Наш лагеришко, прислонившийся к откосу холма, издыхал, как та старая кляча, которую привели к нам в качестве супного мяса…
Правда, от супа не было ни толку, ни радости. Есть его можно было только с закрытыми глазами. Между крохотными островками грязной, нечищеной картошки плавали в нем какие-то коричневые червеобразные, почти шерстяные нити. Кухонные деятели уверяли, что перед нами не что иное, как лошадиные мускулы. Может быть, грязные нити и были когда-нибудь мускулами, черт их знает. Они противно тянулись, и там, где прилипали к миске, — а они постоянно прилипали, — алюминиевая поверхность посуды покрывалась как бы тонким слоем ржавчины, Желудки каторжников ржавели от вываренных лошадиных мускулов не хуже алюминия. Проглотишь, бывало, один моток нитей, другой и внутри пошел кавардак, весьма напоминающий холеру…
Когда приносили бачок супа, на него страшно было смотреть. Люди отворачивали носы. Но что было делать? Ужасно хотелось есть.
— Эх черт бы его побрал, — рассуждал узник. — Будь что будет, может, как-нибудь проглочу!
Но даже и паршивой грязной бурды давали мало. Пол-литра в день. И ничего больше. Люди болели. Люди проклинали все на свете. Люди умирали, как по заказу, избавляя буйвола Братке от лишних забот.
— Если мы застрянем в Гансе надолго, то все передохнем, как мухи. Никто не уцелеет. Надо что-то предпринять. — слышалось вокруг.
Легко сказать — что-то предпринять, — когда сил нет. Правда, в лагере Ганс, кроме возни на проклятой кухне и отопления помещений, не было никакой работы. Мы снесли все деревянные постройки, где уже не осталось живых. Мертвецы и кандидаты в покойники могли ведь провести ночь-другую и на сквозняке. Не все ли равно им? Мы сломали внутренние перегородки, содрали крыши, сняли полы — и все предали огню. Когда местные ресурсы иссякли, более крепкие заключенные отправились за дровами в лес. Дровосеки обеспечивали свои бараки и кухню. Никаких других повинностей узники в Гансе не выполняли. Но и это было нелегко. Здоровых, имеющих силы добраться до леса и пилить, было очень мало. Почти все заключенные бродили по двору, как одурелые тараканы. Кто копался в навозе в поисках пищи, кто, схватившись за живот, стоял в очереди у нужника. Одни дрожали, скорчившись где-нибудь на соломе, другие стонали во дворе на снегу, как на приморском пляже.
Два раза в неделю из Ганса в Лауенбург отправлялась за продуктами реквизированная подвода. Эсэсовцы ведь тоже хотели есть! Ржавые нитки дохлой кобылы для их желудков не годились.
Проявив гонкое дипломатическое искусство, представитель нашего блока примазался к такому эсэсовскому каравану. На счастье, во главе каравана стоял в тот день наш старый знакомый, проклятый болтун Мюллер.
В Лауенбурге царил хаос. Город был запружен людьми: пешими и конными, детьми, женщинами, мужчинами. Все они нагружены всякой всячиной, всякой дрянью. Военных совсем не видно. Иногда по булыжнику громыхал грузовик, полный инвалидов, или появлялся верховой с несколькими голодными лошадьми, редко-редко семенил какой-нибудь кривой старикашка. В прифронтовом городе Лауенбурге не чувствовалось боевого духа.
Из Восточной Пруссии в окрестности Лауенбурга наехало много беженцев. По приказу эсэсовцев крестьяне грузили свое имущество и двигались на запад. Кто не подчинялся, того ставили к стенке и расстреливали на месте. Пока земледельцы Восточной Пруссии добирались до Лауенбурга, Красная Армия подошла к Одеру. Путь к дальнейшему отступлению на запад был отрезан. Померанские крестьяне от Одера уже двигались на восток, и наконец два потока беженцев встретились в районе Гданьск — Гдыня. Встретились они и в окрестностях Лауенбурга.
Люди с грехом пополам добывали себе пищу но лошадям было худо — не было ни стойл, ни корма. Беженец обычно выпрягал гнедого, выводил за ворота и, напутствуя его кнутом, отпускал на все четыре стороны. Живи, мол, братец, как умеешь, а я тебя кормить не в силах.
В окрестностях Лауенбурга бродили табуны таких бездомных, испуганных лошадей. Братке поймал пару. Он за резал их для узников, а начальству предъявил счет: столько-то и столько-то за убой… Храбрые воины Третьего рейха состязались в ловле беспризорных лошадей. Они ловили их, связывали и гнали в Лауенбург.
У бездомной кавалерии вид был довольно меланхоличный, но другой кавалерии в Лауенбурге не было, равно как не было и регулярной армии. На всех тротуарах и перекрестках Лауенбурга торчали, нацепив свои партийные значки, только коричневорубашечники-фашисты. Они ловили мужчин, особенно беженцев и дезертиров, задерживали любого прохожего, будь то железнодорожник, будь то работник связи — все равно. Только и знали — цап за шиворот и тащат в сторонку, где уже стоит кучка пойманных — знаменитый фольксштурм.
Новобранцам поспешно выдавали винтовки и тут же отправляли на передовые позиции. Мобилизация в фольксштурм проходила безукоризненно. Можно было подумать, что владыки Третьего рейха запланировали ее давным-давно…
Приехав в Лауенбург за продуктами для эсэсовцев, проклятый болтун Мюллер, ясное дело, первую встречную бабу поманил к себе пальцем:
— Я, знаете ли, приехал из лагеря Ганс. Со мной прибыл один узник. Он из Штутгофа. Сла-а-а-вный человек. Не вор, не головорез. Не укажешь ли, тетушка, где тут выдают продукты для эсэсовцев?
Тетушка пожала плечами. Она ничего не знала.
Встретив следующую бабу, Мюллер завел ту же пластинку.
Езда с Мюллером была настоящим мучением. Любой мог сойти с ума. Представитель нашего блока, тот самый, что, по рекомендации Мюллера, был не вор и не головорез, вышел из себя и, ничего не говоря фельдфебелю, соскочил с воза и пошел своей дорогой.
Не успел он перебраться на другую сторону улицы, как его схватил за шиворот коричневорубашечник с партийной бляшкой.
— Куда, дорогуша, путь держишь? Интересно, как выглядят твои документы?
— У меня их нет — ответил задержанный.
— Ах, так? У вас нет документов, голуба? Не соблаговолите ли немного затруднить себя и пройти со мной до полицейского участка?
— Никуда я не пойду, у меня нет времени.
— Ах, скажите пожалуйста — нет времени. Ходите без документов, а в полицию зайти — времени нет? Вы действительно очень занятой господин. Я таких давно-о не видал!
— У меня нет времени с вами препираться. Разве вы не видите, что я не немец?
— Чудесно. Не немец — раз, без документов — два, страшно занятой — три. Хм. Что же вы, дорогуша, за птица? Чем это так занята ваша головушка?
— Я заключенный из Штутгофа.
— Что, что вы сказали? Не понял… Повторите еще раз.
— Я узник. Приехал сюда с Мюллером. Мюллер остался за углом, на соседней улице. Видите его? Правда, сквозь дом его не видно, но Мюллер действительно там, стоит, за углом, с бабой болтает…
— А-а, ясно. Стало быть, вы каторжник, из Штутгофа? Прошу прощения за беспокойство…. Прошу прощения…
Коричневорубашечник, отдав по-гитлеровски честь, щелкнул каблуками и простился с представителем нашего блока. Что он думал, поступая таким образом, — черт его знает. Странно. Немцев-служащих в форменной одежде арестовывали, а узника-чужестранца, не имевшего документов, отпустили. Не только отпустили, но и принесли глубокое извинения за беспокойство. Слыханное ли это дело?
Как бы там ни было, наш представитель был редкостный дипломат. Не имея в кармане ни документов, ни денег, ни связей в городе, он раздобыл для нас много разных продуктов. Правда, по пути проклятый болтун Мюллер отнял у него часть добычи, но все же и мы кое-что получили. Наш товарищ привез хлеб, маргарин, сыр, сахар, мешочек соли и много других чудесных вещей. Что и говорить, он был дипломат-виртуоз.
Братке неожиданно получил приказ от Майера — немедленно отрядить в Лауенбург двух бухгалтеров и одного кладовщика-товароведа из нашего блока. Приказ был спешно приведен в исполнение. Мы с грустью провожали наших товарищей. Шутка ли, мы ведь расставались с одареннейшими мастерами-попрошайками, самыми искусными «организаторами». Боже праведный, что мы будем без них делать? Наверное, подохнем.
— Не расстраивайтесь, братцы, не распускайте нюни, — сказали они на прощание. — Мы вас не забудем.
И действительно, не забыли дай им бог здоровье. Лауенбург находился при последнем издыхании. Все хотели удрать из города, бежать от приближавшегося фронта, но никто не знал, куда податься. Земные ценности потеряли смысл, никто больше не заботился о завтрашнем дне…
Майер обосновался в Лауенбурге. А в Штутгофе все еще сидели Гоппе и Хемниц. Лес Богов опять был полон. Эсэсовцы привели туда самое дорогое свое имущество — узников из Магдебурга, Быдгоща, Торуня, Кенигсберга. Штутгоф опять насчитывал около двенадцати тысяч заключенных. В Лауенбурге, в распоряжении Майера находились всего несколько эсэсовцев-фельдфебелей, несколько солдат и несколько сот заключенных. Как видите, движимое имущество было невелико, но зато он был теперь хозяином целого состояния эвакуированного из Штутгофа имущества всех заключенных эсэсовцев и лагерной казны. В его ведении находились также продовольственные склады.
Заключенные, работавшие в учреждениях Майера, были предоставлены самим себе. Награбленное богатство они растаскивали, как им вздумается. Однажды в Лауенбург пожаловал сам Хемниц. Он искал свои эвакуированные ценности. Рапортфюрер быстро нашел коробку, где он прятал золото. Прекрасная была коробка, изящная. Работы самого Юлюса Шварцбарта. Она открывалась и закрывалась с разными секретами.
Хемниц открыл коробку, поднял крышечку, криво усмехнулся и швырнул ее в угол.
— Дерьмо. — просипел рапортфюрер. От волнения он больше не мог вымолвить ни слова.
Хемниц говорил святую правду. Коробка теперь была сущее дерьмо. Она была пуста. Собственно говоря, не совсем пуста. Ее набили тряпками и осколками кирпича. Ни следа драгоценностей. Хоть бы одну по рассеянности оставили!
Кто украл? Никто не украл. Пропали и все. Хемниц и не искал виновников. Он прекрасно знал что не найдет… Чисто сработано, ничего не скажешь!
Подобная участь постигла и другие вещи. Так было и с продовольственными складами.
Очутившись в Лауенбурге, представители нашего блока, бухгалтеры и товаровед, попали в хорошенькую компанию каторжников. Жили они прекрасно. У них было вдоволь спирта, закуски, курева. Костюмы шились только из английской шерсти. Узники ухитрились даже организовать прекрасный радиоприемник и слушали передачи почти всех станций.
Из этих самых продовольственных складов наши товарищи и нас подкармливали. Трудно было только с доставкой. Ненасытные эсэсовцы брали большие взятки. К счастью, взятки эти шли все из тех же продовольственных складов. Да еще примерно половину добра крали те эсэсовцы, которые не получали в лапу. Тем не менее кое-что оставалось и нам. Столько оставалось, что я, четыре недели провалявшись на соломе около печки, не имея сил подняться, теперь мог без посторонней помощи пройти через двор, а то даже и погулять там с полчасика.
Тем временем настроение в лагере становилось все более нервным…
Вдали постоянно слышались взрывы. Над нами без устали летали самолеты. Иногда они носились совсем низко над лагерем. В Гдыне находившейся в шестидесяти километрах от Ганса, каждую ночь устраивался пышный фейерверк, сопровождаемый весьма убедительными взрывами. Дрожали казалось, не только наши бараки, но и вся земля.
Однажды утром в Ганс приехал немецкий офицер. Он приказал всем немедленно лезть на горку и рыть окопы.
Их начали копать на крутом склоне. Немцы готовились к обороне.
— Черт возьми, если они тут сцепятся, от наших бараков под горкой даже щепки не останется. Кто соберет наши бедные кости? Худо дело. Гром орудий все приближался и приближался. Казалось, что стреляли совсем недалеко, вон там, за лесом…
Буйвол Братке превратился в бешеного волка. Телефон не действовал. Днем и ночью, одного за другим, посылал он гонцов в Лауенбург и просил указаний. Фельдфебель требовал разрешения эвакуироваться из Ганса, но его посыльные возвращались, разводя руками. Майер был неуловим, а другие не знали, что делать. Братке потерял дар речи. Братке вращал налитыми кровью глазами, рычал и по-волчьи скалил зубы.
10 марта в обеденное время неожиданно загорелся соседний городок. Он лежал за горкой, в пяти-шести километрах от Ганса и через болото был хорошо виден.
Треск и пламя… И снова треск и пламя… То здесь, то там… И вдруг откуда ни возьмись через кочкарник двинулось что-то большое, черное…
Двинулось, залязгало, задымило…
Танки, черт возьми! Танки!