Похоже, просыпаться после десяти часов утра с головой, похожей на бомбу, любовно начиненную террористом обрезками гвоздей, становится моей новой хорошей традицией. Где‑то был анальгин. Интересно, почему анальгин не рекламируют? Можно бы сделать хорошую рекламу по телевизору. (Если у меня телевизор замурован, это не значит, что я его вообще не смотрю. Я ведь хожу в гости.) Сценарий телевизионного ролика, секунд на двадцать.

Эпизод первый: царь в Думе, посреди заседания, хмурится, не слушает, страдает. Камера наплывает и проникает ему в голову, где сидит дракон и пожирает его мозги. Ну, или пышет огнем, в детском варианте. Камера выезжает из головы. Царь торжественно объявляет: полцарства и руку дочери в придачу за лекарство от боли. Рядом сидит дочка лет двадцати в кокошнике и лупает глазами. Хочет замуж.

Эпизод второй: в голове царя рыцарь в доспехах, раскрашенных в цвета Байера, наезжает на дракона. Хрясь мечом — и срубает ему башку, которая катится по траве с удивленным выражением морды. Царь на секунду улыбается с облегчением, потом хватается за голову (свою, не дракона). У дракона вместо одной башки появляется две, рыцарь крошит их в капусту. Появляется четыре головы, которые со вкусом поедают и рыцаря, и коня, смачно сплевывая доспехи.

Эпизод третий: восточного вида старикашка в ярком халате обкуривает обалдевшую рептилию травами. Потом разбегается и бьет тварюгу (опять одноглавую) пяткой в прыщавый лоб. Дракон на секунду дуреет, потом делает кий–а-а своей пяткой. Старик улетает, размахивая полами халата. Царь взвивается до потолка.

Эпизод четвертый: Василиса Прекрасная лет двадцати пяти в белых одеждах с надписями «анальгин» подходит к дракону и ласково гладит его бугристую слюнявую зеленую морду. Дракон сразу превращается в белого барашка. И они уходят в поля рекламных расцветок под мягкую музыку.

Эпизод пятый и последний: царь в умилении протягивает карту своей страны, разделенную напополам жирной красной линией, Василисе Прекрасной. Та, вся затянутая в черную кожу, надменно отвергает карту и подмигивает ухмыляющейся царевне.

На экране, на фоне уходящих вместе Василисы и царевны, возникает слоган (или, по Бегбедеру, титр): «Анальгин. Нет боли, есть ясность!»

Кстати, о ясности: надо бы заглянуть в комнату с колокольчиками.

Еще одна традиция этого дома: гости уходят не прощаясь. Постельное белье сложено на кресле, рядом лежат джинсы и футболка. На футболке — листок с написанным губной помадой одним словом. Ну что ж, сюрпризом это для меня не стало. А настоящий сюрприз ждал меня на дне пакета для мусора, когда я выбрасывал туда пустую баночку из-под йогурта. Там лежали два серьезно так использованных гигиенических тампона.

Это значит, я полночи спорил на тему, идти или не идти к девушке, которой не только не до меня, но и вообще ни до кого. Смешно.

Ну ладно, анальгин я прорекламировал, жизненный тонус худо-бедно восстановил. До встречи с испанцем у меня почти шесть часов. Можно прочитать еще один эпизод из биографии моею персонажа.

[файл АПХ-VI]

ИЗ ЗАПИСОК А.П. АПРАКСИНОЙ

«…вновь обратиться к судьбе моего дяди Алексея Петровича. Он вернулся в Россию незадолго до моего рождения, в 1794 или в начале 1795 года. Жизнь, которую он вел в Париже, охваченном безумством революционной черни, не была тайной для правительства, и по прибытии в Петербург дядя был немедленно доставлен к коменданту, а вслед за тем выслан в Смоленское имение своих родителей с запретом поступать как в военную, так и в гражданскую службу, равно как и проживать в столицах.

Воцарение Павла Петровича ничего не изменило в судьбе дяди. Крайняя степень подозрительности, отличавшая сего несчастливого императора, в особенности распространялась на тех, кого он сам считал причастными к какому‑либо заговору. Так что, в отличие от тех его знакомых, кто был гоним Великой Екатериной, но был помилован ее венценосным сыном, Алексей Петрович получил категорический приказ оставаться в деревне безвыездно. И так более пяти лет прожил он в нашем селе Сретенском, где после смерти деда, последовавшей в 1797 году, хозяйствовал мой отец.

В дела экономии дядя не вмешивался. Он привез с собой большую библиотеку, много читал, еще больше писал, вел обширную переписку с друзьями юности. И хотя большая часть его бумаг утеряна, у нас в Сретенском до сих пор хранятся несколько бесценных реликвий: объемистые письма Николая Михайловича Карамзина, в которых он, вперемежку с сообщаемыми новостями и расспросами о житье–бытье, рассуждает о литературе, философии н истории, делится своими впечатлениями от бесед с Гёте и Гердером; короткие послания баснописца Крылова с язвительными замечаниями почти в каждом из них: два–три шуточных стихотворения Ивана Ивановича Дмитриева, столь живо напоминающие его «Безделки»; полтора акта пьесы Александра Ивановича Клушина «Аптекарь, или Обманутый обманщик», а также стихотворный ответ на дядино письмо, написанный на семи страницах рукою Василия Львовича Пушкина в 1798 году. Еще одна, самая толстая пачка писем, по всей видимости, относится к философским и отчасти богословским занятиям Алексея Петровича. Письма эти, полные разного рода рассуждений и намеков, писаны главным образом неким Александром Жеребцовым, который, сколько мне известно, какое‑то время был русским консулом во Франции. Видимо, там они с дядей и сошлись в части своих интересов.

Много времени Алексей Петрович уделял и нам, своим племянникам. Меня, по малости лет, он больше развлекал разными шутками и забавами, которые специально придумывал, говорил со мной по–французски и по–немецки и в возрасте четырех лет начал учить буквам. А со старшим моим братом Петром он занимался естественной историей, географией и биологией, составлял с ним гербарии и даже проводил химические и медицинские опыты в отдельном сарае, где они оснастили свою «лабораторию».

После восшествия на престол императора Александра Павловича обстоятельства жизни дяди переменились. Запреты были сняты, и он смог наконец уехать в Москву, где поступил на гражданскую службу в шестое отделение Правительствующего сената. В это время он особенно сдружился с сослуживцем своим сенатором Голенищевым–Кутузовым и с французским эмигрантом, бывшим кавалерийским офицером Пьером Арро. Вот это последнее знакомство сыграло в судьбе дяди роль весьма значительную, если не сказать трагическую.

Дядя рассказывал мне спустя много лет, что познакомились они в Париже в дни ужасной якобинской диктатуры. Встретившись в Москве, старые приятели обнаружили много тем для бесед. В привычку дяди вошло проводить один–два вечера в неделю в доме Арро, ставшего к тому времени директором популярного частного пансиона для мальчиков, известного преподаванием большинства предметов на французском и немецком языках и отменной выучкой пансионерских воспитанников во всем, что касается верховой езды и владения разными видами оружия.

Сам Арро приехал в Россию вдовцом, имея двух детей–погодков: девочку и мальчика. В 1805 году дочери Арро исполнилось 16 лет, сыну — 17. Жан–Поль Арро получил приличное образование в пансионе отца. К тому же он, постоянно находясь в компании сверстников, говорил по–русски ничуть не менее свободно, чем на родном языке. В том году младший Арро был зачислен в лейб–гвардии Уланский полк, чему много способствовало аристократическое происхождение (предок Арро участвовал в первом крестовом походе) и ходатайства высоких покровителей.

Софи же, тоненькая и гибкая, с черными, как угли, глазами и оливковой кожей, росла, что называется, дикаркой. Все предметы, преподаваемые ей учителями отцовского пансиона, она знала лучше брата, за исключением тех, что давались на русском. Подруг у нее не было, их заменили книги немецких, французских и английских авторов прошедшего века, утомительные своей многословной чувствительностью, но именно этим и способные заменить неокрепшему уму настоящую жизнь, как заменяют ее сны наяву китайским курильщикам опиума.

Отец Софи, связав свою судьбу с Россией, стремился к тому, чтобы дети его чувствовали себя более русскими, чем французами. Сын вполне оправдал ожидания. Дочь же, обещавшая со временем стать настоящей красавицей, беспокоила отца все более и более своей любовью к одиночеству, робостью в присутствии малознакомых людей, каким‑то болезненным пристрастием к чтению. И тогда, зная о педагогических талантах своего давнего приятеля, а также о его знакомствах в кругах московских и петербургских литераторов, Арро обратился к дяде с просьбой дать несколько уроков русского языка и русской словесности его дочери с тем, что когда придет время ей появиться в обществе (а пожалуй, что уже и была пора), она произведет впечатление не только своей внешностью, но и знанием России, ее обычаев, языка, характеров. Арро рассчитывал, что дочь не будет стесняться «учителя», которого знала с детских лет как oncle Alexsis. Кроме того, дядя, оказывая дружескую услугу, отказался брать деньги за уроки.

Расчет оправдался. Занятия, первоначально проводимые один день в неделю, очень скоро стали ежедневными, успехи Софи в русском языке — замечательными, а количество книг на русском языке в ее комнате стало слегка беспокоить ее отца. Но тревожился он, как вскоре выяснилось, не о том. Примерно через полгода занятий дядя приехал к своему другу в вицмундире, прошел в кабинет, а выйдя оттуда с сумрачным видом, проследовал обратно. Оказалось, он просил руки Софи и получил ясный и недвусмысленный отказ.

Конечно, отца Софи отчасти смутила разница в возрасте. Но не только. Дело в том, что сослуживец и приятель Жана, блестящий гвардейский офицер и богач князь Хованский, гостивший в это время в Москве у родственников и ставший в короткое время своим человеком в доме Арро, за день до того обратился к нему с просьбой дать согласие на брак с Софи. Пьер Арро, не веря своему (и дочери, конечно) счастью, ответил немедленным согласием. Самой же Софи они пока не сказали ни слова, договорившись, что сам отец, а в крайнем случае и брат выступят ходатаями за князя, ч Сразу после ухода Алексея Петровича Арро поднялся в комнату дочери сообщить ей, во–первых, что образование ее закончено, а во–вторых, что ее судьба (а заодно судьба ее отца и брата) определилась и можно готовиться к свадьбе. «Новой Элоизы» он не читал, история Абеляра ему тем более известна не была, так что слезы дочери и ее решительное нежелание выходить замуж за князя вызвали раздражение, а затем и непритворный гнев. Попытки уговоров привели лишь к еще большим слезам, решительному «нет» и угрозе убежать из дома и обвенчаться с Хвостининым без благословения родителя.

В отчаянии Пьер Арро явился в дом к дяде и, как говорят, стоял перед ним на коленях до тех пор, пока не получил от друга обещания никогда больше не видеться с Софи и письма к ней, содержание которого осталось не известным никому, кроме трех человек: дяди, Софи и ее отца. История эта вызвала у бедной девушки тяжелейшую горячку. Она была на самой грани между жизнью и смертью, а окончательное излечение заняло несколько месяцев. Все это время близ нее находились отец и князь Владимир Хованский. Выздоровление было не только физическим, но и нравственным. Оправившись после болезни, Софи дала согласие на брак с князем, поставив при этом условие, что ни она, ни князь больше никогда не будут видеться с ее отцом.

Что же касается дяди моего Алексея Петровича, то он выбрал себе иное лекарство: простившись с Москвой и статской службой, дядя вернулся в армию, в свой Ахтырский гусарский полк. Вновь надев доломан и ментик с золотым позументом, он окружил себя делами и заботами о пропитании и квартирах солдат, фураже для лошадей, о смотрах и маневрах, а вскорости принял участие в настоящих сражениях. В полку около 1812 года сошелся он с небезызвестным Денисом Давыдовым. Разница в возрасте не мешала возникновению дружбы искренней и прямой. Денис Васильевич посвятил дяде свои стихи, позже опубликованные в «Московском телеграфе». Каждый желающий может найти их, открыв том за 1826 год. Я же помню лишь первые две строфы:

Доставай‑ка флягу с ромом, Алексей, боец седой. Уж слышны Перуна громы С поля битвы за горой. Нам любезны те перуны, Сабли востры и штыки, Но милей гитары струны, Чаша вкруг и чубуки.

Отечественную войну Алексей Петрович встретил в чине подполковника и был в сражениях с самых первых дней. В одном из них, под Салтановкой, он получил тяжелейшую контузию: будучи ранен неприятельской шрапнелью, дядя по своему обыкновению не ушел с поля боя. Под ним была убита лошадь. Уже на земле он получил тяжелейший удар в голову. Более полугода доктора не могли поручиться за его жизнь. Осенью 1812 года он был перевезен в наше рязанское имение, где и провел еще около двух лет под постоянным присмотром докторов и сиделок. В то время в одном доме с ним проживали и мы с матушкой, поскольку наше Сретенское было захвачено и разграблено наступающими французами из корпуса Даву. Мы, как могли, ухаживали за ним, стараясь облегчить его участь. Там мне довелось получше узнать открытый и честный характер моего дяди, его всеохватные знания. Не раз меня удивляли его смелые и оригинальные суждения о политике, искусстве, литературе и науке.

Теперь же я должна сказать о том благороднейшем поступке, который совершил дядя, как только оправился от ран, полученных в сражениях за Отечество. Но для этого мне придется описать бедственное положение, в которое попала моя семья по окончании войны. В этих записках немалое место уделялось моим братьям: Степану, Афанасию и особенно Петру, который был старше меня всего лишь двумя годами и с которым мы были необычайно дружны. К великому моему огорчению, судьба всех троих сложилась трагически.

Многих несчастий, постигших нашу семью, можно было бы избежать, если бы не удивительная снисходительность родителей к их второму сыну Афанасию, родившемуся сразу вслед за Степаном и почти на двадцать лет раньше, чем я. Он рос болезненным и слабым мальчиком, ему многое позволялось в детстве, и, выросши, он стал настоящим проклятием для близких. Начав самостоятельную жизнь в столице службою в одном из гвардейских полков, он никогда не брал во внимание долг перед Отечеством и фамилией. Кутежи и карточная игра заменили ему службу. И кончилось это тем, что он, задолжав кредиторам гораздо более того, что составляло его жалованье вкупе с родительским содержанием, растратил деньги, выделенные на обмундирование солдат его роты. Осознав всю глубину своего падения, а также тот позор, который он навлек на семейство и полк, Афанасий, не дожидаясь, пока все раскроется, покончил с собой.

Долги его пали на отца. Тот, обладая слабым здоровьем, еще более подорвал его в неусыпных стараниях поправить положение семьи. К тому же, стремясь быстрее избавиться от позора и груза долгов, он вступил в неоправданные торговые операции, был обманут купцом, своим компаньоном, и в результате потерял фабрику, построенную еще моим дедом. В конце концов отец был вынужден заложить рязанское и одно из смоленских имений. Все эти печальные обстоятельства ускорили его кончину в 1810 году. Запуганные хозяйственные дела стала вести наша матушка, но поправить их существенно ей не удалось.

Старший из моих братьев, Степан, воплощал в себе все истинные черты рода Хвостининых: честность, благородство, отвагу. Все эти качества очень помогли ему в военной службе. В войну 1812 года он командовал полком и мог дорасти до больших генеральских чинов, но в сражении под Малоярославцем Степан получил тяжелое ранение и вскоре скончался, оставив молодую вдову и трех малолетних детей. Жена его, дочь погибшего в Русско–турецкой войне офицера и пансионерка Смольного института, приданого с собой не принесла. После кончины брата она с детьми осталась совсем без средств и проживала вместе с нами в том же рязанском имении.

Все надежды семьи сосредоточились на самом младшем из моих братьев, Петре Петровиче. Он учился в Московском университете и готовился, окончив курс с отличием, занять приличное место в государственной службе. Но в 1812 году Петр пошел в ополчение, проделал весь поход русской армии от Тарутина до Парижа, и во Франции, внезапно перешел в католичество, он поступил в один из францисканских монастырей.

Таким образом, кроме дяди, взрослых мужчин в семье не осталось. На него, израненного в боях, легла обязанность заботиться обо мне, моей матери и семье племянника. И это при том, что смоленские имения были совершенно разорены неприятелем, рязанское заложено, а кредиторы по–прежнему не были удовлетворены.

Последствия контузии не позволяли дяде вступать в службу гражданскую или военную. Для занятий хозяйством ему недоставало практического опыта. Но дядя нашел выход, и совершенно неожиданный. Продав поместье, доставшееся ему от бабушки Авдотьи Романовны Буланцевой, он заплатил долги и снял кабалу с остальных земель. Отказавшись от своей части рязанского имения, он обеспечил меня приданым. Не могу сказать, что оно нужно было моему жениху, а ныне горячо любимому супругу. Но родители его из соображений ложно понятой чести настаивали хотя на каком приданом и дали согласие на наш брак л ишь тогда, когда Алексей Петрович, выступивший в качестве моего опекуна, предъявил им по всем правилам заверенные документы, вводящие меня во владение шестью сотнями крепостных душ, пашнями, лесом, маслобойней и винокуренным заводом.

Село Сретенское в Смоленской губернии он закрепил за моей матерью с условием, что после ее кончины оно перейдет в собственность детей Степана. А пока что на их содержание Алексей Петрович отделил больше половины своей офицерской пенсии. Сам же он поселился в Москве в тесной каморке, во флигеле особняка одного из своих друзей, забрав себе только книги, которых уже тогда было свыше тысячи томов. Жил он очень просто, почти нигде не появляясь, время от времени лишь встречаясь с друзьями молодости: Павлом Ивановичем Голенищевым–Кутузовым, полковником Петром Илларионовичем Сафоновым и Петром Ивановичем Арро, знакомство с которым он вновь возобновил после возвращения в Мосжху.

И именно в этот момент, осенью или в самом конце 1815 года, князь Владимир Хованский посетил дядю в его уединении и сделал ему необычное предложение. Он сообщил, что намерен отправиться с женой и пятилетней дочерью в Европу на довольно длительный срок, не менее полугода. Сын же Александр, по слабости здоровья, их сопровождать не может. Оставлять его на попечение тетушек и нянек князь не намерен. Наслышанный о педагогических талантах Алексея Петровича, он решил просить его стать, как ои выразился, «наставником» восьмилетнего Сашеньки. Князь предложил дяде жить в его московском доме в качестве хозяина, препоручив ему всю прислугу. Жалованье, предложенное князем, намного превышало скромные потребности Алексея Петровича. Кроме того, отдельная сумма выделялась на покупку книг и препаратов для опытов.

Дядя, взяв несколько дней на обдумывание, согласился. Спустя полгода князь написал, что они с Софьей Петровной предполагают задержаться во Франции еще на несколько недель, после чего, возможно, отправятся в Италию, после чего предложил Александру с наставником переехать в подмосковную —село Старбеево, где можно оборудовать настоящую химическую лабораторию. Дядя, привязавшись за это время к доброму и отзывчивому мальчику, не раздумывая долго, согласился. А в дальнейшем уже и сам Александр не хотел расставаться со своим учителем более, чем на один–два месяца, в течение которых он жил с отцом и матерью в Петербурге или в Москве. Князь с княгиней по–прежнему много времени проводили за границей, оставив свой московский дом и подмосковную на попечение управляющего, которому было дано четкое указание выполнять все приказания Алексея Петровича, почитая его наравне с хозяевами.

Видя дядю в то время в Москве, я нашла его сильно постаревшим, но бодрым и большей частью в спокойном и даже веселом расположении духа. Он нашел в Александре благодарного ученика и с радостью передавал ему свои знания, полученные не годами, проведенными в заграничных университетах, но постоянным самообразованием. Сам он мне сказал как‑то, что столь счастливым в своей жизни он был лишь два или три раза. Но именно эта счастливая жизнь была прервана трагическим происшествием, которое, вероятно, и стало причиной…»

На этом ксерокопированный текст заканчивался; похоже, читал я его зря, ломая глаза на всех этих завитушках, которыми графиня без зазрения совести украшала половину букв, другую половину делая похожими друг на друга, я так понимаю, для красоты и гладкости почерка. И при этом старушка Апраксина не написала ничего, что бы мне могло помочь Разве что упоминание о Жеребцове и Голенищеве… Как–ни- как Александр Жеребцов в 1802 году создал «французскую» масонскую ложу «Соединенных друзей», а Павел Иванович Голенищев–Кутузов был в начале XIX века мастером стула ложи «Нептун». Ну уж лучше бы я диссертацию дочитал, может быть, там что полезное… Батюшки святы!!! Отзыв‑то я вчера из ректората не забрал! Бегом одеваться, есть еще полтора часа до встречи с Куардом.

В ректорате вместе с заверенным отзывом мне передали записку с просьбой зайти в деканат юридического факультета. Там секретарша декана, строгая, а может быть, просто злая на свои прыщики девушка не глядя сунула мне бумажку, подписанную замдекана по учебной работе. В бумажке мне предлагалось в течение недели предоставить в деканат программу моего спецкурса и понедельный план лекций с указанием рекомендуемой литературы и вопросов к экзамену. То ли привет от Сергея Сергеевича, то ли так просто, от нечего делать, начали гайки закручивать. Плакала моя богатая идея «свободного» курса. Нет, в Испанию, в Испанию… или в альмаматерь? Черт его знает, но пока что надо машину ловить, на встречу ехать. Я позвонил Куарду, попросил прощения и предупредил, что опоздаю минут на десять — пятнадцать.

Почему‑то Куард выбрал грузинский ресторан на Остоженке. Машину, кстати, можно было и не брать, на метро быстрее бы получилось, чем в новых московских пробках. Проскочив фонтан у входа и кое‑как справившись с тяжелой деревянной дверью с кованой ручкой, я шел по маленьким зальчикам, оформленным обрывками старых газет, объявлениями полувековой давности и рисунками мелом, среди деревянных столов и ветвей искусственного винограда, пока не набрел на Куарда, сидевшего за столиком на каком‑то деревянном балкончике.

Я присел за столик и еще раз извинился. Он, казалось, не обратил никакого внимания ни на само опоздание, ни на извинения, ни на мой виноватый вид. Лишь спросил, не возражаю ли я против сделанного им заказа: салат, лобио, долма. Я не возражал. Неожиданно хмурый официант принес лаваш и «Rioja Reserva Koto de Imas» 1993 года. Положив свою пластиковую папку на стол, я заметил, что рядом с Куардом лежит его черная кожаная папка для документов.

Пока несли салат, мы (точнее, все же я, Куард лишь сделал вид) пригубили вина, немножко поцокали, покивали, и я начал рассказывать о судьбе книги, придерживаясь чеченской версии Пола, но не называя его. Куард слушал внимательно, кивал, потом взялся за салат. Я так и не понял: огорчила его пропажа книги или нет. Решил спросить.

— На следующей неделе в Чечню отправляется религиозно–гуманитарная миссия от Международного фонда святой Терезы. Возможно, мне удастся войти в ее состав.

Вот и все, что он сказал, на минуту отложив вилку. И снова принялся за салат. Я вытащил из своей папки распечатки большой поэмы и ее официального варианта и передал Куарду, объяснив, как мне удалось получить и то и другое. Он поблагодарил. Пока несли лобио и долму, мы помолчали, а дальше Куард повел беседу сам:

— Я был не вполне откровенен с вами неделю назад. Прошу меня понять и простить. Какие‑то вещи я не мог говорить без одобрения начальства, какие‑то просто тогда не знал. Но теперь я получил полномочия на более, скажем так, откровенную беседу и даже некоторые документы, которые мне разрешено вам передать. Я надеюсь, вы поймете, почему нас интересует данная тема. Дело в том, что на самом деле нам давно известна цель, которую преследуют иудаиты вот уже почти две тысячи лет…

— Мне кажется, — не утерпел я, — что я тоже владею этой тайной. По крайней мере я хотел бы высказать предположение…

Куард взял бокал с вином и сделал им поощрительный жест.

— Они хотят воскресить Иуду; более того, они знают или думают, что знают, как этого добиться.

И я рассказал ему все, что к тому времени узнал о Хвости- нине и его изысканиях, о возможном воскресении герцогини при помощи сведений, содержащихся в бумагах, спрятанных предком Алексея Петровича в винном погребе. Куард пару раз почесал переносицу, что я счел знаком то ли сомнения, то ли удивления. Но в голосе его никакого намека ни на сомнение, ни на растерянность не было.

— Ну что ж, вы значительно облегчили мне задачу. Раз вы все знаете, возможно, вам и самому будет интересно в дальнейшем.

Интересно-то мне было. Но я никак не мог понять, как человек, пусть и искренне верующий, может всерьез, а не как мы с Полом, рассуждать о людях, поставивших себе задачу обойти все законы разом: и природные биологические, и божественные.

— Послушайте: ну ладно Средневековье. Тогда в людей с песьими головами верили. Но сейчас‑то… Вы же не скажете мне, что в самом деле верите в возможность воскресения человека, удавившегося две тысячи лет назад?

— Por qué? Скажу. Во–первых, для человека, который должен верить во всеобщее воскресение в далеком или недалеком будущем, это не так уж и необычно. Во–вторых, существует пророчество святого Денама, прямо указывающее на возможность и обязательность воскресения Иуды.

Я никогда не слышал о святом Денаме и просил меня просветить.

— Видите ли, святой Денам мало известен потому, что нам пришлось укрыть его жизнь и творения в тени другого святого. Вы ведь использовали в своем курсе записки о путешествиях святого Брендана.

Это был не вопрос, а утверждение. Я кивнул, одновременно решая, с какого бока подобраться к долме.

— Ну вот. Святой Брендан считается учеником святого Денама. На самом деле святой Денам и есть на девяносто процентов святой Брендан.

— Это как?

—Да так, что святой Брендан путешествовал, да ничего не писал. Все, что известно о его плаваниях, — это то, что он плавал. Сведения же, положенные в основу его жития, взяты из собственноручных записок святого Денама, только значительным образом скорректированных. Более того, я бы выразился еще точнее: святой Брендан — это созданная в X веке дымовая завеса, с тем чтобы спрятать святого Денама и его пророчество.

— Что же в нем такого страшного?

—А вот почитайте. Специально для вас перевели с латыни на испанский.

Он вынул из своей папки пару листов бумаги и передал мне. На первом листе вверху значилось:

«Житие, странствия и пророчества святого Денама, именуемого также Вдагоном, составленное в 600 году от рождества господа нашего Иисуса Христа, его учеником, монахом монастыря Святого Духа, братом Борном».

Но это было не все житие, а лишь один фрагмент, озаглавленный:

«О третьем плавании святого Денама к Закату, и о чудесных явлениях, случившихся со святым и его спутниками на восьмой неделе сего плавания, а также о том, как удалось им счастливо избежать напастей, поджидавших их на пути».

Собственно говоря, два этих заголовка и занимали почти всю первую страницу, а нужный мне фрагмент был отчеркнут красным фломастером на следующей:

«…и возблагодарили Господа, давшего им новую пищу, и плыли три недели, и не видели больше земли. И по прошествии трех недель закончились у них вода, хлеб и коренья И сказал святой Денам: «Братие, положите весла. Положимся на волю Господа, который не оставит нас». И туг же поднялся сильный ветер, погнавший судна на закат. И плыли они так три дня и три ночи. А на исходе третьей ночи в воскресенье увидели они Остров, со всех сторон окруженный валунами меж которыми бурлила вода, как будто она кипела. И у одного валуна бил фонтан кипящей воды, а из моря торчала голова человека, страдающего от жара и жажды.

И когда они приблизились к сему Острову, то ветер прекратился, и волны улеглись. Но святой Денам запретил своим спутникам выходить на берег, ибо был этот Остров краем земли. Все послушались и лишь один брат Дабей, мучимый жаждой, сошел на берег. И случилось с ним то, что как он ни шел, не мог ни удалиться от берега, ни приблизиться к воде, ни вернуться обратно.

Совершив крестное знамение, братья запели: «Услышь, Господи, правду, внемли воплю моему» (Псалом 16). И тогда вновь показалась голова человека из волн у самых камней. И спросили они: «Кто ты и что здесь делаешь?»

«Я, — ответил тот, — несчастнейший из людей. Я Иуда, мучимый в аду за то, что сделал нечто, что должен был сделать. Не по заслугам я нахожусь в этом месте, но благодаря милосердию Иисуса Христа. Не в этом месте мне следовало находиться, но я здесь благодаря великодушию Искупителя, по случаю святого дня Господнего Воскресения. Но скоро мне вновь отправляться туда, где я должен находиться по моим девам. Но эта губительная Преисподняя будет недолго еще владеть мной. Слою Искупи геля твердо, и скоро явится в мир два человека: один лысый и другой волосатый. Один из них совершит нечто такое, что войдет в Преисподнюю и станет мне заменой».

И спросили его братья: «Не брат ли Дабей тебе замена?» Печально склонилась голова Иуды, и горький стон раздался из его груди: «Нет, ибо он не лыс и не волосат. И не исполнилось еще предначертанное, но скоро исполнится. А вы если поплывете немедля на восход, то по прошествии двух дней встретите остров, полный плодов и кореньев, и будет там источник свежей воды». И было так.

И возблагодарили братья Господа и запели «Радуйтесь, праведные, о Господе…» (Псалом 32) и еще: «От конца земли взываю к тебе в уныние сердца моего…» (Псалом 60), и по знаку святого Денама опустили весла в воду и оставили позади Остров с горько вздыхающим Иудой и братом Дабеем стоящим и идущим, но не останавливающимся и не сходящим с места. И сказал святой Денам поставить парус и вновь поднялся ветер и два дня…»

Хмурый официант спросил, не надо ли нам чего. Я попросил чаю, Куард — кофе. Я стал говорить, что из‑за фантазий свихнувшегося монаха, то есть, простите, святого с видениями в голове, не стоит так уж напрягаться. Он же, ничуть не обидевшись, заметил в ответ, что если бы один монах, да еще умерший около 556 года, то, может, и не стоило. Но когда в одну дуду дуют совершенно разные люди на протяжении столетий…

— Вам известно имя Монфокора де Вилара?

— Литератор XVII века? Аббат, каббалист и убийца собственного дяди? Он автор «Разговоров о тайных науках». Помнится, его зарезали. Не то розенкрейцеры за разглашение их сокровенных тайн, не то саламандры с сильфами, не то, извините, ваши предшественники.

— Могу вас заверить, что к смерти этого человека моя служба не имеет никакого отношения. Святому Престолу вполне достаточно было лишить его сана и запретить публичные проповеди. Смертный же приговор Монфокору вынес суд Тулузы. Но вы знаете, что правосудию добраться до него не удалось. Сама же его смерть — для нас такая же загадка, как и для всех. Что на самом деле удалось моим предшественникам, так это изъять из первого издания 1670 года (как и из всех последующих) несколько слов из «Пятого разговора графа Габалиса с учеником». Там речь зашла о людях, продавших бессмертную душу и заключивших пакт с гномами, действующими от имени Сатаны. Всего‑то несколько слов.. Он достал из папки еще один листок и протянул мне.

— За последние триста лет это читали много три десятка человек. Читайте отсюда со слов: «Стало быть, души…» Изъятое выделено курсивом.

Я взял листок.

«— Стало быть, души таких людей умирают?

— Умирают, сын мой.

— Заключающие сей пакт не осуждаются на вечные муки?

— Этого не может быть, ибо душа их уничтожается вместе с телом.

— Легко же они отделываются, — молвил я, — претерпевая столь ничтожное наказание за столь чудовищный грех: ведь они отреклись от крещения и от веры в Спасителя!

— Как вы можете называть ничтожным возврат в темные бездны Небытия? Это куда более суровая кара, чем вечное пребывание в преисподней, где еще ощутимо милосердие Господне, которое проявляется в том, что адское пламя только обжигает грешника, не испепеляя его до конца, где Иуда знает, что воскреснет и падет в объятия Сына Божьего! Небытие Я большее зло, чем ад…»

— Послушайте, — я отложил листок, — я все равно не понимаю, как можно этому верить. Ведь это чистой воды фантазия, вымысел.

Куард вертел в руках бокал с кроваво–красным вином. Потом поставил бокал на стол, не отпив. Во взгляде его не было ничего, кроме усталости.

— Все по отдельности, конечно, так и есть. Тут фантазия, здесь вымысел, там вообще просто бред. Но почему все фантазии столетие за столетием вертятся вокруг одного и того же? У человечества других тем нет для фантазий? А если НЕ фантазии? Вам просто отмахиваться, а у нас за плечами, знаете ли, тысячелетия борьбы и веры в то, что это борьба за Христа, а не против. Вот вам пример того же XVII века. «Мысли», Блэз Паскаль. Читайте. Здесь никто ничего не менял. Не успели. Или не заметили. Он ведь при жизни их не издавал. Всего‑то одна фраза. А смысл какой?

Я взял листок и прочитал: «Иисус видит в Иуде не врага, а исполнителя воли Господа, к которому Он преисполнен любви, и так мало в нем враждебных чувств, что Он именует Иуду другом».

А на столе меня ждал еще один листок. На нем значилось:

Николай из Кузы. Около 1439 г. Черновые наброски к IV главе («О непостигаемом познании абсолютного максимума, совпадающего с минимумом») трактата «De docta ignorantia».

«Максимальное равенство есть такое, которое не является различным от чего бы то ни было другого. Оно превосходит всякий разум. Вот почему абсолютный разум, раз он есть такое, которое не может находиться целиком в действительности, и не может быть большим, так же как и меньшим, будучи только тем, что может быть. Минимум есть то, меньше чего ничего не может быть. И так как таковым является максимум, очевидно, что минимум совпадает с максимумом. Это очевидно всякому, кто пытается свести минимум и максимум к количеству. Очистив и минимум, и максимум от количества, отбросив в своем сознании и большое, и малое, мы поймем с полной очевидностью, что максимум и минимум совпадают. Абсолютное количество не более минимально, чем максимально, в нем минимум и максимум совпадают. То же и у людей. Максимальный грех Иуды в полном и совершенном максимуме становится минимальным, то есть лишается свойств греховности. Мы это объясним на следующих страницах по вящей милости самого Бога».

Я протянул листы Куарду. Гот сделал жест, означающий, что я могу оставить их себе. Мы помолчали. Я допил вино и сдался:

— Ну хорошо: допустим, существовало некое тайное знание, прорывающееся сквозь официальную трактовку событий то здесь, то там. Допустим даже, что есть возможность воскресить Иуду. Но тела‑то нет. Не мне вам рассказывать, что без тела воскресение невозможно.

— А тело есть. Точнее, было.

— И где? Не в бочке же засоленное, как тело Вергилия?

— Нет, не в бочке. Я вам сейчас передам еще один документ, но сначала, если позволите, небольшое предисловие.

Куард пригубил свой бокал и сделал это так, как у нас не делает никто: не стесняясь почувствовать вкус капли вина.

— Помните, на лекции, посвященной Иуде, вы цитировали «Тольдот Иешу», Страсбургскую и Венскую рукописи?

Я кивнул.

— Вас уже, наверное, не удивит, что существует еще один вариант; назовем его Ватиканской рукописью, хотя найдена она была в Мадриде. Текст ее почти совпадает с текстом Венской рукописи, но есть несколько разночтений. Одно из них — несколько слов о гибели Иуды. В Венской рукописи говорится: «Иуда… осквернился и упал на землю». В рукописи Ватикана эта фраза продолжена: «…и земля отвергла его».

— И что это значит?

— Точно сказать нельзя. Но в 1678 году в Аквитании, в одном из бенедиктинских монастырей, была обнаружена средневековая копия трактата «De mortibus persecutorum», предположительно принадлежавшего руке христианского апологета Лактанция. Трактат был написан около 316 года. О нем упоминали более поздние авторы, но сам текст был неизвестен. Рукопись считалась утраченной. Так вот, найденный текст был в ужасном состоянии, часть мест при подготовке публикации разобрать не удалось: тем более что некоторые фразы и отдельные слова были просто счищены с пергамента, как это нередко делали в Средневековье, желая улучшить написанное или что‑либо скрыть. Эти выявленные, но не прочитанные места — лакуны — никогда не публиковали. Но современные научные методы позволили прочитать зачищенные места. Одно из них приходится на единственное на весь текст упоминание об Иуде. Вот что там говорится.

Из папки был изъят еще один лист.

— Зачищенные и восстановленные слова выделены курсивом.

Я прочитал: «И тогда ученики, которых было одиннадцать, приняв на место предателя Иуды, которого не приняла земля, Матфея и Павла, разошлись по земле, прославляя Евангелие, как повелел Учитель–Господь…»

— Как видите, — продолжал Куард, — и здесь странная фраза о неприятии землей тела Иуды. А в 1967 году в Египте случайно, при очистке земли под строительство, была вскрыта могила монаха. Захоронение датируют приблизительно концом II или началом III века. На теле монаха был найден папирус с коптскими письменами. Случилось так, что папирус попал в Ватикан, где его публикацию не сочли полезной и своевременной. Назывался текст «Свидетельство Иосифа Варсавы о смерти и воскресении Господа нашего Иисуса Христа». Это самый большой фрагмент так называемого апокрифического «Евангелия Иосифа» или «Евангелия Иуста». Другие фрагменты, общим количеством более десяти, были известны и раньше. Часть из них опубликована, но не этот последний.

— А был разве такой апостол Иосиф?

— Не из первых двенадцати. В книге «Деяний святых апостолов» говорится (Куард цитировал по памяти): «Итак, надобно, чтобы один из тех, которые находились с нами во все время, когда пребывал и обращался с нами Господь Иисус, начиная от крещения Иоаннова до того дня, в который Он вознесся от нас, был вместе с нами свидетелем воскресения Его. И поставили двоих: Иосифа, называемого Варсавою, который прозван Пустом, и Матфея… И бросили о них жребий, и выпал жребий Матфею, и он сопричислен к одиннадцати апостолам». А Иосиф, называемый также Варсавой, не попавший в число двенадцати избранных, но пробыв с ними все время или по крайней мере несколько месяцев, написал свой отчет о событиях, происходивших главным образом в последнюю неделю земной жизни Иисуса, и о первых годах апостольского служения его ближайших сподвижников. Вот та часть, которая вас может заинтересовать.

Я взял еще один листок. На нем было напечатано лишь несколько строк: «…и называли то место Акелдама, что означает «земля крови», и не могла держать земля останков его и расступилась. И забрали тело его и сказали: укроем его в пещере, ибо душа его в аду, как сказано пророком: «Ад преисподней пришел в движение ради тебя, чтобы встретить тебя при входе твоем». И тогда положили тело Иуды в пещеру, но по прошествии трех дней раздался голос, взывающий к ним: «Войдите и возьмите тело его, ибо не будет места ему до скончанья времен, ибо уловлен он делами рук своих». И пошли и взяли тело его. И понесли к другой пещере и взмолились об упокоении тела его, и укрыли. И по сей день нет упокоения телу его, ибо сказано в Писании: «Нечестивые — прах возметаемый ветром», и еще сказано: «Да обратятся назад и покроются бесчестием умышляющие зло; да будут они как прах пред лицем ветра, и Ангел Господень да прогоняет их». И до сего дня не принимает земля тела его и нет пещеры, чтобы укрыть прах его».

— Знаете, у меня складывается такое впечатление, что при желании из документов архива, которыми вы пользуетесь, можно составить альтернативную историю человечества последних двух–трех тысяч лет.

Куард еще раз пригубил бокал, на долю секунды прижал к губам салфетку, а потом произнес:

— Chtototipatogo.

Потом он сказал, что ему и его «информационной службе» хотелось бы получить по возможности полный отчет о поэме и мои соображения.

— По поводу чего?

Он сделал рукой жест, означающий: «По поводу всего этого». Я обещал, и Куард тут же спросил, что он может для меня сделать. Тут мне пришла в голову одна мысль. Я рассказал ему о Сергее Сергеевиче, описал его и попросил, если есть возможность, узнать, в какой структуре он работает.

Мой собеседник внимательнейшим образом меня выслушал и сказал, что сегодня улетает из Москвы, но это совершенно не важно. Завтра–послезавтра он пришлет мне e‑mail. Мы договорились не давать Сергею Сергеевичу повода влезать в наши дела. Куард познакомил меня с примитивным кодом, которым будет зашифровано это сообщение. А что касается Барселоны и моего спецкурса, то Куард сказал, что esto puede esperar. С тем и расстались.

Вечер ушел на:

внимательный осмотр пустых рук, которые должны были держать пластиковую папку с отзывом на диссертацию и бумагами, оставленными Куардом;

поездку в ресторан на метро;

переворачивание тяжелой деревянной мебели под старину на том балкончике, где мы сидели;

задушевную беседу с администратором, в кабинете которого нашлась папка, и пешее путешествие обратно, благо вечер выдался сухой и теплый, как домашние тапочки.

В общем, Иуда Иудой, но портфель новый надо покупать.

Нет, еще одно. Уже застелив обруганный прошлой ночью диван и нацелившись одним прыжком продавить в нем пару-другую пружин, я развернулся, пошел в комнату с колокольчиками и взял с полки книгу, открыл ее на сто девяносто второй странице и прочел: «Нужно глубоко, твердо усвоить себе идею долга, чтобы при тех невообразимых трудностях, кои предстоит преодолеть человеку и кои могут напугать самые смелые воображения, не впасть в отчаяние, не потерять всякой надежды, чтобы остаться верным Богу и отцам. Только через великий, тяжкий, продолжительный труд мы очистимся от долга, придем к воскрешению, войдем в общение с Триединым, оставаясь во всей полноте чувствующими и сознающими свое единство. И только тогда мы будем иметь окончательное доказательство бытия Божия, будем видеть его лицом к лицу». И он туда же.