только вера, Жить буду, Твой закон храня; Ты искушенный выше меры, Отец! не нашлешь на меня. Паду — и в тот же миг восстану, Весь пред Тебя в слезах предстану; И взор опять Твой — быв прощен Во свете узрю лучезарном, И буду в сердце благодарном Любовью большей распален. Твою испытывая благость В моих падениях Творец! Мою в Твои щедроты слабость Повергну вовсе наконец, И весь Твоей предамся воле. Не будет мне закона боле, Кроме Твоей любви святой; Пророка и его науку Приму, Твою лобзая руку, Утешен тем, что весь я Твой. Меня не позабудешь, Боже! Наука преблаженна, да! Пойду ль, возлягу ли на ложе, Со мною будешь Ты всегда. Ты свет — я озарюся светом; Ты истина — Твоим советом Наставлен, буду вечно жив; Ты свят — я освящусь Тобою; Ты благ — спасусь Твоей судьбою, Путь правды верой совершив. Чем дальше мысли углубляю В сокровище Духовных благ: Творец! тем больше ощущаю, Сколь беден я и слеп и наг. Твои ж щедроты неизследны, К Тебе зову из мрачной бездны: Пошли мне Духа Твоего. Он там, где хощет, жизнью дышит; Сердцами кротко к благу движет: Он жизнь, Он есть душа всего. Коль узники так жаждут света В последние их уж часы, Или земля под зноем лета Прохладной вечера росы, То умираю я от жажды. Твоей я жажду света правды, Дождя Твоих, о Боже! благ, Твоим был обнадежен словом. — Поставь меня во свете новом, И ороси иссохший прах.

Пол читал поэму так, как он обычно это делает: медленно, пережевывая каждое слово своими большими губами, закладывая ее на хранение.

— А знаешь что? В таком виде она производит впечатление. Не скажу точно какое, но производит. Давай доведем дело до конца и посмотрим, что он там зашифровал.

— А как мы это сделаем? Стрелки вниз и вверх, положим, указывают на то, сколько надо отсчитать строк или строф.

— Строф, строки, через точку.

— Пусть так, но у нас нет точки отсчета.

— Как нет? А это вот: «от рождения». Находим в поэме «рождение» и начинаем отсчет. Но сначала пронумеруем строфы, а то автор не озаботился.

Мы так я сделали, но слова «рождение» в поэме не было.

— Ничего страшного. — Пол, похоже, воспринимал наше занятие как квест. — Нет таких крепостей, которые нельзя было бы взять с помощью глотка «Famouse Grouse». Строфа 8. «Перероди меня, Зиждитель». Строфа 18. «Души растленной к возрожденью».

— Во–первых, натяжка, во-вторых, предпоследняя стрелка показывает 21 вверх. Мы со свистом вылетаем за пределы поэмы. Если строфами считать.

— А если первая цифра обозначает строку, а вторая — букву или знак?

Мы принялись считать. В варианте с восьмой строфой получилось: КИ-(Н)СВСЕАИ, в варианте с восемнадцатой — ПКЕОП,(Б)НРЛ.

— Бред какой‑то.

— А ты чего хотел?

— Я хотел заклинание. Типа «сим–сим» или «у–зенон». А это же произнести невозможно! Слушай, давай вернемся к первой мысли —строфы–строки. Может, он чье‑то рождение зашифровал?

— Может, свое.

— А ты знаешь дату его рождения?

— В общем, да. 22 января 1763 года.

Мы стали искать строки, отсчитывая их от 22–й строфы.

Получилось так:

Не позавидую лукавым И чем путь странника прельщает Но твердости одна минута Пусть сухость чувствую в себе Льзя ль Бога не любить всем сердцем Растленну обновишь природу Нигде, кроме Тебя, искать То кроют облаком напасти Дай мне терпения дух твердый.

— Ну что же, вполне связный текст. Я что‑то тоже в себе сухость чувствую.

Пол бодрился, но и он, и я понимали, что обе наши попытки провалились. Иных вариантов решения задачки не было. Поэтому по общему согласию мы порешили закончить вечер рюмочкой конька «Grand Breuil XO». Дабы растленну природу все‑таки обновить.

Другими словами:

Дитя, сестра моя, Уедем в те края, Где мы с тобой не расставаться сможем; Где для любви века, Где даже смерть легка, В краю желанном, на тебя похожем.