В местечке Ланц мы соединились с нашей колонной. Наше дальнейшее двухдневное путешествие приобрело совершенно иной характер.
Прежде всего в Ланце буйвол Братке выгнал из школы пеструю компанию беженцев и отвел помещение для нас. Немцы недовольно гудели:
— Мы, чистокровные, давно поселились в школе и теперь должны выметаться на улицу, а эти каторжники займут наши места?
— Вон! — проревел Братке и выгнал немцев. Буйвол просто сошел с ума. Он заставил местных жителей варить для нас гороховый и картофельный суп, и даже с колбасой! Мои-де каторжники хотят есть. Бюргеры покорно варили суп и тащили к Братке, а он раздавал всем узникам. И позже, когда мы шли по немецким деревням, мы получали суп. Братке заранее заказывал его по телефону, и во всех деревнях немцы ждали нашего прихода с полными котлами.
Кроме того, буйвол Братке уже два дня не разрешал пристреливать обессилевших и ослабевших. Их складывали на реквизированные подводы и везли дальше. Черт знает, что вдруг стало с буйволом!
В Ланце, в школе, Братке поселил нас в теплом зале, а своих эсэсовцев загнал в холодную, нетопленую комнату.
Эсэсовцы были возмущены поступком своего шефа. Они матерились, снимая штаны и ложась спать в холодной конуре. А нам нанес визит… сам бургомистр Ланца со своим помощником. Городской голова вежливо поздоровался и весьма любезно осведомился не испытываем ли мы в чем-нибудь нужды, не ждем ли от него какой-нибудь помощи. Утром он снова проводил нас в путь, словно мы были самыми дорогими его гостями!
Мы разинули рты от удивления. Мы ничего не понимали.
Неужели мы вновь стали людьми? Вот черт!
По Ланцу мы шатались, совершенно не обращая внимания на конвоиров и полицейских. Каждый шел, куда хотел. Наши специалисты-попрошайки быстро снюхались с кучкой немок. Не успели мы и оглянуться, как они притащили суп. Девчонки заполнили зал школы до отказа — хоть бал устраивай. Представительницы прекрасного пола наперебой предлагали плоды своего кулинарного искусства, и я просто не знал, какую из них почтить своим вниманием. Ничего себе были девочки, средней руки. Жаль только, что ноги у меня распухли и температура все еще была около 38-ми. У друга моего Витаутаса хоть и было сорок с лишним, но суп он глотал, как дракон.
Проклятый болтун Мюллер присмирел, как ягненок.
— Эй, ты, — говорили мы ему — сделай то-то и то-то. И Мюллер шел и выполнял поручение, словно бы это был его солдатский долг.
— Мюллер, не будь скотом, не приставай. Получишь по морде!
— Хо-хо-хо. — ржал Мюллер. — Зачем по морде? Дай лучше табачку.
Ну и дела; у эсэсовцев иссякли запасы курева, не осталось ни щепотки. А у нас еще водились сигареты. Эсэсовцы оказались в наших руках!
Отказавшись от курения, мы сложили свои запасы в общую кассу и держали эсэсовских молодчиков в своем подчинении. Набить трубку доверху мы им никогда не давали. Мы насыпали на ладонь щепотку на полтрубки. Эсэсовцы низко кланялись и благодарили нас. Очарованные табаком, они терпеливо выслушивали все наши ругательства, не выражая протеста, боясь не получить и на полтрубки.
Наконец мы добрались до цели. Нас пригнали в захудалый лагеришко Ганс, или, по-нашему, гусь. Свое птичье название он получил по одноименной деревне, расположенной недалеко от моря, примерно в двенадцати километрах от рыболовецкой гавани Леба.
Лагеришко был совсем паршивенький. Он лежал на склоне высокого холма, и окружало его огромное непроходимое болото. Бараки плохонькие, полуразвалившиеся, скорее годные для разведения кроликов, чем для заключенных. А впрочем, может, они и для кроликов не годились бы.
Наша колонна сильно поредела. От тысячи шестисот человек осталось не больше половины. Одни убежали по пути, других прикончили. Однако бараки Ганса не могли вместить и такое сравнительно малое количество узников. Давка была неимоверная.
Атаман бандитов Франц немедленно приступил к «организации» жилья. Он оккупировал угол одного из бараков, поставил стражу, вооруженную дубинами, и никого не подпускал. Другие пусть располагаются, как хотят.
Чем же мы хуже Франца? Решили попытать счастья.
У некоторых из нас были вещи, выплаканные у Майера еще в Штутгофе. Узники, в частности, объяснили Майеру, что без часов и вечных ручек они не в состоянии успешно трудиться во славу Третьего рейха. Уважая столь высокую цель, Майер кое-кому вернул часы и ручки. Одни часы тут же были положены в лапу буйвола Братке — и тут же были приняты. Сумасшедший буйвол снова превратился в теленка. Братке немедленно нашел в дальнем углу лагеря отданную всем ветрам на расправу халупку — складик для хранения инструмента. Халупка была крохотная, но с печью.
— Вот, — рявкнул Братке, — ваше помещение. Изолировано. Воров не будет. Принесите солому. Устраивайтесь, как хотите.
Быть владельцами «особняка», пусть и плохого, — великое дело.
Мы притащили соломы, украли полмешка угля для печи. Верстаки и другое деревянное оборудование превратили в топливо, натопили печку. Ах, как приятно было лежать возле горячей печи, растянувшись на соломе! Одна беда у нас нечего было варить. Ничегошеньки. И в лагере было пусто. Живи, как хочешь.
На этот раз в карман к Братке попала сотня сигарет, и он согласился дать нам провожатого с тем, чтобы трое из нас пошли нищенствовать в окрестных деревнях. Попрошайничество дало скудные результаты.
В окрестностях Ганса жили немецкие крестьяне. Они свято верили, что все заключенные головорезы — чего же ради их тогда кормить? С мужчинами в деревнях вообще нечего было разговаривать. У женщин можно было кое-что выудить, пустив в ход все свое мужское обаяние, и то если не видят местные мужчины. Однако через три дня и этот источник продовольствия иссяк.
Маэстро разбойников Франц последовал нашему примеру и предпринял экспедицию в деревни. Экспедиция действовала самостоятельно и оригинально. Она не попрошайничала, нет. Франц и его свояк просто грабили крестьян брали все, что попадалось под руку.
Немецкие крестьяне возопили. Они пожаловались высшему начальству в Лауенбург. Оттуда пришел строгий приказ: во избежание грабежей и распространения заразных болезней никого из лагеря не выпускать.
Потерпев банкротство как грабитель, Франц решил заняться торговлей. Через эсэсовца-свояка атаман бандитов купил корову и быка на мясо. Он предложил нам вступить в компанию, и мы согласились. Когда в лагерь привели купленных животных, мы ахнули: перед нами стояли две старые клячи лошадиной породы. Что Франц делал с кониной, черт его знает. Но мы прогорели, нам достались только копыта. Оно, конечно, и копыта вещь неплохая, но все же есть их было несподручно…
Чтоб гром разразил проклятого Франца! Разве можно делать бизнес с бандитским атаманом!
Другой разбойник, страдавший от избытка инициативы оккупировал со своей шайкой единственный в лагере колодец с насосом. Хочешь напиться — плати дань шайке. Заплатишь — напьешься. Не заплатишь — капельки не выпросишь. Тебя гонят палкой прочь. Не, мешай, мол, видишь, насос испорчен, починяю.
О! Братке — наша власть — начал кормить заключенных!
Он каждому выдавал в день по пол-литра супу. В несоленой воде стыдливо плавали две неочищенные картофелины. Больше ничего не было, ничегошеньки.
Позже начальство стало привозить из Лауенбурга хлеб. Давали по 250 300 граммов раз в неделю. А иногда даже по два раза!
Братке скупал у окрестных крестьян полудохлых лошадей. Он сдирал с них шкуру и мясо совал в суп, — по кусочку, конечно, для вкуса. Конину и картошку обычно съедали Франц и его союзники-бандиты, занимавшие командные посты на кухне. Всем другим смертным доставалась только жижа, в которой плавали отдельные картофелины и какие-то ошметки конины — длинные мочалистые жилы, похожие на щетину грязного старого борова. Всю эту радость мы получали раз в день. Месиво варилось без соли. Соли хватало только для Франца и его шайки. В лагере начались серьезные кишечные заболевания. Лагерь стонал и голодал. Голод принял такие размеры, что кишки зарезанной клячи, выброшенные бандитами, заключенные вырывали друг у друга из рук и проглатывали сырыми, вместе с содержимым. Эпидемия в лагере росла…
Мой приятель Витаутас лежал с температурой сорок. Были у нас еще двое с такой температурой. Я тоже был все время прикован к постели. Мои ноги не слушались. Черт знает, что с ними сделалось. Кажется, ноги были как ноги, в меру распухшие, в меру свинцовые. Представьте себе, даже не болели. Только сладко ныли и таяли, как будто пчелы в них меду нанесли. Право, ничего особенного с ними не происходило. Но когда я их ставил на землю, они отказывались идти, гнулись, словно были без костей, и я падал ничком. Ничего, брат, не поделаешь.
В нашем «особняке» жил и врач колонны, поляк из Гданьска, Витковский. Он провел в лагерях около пяти лет. Добрый, милый человек, Витковский сам еле держался на ногах. У него не было ни лекарств, ни инструмента. Власти ему ничего не позволили взять из Штутгофа, ровным счетом ничего.
Когда Витковский осматривал наших приятелей, лежавших с высокой температурой, он только качал головой и молчал. У них, конечно, был тиф или паратиф. Скажи он начальству, больных немедленно перевели бы в «больницу», которая скорее напоминала мертвецкую, чем лечебное учреждение. Там они угасли бы сразу. В нашем же «особняке» им посчастливилось выжить. И никто от них не заразился.
Хороший человек был Витковский, дай бог ему здоровья. Изредка нас навещали эсэсовцы. Одни заходили за табачком, другие за сочувствием погоревать по поводу различных житейских бед и невзгод. Эсэсовцы приносили иногда горсточку соли: больше у них и у самих ничего не было. Иногда приходил даже Маргольц. И он старался корчить приветливую мину.
А буйвол Братке стал даже философом. Он приносил известия о ходе военных действий, но они не радовали его сердце.
— Если так пойдет и дальше, — уверял Братке, — я брошу весь лагерь к черту, прихвачу вас с собой и подамся прямо в порт Леба. Там я суну капитану рыболовецкого судна револьвер в морду, и мы все перемахнем в Швецию.
Но пока что Братке привел к нам немецкого крестьянина из деревни Ганс и разрешил с ним торговать. Крестьянин явился как нельзя кстати. В лагере не было продуктов. Узники должны были сами добывать пропитание.
Крестьянин привез около пяти центнеров картошки и несколько ковриг хлеба. Выманив у нас пару хороших часов, новые сапоги и мотор с длинной кишкой для накачивания воды, который мы нашли в нашем «особняке», он скрылся. Нам передали, что жена будто бы запретила ему поддерживать торговые отношения с заключенными. Объегорил он нас, гадюка. Такие часы отдали, такие сапоги, а мотор, мотор! Его можно было и под кроватью держать, и к лодке привинтить, и в колодец опустить. Он всюду бы работал. И за такое добро мы получили только пять центнеров картошки! Шельма, а не купец!
Эсэсовец Шяшялга, желая облегчить нашу участь, обегал все окрестные села в поисках чего-нибудь съедобного. Всю добычу он принес нам. Шяшялга нашел в округе одного «умзидлера» — колониста из Литвы. Колонист носил коричневую нацистскую рубашку и чувствовал себя чистокровным немцем. Литовцам он не захотел помочь… из принципа. Пусть подохнут, так им и надо.
В соседнем с лагерем поместье Шяшялга встретил литовца-батрака из Кретинги. Вместе с семьей его насильственно привезли сюда из Литвы. Работал он в имении скотником и много терпел от своего хищного, скаредного хозяина.
Скотник пришел на помощь своим соплеменникам. Он, может быть, сделал больше всех для нашего спасения.
Окрестные жители-поляки стали привозить своим соотечественникам, особенно родственникам, много всякой всячины… Приезжали они с нагруженными доверху возами. Организованно доставляли хорошие продукты. У нас же ничего не было за душой. Мы питались только картошкой, да и ее оставалось так мало! Так вот, этот скотник-литовец ради нас обижал лошадей своего хозяина. Порядочную часть муки, предназначенной для лошадей графа, он прятал. Жена скотника пекла из этой муки хлеб, а Шяшялга доставлял этот хлеб нам. Конечно, не по многу нам этого хлеба доставалось — в жалкой нашей будке ютилось около сорока человек, но все же каждый получал ломоть-другой, причем ежедневно, в течение месяца. А это было очень много. Иногда Шяшялга раздобывал для больных какой-нибудь пирожок, стакан молока или яичко. Мало, конечно, да и на том спасибо!