Наша команда доходяг не принадлежала к числу абсолютно безнадежных. В пределах лагеря она еще ходила на работу. Работали мы под крышей. Одни тонкими бритвами, прикрепленными к доске, разрезали разные тряпки на длинные и узкие лоскутки, другие связывали их и склеивали, третьи сматывали склеенные полоски в клубки, четвертые превращали обработанный материал в ремни. И предприятие называлось — «Gurtweberei» — ременная мастерская.
Работа в мастерской была нетрудной, плевой. Только компания собралась ужасно скучная. Ни один из «мастеровых» не имел даже отдаленного сходства с человеком. Даже капо был ни рыба ни мясо. Мы называли его девицей. На свободе он пел и танцевал в оперетте и по недоразумению считался мужчиной. Ругался он по-мужски но тонюсеньким дамским голоском. В лагерь капо-девица попал за выдающиеся заслуги в области гомосексуализма — расхаживал с розовым треугольником.
В этой мастерской все были как на подбор. У кого руки гниют, у кого ноги, у кого лицо перекошено, у кого грудь дырявая, у кого температура высокая… А лохмотья, лохмотья!
Ужасный зловонный запах источали гнойники и раны. И неисчислимое множество вшей было у нашей команды — море-океан! Ползали они не только по спинам по штанам, по одежде, но и по скамьям — пестрые и откормленные как тараканы.
Наша команда давала наибольший процент заболеваемости сыпняком. Многие и попадали в нее больными. Сам капо-девица отдал, бедняжка, богу душу, заболев сыпным тифом.
Однако работа в мастерской имела и немало преимуществ. Прежде всего, узники находились под крышей: ни дождь не льет тебе за воротник, ни морской ветер не продувает тебя насквозь. Во-вторых, работаешь сидя. На непокорные, отказывающиеся служить ноги можно не обращать внимания. Они не нужны. Кроме того, можешь с соседом-доходягой поспорить, поговорить — обсудить, например, проблему Вильнюса; можешь под видом поиска спутавшихся лоскутков залезть под стол и затянуться там дымком, пока тебя вице-капо не вышибет ногой обратно.
Большую роль играли и два коротких перерыва, во время которых узникам предоставлялась возможность отправить естественную надобность. Пока, бывало, доберешься до отхожего места, пока, прихрамывая, вернешься — проходит добрые полчаса.
Однажды во время перерыва я нашел во дворе окурок, но какой окурок почти половина сигареты!
Мы тотчас с соседом закурили благословенную находку. Стоим, тянем дым из кулака. По очереди. Тайком чтобы начальство не увидело. В рабочее время курить строго запрещалось. Курение, видите ли, — родная сестра лени. Пришла моя очередь сделать затяжку. Откуда ни возьмись, на меня внезапно набросился второй староста лагеря — пронырливый палач Зеленке.
— Покажи-ка, что у тебя в руке?
Я разжал руку. И что же: окурок почти испепелился.
— Ишь, рвань, что придумал. Курорт тебе здесь, что ли?
От первого удара Зеленке в скулу я пошатнулся, но все-таки устоял на ногах. Но от второго упал навзничь. Ну и левая у Зеленке! Редко кто не падал от ее удара. После встречи с гадюкой Зеленке у меня три месяца гудело в ушах, как в потревоженном осином гнезде.
В обеденный перерыв в мастерской давали коричнево-черный, немецкий, настоящий лагерный кофе. Но он был горячий. От него по всему телу разливалась теплынь. Бур-бур-бур — лилась изнутри сладкая, нежная музыка. А главное — не так страшно хотелось есть.
Однако кофе, к несчастью, оставался привилегией лиц имевших собственную посуду. У кого была посуда — тот пил живительный напиток, облизываясь и поглаживая живот. У кого не было посуды — тот сгорал от зависти.
Был у Вацека Козловского в блоке паренек лет семнадцати-восемнадцати от роду. Он раздавал арестантам к обеду мисочки, а потом собирал их. В этом и заключались все его обязанности. Так или иначе он был облечен некоторой властью, а начальству, как исстари водится, всегда легче жить, чем подчиненному. По сравнению со мной этот мальчонка казался кулаком, владельцем сотни моргов земли, хотя и ходил он с завязанной щекой, подбитой, видно, Козловским.
Пришел я как-то к сиятельному пареньку.
— Одолжи, — говорю, — мне мисочку. Очень хочется на старости хлебнуть немножечко кофе…
Я не знал, каким голосом просить, с какими словами обращаться к нему, чтобы, не дай бог, не разозлить его. Раз повторил свою просьбу, другой. Я клялся всеми святыми, что верну посуду в целости и сохранности. Но паренек и слушать не изволит, — восседает за столом и старательно ковыряет пальцем в носу.
— Ваша светлость — умолял я, сняв шапку. — Может, ваше сиятельство соизволит…
Не говоря ни слова, он вытащил из-под стола ржавую помятую кружку и стал вертеть ею у себя под носом. Наконец изрек:
— На, только смотри, скотина, не свистни. Назавтра он мне и ржавой кружки не дал.
— А-а, — заявил он — много таких оборванцев как ты, шляется. На всех посуды не наберешься… Пшел вон! — и замахнулся на меня метлой.
На мое счастье, умер один доходяга, мой коллега по ременной мастерской. У него была банка от консервов, немного ржавая, но с приделанной сверху дужкой. Бедняга иногда одалживал ее мне и я знал, где он ее прячет. Когда он не вернулся на работу, я извлек дорогую банку из тайника, устроенного в тряпье, и она перешла в мое владение. Другого наследника у покойника не было.
Мне теперь было наплевать на всех подручных и наймитов Вацека. Без их милости тешусь горячим кофе и слушаю сладкое, нежное мелодичное бурчание: «Бур-бур-бур…»
Вот что значит иметь свою консервную банку!
Я было уже свыкся с участью доходяги и готовился тем или иным путем отправиться к Аврааму, как вдруг положение литовской интеллигенции в Штутгофе стало меняться неслыханным образом.
Начальство лагеря явно перестаралось; слишком быстрыми темпами оно морило и сживало со света заключенных. За столь ревностное исполнение долга заправилы лагеря, видно, получили хороший нагоняй от вышестоящих властей, которым по каким-то политическим соображениям стало неудобно уничтожать нас так уж быстро.
В один прекрасный вечер всех литовцев-интеллигентов, оставшихся в живых и еще кое-как волочивших ноги, вызвали по фамилиям и выстроили отдельно. К нам подошел целый отряд эсэсовцев, не рядовых, разгуливавших с винтовками, а высокопоставленных чинов вооруженных револьверами, разных чиновников, начальников различных лагерных учреждений. Осведомились у нас, где кто работает, и занятых на изнурительно тяжелых участках отвели в сторону. Начался дележ. Тех из нас, которые пришлись больше по нутру, эсэсовцы забрали с собой. Кто взял по одному, кто по два. Взяли на работу в подведомственные им учреждения. Некоторые эсэсовцы выгнали своих старых служащих и приняли литовцев. Четверо наших попали даже в красное здание комендатуры. Повезло же.
В числе принятых на работу в комендатуру был и я. Нас тотчас отправили в баню под хороший теплый душ. Впервые за время пребывания в лагере мы как следует помылись. Нам выдали свежее новенькое белье — носки, ботинки и даже комплект чистой добротной одежды, только с красными крестами на спине и на штанине. Поселили в отдельном блоке, вместе с так называемыми заключенными-проминентами — парикмахерами, кельнерами, портными и сапожниками, непосредственно обслуживавшими эсэсовских молодчиков. Было здесь и несколько писарей и кладовщиков.
Жизнь в комендатуре, по сравнению с блоком Вацека, казалась настоящим раем. Людей мало, кровати не скучены, у каждого отдельная постель. Тут и чистые подушки, и простыни, и по четыре одеяла — знай себе грейся!
Никто не кричит, не ругается. Никого не избивают. И поесть досыта можно. Узник получает всю положенную ему порцию, а иногда и с добавкой. И самое главное — нет вшей, ни одной даже на развод! Узники-проминенты и содержались в отдельном блоке, чтобы они не занесли, не дай бог, насекомых в помещение комендатуры и в одежду властительных хозяев. Заключенный, попавший сюда, мог считать себя спасенным. Как бы то ни было, я из сословия доходяг выкарабкался.
В этот рай мы попали только вчетвером. Все прочие остались во власти Вацека Козловского во власти его порядков и предоставляемых им радостей жизни. Им и работа досталась более трудная. Некоторых прикрепили к садоводству. Труд садовников официально считался легким, хотя они носили воду носили землю, носили навоз. А ведь здоровье-то у всех было подорвано.
Я попал на работу в самое главное учреждение лагеря «haftlingsschreibstube» — арестантскую канцелярию — т. е. основную часть канцелярии начальника Штутгофа. В ее ведении находились персональные дела заключенных и множество других важных вещей. Я получил доступ к некоторым тайным документам. Из канцелярии, как с высокой горы, я мог обозревать лагерь, следить за всем, завязывать знакомства с самыми влиятельными заключенными. Здесь можно было познакомиться со многими руководящими лицами эсэсовской организации, которые даже кое в чем стали от меня зависеть. Я в частности, назначал им работу, устанавливал дежурства и время отпуска. Правда, назначения утверждал начальник лагеря, но мои предложения он принимал всегда. Куда какого эсэсовца определю — там он и дежурит.
В канцелярию стекались все лагерные новости и слухи, сплетни и секреты. В ней сплетались нити лагерной политики постольку, поскольку это касалось «самоуправления». Канцелярия приобретала особенно важное значение и потому, что помещалась под одной крышей и была связана с рабочим бюро Arbeitseinsatz, — игравшим большую роль в жизни заключенных.