Михалыч помер весной 61-го года. Вроде, особо не болел, и — на тебе. Он, впрочем, давно жаловался на сердце. А еще, года за полтора до этого, говорит мне как-то: вот, мол, у меня в Светлом сестра живет, как помру, снесешь ей письмо, адрес на конверте. Я еще посмеялся тогда, дескать, меня еще переживешь. А вообще он сестру, как и прочих родных, никогда не упоминал ни до, ни после. То ли прощения просит в письме, то ли сам прощает, подумал я, но расспрашивать не решился — дело серьезное. Он же мог сам пообщаться с легкостью, при современных-то средствах связи.

Ну, да ладно: помер он внезапно, даже скорую вызвать не успели. Схоронили по старинке, как у нас принято, я сам тоже копал. И все вечера ждал, уж больно муторно было на душе. Пока что нельзя было расслабляться, социальщики понаехали: делали свое дело, вскрытие там, расспросы, заодно анализ взяли у всех. Нам особо не мешали.

Закопали и побрели, молча так, к Прыщу — он смылся с кладбища первый, поляну накрывать. Он жил в трапециевидной пристройке к теплотрассе, и у него можно было поместиться хоть вдесятером. Многие-то из наших, и я в том числе, жили прямо в теплотрассе, выпилив в ее деревянной боковине небольшие двери, на которые мы вешали старинные заржавленные замки. Места было мало, не разогнуться в полный рост, зато вытянуться горизонтально можно было без проблем, а главное — замерзнуть не грозило.

У Прыща быстренько разлили какое-то мутное пойло, и выпили. И начали вспоминать Михалыча. Хороший был человек, хотя и пил много. А вот, сколько лет ему было, никто не знал. Пожалуй, самый старожил был, из оставшихся. Вспоминаем, значит, даже посмеиваемся — много веселых моментов было связано с покойным, и тут вдруг — стук-стук. Несколько грубых мужских глоток гаркнуло: «Да!», и вошла наш социолог, или там социопсихолог, кто их разберет, Марина Евгеньевна. Я думал, они все уехали, ан нет. Стаканы прятать поздно. Впрочем, я сильно сомневаюсь, что социальщики не знают, у кого что есть, и кто, когда, и с кем пьет. И это при том, что у нас в стране крепкий алкоголь запрещен. Для нас у них послабление, хотя, конечно, весьма небольшое.

Так вот, Марина Евгеньевна вошла и спросила:

— Поминаете?

Мы загалдели: да, хороший мужик был, присаживайтесь, сто грамм? Она подсела, но пить, конечно, не стала. Прыщ сразу стал рассказывать одну из историй про Михалыча, а я задумался. Раньше, когда я перебрался на свалку — так по старинке назывался район мусороперерабатывающего комбината, она все время меня уговаривала вернуться к нормальной жизни. Водила по планетариям всяким, музеям и библиотекам, даже на космодром с ней летали. Я отшучивался и много философствовал. А потом, вдруг, замечаю, что она уже со мной почти не разговаривает, и даже почти и не смотрит. Может, думаю, обиделась. Я ж все давил, что дураки они все, и все их дела со вселенской точки зрения ничем не больше моих, и вообще, мы просто плесень, и скоро человечеству придет кирдык, и вообще, никакого смысла ни в чем нет.

Она, наверное, почувствовала, что я на нее смотрю, и подняла взгляд на меня, а я, как раз, стакан ко рту подносил. Так и застыл. Стыдно. Когда-то, говорят, не стыдно было, а сейчас стыдно. И еще мне стыдно было, что я ее как будто ревную.

Она и говорит, прямо так, и без тени улыбки:

— Денис, ты зачем пьешь?

Кто-то из мужиков аж поперхнулся, а Прыщ закричал:

— Правильно-правильно, повлияйте на него, Марина Евгеньевна, нам самим мало, а тут еще и этот паразит стаканами хлещет!

Ну, я тоже нашелся, говорю, мол, зубы болят, а спиртом полощешь — легче становится.

— Лучше в стоматологию сходи, полчаса делов-то, — сказала она и больше на меня не смотрела. Впрочем, она минут через пять поднялась и ушла. И я принял таки долгожданную дозу.

На следующий день мы так удачно опохмелились, что в памяти от него почти ничего не осталось, а весь третий день я провалялся у себя в берлоге. Только Прыщ заглянул, притащил пожрать, звал на продолжение банкета, но я только махнул рукой. Голова раскалывалась, видеть никого не хотелось. У нас, в сущности, два состояния — пьяное веселье и стыд. У меня такие мысли с похмелья всегда — трезвый, так сказать, взгляд на себя.

Особенно тоскливо было, когда я ночью проснулся. И выспался вроде, и голова прошла, но страшно до жути, и если б меня настолько не ломало шевелиться, я бы пошёл к кому-нибудь из наших.

Но я все-таки уснул еще раз, до утра, и, пережив вязкие, не запоминающиеся кошмары, открыл глаза рано утром, после чего сказал себе:

— Хватит валяться!

И, медленно и осторожно, наученный горьким опытом, встал. Перекусил старым, сморщенным хлебом, пахнущим плесенью. Вчера почти совсем не ел, потому хлеб показался очень вкусным, а вода — сладковатой. Отыскал письмо Михалыча, вооружился водой от жажды, и, пошатываясь, отправился в путь.

Светлый находился с другой стороны от города, потому надо было с тремя пересадками. До города я добрался на паровозе-мусоровозе, который догнал меня и остановился, ожидая, пока я сяду. Они так запрограммированы, к нам же пассажирский транспорт не ходит. От сортировочной я добрался до метро, откуда выбрался спустя полтора часа. И успел увидеть удаляющийся автобус. Следующий рейс — через час. Ждать не хотелось, и я прикинул, что идти-то всего километров пять, а мне после долгого лежания даже останавливаться не хочется. И я рванул, бодренько так, аж сам себе подивился.

Иду, значит, и уже какие-то зачатки гармонии в душе наметились, настроение подниматься стало, и тут, немного впереди на дорогу вышла девушка. Я замедлил ход, не хотелось никому в поле зрения попадать. Но она шла довольно медленно, так что мне казалось, что я почти что стою на месте. Тогда я решил ее обогнать. Прибавил шаг. Поравнялся. Повернула она голову, посмотрела на меня и убила, так сказать. Не то, чтоб сильно красивая, но такая — живая какая-то. У меня состояние такое, уже не пьяный, но и не трезвый, а потому мне, наверное, почти любая на ее месте бы понравилась. Еще и весна на дворе. Сердце у меня застучало и я, наверное, покраснел. А потом, неожиданно для себя — я с девушками очень стеснительный, когда трезвый — сказал:

— Вам помочь?

Было видно, что сумка, висящая на плече, довольно тяжела.

— Помогите, — говорит.

Я взял сумку и пошел с ней рядом, чуть отстав.

— Где вы учитесь? — спросила она. По мне что, не видно, где я учусь? Я представил, какой от меня запах, вспомнив, как благоухал, например, Михалыч, выползая из конуры после недельного запоя. И отстал еще сильнее.

— Нигде, — говорю громко. — А вы где?

Она что-то ответила, я не запомнил, потому что у меня состояние такое стало — весеннее. А потом мы пришли и она забрала сумку, а я вдруг набрался смелости и спросил:

— Может. Мы с вами. Встретимся?

Голос у меня предательски дрожал и ломался. Она улыбнулась, опуская глаза, и сказала:

— Вы всерьез думаете, что я соглашусь?

Я осмелел и сказал:

— Я помоюсь. И побреюсь.

Сам улыбаюсь, но когда она посмотрела на меня, у меня аж рот перекосило. Я вообще своим лицом в минуты волнения управлять не могу.

— Этого мало, — говорит. — Вы сначала выберитесь со своего мусорозавода, или как там.

И пошла. Я догнал ее у калитки и говорю:

— Я выберусь!

Она посмотрела теперь серьезно:

— Вот и выбирайтесь. Года вам хватит, чтобы стать человеком?

И тут я по-дурости согласился:

— Хорошо, через год на этом месте!

— Договорились, — говорит. — Пока. Спасибо, что сумку донес.

Этот внезапный переход на «ты» меня сделал совершенно счастливым. Я проводил ее взглядом и почти побежал дальше. Внутри все бурлило — радостное возбуждение, сомнения, ревность, стыд, страх, чего там только не было.

Я отдал письмо и поехал на нашу сторону. Только не домой, а к Марине Евгеньевне. Она жила в небольшом домике на линии нашей теплотрассы, только она там под землей проходила. У нас ее тоже хотели под землю спрятать, но социальщики не дали. Ради нас. Устроили, блин, заповедник гоблинов.

Марина Евгеньевна вешала белье во дворе. Я подошел к заборчику и сказал:

— Здрасьте!

Она обернулась:

— Здравствуй, Денис.

Виду никакого не подает.

— Заходи, — говорит.

Я вошел и сел на крыльцо. И ведь не спрашивает, зачем пришел. Сейчас, говорит, чай будем пить, с вареньем. А я, поскольку серьезно разговаривать я совершенно не умею, и говорю:

— Сейчас есть машины, которые сами стирают, сушат, гладят и все такое. А есть одежда, которая вообще не пачкается.

Это я ее передразниваю — она раньше частенько рассказывала, что сейчас есть за механизмы, до чего человечество дошло, а мы, мол, как дикари живем.

— Надо что-то и руками делать иногда. И своими ногами изредка ходить.

Намекает, что ли, на мой сегодняшний поход. Иногда мне кажется, что она все про меня знает, про каждую минуту моей жизни, и даже мои переживания от нее не скрыты.

Она предложила борща, но я отказался — мне вообще ничего не хотелось. Кроме как прыгать. Или бежать в известную сторону галопом.

За чаем она сказала, что недавно разговаривала с Максом. Он сейчас на Марсе, программирует роботов. Стал хорошим специалистом. Спрашивал, говорит, про меня. Мы с ним не один литр в свое время выпили, пока он не ушел от нас. А теперь и вовсе на Землю нос не сует, года три не был.

— Хочешь с ним поговорить? — спросила Марина Евгеньевна. — Сейчас, вроде, связь с Марсом должна быть.

— Давайте, — говорю.

Она ушла в дом, а я стал вспоминать свою спутницу и бояться, что больше я ее не увижу, а еще я гадал, какое у нее имя. Ей все имена не подходили. Марина Евгеньевна вернулась, и сказала, что минут через двадцать можно будет пообщаться.

Пришла ее дочка со школы, тонкая девчонка-старшеклассница, и стала рассказывать, что изучали, и чему научили своих роботов. У меня тоже был робот, когда я учился, но, конечно, побольше и послабее. Мы своих тренировали в футбол играть, и еще много чего, менее интересного, а эти уже и в небо нацелились. Вот, говорит, если взять два реактивных микродвигателя, прикрепить друг напротив друга, вот так вот, то сил робота поднять у них не хватит. А если вот так, и использовать специальный алгоритм, то хватит. Я не поверил. Мы начали экспериментировать, но тут Марина Евгеньевна позвала меня в дом.

Макса я запомнил веселым парнем, а тут на меня смотрел серьезный взрослый мужик. Рад, говорит, тебя видеть. И улыбнулся. Прилетай, говорит, к нам. Шутит: на Марс просто так не попадешь. В общем-то, говорить нам особо не о чем было, потому что интересы и проблемы у нас разные. Ты, говорю, не женился еще? Нет, говорит. Опять тупик. Впрочем, тягостного молчания тоже не получилось, потому что Макс начал рассказывать про какие-то странные парадоксы, темпоральные взаимодействия, и все такое. Только я его не слушал, поэтому грубо перебил:

— Макс, как выбраться с помойки?

Он помолчал чуток, и говорит:

— Рад за тебя!

Рано, говорю, радоваться. А он говорит, что задницу страшно отрывать от печи, но зато, если оторвешь, обратно садиться ни за что не захочешь. Пусть ты целых тридцать лет сидел, не вставая. В общем, он ждет от меня вестей. Хороших.

На дворе робот уже болтался на сверхнизких высотах, периодически натыкаясь на разные препятствия, в том числе поверхность земли. Мы еще поговорили о недостатках нынешнего алгоритма, причем эта пигалица меня просто за пояс заткнула одной своей терминологией, а ведь у меня по робототехнике была неизменная пятерка! Потом Марина Евгеньевна загнала дочь обедать, а мне говорит:

— Что у тебя случилось?

Ну, я как на духу:

— Я встретил женщину своей мечты.

— Наконец-то, — говорит. — И что ты собираешься делать?

— Жениться, — говорю, и мне от этого слова аж сладко стало. — Еще: бриться, мыться, учиться. И все такое. Я сегодня обратил внимание, что в городе полно детей, и мне так захотелось, чтобы, вот, прихожу я домой, а там… или нет, сижу я на Марсе и звоню жене: как там младшенькая? А на старшего опять учительница жаловалась?

Опять я кривляюсь. Наверное, просто боюсь к себе серьезно относиться.

— Тебе сейчас главное — не запить, — сказала она, — у тебя такое состояние возбужденное. Давай тебя отправим на Новую Землю, в институт геологии? У меня там знакомый есть. Или куда хочешь?

— Давайте, — говорю, — на Новую.

Подальше, а то я буду бегать к ней под окна и смертельно надоем, и еще надо подальше от родной свалки, где всегда так хочется выпить. Ну, и не только поэтому. Надо что-то делать, куда-то бежать.

И Марина Евгеньевна тут же связалась со своим знакомым, Степаном Степанычем, который на Новой Земле был далеко не последним человеком. Он меня спросил: кем хочу стать, что мне нравилось изучать в школе, и так далее.

— По робототехнике была пятерка, и русский с литературой я любил, — говорю. — Только сначала мне все легко давалось, а как перестало даваться, так я и перестал учиться. Скатился на двойки, потом вообще бросил.

Честно так признался. Ну, еще сказал, что камни красивые коллекционировал в свое время, манили они меня. Степан Степаныч сказал, что всех манили. И сказал:

— Приезжай, сделаем из тебя человека.

Потом я сходил в парикмахерскую, которая сказала мне добродушным голосом:

— Стричь и брить?

Я кивнул, и на стене стали появляться разные прически, а я ткнул во вторую или третью, где покороче. И тогда мою голову мягко обхватили манипуляторы, и дальше я чувствовал только, что мои волосы шевелятся на голове, как от маленьких струй теплого воздуха. Через пять минут я вышел и храбро направился в стоматологию. Там я провел не менее получаса, периодически чувствуя легкие уколы боли. Потом я приоделся. Переночевал у Марины Евгеньевны. Правда, совсем не спал. На свалку я больше не возвращался.

Утром я сам поехал в аэропорт. Иду в посадочное отделение, и думаю, радостно и тревожно, что осталось триста шестьдесят четыре дня. И тут она говорит:

— Тебя и не узнать.

И ведь слышал же я торопливые шаги сзади! Не обратил внимания.

— Как ты меня нашла? — спросил, а сам думаю, что, наверное, она случайно тут оказалась.

— Связалась с социальщиками, — говорит, — тебя оказалось легко найти.

И улыбается. Эх, все про меня все знают. Наверное, один я такой влюбленный баран во всем многомиллионном городе.

— Как тебя зовут-то? — спрашиваю. Теперь как бы и не страшно, мы уже как бы и повязаны. Вроде как суженные — это я, конечно, размечтался.

— Светлана, — говорит.

Точно. Я разные имена ей примеривал, а это, почему-то — нет.

— Я что сказать-то хотела, — говорит, — через год меня здесь не будет, я на практике буду, на Луне. Если все пойдет нормально.

— Ну, значит, встретимся на Луне, — говорю я, а сам удивляюсь своей наглости. Кто меня на Луну пустит?

Потом я ушел, а она, в свой черед, проводила меня взглядом.

В самолете толстый дядька рассказывал, что то, что раньше называлось самолетом, самолетом не являлось, потому как летало не само, а управляли им пилоты, а пароходы вот, действительно, использовали пар, но у них принцип движения был совсем не такой, как у современных межпланетных пароходов. Потом я уснул, и мне снились сны.

Меня никто не встречал. В здании управления мне сказали, что Степан Степаныч сейчас на берегу, как и всегда в это время в воскресенье. И указали направление. Я нашел его по шею в ледяной воде. То есть, там несколько голов торчало, и, видимо, одна из них была его. Меня всего трясло от этого вида, хотя я был тепло одет.

— Здрасьте, — закричал я, — Степан Степаныч тут?

— Тут! — закричала одна из голов: — Залазь!

Я помотал головой. Из палатки высунулась мокрая голова, с плечом и рукой, которой она призывно махала:

— Заходи!

Я зашел. Вдоль стен висела одежда, под ней стояла обувь, а из нее торчали шерстяные носки. За мной ввалилось сразу несколько человек в трусах.

— Здорово! — сказал Степан Степаныч, и протянул мне руку, от которой валил пар. Она было очень холодной.

— Раздевайся, — говорит.

— Да, как-то… страшно, — сказал я. — Я ни разу…

— Марина сказала, что ты настоящий мужик, — говорит. — В разведку с тобой можно, без вопросов.

Пришлось раздеться. Руки меня не слушались, но, в принципе, разоблачиться мне удалось. Я вышел босиком на лед, а сердце у меня так билось, что я боялся упасть в обморок. Я машинально стал спускаться по лесенке в прорубь, а вода была даже не холодной, а как-то своеобразно обжигала. Я вцепился в лестницу и окунулся с головой.

— Три раза надо, — сказал кто-то.

Три, так три, я и пять теперь могу. Но окунулся еще два раза и, не помню как, вылез из проруби. В палатке я завернулся в полотенце и мне протянули кружку с темным горячим чаем.

И печенье.

— С днем рождения, — сказал Степан Степаныч, и еще раз пожал мне руку.

— У меня не сегодня, — сказал я, стуча зубами, — у меня летом.

— Не, — говорит, — ты не понял. Сегодня — от воды и духа.

И я понял. Про воду. И про дух, но это уже гораздо позже.