К тому периоду, когда я попал на программу «тридцать с хвостиком», я обзавелся дурной привычкой рисовать огромную кровавую Z на кафеле во всех сортирах телестудий, где мне довелось бахаться. Типа внутривенного Зорро. Так я заявлял: «Только оттого, что мне случилось оказаться здесь и сочинять эпизод „тридцати с чем-то“, я не превращусь в ОДНОГО ИЗ ВАС, ПРИДУРКИ В „РИБОК“!»
Может, я и вправду переиграл, задерганный гаденькой подсознательной догадкой, от которой не в силах был избавиться: я не чужой на этом празднике жизни. Кошмар. Потому что я имел жену, дом, и, вероятно, скоро появится ребенок. И какая-то часть меня всего этого хотела. Я ненавидел признавать меру, которая была обусловлена для меня вещами, которые я находил наиболее презренными.
Вступление в период сценарной работы для «тридцати с чем-то» подразумевало собой временной промежуток исключительных страданий. Требующий не только солидного запаса накопленного рвения, но и печали, чтобы выразить их, как принято у телевизионщиков. Закачайте в меня мозговую жидкость Эйнштейна, но я, хоть убейте, не в силах пересказать пройденный путь от багажника до сиденья в автомобиле. Левое полушарие моего мозга атрофировалось много лет назад. Во время нашей первой встречи по поводу текста Эд Зуик, выпускник Гарварда, представитель дуэта, родившего концепцию прайм-таймовой «Яп-Оперы», буквально пролаял на мое изложение сценария: «Это ничего не значит… Пустые слова!»
Телекоролям дозволяется погавкать. Это их право. Но на нежную мимозу, каковой я являюсь — он всего однажды так проделал, — это произвело странный эффект, лишив меня всякой способности отыскать несложный путь от двери лифта на третьем этаже до поворота за угол к офису Бэдфорд Фоллз.
Я пугался малейшего шанса подвергнуться облаиванию. Я привык восседать в офисе Маршала Герковица, пока тянулись эти бесконечные заседания, и пялиться на средневековые гобелены, украшавшие стены.
Однажды в стенах офиса в ожидании моей очереди потрындеть о тексте, я сидел на низком диванчике в приемной, изображая, что листаю журналы, но на самом деле наблюдая за женой через открытую дверь ее кабинета. Существует ли более специфическое переживание? Со мной обращались точно так же, как с прочими сомнительными бумагомарателями. Заставили ждать до без десяти три, хотя встречу назначили в два. Вручили обязательный кофе с «Эвианом» и затолкали в угол собирать пыль, пока кто-нибудь не вспомнит меня полить как зачахшее, неизвестное науке растение.
Странные часы я провел тогда, закрывшись «Голливуд Репортер», и пытаясь не глазеть на мою «лучшую половину». Зрелище ее тонких, в духе Данауэй, черт лица, обрамленных копной серебристых волос, вызывало во мне восторг. Она корпела, с суровым видом сосредоточившись, над пачкой рукописей, одной рукой поднеся трубку к уху, другой неистово царапая замечания, чтобы резко сунуть их своей скучающей коллеге — и их абсолютно точно следует выполнить! Вся эта небольшая докудрама всколыхнула во мне непонятнейшее чувство. Это моя жена, думал я, но отчего? Озверев от тягучего ожидания и проглядев из-под журнала минут двадцать, я стал спрашивать у секретарши в приемной, как попасть в кабинет неуловимого человека. Потому что там присутствовало нечто, на что я просто обязан был обратить внимание.
Схема следующая: пока продюсер, вызвавший меня, принимался фыркать и посматривать на свой «ролекс», я сидел на корточках в божественном сортире, со знанием дела возясь с иглой, ложкой и покоцанным, завернутым в полиэтилен кусочком героина на обрывке бумажной салфетке, которую я расстелил, словно одеяло для некоего наркотического пикника, на полу у себя под ногами.
Помню свой первый или второй рабочий день на «Эм-ти-эм», когда я встретил белые с низким верхом теннисные туфли, по которым признал мистера Зуйка, дрейфовавшего в мужском заведении от раковины к писсуару, от писсуара к раковине. Пока я за дверью кабинки, зажав рукав зубами и мягко, нежно, невидимо для других вводя иглу в свою пульсирующую вену, наблюдал с благоговейным трепетом и почтением, как кровь моего тела втекает и поднимается по священной струне. Потом я осторожно нажал, вогнал маковый нектар, теперь подкрашенный красным, неспешно, будто ледяную эрозию, в свою кровеносную систему, а оттуда она отправилась в священный поход к сердцу и далее вверх к страждущим воротам моего мозга, где ждал первосвященник, принимающий новую пылающую жертву Богу Одиночества, Богу Отчужденности, Богу Сладкого и Ужасного Тайного Экстаза. А в это время Эд Зуик тряс членом и напевал тему из «Exodus» в трех футах от меня.
Не опишу чувство возвращения обратно в офис и выражение моего лица при виде этого талмудиста Маршала с его партнером, до самоубийства правильным Эдом, успевшими рассесться с блокнотами на коленях, готовясь проверить, что я умею делать. Потому что настоящий экстаз — это не бомба удовольствия в твоей башке. Это знание, что пока ты глядишь в незамутненные глаза коллег, каждая клеточка твоего тела вопит то «Ура!», то «Убейте меня прямо сейчас!», а ты сидишь и слушаешь обыденный треп с выражением заинтересованности на физиономии.
Мой текст, озаглавленный «Рожденный быть мягким», повествовал о потугах излюбленных Хоуп и Майкла съездить на «веселый» уик-энд. В первый раз (здесь, как принято говорить в нашей среде, поджопник) эта пара яппи из начинающих сумела выбраться после рождения их обожаемой Джейни.
Они решают препоручить своим друзьям Эллиоту и Нэнси ответственность за их малышку. Но, когда эти двое заболевают гриппом, на Эллен и Вудмэна, двоих голубков, проводящих вдвоем свой первый уик-энд — они сидят с ребенком Хоуп и Майкла, понимаете? — неожиданно навьючивают заботы о крошке Джейни.
Не стоит и говорить, что это безмозглая сеть охренений! Наиболее яркое для меня мгновение, это когда Робин Лич решил преподнести фантастическую камею страдающим от осознания собственной вины Хоуп и Майклу путем вручения им награды «Худшие родители года». Вы думаете, мистер «Жизнь богатых и знаменитых» знал, что несет опиатовую чушь? Думаете, это его волновало? Разве оседлать лошадку (сленговое выражение — анал. «торчать на героине». — Прим. ред.), раз уж мы об этом упомянули, считается «жизненным стилем»?
* * *
Вечером накануне переезда в наш дом мечты Сандре пришлось работать допоздна, а на мне висел очередной крайний срок сдачи материала. Я счел, что будет здорово немного поработать в новом жилище. И решил пойти туда, убиться и кое-что пописать.
Ничто я не люблю сильнее пустых домов. Здесь еще ничего скверного не случалось. Совершенно лишенный какого-либо воздействия, мой новый дом апеллировал к той моей части, которую способны затронуть лишь наркотики.
Едва оказавшись на месте, я тут же отправился в закуток Бини и Сесила. Все вокруг дышало неудачей. Я откопал раздолбанный черный столик, скрипучий складной стул. Все, что мне требуется на ночь. Потом я постоял снаружи возле доисторического кактуса. Впервые я наблюдал, как его странные белые цветы начинают раскрываться. Поджидая лунный свет.
Я схватил столик и стул и отволок их в будущую спальню. Устроил себе небольшую конторку. Плюхнул портативную пишущую машинку на дохленький столик. Поставил у него стул, чтобы сидеть лицом к окну.
Я беру машинку, отыскиваю розетку, щелкаю переключателем. Но электричества нет. Не остается ничего, кроме как сесть. И без тока найду коробочку спичек. А воды в трубах полно. И я нацеживаю в ложку воды, зажигаю четыре спички одновременно, одной рукой, как я насобачился со времени перехода на геру. В одной руке высоко и ровно держу ложку, другой чиркаю спичками по коробку. Потом поднял гудящее пламя и подержал в одном-двух дюймах от ложки. Подогреть, но не до кипящих пузырей. Не стоит переваривать хорошую фигню. Нет… Запах ласкает ноздри. Начинается жгучая прелюдия перед основным блюдом. Аромат горящих земли и металла.
Я болтаю туда-сюда ставшее шоколадным содержимое ложки, чтоб все перемешалось, и осторожненько кладу ее на доставшийся мне в наследство столик. Баян — по такому случаю новый, нарядный оранжевый колпачок пока увенчивает иглу — я заткнул в носок. Моя аптечка тоже у меня в кармане, я роюсь там и выуживаю за кончик комок ваты, скатываю ее в твердый белый шарик. Роняю вату в ложку — никакого дезинфицирования — дую, словно заботливая мамаша на суп малыша, и наблюдаю, как тугой комочек разбухает.
К чему снимать ремень? Просто оторву шнурок от Smith-Corona. Он и так не нужен. Обернуть руку белым пластиком, сунуть конец в рот, прикусить и затянуть.
Совсем не больно. Так мягко, будто нож воткнут в нагретое масло. Я отвожу назад музыку, и даже при тускнеющем свете алый цвет моей собственной крови неумолимо, как кажется, тает. Жив предвкушением. Теперь я вздыхаю. Делаю долгий глубокий вдох — прямо как йог — выдыхаю, как раз одновременно с медленным, нисходящим ударом большого пальца по плоской белой поверхности поршня.
Под этой хренью совсем не глючит. Но все-таки видишь, когда первый, стремительный приход устремляется на север в рай, улыбки невидимых созданий в мире теней «золотого сна». Вся доброта, скрытая во Вселенной, проявляет себя. Духи выходят наружу, поскольку им известно, что едва перестанет крыть, и приход иссякнет, ты полностью позабудешь о них. Ты увидишь тогда мир в совершенно ином свете: жуткое ненавистное место, где всякое дуновение ветерка — это мерзостное дыхание Молоха на твоей плоти.
Я сижу, устремив взгляд выше покачивающихся пальм, выше крыш к тонущему с шипением в далеком океане алому солнцу, пар от которого касается моей кожи.
Не думаю, что знал о том, что произойдет в этом доме: как я уничтожу свой брак, окончательно одурею от наркоты, чуть не убью собственного ребенка из-за своей полнейшей торчковой халатности…
Но я знал, когда вздохи города, полного спящих людей, собирались в моем сердце, что меня ждет существование, нисколько не похожее на то, как я рисовал себе жизнь. Что эта полная гармония, испытываемая мною посреди четырех голых стен, станет последней.
Скоро привезут мебель моей новой жизни. Скоро возведут декорации на сцене моей дорогостоящей смерти.
* * *
Не скажу, что я не пробовал завязать. Существует в этой игре в «скорлупки», которая в Америке считается лечением от наркозависимости, «решение», а оно, как выясняется, засасывает еще глубже в унылый мир теней, откуда он или она якобы стремятся спастись.
Здесь мы не имеем в виду «реабилитацию». В тот момент, зная о пропасти, но пока не получив представления ни о глубине ее трясин, ни о ее острых и гладких скалах, я продолжал считать, что есть легкий путь обратно. Я полагал, что сумею, так сказать, выскользнуть из ада и пробраться с посторонней помощью хотя бы в чистилище, где отсутствие наркотиков — это не пытка. Я думал, что меня спасет метадон.
Я успел узнать, что, если хочешь выяснить, как можно разжиться, лучше всего отпустить на прогулку пальцы: нарыть метадоновую клинику, нажать кнопки на банкомате и нарисоваться в шесть утра, когда конкретная, плотно сидящая публика собралась выжрать дозу и устремиться по своим делам, чтобы оставшуюся часть дня холить и нежить свой многочисленный и разнообразный химический инвентарь.
Неверно считать, что эта фигня существует как некий способ излечения. По воистину странному стечению фармакологических обстоятельств мои порции «сока джунглей» стали очередным столкновением с нацистским наследием.
Дело в том, что метадон на самом деле изобрели медики Третьего Рейха. Чтобы найти дешевый способ анестезии для раненых арийцев. Исследовательская группа Гитлера предложила этот заменитель морфия. Его назвали «одадольфом» в честь любимого Адольфа. Каждый страдающий инвалид как бы избавлялся от боли с помощью сока своего der Führer. Это и вправду греет душу. Однако, перенеся его с Родины в страну Мальборо, ответственные дяди решили, что даже джанки заатрачатся насчет того, чтобы ежедневно накачивать себя одадольфом. И они остановились на метадоне.
Собственно дорога в официальный наркопритон требует некоторые дополнительных усилий, о коих я старался не думать. Я не мог просто выскочить из койки на заре и исчезнуть вообще без объяснений. Я всегда повторял с неловким юмором, что живу с Сандрой, поскольку она обладает моим любимым женским качеством — полной апатией. Но даже апатия где-то заканчивается.
Помню, мне пришлось немножко жахнуться героином, чтобы сообщить жене о моей проблеме с иглой. Как я мог без этого? И я помню болезненное молчание после моего заявления. Мы сидели в суши-баре.
Но, слава тебе, Господи! В затишье между моим сногсшибательным сообщением и какой бы то ни было реакцией — потрясенной, гневной, обиженной, извращенной — у меня было время опорожнить целый графин теплой, расслабляющей рисовой водки. В промежутке от до-ресторанной вмазки и ресторанной пьянки у меня в избытке имелось искусственной набивки для нервов, чтобы справиться с намечающимся взрывом взаимных обид и упреков.
Хорошие манеры Сандры велели ей дождаться, пока наш официант с никотиновыми пальцами, уроженец Осаки по имени Хиро, не удалится с испачканными тарелками из-под васабе. Тогда со стальным самообладанием, одновременно вызывающим испуг и благодарность, она сформулировала свой краткий ответ:
— Замечательно. Если ты считаешь, что так надо, то замечательно.
Никаких «Как ты мог?» Никаких «Ты неудачник херов». Никаких «Ты что, сдурел?» Даже никаких «И как ты считаешь, долго я буду терпеть это говно?» или «Сколько эта херня стоит?..»
Отчего ситуация стала намного терпимее и несказанно хуже. Я ощутил себя саламандрой, закутанной в человеческое мясо. Мой фирменный вариант еврейского суши. Все совершенно не так, как я себе представлял. Я рисовал себе, как моя огнеокая спутница жизни вспыхивает, а я наклоняюсь через столик, возможно опаляя себе обрывок души на ресторанной свече, и выдаю очередями храбрые и достойные речи: «Милая, я знаю — это плохо, но вместе мы справимся, я справлюсь ради тебя, вот увидишь!»
Ее реакция лишила меня дара речи и возможности заткнуться.
— Сандра, послушай, дело не в тебе, понимаешь… В смысле, то, что я делаю, эти наркотики блядские, дело во мне… Я просто не могу, ну, не могу справиться с тем, что происходит вокруг. ТВ, деньги, дом, семья… В смысле, это прекрасно, но просто мое везение пугает меня… Пиздец, как пугает, в смысле, я не знаю.
Сандра упорно смотрела прямо перед собой. Выражение на ее тонких рубиновых губах застыло где-то между жестоким разочарованием и нездоровой радостью.
Тусклые огни, веселье и страсти, тарахтящие японцы и ножи, строгающие рыбу в мясном закутке — все пело и бурлило вокруг нас.
Я ждал, пока Сандра взглянет на меня, чуть-чуть вздохнет, но так и не дождался. Она не была ни теплой, ни холодной. Ее просто не было. Наши глаза так и не встретились за тот вечер.
Клиника представляла собой бетонный бункер, притулившийся у бульвара Олимпик, на вид безобидный, как мастерская по ремонту радиаторов, и состоявший из одной-единственной приемной с обляпанным линолеумом на полу, старомодными металлическими стульями по периметру и обтянутой проволочной сеткой клетки для раздачи. Отпечатанные на ротаторе предупреждения о СПИДе и туберкулезе закручивались на облупившихся желтых стенах, соседствуя с нацарапанными коричневым шприцами и гробами под намазанной по-испански надписью, понятной даже мне. PROBLEMA CON DROGAS?
Первое, что бросалось в глаза в ожидающей публике, были ее татуировки и глаза. Зеленые тюремные чернила и тяжелый тупой взгляд большинства зеков. Словно мы сидим в гигантском автобусе, отправляющимся в никуда.
Чернокожие, англы, латиносы… все выброшены на берег врачебной помощи. Уставившиеся в пустоту в грязной приемной.
Белый чувак рядом со мной, видавший виды работяга, чьи руки украшала кричащая каша из паутины, колючей проволоки, надутых голых теток и с любовью начертанным у него на затылке 100 % ДЯТЕЛ, поерзал на своем пластмассовом стуле и принялся гнать вполголоса.
«Ебаный метадон, дерьмо собачье!» На голове у него засаленная скаутская прическа «помпадур» — в стиле «Чикаго-бокскар», какой не встречался мне со времен питтсбургского отрочества, высокий с боков и плоский вверху — нацеленный прямо. Глядел в противоположную стену. Еще он говорил тихо, шевеля одним уголком рта: «Типа видишь ли, я с этим дерьмом спрыгну с геры? Но, когда я спрыгиваю, я начинаю бахаться коксом. А меня кокс ни фига не прет! От этого кокса хреново, у меня планку сносит конкретней, чем на гере! Плюс я набрал двадцать пять фунтов. Чувак, от кокса же не толстеют. Что-то с этой хренью не так, братан. Надо переходить на шмаль, скинуть жирок… Тебе кокс не нужен?»
Помятая дверь слева от раздаточной вела к нескольким кабинетам и паре сортиров. Они не делились на мужской и женский. Согласно трафику, обусловленному анализами мочи — стиль жизни условно освобожденных и метадонщиков — происходило постоянное, нервное шествие в уборную и обратно.
После коротенького ожидания угрюмая латиночка в медицинском халате протянула каждому из нас формуляр для заполнения и показала на школьные парты, куда нам предлагалось присесть и потрудиться над сочинением.
Мою парту украшала вычурная, старательно прокорябанная в формике фраза: LA VIDA LOCA.
Как далеко способен я зайти…
УПОТРЕБЛЯЕТЕ ЛИ ВЫ ГЕРОИН КАЖДЫЙ ДЕНЬ?
ДА_ НЕТ_
УПОТРЕБЛЯЕТЕ ЛИ ВЫ РЕГУЛЯРНО ГЕРОИН ПРИ ПРОБУЖДЕНИИ ИЛИ ПЕРЕД ОТХОДОМ КО СНУ?
ДА_ НЕТ_
КАКУЮ ДОЗУ ВЫ ПРИНИМАЕТЕ? ПРИМЕРНЫЙ МАКСИМУМ_
ВЫ КОГДА-НИБУДЬ ПЕРЕДОЗИРОВАЛИСЬ КАКИМ-ЛИБО НАРКОТИКОМ?
ДА_ НЕТ_
ВЫ КОГДА-НИБУДЬ БЫЛИ В ТЮРЬМЕ, КЛИНИКЕ ИЛИ ЦЕНТРУ ПО РЕАБИЛИТАЦИИ НАРКОМАНОВ?
ДА_ НЕТ_
ЧУВСТВУЕТЕ ЛИ ВЫ СЕБЯ НЕСЧАСТНЫМ ИЗ-ЗА УПОТРЕБЛЕНИЯ НАРКОТИКОВ?
ДА_ НЕТ_
ПРОВЕРЯЕТЕ ЛИ ВЫ КОГДА-НИБУДЬ СВОЕ ПСИХИЧЕСКОЕ ЗДОРОВЬЕ?
ДА_ НЕТ_
ЕСТЬ ЛИ У ВАС МЕДИЦИНСКАЯ СТРАХОВКА?
ДА_ НЕТ_
(пожалуйста, запишите свою фамилию)
Я пробежался по вопросам, встав в тупик только на пункте «сколько». Я брал на доллар. Я никогда не покупал на граммы или колбы. Однако, как некогда прилежный студент, проверил и перепроверил свои ответы. Не знаю, наработал ли я на отличную оценку или повышенную стипендию в Школе для Нарков.
Мои соседи по тесту, парочка влюбленных латиносов, выглядевших столь юными, что казалось, они закололи географию, смылись с урока в клинику, склонились вдвоем над анкетой, их темные волосы почти соприкасались. Они тихо бормотали по-испански. Девушка, одетая в такие же как у бойфренда клетчатую фланелевую рубашку и мешковатые армейские штаны, один раз потянулась через свою парту, чтобы вытереть своему запаренному Ромео блестящий от пота лоб. Он явно был близок спрыгнуть окончательно. И шанс, что какой-то неверный ответ способен перечеркнуть призрачное спасение, определенно страшил его.
В тот момент, как я закончил свою анкету и поднялся со стула, наш метис отшвырнул шариковую ручку. Он, рыдая, уронил голову на парту, и вытатуированный у него на затылке ангел простер крылья к потолку. Мне ужасно хотелось что-то сказать — заполнить за него чертову бумажку, если бы я мог — но он со своей девушкой слишком расстроились, чтобы вообще меня заметить. Они были одиноки так, как одиноки наркоманы без необходимого им наркотика. Неважно, кто вокруг. Неважно, кого вокруг нет.
Доктор Фэррел, занимавшийся обследованием, оказался не столько замотанным, сколько постоянно всем заваленным. «Я все повидал, — пробормотал он, когда я зашел и сел. — Все-все». Прошло около минуты, прежде чем он поднял на меня глаза, и сомневаюсь, что он обращался ко мне.
Секунда неловкого молчания дала мне возможность проскочить в комнатку. Там на стенах не было и дюйма, не оклеенного плакатами. Спортивные плакаты от Мэджика Джонсона до Франко Харриса и Даррила Строберри. Тут же все афро-американцы, все сияют улыбками. Сталкиваясь с ежедневным парадом больных и страдающих просителей, доктор искал постоянного благословения у этих здоровых, общественно полезных и счастливых индивидов, которыми он мог облепить всю штукатурку.
«Полтора грамма», — бурчал он, читая мою анкету и так и не глядя не меня. «Употребляю пару лет… женат… работаю… учился в колледже, — тут он остановился, но ненадолго, — задержанию не подвергался… наказание не отбывал».
Когда наконец он дочитал и поднял голову, движение, казалось, стоило ему громадных усилий. «Хорошо. — вздохнул он, рассматривая меня с интересом дворника, нашедшего выпуск комиксов за прошлую неделю, — посмотрим руки».
По крайней мере, тут у меня было, чем гордиться. От сгиба локтя у меня пролегали четкие линии «Амтрака» в северном и южном направлении, к сердцу и кончикам пальцев. В те дни я еще ширялся правильно.
— Угу-гу, — произнес доктор, — угу-гу… теперь глаза.
Он не проверял меня с лампой, даже не перегнулся через заваленный бумагами стол. Насколько я понял, он просто хотел проверить, умею ли я поднимать веки. «Угу-гу, — произнес он снова, — проверим сердце».
Я сказал ему, что с сердцем, вернее с тем, что от него осталось, все в порядке. Но моя нервная попытка пошутить прошла мимо него. Нервный юмор не скрасит ему день.
— Головокружение? Обмороки? Кровь в стуле?
Я дал ему ответы, а он вернул мне анкету со своими пометками внизу и велел оставить все у Кармен, впустившей меня служащей. «Она проверит вас на туберкулез, — пробормотал он, — сейчас туберкулез ходит». И вернулся к очередному листочку из бесконечной кипы перед ним.
Вот и все: ни советов, ни задушевной беседы, участия не больше, чем в беседе со сборщиком денег на платной автостраде. «Мы посадим вас на трехнедельную детоксикацию, — сообщил он, когда я открыл дверь. — Начнете с восьмидесяти миллиграмм. Попросите Кармен позвать следующего».
Вернулся к Кармен, которая уколола меня во внутреннюю сторону запястья — от теста осталась отметина, похожая на змеиный укус — и изложила правила клиники, словно скучающая официантка, перечисляющая фирменные блюда дня: время с пяти до девяти или с двух до шести, семь дней в неделю, начав процедуры, прекратить вы их не можете, солнечные очки на приеме нельзя, анализы мочи по требованию, три употребления — и вы вылетаете, оплата по дням, неделям или вперед за весь цикл… «Присядьте, Джульетта позовет вас на первый укол».
Прочь. Я снова занимаю свое место в приемной среди совершенно новой кучки жертв чего покрепче. По иронии судьбы, опоздавшие — мы вели беседу после восьми — выглядели в меньшей степени уголовниками, чем примчавшаяся с петухами толпа. Фактически они были неотличимы от типичных сереньких Джейн и Джо, намеревающихся стукнуть по часам. Здесь я открыл один из наименее известных, совершенно неожиданных секретов Высшей Лиги Торчков: джанки — пташки ранние. В отличие от большинства пташек, они должны успеть заморить червячка, прежде чем червячок заморит их.
Когда я, наконец, услышал свое неправильно произнесенное имя от непомерно массивной девицы за проволочной решеткой, несомненно Джульетты, я вовсю размечтался, что вот-вот соберусь и устрою пробуждение, дабы преодолеть себя. Случайно или по злому умыслу голос из-за проволоки пропел: «Мистер Сталь? Мистер Джеральд Сталь?»
Я отлип от своего костедробильного сиденья. Вместо священной чаши мне вручили бумажный стаканчик. Кровь Христова была оранжевая, как солнечный свет, и теплая, как моча.
В считанные мгновения перед вживлением фашистского сока меня одолели размышления задним числом. (Стал бы Эйхман кудахтать из могилы?) Но как только я проглотил свой глоток, я осознал, что вступил на свой путь.
Метадон повел меня, лишь когда я оказался на полпути к дому. Сандра пришла, когда я уже находился там. Не столько на диване, сколько как его часть. Чтобы там ни было в этом бумажном стаканчике, оно превратило меня в мебель. Весь день наша кошка Джеки просто садилась мне на ноги и пристально смотрела на меня. В какой-то момент она просто поднялась и стала кусать меня за штанины.
Сандра наверняка удивилась, увидев, что альтернативой ее резвому мужу на игле стал муж, превратившейся в зомби от, как предполагалось, лечения. Но она не потрудилась мне об этом сообщить. Она устроилась у телефона сделать несколько звонков. А я в это время продолжал держаться за подушки, такие же подвижные, как я сам.
На следующем рассвете я снова ушел. Никто до меня не докапывался, я ни с кем не заговаривал; а на День Третий одна Chiquita со взбитыми волосами и выщипанными бровями бросила на меня взгляд, вопрошавший «ты настоящий мужик?», пока я возвращался в свой Coupe de Ville. Разумеется, я к таковым не относился, но точно был в состоянии оценить возможность приобщения.
Как-то я попытался писать, затем вырубился и очнулся, обнаружив, что так и сижу с карандашом в руке, неподвижно, как подпорка для декорации, и у меня настолько свело затылок и поясницу, что лишь тот факт, что мертвецы не ощущают трупного окоченения, не дал мне завопить от боли.
Просто не желая провести двадцать один день на метадоне, я совершил поступок, который испортит мне дальнейшую жизнь. Я почти закончил трехнедельную детоксикацию.
Начиная с Дня Первого, я видел, как кучки крепких клиентов шушукаются на больничной парковке. Даже не работая в Агенстве по борьбе с наркотиками, легко догадаться, что они не бейсбольными карточками меняются. Как бы меня к ним ни тянуло, у меня хватало мозгов не подходить и не проситься в игру. В основном я держал рот на замке. Кидал понты. Никто ко мне не цеплялся, но на крекеры с сыром все же не звали.
Но вот однажды, в хмурые семь утра, когда я готовился включить зажигание и вырулить на дорогу, я случайно обернулся и встретил видение из ада, улыбающееся чудовище, маячившее в окне у пассажирского кресла.
«Здорово, братан», — сказало ухмыляющееся чудовище, прижавшись лицом к стеклу. Бессознательно я включил автоматическое запирание. От первого взгляда мельком на него мне в кровь выбросило ведро адреналина. Чересчур крупный череп, широкий кроманьонский лоб и выступающая челюсть, как у умственно отсталого гиганта на фото Диан Арбус. На лице основное место занимало малиново-красное родимое пятно, начинавшееся от линии волос над правым глазом, спускавшееся рядом с носом по щеке со шрамом от ножа, сужавшееся у набитой зелеными тюремным чернилами татуировке АРИЙСКОЕ БРАТСТВО и скрывающееся под футболкой. Шестнадцать лет на зоне и двенадцать на метадоне придали этой белой коже такую бледность, что то красное пятно смотрелось рождественским символом.
Не знаю, какого черта от меня хотел этот дегенерат. Но я видел его здесь раньше и не хотел рисковать и отдавить ему пальцы на ногах, чтобы завтра вернуться и столкнуться с непонятным гневом, который он сочтет нужным проявить, когда я встану за своим дозняком.
— Звать Гас… Большой Гас, — сказал он, просовывая в окно ладонь размером с блюдо для пирога. — Мои ребята зовут меня Джи.
Я выключил зажигание и пожал руку:
— Я Джерри.
— Знаю. У меня там баба, — он подмигнул. — Знаешь, что?
Он картинно уставился перед собой на компашку черных джанки, сидящих на корточках у забора парковки, потом снова повернул ко мне свою массивную рожу:
— Знаешь, что? Я лучше буду продавать своим. После ебаных ниггеров деньги воняют. Я кладу их в карман и весь день обречен нюхать ниггерский вонизм. Такая ниггерская вонь шмотки прожигает.
Я согласился. Ведь нечто, похожее на ниггерский вонизм, происходило и со мной. Ведь мы с ним были из одного теста сделаны. За это я не любил себя. Но когда сползешь за определенную отметку в жизни, отвращение к себе дается легко. Не сложнее, чем дыхание. Мне совсем не светило встать и выдать неожиданному брату ответ настоящего мужика. Чем ближе он вырисовывался, тем отчетливее я видел потускневшую горящую свастику, вытатуированную у него на предплечье.
Ладонь Большого Джи скользнула в его варенки. Достала пузырек с лекарством. Он потряс ею, словно приглашая меня посмотреть, потом резко отдернул, когда я потянулся. Его смех прозвучал металлическим скрежетом.
— Интересуешься? — он зажал кулак, помахав им у моего лица.
— Видимо, — ответил я, запинаясь. Часть меня, наверно, желала не поддаваться, но я знал, что любое сопротивление бессмысленно. Лицом к лицу с этим шустриком мне просто хотелось сказать правильные слова.
— Видимо? Фраер хренов! Видимо, блин. Ты хоть знаешь, че там? — он рявкнул еще громче. — Ты знаешь, че там?
У Джи было невозможно отличить дружеский жест от наезда. Разговор, даже под отупляющим воздействием метадона, выжимал все силы.
— Зацени, деточка, — он отвернул одной рукой крышку, вытряс пару пилюль и сунул их мне под нос. Они были маленькие, как раньше таблетки сахарина.
— Знаешь, на что ты смотришь? Ты смотришь на лучший в мире наркотик. Дилаудид, чувак. На улице его больше взять нереально. Два на пятнадцать. Ей-богу — найдешь дешевле, скажи мне, и я откожерыжу этому пидорасу яйца. Сколько возьмешь?
К счастью, я был при деньгах. Я взял бы их, даже окажись они сахарином. Что-то в этом накачанном, отъехавшем наци с электрическими зрачками не терпело неясностей, динамы и заднего хода.
— Давай четыре, — сказал я. Изо всех сил сохраняя невозмутимость. Только стал вынимать из штанов наличность, как та же ладонь с колесами сжалась и жестко опустилась мне на плечо.
— Не здесь, чувак. Не здесь. Давно не палился? Вокруг же пасут!
То, что он тут встал и последние пять минут размахивает передо мной медикаментами, выдаваемыми по тройному рецепту и находящимися под федеральным контролем, типа, не считается. Я один тут лох. И я извинился.
— Все нормально, — сказал он, — все нормально. Поехали за угол.
На этой ноте он влез в салон, захлопнул за собой дверь и завопил: «Давай! Давай! Давай!», будто Дэрил Гейтс вцепился в бампер ногтями больших пальцев.
— Нормально, — прокричал я, решив, что он запаниковал. Менее чем за секунду я нажал на газ, а он плотоядно скалился у моего плеча. Рожа из паноптикума обдавала мое лицо горячим дыханием: «Ты че, бля, творишь?»
— Что?
— Сбавь, блядь, скорость! Хочешь, чтоб нас копы тормознули? Сдурел? Не гони, блядь, так.
— Но…
Гигантский кроссовок врезал по тормозу одновременно со мной, заехав мне по лодыжке. Машина дернувшись, остановилась.
Позади меня просигналил грузовик, тормоза разорвали воздух, и он с визгом затормозил. Мужик бибикнул воздушкой, а я двинулся дальше, на сей раз на умеренной скорости. Как будто ничего не произошло.
Джи долбил кулаком приборную доску. «Хорошо! Так ее!» Он нагнулся вперед и замотал башкой вперед-назад, выражая тем самым, как я надеюсь, свое удовольствие. «Ладно, круто, немного встряхнулись!»
Он смеялся, как ненормальный, и тыкал меня под ребра: «Слышь, а ты свой мужик». Он схватил мою ладонь и потряс ее одним из этих сложных уличных рукопожатий, которые мне никогда не удавались.
Стыдно признаваться, насколько мне польстило признание этого психованного экс-зека. Большой Джи пригнулся сильнее, вынул откуда-то мятый бумажный пакетик, а оттуда шприц. Баян находился еще в фабричной упаковке, на верху — чистый пластик, внизу — белая бумажка. Стандартного объема для прививок от гриппа. Правда, давненько я не подавал руку для прививки от гриппа.
Джи швырнул машинку на сиденье. Я старался следить за ним.
— Подумал, может, захочешь по свежачку, — сообщил он, уставившись на мексиканца, продававшего вареную кукурузу, который толкал по улице мимо нас свою побитую металлическую тележку. Он вильнул, огибая пьяного бомжа, растянувшегося на картонке на тротуаре.
Джи что-то напевал, слегка покачиваясь в «Кадиллаке», моей любимой наземной яхте, как стопроцентный турист на прогулке по достопримечательностям города. «Зацени, — сказал он, подталкивая меня локтем и кивая на поверженного алконавта, через которого переступила пара корейцев, выходивших из зарешеченной лавки: — Алкашня ебаная, никакого самоуважения. Спорим, эту шушеру кинуть, как два пальца обоссать. Пять против десяти, что у них в портфеле вечерняя выручка. Или по-твоему, блины с начинкой? Знаешь, братан, нарки, в отличие от синяков, под себя не ссутся. Бляха-муха! Так вот, ты дилаудид пробовал? Врубаешься в холодный коктейль?»
Я ответил, что как-то доводилось, но по правде, я никогда с этим не пересекался.
— Ладно, фишка в том, что эти херовинки готовить не надо. Ты их разбалтываешь. Поэтому называется «холодный коктейль», врубаешься? Ты мужик умный. Берешь один из вот этих коксовых пузырьков, добавляешь ложку воды, кидаешь свои пилюльки, потом потрясешь, пока не растворятся. Затем просто кидаешь вату, забираешь и — бац! Так вот, где, бля, бабки?
— Я тебе отдал. Забыл?
— Три бакса за дозу, — гаркнул он и ухмыльнулся.
— Три бакса?
Я не спорил, просто хотел удостовериться, что правильно понял. В какого бы соплежуя я ни превратился под блядским метадоном, несколько минут в компании Большого Гаса нейтрализовали мягкотелость.
— Ладно, полтора. Слышь, а ты же белый, я прав? Нам, белым ребятам, стоит держаться друг друга. Короче, давай мне три бакса, и я подгоню тебе еще дозняк, когда следующий раз увижу.
Я, разумеется, собирался заплатить. Я, разумеется, собирался сразу шмыгнуться этой херней в ту же секунду, как зайду в дом. Уже оттого, что я сжимал в руке баян, чувствуя, как тихо шуршали колеса в кармане рубашки, у меня заколотилось сердце и скрутило кишки так отчаянно, что мне пришлось изо всех сил стараться не жать на газ и не разгоняться чересчур, чтобы подбросить Джи обратно к клинике и рвануть домой испытывать вещество.
Я распрощался с метадоновой клиникой и переключился на более тяжелую наркоту. Этого было достаточно, чтобы чувак поверил в свою судьбу.
Предстоит еще та гонка. Я чувствую это костями. В промежутке между окончанием этой работы, выходом наружу и очередной вмазкой. Каждый день происходит борьба. Должен это признать. И не случайно, что от писательства жажда разбирает все невыносимее.
Как-то утром я завтракал с Дезире, женщиной, с которой я встречался. Она из тех, кого иногда называют АМП — актриса-модель-прочее. За тем исключением, что она действительно играет. Она действительно позирует. Не в курсе по поводу прочего… Короче, она высокая блондинка, красивая, в непривычном для меня стиле группы поддержки «Рэмз».
Меня, наравне со всем остальным, в ней привлекают ее мозги. Ощущение невероятности — в результате моих же предубеждений — в первый вечер, когда я зашел в ее жилище, то увидел, что она сидит в розовом кружевном пеньюаре и читает «Смерть в кредит» Селина. Все равно что встретить Джейн Мэнсфилд на «Встрече с прессой».
Ну ладно, я хотел рассказать о другом. Я хотел рассказать о жажде. Да. Как однажды утром в субботу мы отправились позавтракать в «Пасифик Дайнинг Кар» в деловом районе на Шестой улице. Это криминальный квартал, наркоманский. И в центре его, эдаким пережитком прошлой эпохи, гнездятся буржуйские забегаловки посреди наркотического рассадника.
Короче, мы поели, я еду обратно в Голливуд, а моя машина, будто по собственной воле, сворачивает направо, по Юниону. В районе Шестой и Юниона, сообщаю для непосвященных, находится один из героиновых клоповников. Надежная точка, когда приспичит. И в этот миг мне приспичило. Потянуло употребить. Потянуло на приключения при виде сидящих на корточках мальчиков в низко надвинутых на глаза банданах.
— Ты что делаешь? — вскричала Дезире. Она, дело в том, тоже раньше торчала. Хотя ее выбор ядов отличался от моего. — Ты ж не собираешься убиться? Господи!
— Блядь, не напрягайся, ладно? Я только посмотрю.
— Глазам не верю!
Она, ясное дело, не дергается. Но я думаю в ту секунду, что вроде все в порядке. Что я контролирую ситуацию.
— Уже целый блядский год прошел, — говорю я, — мне бы только вкус почувствовать…
— Джерри!
Но я не отвечаю. Я вообще ее не слышу. Я уже там, мысленно на улице, разыскиваю того пацана, к кому приближусь неспешной походкой. Машина, честное слово, готова сама собой съехать на обочину. Я готовлюсь к гонке. Но уже чувствую вкус. Грязный металл на задней стенке горла. Серебряное напыление.
Я уже лезу в карман — благодаря контракту на книгу у меня есть свободные бабки — как что-то шмякается мне на колени перезрелой дыней.
— Что за…
— Иди на хуй! Живо заткнулся! Заткнулся!
Это Дезире, ее голос приглушен, поскольку она говорит мне в пах. Произносит слова в пещеру моей расстегнутой ширинки, раскрывая молнию.
И вот мы приехали. Стоим на обочине наркорайона, и белокурая головка движется вверх-вниз, а я мечтаю о героине. Пока единственно усилием воли и умением разрушить мою мечту у меня не отсосали. Жажда дренирована. А я просто сижу, опустошенный.
Размышляю: неужели вот так оно действует? Всякий раз, как алчешь А, взамен получаешь Б? Так, да? Жизнь — процесс замещения кайфов?
Ладно, нормально, думаю я. С этим можно жить.
Но теперь нам надо убраться оттуда во избежание неприятностей. Я был так потерян, что не заметил небольшую толпу. Метисам, кажется, понравилось шоу. А Дезире, невзирая на свой акт любви, больше со мной не разговаривает.
Все это начинает тревожить. Но я не задвинулся, вот что важно.
Я уезжаю, пусть не счастливый, но, по весьма крайней мере, спасенный.
До новых встреч.
Знай я, что в ближайшем будущем зловещий незнакомец с малиновыми пятнами на лице станет такой весомой фигурой — важнее любви, Бога, порядочности, как это умеет лишь барыга — знай я, если честно, поступил бы я хоть чуть-чуть иначе?
Вы, наверно, считаете, что не стоит выбрасывать жизнь ради жалкой скоротечной эйфории. Но однажды вкусив ее, вам она не покажется такой жалкой.
Отныне планета превращается в зал ожидания. Остальная ваша жизнь становится лишь промежутками между приходами.
В первое утро, нащупывая дилаудид в рубашке, я влетел домой, словно в припадке булимии, с ключами от Туинки-вилля. Я знал, что «вылечился». Взвинченность ушла. Но смысл? У меня в кармане лежала вечность. Лучшая в мире хрень и надежный поставщик. Я напоминал человека, который нагнулся за утренней газетой и обнаружил алмазную копь.
Дома Сандра все еще спала сном праведника в спальне наверху. А внизу, с методичностью руководителя, подгоняющего работу своего сценарного отдела, я в очередной раз принялся воплощать образ, посетивший меня, когда я впервые переступил порог тогда еще не ставшего нашим пристанища.
Ванная была маленькой и белой, за исключением потускневшего кровоподтека на потолке, бледно-алого цветка, который я постоянно напоминал себе смыть и редко смывал. Едва вещество попало в меня, сытый бычий рев вырвался из моих приоткрытых губ. Он эхом отозвался в моей голове, и я начисто позабыл про кровь.
Поскольку дилаудид — это холодный коктейль, легко становишься неосторожным. Не надо ничего кипятить. Даже ложка не нужна. Ищешь что-нибудь подходящее. Маленькие кокаиновые пузырьки с завинчивающейся пробкой подходят идеально. Наполняешь водой, кидаешь колеса и просто разбалтываешь, пока крохотные белые пилюльки не превратятся в порошок, а порошок — в мутную жидкость.
Кстати, воду можно было бы прокипятить. Можно использовать дистиллированную. Так я и делал первые неделю-две, потом потуги соблюсти гигиену вытеснило элементарное желание торча. Иногда люди размешивают ложечками, знаете, какие прикручивают к коксовым пузырькам, когда нападаешь на них насчет этого говна. Но всякий раз, как у меня заводился кокс, я всегда выкидывал эту хреновину, употребив саму отраву. Обещая себе, разумеется, никогда больше так не делать. Никогда. До тех пор, пока у меня водились бабки или спонсоры, кто кого опередит…
Взамен я пользовался чашечкой для саке. Сандре подарили наборчик посуды для рисовой водки из четырех чашечек и миниатюрным чайником, какие помещаются в ладонь и согревают, как сама жизнь, когда наливаешь их содержимое. Фарфор украшала ручная роспись: махонькие зелено-голубые деревца, покачивающиеся над бурлящим морем.
Таков был мой ритуал, установившийся в первый же день, когда я влетел после знакомства с Джи у мерзопакостной забегаловки. Сперва я заглядываю в кухню нацедить у холодильника солидную кружку бутылочной воды из охлаждающего устройства Hinckley&Schmitt.
Делая глотки, я останавливаюсь поглядеть в окно над раковиной. Прямо под окном рос кривой абрикос. Гроздья сочных яйцеобразных фруктов качались на покрытых густой листвой ветках, отбрасывающих тень на полдвора На дерево было приятно посмотреть, от налитых абрикосов слюнки текли, пусть даже откусить хоть кусочек будет равноценно, что проглотить крысиный яд. За токсичным абрикосом тот, похожий на подпорку кактус Р. Крамп возвышался на двадцать футов над землей, увешанный собственными странными плодами: колючие красные шары, напоминавшие крест между жгучими перцами и ручными гранатами. Пылающие красные бугенвиллии и печальные голубые ипомеи оплетали забор сзади, перед ними рос красный шиповник и резвились ярко-оранжевые райские птицы. Соседское банановое дерево склонялось над цветами, первые гроздья толстых желтых пальчиков проглядывали сквозь восковые листья, ветки гнулись от наливающихся плодов.
Каждую секунду мелькала пара изумрудных колибри, дюжина пухлых жужжащих пчел. Со шприцом в руке, осматривая свое маленькое королевство, я ни как не мог поверить в великолепие сада. Столько пышной роскоши. Гигантские тропические цветы, папоротник высотой с небольшого динозавра, словно перенесенная доисторическая фауна, которой ни смог, ни дурной вкус в архитектуре не в силах помешать захватить землю везде, куда ни кинешь взгляд. То была жизнь в урбанистическом оазисе…
Едва мои мысли отвлекались от сада, я снимал одну из чашечек для саке, красиво расставленных на подоконнике. Ополаскивал от пыли или липких остатков. Расписной фарфор мило смотрелся. Сандра умела расставлять предметы в элегантной и приятной для глаз манере. Все в нашем доме было устроено строго и со вкусом. На стенах висели выполненные углем портреты музыкантов работы ее отца. Столик из голубого мрамора на черных трубчатых козлах украшал столовую. У нее был талант создавать изысканную обстановку. А у меня — оную разрушать.
Вернувшись в ванную с четвертой чашкой для саке с дистиллированной водой, я закрываю и запираю дверь. Снимаю рубашку и выдвигаю баяновый поршень. Вечная проблема нехватки машинок. Иногда приходится использовать один и тот же снова и снова, намного дольше предусмотренного срока их службы. В большинстве случаев они делаются липкими, норовят выскочить во время ширки, и ты должен трепыхаться, как отбойный молоток, рискуя уронить снаряжение и погубить дозняк. Иногда пластмассовый агрегат искривляется от нагревания. От горячей воды он чуть не плавится, надо разгибать его, иначе он согнется в букву С. Поскольку они одноразовые, они не рассчитаны на нагревание. А поскольку пользуешь их не по одному разу, то подчас приходится их кипятить.
У каждого свой способ проворачивать дело. Мой любимый, которому Джи, как он рассказывал, научили в тюрьме, был со смазкой из ушной серы. Чтоб все шло гладко, соскабливаешь немножко золотистого ушного говнеца. С ним скользит легко и приятно. «Продукт выходит из твоего собственного тела, — как говаривал Большой Джи, — что с него будет плохого?» И так экологично!
Я набираю воду в шприц, бросаю две-три пилюли — так было вначале, потом я перепрыгнул на тридцать — затем ставлю чашку на раковину. После этого я прицеливаюсь на чашку и прямой наводкой опрыскиваю колеса водой Hunkley&Schmitt. Теперь, как бармен начислит положенную порцию в стакан хоть во сне, я насобачился лить воды не больше, чем вмещает шприц. Поливать водой непосредственно колеса способствовало их растворению.
Потом я немножко болтал водой в чашке, стараясь размешать крошки. И засим, когда все рассасывалось за исключением нескольких упрямых катышков, мне надоедало ждать. Я вытаскиваю поршень, переворачиваю его, и небольшая плоская верхушка в виде диска из белой пластмассы становится импровизированным пестиком для ступки.
В процессе размельчения иногда пачкаешься. Бывает, все пальцы забрызгаешь. И в безумном импульсе не потерять абсолютно ничего скоблишь пальцы, кидаешь в компот одному богу известно какой град остаточного минерала, оттуда он попадает в иглу и тебе в вену.
Одно время я просто втирался в туалете, спустив штаны на лодыжки, время от времени приурочивая приход к здоровой дефекации. Само собой ясно, тогда я не особо занимался сексом. Я вообще ничем особо не занимался, за исключением редких секунд извращенного облегчения, от которого сердце стучало с перебоями, а затем наступало чувство разочарования, обреченная и грандиозная тихая паника перед неожиданным приговором к искусственному благополучию. Состояние, длящееся по-разному, от минуты до нескольких часов. Между приходом и второй стадией кайфа приходилось пересекать это озеро кристальной чистоты. Мысли, которые не уйдут. Торчу тут с баяном и без штанов… Вот так меня и найдут… Именно так умер Ленни Брюс. Вот примерно и все, что можно по этому поводу сказать.
Однако в то первое утро, обуреваемый внутренним зудом, саморазрушительным восторгом осознания, что сумел вскарабкаться на самый верх «русских горок», наконец-то слез, смог, несмотря ни на что, спрыгнуть с героина, с метадона, и перед тобой открылся некий способ не задолбанного, не страшного-позорного, с редкими (все-же-надо-признать) кайфами существования, и вот пиздец, все коту под хвост.
Одна мысль о жене, в большинстве случаев отрава моего существования, под кайфом наполняла меня драгоценным теплом. В моих мыслях она виделась чудесным восхитительным созданием. Я горел от нетерпения собрать ей поднос с чаем и тостами, маслом и джемом в маленьких розетках рядом, как в лучших ресторанах, взбежать с ним наверх, перепрыгивая через ступеньки, чтобы просто показать ей, как она мне дорога. Это будто во мне спит прекраснодушный романтик, и понадобилась всего-навсего вмазка тяжелой наркотой, чтобы убить во мне беспонтового хлюпика и пробудить Джули Эндрюз.
«Доброе утро!» — пропел я своей только что проснувшейся второй половине. Выражение ее лица по утрам, подчас меня пугавшее — почти равно как и мое собственное — сейчас показалось мне самым симпатичным личиком в мире. Я был практически готов подлезть к ней и обнять. Для нас это стало бы несколько чересчур, но я бы себе такого не позволил. Все формы обожания плескались во мне, однако без дозы опиатов наружу бы не просочились. С другой стороны, то, что я чувствовал, точно так же могло оказаться фальшью: продуктом закачки тонн синтетических эндоморфинов в мой изголодавшийся по радости мозг, состоянием, при котором я с той же легкостью испытывал бы любовь к Дж. Эдгару Гуверу в его тайной, облаченной в ночнушку модификации или же бюсту Неру, как и к щурящейся, немного ошарашенной, неуловимо прелестной женщине с серебристыми волосами, которая, так получилось, делит со мной постель.
— Вот гляди, — сказал я, ставя поднос на ночной столик перед серебряными радиочасами, по которым мы слушали «Эн-Пи-А», — Я принес тебе чаю.
— Да ты что! — ее разум никак не мог принять мысль о моем предупредительном внимании, моей вновь обретенной нежности. — Что стряслось?
— В смысле, что стряслось? Ничего не стряслось. А что уже нельзя сделать приятное своей любимой? Вот тут твой любимый конфитюр из бойзеновых ягод «Трейдер Джо». Я вроде не пережег тост? Знаю, тебе нравятся немного подрумяненные, но не слишком…
— Джерри…
— Подожди. Дай я выну пакетик заварки. Чай с бергамотом. Ты ж его любишь? Чай с бергамотом на завтрак?
— Джерри…
— Стой, у меня внизу есть овсянка. Решил принести сначала тост, пока он не остыл.
— С тобой все нормально?
— Со мной? Шутишь? Я замечательно… Сейчас вернусь. Кушай тост. Хочешь, вечером куда-нибудь сходим? Может, в то твое любимое японское заведение? Позовем Джанин? Или еще кого-то? Господи, ты только погляди, какое небо голубое. Будто черничный йогурт.
— Джерри… — мелодичные певучие британские интонации скатывались по лестнице, щекоча волоски в моих ушах, — Джерри, ты снова на наркотиках?
— Нет, конечно. Я просто-напросто радуюсь, бог ты мой. Разве и порадоваться нельзя?
— Ладно, — ответила она, и я почти разглядел легкую улыбку. — Ладно, тогда не принесешь ли мне масло?
— Бегу, милая. Бегу.
Она мне элементарно не доверяла — представьте себе! — и мои изысканные чувства оказались столь уязвлены, что мне пришлось смотаться вниз и выжать третий, убийственный, как вода, дозняк из еще не просохшей ватки. Не сидящим на игле профи одного не понять: если кончилась доза, у тебя остается вата. Которую, при должном отчаянном состоянии безысходности, станешь греть, промывать, выжимать до тех пор, пока не начнешь вкалывать в себя в основном хлорин. Только бы ощутить на один бесконечный миг между проколом и введением самой возможности избавления. В дальнейшем из-за этого дела я заработаю сенную лихорадку — адская штука, типа водобоязни, вызванная тем, что ввел в кровь вываренные ватные волокна. Длится не больше одного-двух дней, но состояние такое жуткое, что даже ветераны спрыгивания с героина начинают жевать наволочку и клясться одуревшим богам, повелевающим Вселенной, что они больше никогда и ни за что даже не ткнут себя в руку баяном. Пока все не возобновится по новой.
В то время, разумеется, мне, пожалуй, больше вставлял аромат втираемого спирта, чем от оставшихся случайных крошек дилаудида. Но какая к черту разница? Пристрастие к наркотикам ничем не отличается от любых остальных религий. Иногда лишь ритуал имеет значение.
Итак, то, что вначале было на раз побаловаться, немедленно прогрессировало в один раз в день, потом два раза и в конечном итоге приключение на целый день. Я бы начал схему, предназначенную определять мои грядущие дни. Выходя из дома на заре, я мчался в Рампарт, срезал на запад, потом на юг в Корея-таун, мимо всех понтовых мебельных магазинов, пластмассовых аллей прямо в места несанкционированной торговли. С каждым кварталом группки тщательно отмытых латиносов на автобусных остановках — по-моему, единственных людей в городе, работающих, чтобы выжить, и подтирающих за англами, которые просто делают деньги — сменялись кучками алкашни, валяющихся в проходах, потом бормочущими крэковыми, повесивших голову и шатавшихся по грязным тротуарам, тщетно пинающих собачье дерьмо и осколки стекла в поисках потерянного куска, нервно теребящих в кармане собственные фасовки с утренним дозняком, способным их назойливый зуд, адски искрящийся, приглушить на пару минут, охладить домну, где плавятся пружины в глазных яблоках.
В южной стороне бульвара Вашингтон, неподалеку от Венеции, я зарулил в еще не открывшуюся парковку в узкой аллейке и заглушил двигатель перед магазином свадебной одежды со скидкой «Будущая невеста». Созерцая улыбающиеся манекены в белых платьях — казалось, их подведенные глаза о чем-то мне говорят, но я боялся узнать, что именно — я ждал появления Большого Джи на «Бонневилле» 76-го года, проржавевшей голубой колымаге, на которой он с грохотом въезжал на стоянку позади ближайшей закусочной. За неделю знакомства с Джи я мутировал в собаку Павлова. Вижу этого не вышедшего ростом уроженца Понтиака, и стервятники моего сердца перестают кружить и начинают ворковать.
Потребовалось одна или две недели, прежде чем из чужака, косящегося со стоянки, я поднялся до полноправного члена Клуба Наркотического Завтрака «Рассветный Крэк». Высоченный Джи, дело видите ли в том, устраивал аудиенцию из окна у стойки закусочной. Интересно узнать, задумался ли хоть раз этот распространитель, что значит его счастливая эмблема для самых задолбанных американских граждан. По правде говоря, я не встречал города, где бы хоть в одной забегаловке не нашлось бы уголка, где местные затариваются колбами геры или пушистыми комками крэка. Администрация могла бы, по крайней мере, выделить что-то наподобие Дисконтной Карты для Наркотов. Дурь, скажем, за полцены согреет сердце всякого, у кого еще не перестали кровоточить дорожки.
Каждое утро Джи вместе со своей постоянной соседкой по столику Клэрис и впоследствии со мной присаживались в угол и собачились из-за колес и долларовых банкнот за столиком, заваленном засохшими яйцами, липкими блинами, недоеденными за завтраком печеньями и огромными кучами выброшенных кусков масла, заменителей сливок и выпотрошенных пакетиков из-под сахара. Сам Джи начинал день с гигантского кофе с пятью порциями сливок и десятью сахара, запивая полдюжины валиумов, забивавших метадон.
К тому времени мои две-три дозы в день подскочили до полдюжины и больше — крупица по сравнению с тем, что мне предстоит, но все же означавшая солидные и регулярные доллары для Джи и Элмо, его поставщика — Джи начинал отфутболивать прижимистую клиентуру, и в итоге я каждое утро пристраивался за столик к нему и его основному партнеру Клэрис. Клэрис была крупной бесформенной теткой, ее плоть так раздуло от диабета и метадона, что, казалось, она оплывает сверху вниз, словно порция кофейного мороженого с глазами. Она зачесывала волосы назад в тугой пучок на круглом черепе. Но черты ее лица скрывались в складках сала. Если она не говорила или не разражалась смехом, было сложно сказать, то ли это разумное существо, то ли пялившая на тебя зенки мясная глыба.
— Элмо скоро кранты. У него кости под кожей ходуном ходят, вот-вот до могилы доскачет, — прошептала она, когда мы впервые заговорили. Дело в том, что Элмо страдал от рака желудка в конечной стадии и получал лекарства в Управлении по делам ветеранов. Клэрис щебетала и широко распахивала глаза, как всегда, когда у нее были про кого-то новости. Я видел, как она скорчила гримаску после моего выхода наружу, перевалившись через стол сообщить какому-то другому клиенту про Белого Мальчика. Никакого желания знать, что эти люди болтали или думали про тебя. Хотелось поверить в то, что они твои друзья.
На домашнем фронте Сандра продолжала ежедневно ездить на работу в нашу новую Акуру, удерживая форт в Бедфорд-Фоллз. Меня еще не взяли в штат на телевидение. И ежедневно мне приходилось вскакивать и скакать со всей возможной страшной скоростью в закусочную. Я знал, что Элмо не появится раньше 7:15, но дома ожидание было невыносимым, и к тому же всегда присутствовал шанс, что он заявится пораньше. Ежедневно Джи и Клэрис приходилось принимать дозу в пять, потом мчаться в бар, стрескать горсть валиума, отполировать ее кофе, чтобы продержаться остаток дня. Иногда у Джи водились пурпуры, тридцатимиллиграммовые морфины, временно снимающие кумары, и применяемые обычно для слезания. Но мясистая Клэрис их по неизвестной причине не любила.
Прочие посетители и глазом не вели в сторону творившегося за нашим столиком. У Джи физиономия не из тех, на которые можно безопасно косо глядеть. На нем было больше чернил, чем на самом дьяволе: икры, шея и руки представляли собой практически каталог татуировок с эмблемами арийского братства: свастики, железные кресты, колючая проволока, голые призывные красотки верхом на эсэсовских молниях. За исключением не продравших глаза граждан, забежавших перехватить перед работой, большинство столов кишели дерганными клиентами, вроде меня, и их дилерами, изо всех сил ведущими переговоры о вопросе жизни и смерти.
По мере того, как недели перерастали в месяцы, моя привычка опять вошла в неконтролируемую стадию. Я приходил посидеть в «Макдоналдс» с Клэрис, Джи и кем-нибудь еще, кому случилось упасть на хвост, потому что только так я чувствовал себя спокойно. За нашим столиком вечно бурлила коммерческая деятельность. Разношерстные исколотые и отсидевшие чуваки с подругами с усталыми глазами подсаживались взять свое у Джи, который вечно рыскал насчет ксанакса или валиума. Немало агрессии я ощутил на себе в виде косых взглядов и негромких угроз за то, что ежедневно приобретал весь арсенал Джи. Однако я был человеком Джи. Он даже устроил так, что я сидел за внутренней стороной стойки поближе к окну. Но честно говоря, с целью ли оградить вашего покорного слугу от наездов менее материально благополучных джанки или не дать мне спрыгнуть, не заплатив, осталось так до конца и неясным.
Мне рассказали про семью Джи — его четверых детей, двое чистокровных кри от первого мужа жены, погибшего во время драки в баре в Бэйкерсфилде, двое его собственных — его отработки во время условного освобождения в пекарне на перекрестке Девятой и Вермонта. И я услышал о жизни Клэрис, как в шестидесятые она пару раз притусовалась в «Мотауне»; халтуру в «парочке соул-ревю»; трех мужей; четырех дочерей; сына, застреленного полицией; и ее непрекращающемся сражении с диабетом, соцобеспечением, арестами и нашим общим другом Гасом.
На определенном уровне, разумеется, нас разделяла астрономическая социальная пропасть. Она вращалась вокруг самого мерзкого слова в американской культуре: класс. Моя жизнь состояла из работы за 3,5 тысячи в неделю, мира экранизаций и вечеринок, шикарных ресторанов и амбиций белого человека. Некоего Лос-Анджелеса, столь же чуждого толпе, которую я встречал за наркотическим завтраком, сколь и реальность на уровне выживания Джи, Клэрис и прочих обитателей кафе рознилась от пристрастий Сандры и ее контингента. Очень многие из встреченных мной в Голливуде имели деньги до того, как туда попали. Папочкины деньги. Семейные деньги. Неважно. Им предстояли годы так называемой борьбы, пока они не попадали в те сферы, куда стремились попасть. Их представления о борьбе по сравнению с такими, как Джи и Клэрис, являлись абсолютно смехотворными, как прыщ по сравнению с проказой.
Слушать, как Джи рассказывает про кражу бумажника своего босса, срубив достаточно, чтобы сводить семейство в «Сиззлер», где обед с мясом стоит 6,95, и произвести впечатление на тещу — после того, как я прошлым вечером просадил 100 баксов за ужин в «Мортонсе» — меня как-то задевало. Снова повторяется Питтсбург. Белый воротничок дома, синий воротничок в школе. Мой папа в новостях, папы моих приятелей в сталелитейном. Жиденок среди христиан, отщепенец среди евреев.
По мере того как моя привычка резко прогрессировала, с меня по ночам волнами тек пот. Мы с Сандрой отправлялись на боковую рано. Она, потому что ей рано вставать на работу. Я, потому что не видел причин бодрствовать. Но когда бы я ни отходил ко сну, я просыпался промокший насквозь в луже пота. Где-то часа в два или три мне приходилось вставать и закрывать полотенцем озеро, произведенное моими порами, и ложиться снова. Еще через пару часов полотенце пропитывалось влагой, и я повторял операцию заново. Примерно в пять мне надоедало, я вставал и затем делал себе пробуждающий укол, если было чем, либо выжидал час, а потом наступало время мчаться в чистилище с гамбургерами.
Не в смысле, что я чем-то болел. Упаси боже! Я выпивал море воды, сидя на диете первостепенной важности из овощей и фруктов. Не говоря уж о моем строгом спортивном режиме. Днем вмазывал очередную горсть дилаудидов около пяти-шести часов, чтобы я мог выскочить из дома, взбежать на гору Коронадо, возле которой мы жили, и сгонять на водохранилище Серебряного озера. Там я бегал три с половиной мили вокруг озера, не один раз, а дважды, вводя себя в заблуждение, что, невзирая на опиаты, циркулирующие по моему организму благодаря охлаждающему пот ветру, мои конечности оживают от движения, невзирая на такое обилие излишней жидкости в кровеносной системе, что у меня ноги к концу каждого дня распухали из десятого размера до двенадцатого двойной Е, я не сдавался. Я был фактически героиновым Джеком Ладанном — пусть даже мне не приходилось спать в одежде с длинными рукавами.
Я искренне улыбался, обмениваясь легкими кивками с такими же, кому-не-наплевать-на-свое-здоровье-бодрыми-водилами-и-измученными-выхлопными-газами. Это здоровая Калифорния, и я был всего лишь одним из ее здоровых жителей. Конечно, я поправлялся минутку перед тем, как выскочить из дверей. Ну и что! Джанки способны вести здоровый образ жизни, нет что ли? Я думаю, это называется «дихотомией». Или, может, правильнее сказать «отрицание».
Пробежавшись, я возвращался домой, не зная, куда себя деть. Конечно, мне в принципе было чем заняться. Уверен, я делал свое дело прекрасно, только не спрашивайте, в чем оно заключалось. Фишка на тот момент заключалась в том, что передо мной «стояло». То, чем я вскоре займусь. Быть наполовину задействованным Голливудом, значит, сидеть без ангажементов. И я старательно выполнял эту задачу… Вернувшись с утренней дилаудидовой тусни, когда моя любящая женушка отсутствовала в собственной головоломке реальности шоу-бизнеса, я переживал эти часы, как любой другой заключенный. Хотелось ли мне посидеть в собственной клетке и почитать или же выйти во двор поработать? Моя тюремная камера была одиночной, просто мне довелось располагать большим пространством.
Временами, пока тянулись унылые часы, первоклассная хрень наполняла вены, и я отправлялся на Сансет, оттуда к Эчо-Парку, а затем к парку Эллизиум. Именно там находилась штаб-квартира полицейского департамента Лос-Анджелеса. И еще там можно было пробежаться по земляной дорожке, чувствуя, словно попал в настоящие леса Восточного побережья. Никаких пальм, только дубы и клены, лиственные деревья. Вместе — что радовало еще сильнее — с видом на заброшенные заборы и железнодорожные рельсы, ведущие во Фрогтаун вдоль реки Лос-Анджелес.
По странному стечению обстоятельств при пробежке один из новобранцев с башкой, похожей на банку, пристроился рядом со мной и замедлил скорость, чтоб на бегу поболтать.
— Часто вас тут вижу в это время. Наверно, играть — дело скучноватое, а?
— Чего?
Я посмотрел на него, чтобы убедиться, что он реален. Но младший коп лишь улыбнулся. Он не настаивал на общении. Его коротко остриженные рыжие волосы и вздернутый нос придавали ему что-то, ну, от Арчи. Будто смешной персонаж комиксов укокошил Болвана, соскочил с картинок и выучился в полицейской академии приводить вещи в порядок в мире в целом. Когда он перехватил мой изучающий взгляд, он протянул руку. «Звать Филипс», — сообщил он. И мы пожали руки на бегу, прыгая по холмистой дорожке. Напомнив мне почему-то сцены из фильмов, когда бомбардировщики дозаправляются в воздухе.
Я вскоре догадался, что Филипс, как ни абсурдно, видимо, считал мое присутствие на одной и той же беговой тропинке, используемой лос-анджелескими мусорами, как некое стремление к ним устроиться.
— Вы когда-нибудь — пуф, пуф — когда-нибудь думали пройти тест?
Я настолько обалдел, когда мы пыхтели, ползя на холм, граничащий с уходящими в лес рельсами, — настолько обалдел, будто по такому случаю уже успел везде побывать — что перспектива связать свою участь с культом Дэрила Гейтса как-то не стыковалась у меня в мозгу.
И, конечно, я ответил:
— Да, я думал об этом.
— Ну, вид у вас подходящий, — сказал он со всей искренностью. — Вам надо подумать… Нам наверняка понадобятся евреи.
Я оглядел его, но ни его мордашка Арчи, ни распахнутые голубые глаза не свидетельствовали о том, что у молодого человека есть на уме что-то оригинальное.
— Я это сделаю, — пообещал я.
— Дело хорошее… Следующий раз увидимся. Мне надо поговорить с ребятами, а то подумают, что притащил им непонятно кого и все в таком роде.
— Не хотелось бы, — улыбнулся я.
— Отлично, приятель. Подумай над моим предложением.
Я кивнул и помахал, наблюдая, как его обтягивающие коповские шорты исчезают за холмом. Не знаю, играл ли он со мной — разглядел ли кровавые дорожки, которые я пытался скрыть, тесно прижимая к себе руки, или был столь простодушен, что хотел поделиться своей радостью от хорошего дня. Что поразительно, встречая раньше его достаточно часто, потом я больше его не видел. Насколько мне известно, его-таки прижучили за «непонятно кого». Или у него были собственные дорожки, которые надо скрывать.
Примерно в это время шел «Лунный свет». Благодаря моему старому товарищу Рондо Дикеру, с кем я дружил со времен «Пентхауса» и еще короче сошелся во время нашей взаимной попытки устроиться в «Реал-Уорлд», любопытный юмористический журнальчик, протежируемый Тони, сынком Элджера Хисса, из офисов «Ньюйоркера», меня позвали на до сих пор усиливающиеся праймтаймовые пытки. Рондо, один из двух или трех самых веселых — и добрых — людей, когда-либо мне встречавшихся, в какой-то момент сам ушел из печатной индустрии в мир «голубого экрана». Его пригласил легендарный здоровяк Гленн Гордон Кэрон, кто, собственно, и придумал шоу. Рондо был практически Мистер «Лунный свет». Интервью должно было проходить в Уэствуде в «Знаменитом гастрономе Джерри». Я провел время, показавшееся мне вечностью, промелькнувшее от первой встречи за день с рябым Гасом и дилаудидовой командой до второй с доктором Уормином в «Сенчури-Сити», стараясь, не без успеха, разобраться, в чем тут дело.
А оно состояло в том, что великим достоинством наркотиков являлась их способность сообщать убийственную привлекательность какого-либо действия, даже самого бессмысленного. Хотя бы временно. С правильными химикатами дневная работа ювелира покажется бесподобным кайфом. Реальный вопрос в том, почему вашему покорному слуге понадобился этот путь — стремиться, эмоционально и творчески к тому, к чему он не хотел стремиться; жить жизнью, до такой степени изначально отчужденной во всех аспектах, что только постоянная, одуряющая интоксикация делала ее наполовину терпимой.
Я волновался насчет своего карьерного шага, но осознавал, что волнующая меня карьера ни черта не имеет общего с ТВ… Каким образом лучше разобраться со всем этим, а не обмусоливать свои проблемы с доктором Уормином, мягким и приземистым мужичонкой с лицом цвета наждачной бумаги, кудрявой мальчишеской прической, в спортивной рубашке с короткими рукавами от «Penney’s», открывавшей тело, такое белое и похожее на рыбье, что можно было отстругивать куски от пухлых предплечий и ловить на них барракуду.
Именно его офис заставил меня подсесть на беседы с ним. Доктор У. являлся по образованию детским психиатром. Офис был заполнен игрушками для больных детей. Лежа на кушетке, мои глаза естественным образом остановились на игрушечном домике. Набитом маленькими пятидюймовыми фигурками мамы, папы, сестрицы и младшего пацана. Мать в домашнем платье, папа в костюме при галстуке и так далее, и тому подобное.
Каждый день, когда я приходил, куколки мамы и папы оказывались валяющимися в разных положениях. Иногда фигурка папы лежала лицом вниз в крошечной гостиной. Иногда сестра одиноко валялась в спальне. Я не мог заглушить желание встать и самому в них поиграть. Но вместо этого я заявлялся на пять минут пораньше, забирался в туалет лечебницы ширнуться и вваливался в приемную читать «Джека и Джил», пока не загорался красный свет и не наступала моя очередь тащиться в кабинет и снова созерцать поломанный домик в течение пятидесяти минут.
Наркота помогла мне раскрыться. В конце концов я уже бывал у психиатров. Фактически большую часть своей взрослой жизни. До тех пор, пока не перескочил из психотерапии младшего эшелона в Высшую Лигу психоанализа. По крайней мере, он реальная штука. Если даже злосчастный доктор Уормин был профессиональным аналитиком, я с теми же основаниями шел к званию профессионального джанки.
Я даже не заикался о наркотиках или несчастливом браке. Я относился к тем пациентам, кто из кожи вон лезут, пытаясь убедить своего психиатра, насколько им хорошо живется.
И я был настолько полностью убедителен, что на третью неделю врач выписал мне рецепт на прозак и сообщил, что тот мне абсолютно необходим.
— Вы считаете, у меня депрессия? — спросил я, с умилением рассматривая домик, мечтая расставить крошечных маму с папой так, как мне хочется. — Не знаю, стоит ли кормить свой организм всякими непонятными лекарствами.
— Нам следует над этим тщательно поразмыслить. У нас определенно есть много проблем, — доктор Уормин всегда говорил от первого лица множественного числа, употреблял королевское «мы», типа, мои сложности — это и его сложности.
— Но что, — помню, сказал я, за что до сих пор краснею, — но что если у нас они вызовут привыкание?
— Синдром отнятия отсутствует. Никаких побочных эффектов, насколько нам известно. Почему бы нам не попить их недельку-другую, посмотрим, как мы себя станем чувствовать, и тогда примем решение…
Нечего и говорить, у меня была депрессия. Сокрушительная. Но она была у меня так долго — и, к слову, взращена в условиях семьи, где все страдали насчет абсолютно всего все время, — что ощущение несчастности было естественно, как земное притяжение. Я даже сомневаюсь, вообще знал ли я счастливых людей, за исключением моей жены. И ее эмоциональный склад, умение ежесекундно наслаждаться жизнью были мне настолько непонятны, настолько чужды, что я полагаю, частично мое изначальное влечение строилось на поганеньком любопытстве, стремлении приблизиться к индивидам, кто дышит совершенно другим воздухом, нежели я. Надеялся я, мне кажется, что это пройдет. Однако, случилось так, что влияние пошло совсем в другую сторону. Она заразилась несчастностью, а я зациклился на том же скольжении вниз, начавшимся с моим выходом из материнской утробы.
— То есть вы хотите сказать, что вас не смущает ваша депрессия?
— Ну, дело в том, что я к ней привык. Я не пытаюсь орать с балкона: «Слава богу, я страдаю!», если вы имеете в виду это.
— Мы ничего не имеем в виду. Мы просто пытаемся разобраться в вас. Вы помните что-нибудь о нашем плавающем пенисе?
— Простите?
— Вашего отца… вы меня понимаете.
— Ах, да. Правильно.
Я прекрасно понимал, о чем он. Он напоминал про мой первый в жизни сон. Также первый, мной ему пересказанный. Я сказал о нем на своем самом первом визите. Сон — мне, наверно, было два с половиной, три года, когда он мне приснился — где я проснулся в своей кроватке, перелез через деревянные брусья, потом пошел через наш верхний холл в ванную. Стены ванной, до сих пор помню, пылали желтым цветом. Но в желтизне виднелись красные прожилки, словно кто-то сперва покрасил комнату в красный, потом положил слой желтого, а потом вроде как взяли нож и аккуратно, надрезами, содрали куски верхнего желтого слоя так, что можно рассмотреть начальный нижний слой.
Только недавно до меня дошло, что тогда я впервые увидел красный цвет на стенах: лейтмотив моего существования с тех пор, как я вступил в шприцевую команду. Но это случилось раньше. И как я помнил, рассказывая своему на вид заинтересованному аналитику — готов утверждать, что его действительно увлекло, поскольку его нервное покашливание, такое раздражающее, когда события происходили медленно, прекратилось, когда мы дошли до пикантного эпизода — я помнил своего отца, без рубашки, склонившегося над туалетом, с бранью бьющего себя кулаками по бедрам: «Черт подери! Черт подери!»
Моя сестра стояла по другую сторону унитаза лицом к нему. И, осторожно войдя в своей пижаме с улыбающимися часами, я тоже встал у стульчака и, опустив глаза, понял причину его ярости. Его собственный член. Его гигантский красный член с разбухшими яйцами плавал в воде. Словно длинное тело утопленника, наполовину всплывшее на поверхность.
— Черт подери! Черт подери!
Вот такая штука: блестящая ванная, цвет кровавого яичного желтка. Мой отец извергал из себя приглушенные ругательства. Моя сестра в своем платье с бабочками хранила полное молчание. А я уставился за обод. Боясь смотреть и боясь отвернуться.
— Вообще-то, — сказал я, — я уже размышлял на сей счет. Подчас я только об этом и размышляю. Чем бы я ни занимался, внутри я слышу свистящий шепот отца, вижу отблески на очках сестры. Ощущаю свою панику пополам со стыдом, боюсь, что каким-то образом оказался причиной случившегося, и дрожу, что это как-то произойдет и со мной.
— Конечно, конечно, — отвечал он, и я слышал, как он чирк-чирк ручкой в блокноте.
Чем больше я посещал тяжкие сеансы, тем острее сознавал, что в них нет ничего общего с моей жизнью. Я жахался безбожными дозняками наркоты по пять раз на дню. Я просыпался в токсической луже. Ноги у меня распухали до размера лап Снежного Человека. Я не занимался сексом с женой с тех пор, как Майклу Джексону подправили нос. Я вынул чертов шприц из вены за пять минут до того, как влетел в его ебучий кабинет — еще бы мне не пересказывать сны!
Я обсуждал заказ в «Лунном свете» с Уормином до того, как на самом деле подписал контракт. Однажды, с тех пор как оказался в его офисе, я сказал «да» заказу, которого в реальности не желал. Я-то полагал, что будет здорово, если его просто сделать, понимаете, вместо того, чтобы он на тебе висел. Док У. сообщил мне, как говорится в мире самосовершенствования, что «нормально» отказаться от контракта, если он тебя не привлекает. К чему я в итоге и пришел. Он, другими словами, завоевал себе репутацию психоаналитика по карьерным вопросам. Отчего обсуждать с ним «Лунный свет» было нормально.
— Сколько вам будут платить? — спросил он, когда я изложил суть вопроса.
— Около трех с половиной тысяч в неделю.
— Соглашайтесь, — сказан он, несомненно вложив в решение десятилетиями нажитые познания в области психологии.
Именно так я и поступил. Но не до жуткого ланча в Уэствуде с легендарным Рондо и молодым Скипом Брэдли, ставшим исполнительным продюсером шоу «Сибилл и Брюс». Немногих моих знакомых зовут Скип. Считайте, что мне не повезло. Скипы, Чипы и Маффи не попадались — хотя меня даже засылали на пару лет в епископальную подготовительную школу, и я все же никогда не принимал до конца потенциально денежные истинно-американские ценности. В школе «Хилл» я как-то случайно сжег чьи-то тряпки за цену ненатурального мескалина, но на этом все.
И вот я здесь, сто лет спустя, за прилавком с бэгелями и «паундкэйком» в своих лучших шмотках с длинными рукавами джанки: черная рубашка, черные брюки, черные туфли, зеленая кожа, жду встречи с этим самым «Скипом». Ошарашить его своей способностью развлекать за ланчем. Абсолютно необходимое предварительное условие, чтобы занять место в подъемнике в небеса шоу-бизнеса.
Случилось так, что я сидел в сортире «Знаменитого гастронома Джерри», когда властители моей судьбы появились со стороны бульвара Уэствуд занять столик и заказать хавку, поджидая моего прихода. В точности это я и сделал. Я уже побывал на пау-вау в своей забегаловке, зарядил лишние полдюжины дилаудидов в честь интервью, половину употребив в офисе специалиста по мозгам, еще парочку, когда заскочил домой, и в приступе нервного ожидания использовал остаток в сортире пропахшего копченой лососиной и халвой заведения.
Когда я выполз, миновав подозрительно косящегося рябого помощника официанта, которого прислали гневные посетители с переполненными кишечниками, несомненно развонявшимися, что чертов сортир кто-то монополизировал, миновав остальных поджидающих едоков, теперь показавшихся такими же счастливыми, как и я сам, я бы запростно отобедал со Збигневом Бжезинским и Хэнком Киссинджером, травя анекдоты времен «холодной войны», а не то что со своим старым корешом Рондо и коннектикутским Скипом.
— Джерри, — услышал я, как прозвенел знакомый высокий голос, когда я ввалился в основной зал.
— Здорово! — крикнул я в ответ, размахивая руками, будто нас разделял Большой Каньон, а не два столика.
— В чем дело? — спросил Рондо, когда я сумел-таки пропетлять между столами, выдвинуть виниловый стул и посадить на него себя. — С тебя градом льет.
— Ах, льет, — сказал я, подмигивая, словно нет в мире ничего естественнее. — Я прямо сейчас из спортзала.
Рондо со Скипом, напоминавшим взрослого Дэнниса-Разрушителя в своих обязательных «рибоках», отутюженных синих джинсах и наглухо застегнутой синей оксфордской рубашке, удивленно переглянулись. Возможно, их обескуражило скорее именно подмигивание, а не чрезмерное потоотделение. Почему-то на приходе я всегда начинал мигать. Типа между мной и объектом, на который я нацелил свой глаз, существует некий глубокий, ужасно личный юмор. Всю жизнь терпеть не мог людей, которые подмигивают. Еще они душатся одеколоном и называют официантов «кореш». Но что я мог поделать? Попав под воздействие, мой глаз тут же начинал жить собственной пошлой и безостановочной жизнью.
Потому первым пунктом повестки стояло зарекомендовать себя «Своим в доску». Что означало, помимо прочего, доказать свое умение слопать ланч и не превратить пиджак в произведение Джексона Поллока. Понимаете, я всегда испытывал врожденный страх перед встречами за едой. Не знаю, откуда это пошло. Проведенные полжизни за хавкой, стоя над раковиной в тараканьих гадюшниках, должно быть имеют к этому какое-то отношение.
И в то время как Дикер со Скипом застряли на перепутье «копченая лососина или бургер», ваш покорный слуга сделал свой решительный шаг в сторону салата. Блюда, которое сообщает: «Смотрите, я слежу за собой». Оно подставило меня под огонь всевозможных дружеских подколок. Так, как это случается с вегетарианцами, вступившими во вселенную мясоедов. Что мне прекрасно подходило. Лучше пусть меня обольют говном из-за брокколи, чем из-за кровоточащих вен.
Молодой Скип резко ухватился за возможность подколоть травоядного. И Рондо Д. от него не отставал. Мы с Рондо, немного предались воспоминаниям. Фактически, когда мы с ним последний раз встречались много-много лет назад в Манхэттене, это происходило в стрип-баре на Таймс-Сквер после попсовой литературной тусовки из «Ньюйоркера». Не в том смысле, что кто-то из нас испытывал большую любовь к подобного рода заведениям, нам просто требовалось промыть мозги после перебора светского общения.
— Опа, чувак, по-моему, любителей растительности у нас в штате раньше не было. Я думаю, это мораль такая? Типа, опа! Я не ем то, у чего есть лицо!
— Хуйня, — сказал я, — Я убью корову только ради того, чтобы посмотреть, как она сдохнет. Просто не желаю ее есть.
— Сурово, — произнес он.
— Ладно, мужик, сейчас будешь смеяться. Как-то я делал материал для журнала о гормонах, которыми пичкают говядину и курицу. В коров закачивают столько эстрогена, чтобы они жирели, что в конце концов от употребления чизбургеров у тебя вырастет до размера D. То же самое, что с индейками «баттербол». Треская «баттербол», ты трескаешь гигантскую опухоль.
Конечно, я врал. Я совсем не делал материал о стимуляторе роста у коров. Я писал аннотацию для «Хастлера» примерно десятью годами раньше — когда впервые попал в Лос-Анджелес и вел рубрику «Обо всем понемногу» — о новой породе кур, откладывающих пахнувшие чесноком яйца. Но к черту. Я достаточно пробыл в Голливуде, чтобы знать, что никого телевизионщики и киношники не уважают больше, чем «серьезных писателей». Разношерстная категория, включающая всех от газетно-журнальных борзописцев до реальных подвижников сесть и родить из себя роман.
— Итак, — сказал энергичный Скип, набивая свой изнеженный англо-саксонский и протестантский ротик, как их этому учат в коннектикутской глуши. — Что ты думаешь о шоу?
Должен признаться, что на одно кошмарное мгновение я забыл, о каком шоу идет речь. Я был занят потенциальным кровотечением в области локтя, воображал густую кровавую каплю, крадущуюся по предплечью, по запястью и прямо на ладонь, этаким неожиданным стигматом, чье появление мне придется объяснять тем, что утром я обнаружил обретение святости.
— В смысле, — продолжал Скип, ошибочно приняв мое смущенное молчание за стратегические раздумья, — как ты считаешь, была ли в прошлом сезоне свежесть первоначального года? Я имею в виду, некоторые из команды Рондо любят шоу по Шекспиру, которое они делали, правильно? Та команда проявила такую креативность, типа, люди каждый день включали канал посмотреть, что мы будем делать дальше.
— Точно, — сказал я.
Когда сомневаешься, соглашайся. Ассоциация творческих работников Лос-Анджелеса присылала несколько записей «Лунного света». Я посмотрел часть первой — не принимайте это, пожалуйста, даже близко за проявление снобизма или мании величия — то был полный пиздец. Я не мог даже взглянуть на Брюса Уиллиса без того, чтобы не потянуться за алказельцером. Все эти подмигивания-в-камеру, типа, дивитесь-какой-я-офигенный. Сибилле Шипгерт, которая, по крайней мере, казалась абсолютно несчастной, полностью не в своей тарелке, словно она попала в капкан телеэкрана и ждет не дождется, чтобы пойти домой и принять душ, я немного сочувствовал.
— По-моему, — произнес я, надеясь, что действие наркотика изменится, как иногда бывало, в сторону чего-то напоминающего интеллект, когда выдавил из себя эти слова, — по-моему, людям хочется любить шоу. Понимаешь? Им нравятся персонажи. Они сопереживают им.
— Но каким образом сопереживают?
— В смысле? — сиденье становилось скользким, но я изобразил нахмуренные брови и сосредоточенный взгляд, как всегда делал на интервью для журнала, когда укуривался на стоянке и от меня требовалось просто появиться. Чтобы потом вернуться домой, прокрутить пленку и выяснить, где я побывал.
— Понимаешь, — сказал Скип, — больше всего у нас поднялись рейтинги, когда у них были постельные сцены.
— Точно, — почему-то я не мог отвязаться от этого словечка.
— Надо нам — развивал мысль Скип, — найти способ возродить это внимание. Насчет начнут-они-это-или-нет.
— Точно!
Я видел, что Скип косится на моего покровителя Рондо.
— В смысле, — вдруг выпалил я, — я не считаю, что нам следует плясать от того, что они принимали их отношения, как своего рода проблему. Я думаю, нам стоит увидеть в них шанс.
— Предлагаешь показать аудитории, откуда это идет?
— Точно.
— Предлагаешь, — не отставал мой хозяин, — дать людям у себя дома почувствовать его участниками?
— Точно.
И, конечно, меня взяли.
Как обычно на телевидении автор должен строчить длиннющие диалоги, чтобы другие, более опытные и уважаемые труженики пера взяли каждое слово и переделали в соответствии с собственными высокими стандартами. Что очень меня радовало. Единственное, чего я желал, закрывшись в ярко-зеленой, закрытой изнутри каморке под названием офис, это остаться в одиночестве и ввести себе мозговой тоник, убирающий стыд за собственное существование в пристойной и ненапряжной манере, и к тому же получать деньги.
К этому времени разрыв между ежедневными утренними походами в Уэстерн и Венис и окончательной студийной судьбой стал просто каким-то кошмаром.
Отоварившись, я курсировал через ворота студии на Twentieth Century Fox, парковал свой большой черный «Кадиллак», скакал по ступенькам в наш казарменного типа штаб, приветственно махая нервному проектировщику, державшему руль в центре «Сибиллы и Брюса». Скип, как выяснилось, любил вспоминать дни, когда он закидывался куаалюдом на улицах Уэствуда. Боже мой, он там был! Он одевался в «пейсли»! Он стиляжничал!
Весь процесс стал таким нормальным, что лишь этот факт, достаточно мне известный, чтобы лишний раз не трепаться, напоминал о том, что остальные представители человечества будут склонны счесть его несколько странным.
Когда вещи стали выходить из-под контроля, я попробовал тормознуться. Я попытался найти способ сдержать свою, как было видно всем небезразличным лицам, стремительную моральную и физическую деградацию. Теперь мои глаза постоянно косили. Я так заигрался с иглой, что у меня ребра просвечивали бы и через зимний комбинезон.
Однако же я умудрялся являться в свой любимый офис на добрых полчаса раньше всех остальных. Как раз хватало времени устроиться, быстренько набить несколько отрывков, убиться и проверить, чтобы случайные подтеки, просочившиеся на сгибе руки, не запачкали рукава. С неистовством леди Макбет джанки тратят безумное количество времени, пытаясь скрыть предательскую кровь.
На «Лунном свете» мой офис представлял собой жалкую каморку на верху лестничного пролета в длинном низком здании со всевозможными обитателями, начиная от рисовальщиков полос на автостоянках и кончая студийными плотниками, пузатым, приписанным к местной технике, народцем, взращенным, чтобы поразить человечество молотком в одной руке и пончиком с вареньем в другой.
«Фокс» можно было посчитать «Фабрикой грез», только если в ваших грезах не пройти от ксероксов, стоек с пирожками и субъектов, выглядевших так, словно они заказали себе прическу по каталогу «Hammacher Schlemmer». Разумеется, на студийных складах попадались и непонятные телезвезды. Там содержалось все волшебство встречи с метеорологом в химчистке. Правила Лос-Анджелеса висели на углу, и я случайно засек, как один из Знаменитостей, маленький серенький грушевидный мужичок, выходил из своей «акуры». Встречались и другие, столь же признанные, преимущественно миниатюрные блондинки, узнаваемые по страницам тележурналов, женщины, про кого никогда бы не подумал, что они такие крошечные и у них такая плохая кожа, когда видишь их вблизи, словно их целиком сделали из переплавленных кукол Барби.
Накачавшись и прибалдев настолько, чтобы покинуть свое убежище, я крался по офисам «Лунного света». Из штатных я дружил только с двумя молодыми ребятами из кабинета ксерокопирования. Я постоянно забывал принести пузырек спирта в свой офис, и вечно наведывался к ним в комнату одолжить от их запасов, которыми они протирали стеклянную поверхность аппарата, заявляя, что мне нужно «почистить пишущую машинку».
Сейчас я понимаю, что мой страх насчет их догадки, чем я реально занимаюсь — иду к себе чистить иглы, — абсолютно беспочвенен. Подозревали они во мне алкаша, и настолько конченного, что я колдырю изопропиловый спирт, чтобы поправиться с утра. Не спрашивайте меня, что хуже.
Динамика телеписанины рассчитана на сведение творческой работы к минимуму. Творчество полностью противоположно ТВ. Творчество подразумевает говорить за себя. ТВ подразумевает говорить за некого автора пилота. Когда смотришь телесериал, персонажи неделями говорят одинаково. Вот почему их и смотрят. Или не смотрят. Когда вас берут на работу, продюсеры желают абсолютно точно быть уверенными, что написанное вами станет гладким продолжением написанного до вас. По-настоящему удачный сериал должен звучать так, словно один и тот же трудолюбивый индивид набил весь текст от первого до последнего слога.
Когда вам пора писать текст, вам следует выдвинуть «идею». Следующим этапом надо «получить ее одобрение» у старших коллег. Не знаю, почему меня всегда поражала «прямота» народа, занятого «креативной стороной» шоу. Группа в мой сезон — пятый и последний для «Лунного света», хотя не могу взять на себя всю за это ответственность — представляла собой достойную команду энтузиастски настроенных девочек и мальчиков, верящих: «Когда-то я сам буду делать собственное шоу!»
Через коридор от меня в реально большом офисе сидела мисс Линда, выросшая в Виргинии романистка для «молодых взрослых», напоминавшая нежных школьных учительниц, которых вечно рвутся взять замуж герои вестернов категории В. Она обладала очарованием, вызывающим желание помочь ей нести книги, аккуратненькая сладенькая блондинка, специально для которой, по-моему, изобрели выражение «благоразумное поведение». Вообще-то она уже была замужем, причем не так, как ваш покорный слуга, за англичанином, кто сами-понимаете-бы-не-прочь попасть в индустрию. Рядом со мной устроился Тим, сердечный, привет-чувак-рад-видеть тип американца Джо, напоминавший еврейского Фреда Флинтстоуна. Милейший парень. Тима судьба одарила непомерно крупной рожей, из-за которой казалось, что он говорит «ду», даже если вовсе этого не делал. У него был брат в бизнесе по имени Дик, относившейся к группе элитных авторов, называемых в теле-индустрии «классными», в тени которого он и пахал. Дело в том, что Дик написал для «тридцати с чем-то» легендарный, экстраординарно тонкий эпизод, затрагивающий проблему гомосексуализма. Где он сумел показать однополые отношения совершенно столь же до боли исполненными смысла, как и гетеросексуальные яп-страдания из того же шоу.
В моей «концепции», поскольку стандартный телеобраз стремится повторить клише, вокруг которых строятся выходящие раз в неделю программы вроде «Лунного света», речь шла о злобном пластическом хирурге и нескольких искусственно улучшенных красавиц, которых он убивает — или которые убивают его. К тому времени как плод моих жалких усилий попал к Скипу, жизнерадостному выпускнику Йеля, отвечающему за проект, он был преобразован в нечто для меня абсолютно неузнаваемое.
Я бы, пожалуй, расстроился, если бы мог припомнить, что написал изначально. Главное было в том, что, получив зеленый свет, я мог с полным правом беспрепятственно уединиться в своей наркотической пещере.
Мой собственный клочок рая представлял собой малопрестижный, зажатый в углу кабинет. Когда появился «дизайнер» и спросил, в какой цвет я желаю, чтобы перекрасили комнату, Скип буквально заставил меня выбирать цвет. Сперва я объявил, что не желаю, чтоб ее вообще перекрашивали, но уклоняться было нельзя. Ты был обязан притащить кого-нибудь перекрасить офис, а потом начать исходить говном, цепляться, заставлять переделывать на оттенок темнее или светлее.
Лично Скип велел отделать свой кабинет метрдотеля — пардон, метрдетекста — темным красным деревом и обилием ковров в духе студии Марлона Брандо в «Крестном отце».
Признанные звезды «Лунного света» Сибилла и Брюс в нашу часть реальности соваться не отваживались. Но это не означает, что нам не доводилось пересекаться с Прославленными Актерами, привносившими в наше ничтожное существование некий смысл. Совсем наоборот.
Вскоре после начала сезона, нам, простым смертным, сообщили, что Сибилла Шипгерт приглашает нас на ланч в свою усадьбу Энсино. Стоит ли говорить, что команда изо всех сил зашушукалась? Всех авторов распирало от предвкушения. Я бы присоединился к общей суете, если бы не тот факт, что я страдал от парализующего стыда за свой внешний вид.
Щеки у меня так впали, что по сравнению со мной Кейт Ричардс выглядел как Дом Делуиз. Шея исхудала до диаметра бумажной соломинки, посередине которой застряла персиковая кость, ведь кадык так заметно увеличился, что я казался отпрыском Ичабода Крейна и Олайв Ойл. Возможно, одежда не делает человека, но в некоторых обстоятельствах она определенно может прикрыть очевидную деградацию.
И прикрыла бы, если бы не оказалось, что вкус у меня, видимо, исчез вместе с прочими моими связями с цивилизацией. О чем конкретно я думал, выбрав облачиться на завтрак у Сибиллы в зеленый костюм «электрик» с гигантскими лацканами, сегодня мне и не вспомнить. Просунув свои испещренные дорожками руки в шелковистые рукава костюма, я наполовину подумал, что таким образом поражу воображение амазонской блондинки своими городскими манерами и континентальными шмотками, мы оба ощутим безымянное, но неодолимое притяжение посреди вежливого трепа. Как-то она сумеет приблизиться ко мне. Мы обменяемся несколькими глубокомысленными словами. И я не только заставлю коллег безгранично удивляться, но действительно полюблю и сумею понять эту сильную-но-в-душе-одинокую красавицу.
Однако по совершенно другой причине решил я в тот день «разодеться». Дело в том, что Скип вообще-то выпустил директиву, предписывающую нам, вдобавок к уведомлению о грядущем мероприятии у звезды, — что гораздо важнее — «одеваться прилично».
В утро нашего похода к Сибилле я явился, сверкая своим фосфоресцирующим зеленым костюмом. Очень напомнив коллегам Джеймса Брауна.
Скип, когда узрел меня в своем офисе, бросил на меня взгляд, который я ошибочно интерпретировал как зависть. Он постоянно заглядывал ко мне в кабинет, вываливал на меня творчество какой-нибудь новой группы или тащил в свои апартаменты в стиле «Крестного отца» слушать новый CD и интересовался моим мнением. Неизменно группа, альбом которой либо только что засветился в рубриках «Роллинг Стоуна», либо она появлялась в качестве гостей программы «Субботний вечер в прямом эфире». Он, типа, разбирался.
— Что, теперь так носят?
— А, ты про это старье?
— Ага. Типа вернулась мода на негритянские шмотки, что-то в этом духе?
— Прикалываешься? Она никогда и не проходила.
— Гм, — произнес моментально растерявшийся Скип. Понимал ли я, о чем говорил? Следует ли ему в следующий поход по магазинам затариться стильным блестящим пидорским костюмом? Впрочем, в случае сомнений встречай их полной невозмутимостью. Он поднялся из-за своего мафиозного стола и направился к двери. «Пошли… Поднесем Сибилле новый Beamer. Послушай в CD-плеере. Потрясающе!»
Так оно и было. И не только благодаря щекочущему уши басу, сверлившему мозг, невзирая на конкуренцию со стороны шоссе 101. Скип открыл верх. Чтобы мы не просто были погрузившейся в машину кодлой зашибающих охренительную деньгу белых телевизионщиков — чтоб все вдобавок видели это!
Дом Сибиллы вовсе не являлся имением в духе Пикфорд, которое мы, невежды, ожидали найти. По стандартам кинозвезд, он был до невероятности скромен. Обычное ранчо, спереди которого есть крохотный кактусовый садик и короткая тропинка, ведущая с улицы. La Maison Сибиллы притулился на верхней стороне густонаселенного тупика, типичный уголок пригородного рая всего в нескольких шагах от соседей на противоположной стороне. Кто бы догадался, что королева вещательного телевидения обитает за этими заурядными дверьми?
Оказавшись внутри, я осторожно полюбопытствовал насчет местонахождения «уборной» и исчез, словно Шерлок Холмс, преследующий профессора Мориарти.
Подогревал мое исследовательское рвение, по правде говоря, недавний брак мадам Сибиллы с ее хиропрактиком. Тащусь от того, что народ в шоу-бизнесе вечно обженивается со своими наиболее полезными служащими. Особенно мне нравится Анни Леннокс, теперь Eurythmics, которая обрела истинную любовь и счастье, выскочив за своего шеф-повара вегетарианской кухни.
Не зная точно, имеют ли хиропрактики право выписывать рецепты или нет, я считал своим долгом этот вопрос выяснить. Колес я не нашел, зато мог держать голову высоко, зная, что хотя бы попытался.
И как раз тогда произошел маленький инцидент. Опираясь одним коленом о раковину, пытаясь засунуть целиком рожу в аптечку и проверить эти дурацкие запасы, скрываемые аспирином, я почему-то рухнул с ужасным оглушительным грохотом, наверное, прозвучавшим как начало вторжения Антанты в Россию для нормальных пацанов, сидящих вокруг корыта с суши, приготовленного г-жой Сибиллой.
Вся эта затея с суши обернулась очередным кошмаром. Едва я выполз из ванной, объясняя далекий бабах невнятной и дебильной фразой: «Коленка подвела», как затем последовало нечто, когда звездная хозяйка дома оглядела меня, словно спрашивая: «Это автор, или вы его на дороге подобрали?», и даже еще более нелепое: «Давно в футбол поиграл?» — передо мной встала жуткая перспектива разуться.
Это входило в тему серого белка по-японски. И это меня напугало больше, чем предложи мне хозяйка лечь на гвозди. К тому времени я уже страдал от напасти, которая станет преследовать меня на протяжении всего моего джанкоголизма: проклятие исчезающих вен.
Правильно эти разрушившиеся сосуды называются «склерозированными». Они как бы разрыхляются. Не попадаешь, тыкаешь в себя куда попало, идет кровь. Или еще хуже, попадаешь в артерию, и наркотик вместо того, чтоб идти к сердцу, движется в другом направлении к ближайшей конечности.
Просто жуть! Пока ты в ужасе смотришь, кисть краснеет, как вареный рак, начинается адское жжение, и она превращается в огромную мясную варежку. Через секунды пальцы больше не гнутся. Запястье распухает до размеров икр, и сил хватает только сопротивляться желанию вцепиться в собственное мясо, сорвать прочь страшный, жгучий зуд и сжать пальцы примерно до нормального размера. Это — как самый долгий в мире ночной кошмар.
В то утро мне не удалось попасть в обычные участки. Мне пришлось искать свежую зону: ступни. Не скажу, сколько раз я, прищурясь, целил в венку на лодыжке, но попасть так и не удалось.
Все сводится к тому, что пачкать кровью собственный сортир — это одно, а оставлять красные тельца на унитазе телезвезды — совсем другое.
Вдобавок ко всем неприятностям, я надел белые носки. Не спрашивайте зачем. Они не особо «шли» к моему костюму в стиле «Мотаун-соул-ревю». Подумай я заранее и предвидь это фиаско с кровавыми ногами, я бы позаботился о ботинках. Но кто утверждает, что планирование занимает большое место в героиновой жизни?
В результате всех этих мерзких подстав, напряг по поводу предательских пятен на хлопчатобумажных носках перебил мне кайф и посадил на измену. К счастью, никто на нашем маленьком празднике, насколько я могу судить, ничего не заметил, все мы изо всех сил строили из себя звезд экрана. Единственной свидетельницей кровоподтека на ахиллесовой пяте оказалась невысокая неулыбчивая женщина, застывшая рядом с Сибиллой, словно королевский дегустатор.
Там оказалось еще не менее полдюжины помощников, кого нам представляли то водителем, то шеф-поваром, то няней и так далее. У каждого из близнецов была собственная нянька, у старшей дочери от предыдущего брака — тоже. Как ни удивительно, но звездная мама кудахтала над близнецами, словно добропорядочный тибетец суетится над новой реинкарнацией далай-ламы, а девочку без видимой причины выставили из комнаты.
Дама с соколиными глазами оказалась няней Сибиллиного tres adorable мальчишки по имени Зак. Второй соответственно на контрасте назывался «не-Зак». Она бросила на меня негодующий взгляд. Но джанки привычны к негодующим взглядам. Роль красавицы, на том уровне, исходит из следующего обязательного положения: Если Миссис Тебя Пригласила Нечего Вести Себя По-Свински, Хотя По Тебе Сразу Видно Какая Ты Скотина.
Я высидел остаток праздника суши более-менее спокойно и сосредоточил все внимание на шансе наблюдать наиболее интересный вид живых существ: Блондус Киностарус. Еще удивительнее то, что Сибилла оказалась классной. Она была естественна, как портянка.
Тон мероприятия, к несчастью, определила более ранняя директива юного Майстера Брэдли, спущенная нам вместе с требованием «прилично одеваться». Она предписывала НИ ПРИ КАКИХ ОБСТОЯТЕЛЬСТВАХ не обсуждать идеи будущего шоу с госпожой Шипгерт. Чертов Скип!
Когда выяснилось после наших первых реплик, что единственная тема, на которую хочет беседовать актриса, это ее роли в предстоящем сезоне, а нам сего обсуждать не положено, атмосфера охладела. Почти можно было услышать звук перевариваемой рыбы.
Как только выяснилось, что о прожекте мы не распространяемся, ее манера поведения смягчилась. Сидя напротив этой ширококостной чиксы в обалденном свитере, начесанными волосами, ненакрашенной, со свежими следами детской рвоты на рукаве, легко забывалось, кто она такая. Мы все слышали про ее прошлые стычки с создателем шоу Гленном Гордоном Кэроном. Во время самой знаменитой Сибилла ворвалась в его офис, ее большое красивое лицо уткнулось в его сытенькую рожу, и она закричала: «Слышь, сукин сын, у меня есть пушка, и я в легкую ею воспользуюсь!» Один из способов обсуждать изменения в тексте.
Ничего из этого даже в помине не было. Взамен она подавала себя в самоуничижительной, разбавленной особым ироничным умом и, самое удивительное, неподдельно веселой манере. По ходу импровизированного ланча в ее акценте все явственнее проступали южные ритмы. Она рассказала историю про Питера Богдановича. Про то, как попала в Голливуд. И, особенно мной любимую, историю про Марлона Брандо. Сибилла, должен вам сообщить, обожает поговорить. «Трепачка» слишком негативно, остановимся на определении «общительная». К тому же у нее получается — это так занимательно, что не напрягает. Если только вы не Марлон Брандо и не сидите рядом с ней на вечеринке, и вам слова вставить не удается. Что, согласно самой леди, как раз и происходило на ее первой голливудской вечеринке.
— Наконец, — Сибилла рассмеялась сиплым неженственным хохотом, который заставил бы вас пойти за ней куда угодно, — Марлон просто растерялся. Он встает, берет вино и говорит: «Не знаю, что это за девка, но если она прям сейчас не заткнется, я ей бутылкой в морду двину!»
Еще одна история из жизни нашей изысканной индустрии, именно после которой я прикипел к этой якобы стервозной королеве ТВ, чтобы про нее ни болтали. Она срать хотела, что там про нее думают. Раз мы не предоставили ей желаемые сведения, она не собиралась портить уже начавшийся ланч каким-нибудь злобным шипением. Она безостановочно говорила, развлекая саму себя и обезоруживая остальных. Занятая по уши, она даже не стала высмеивать мой блестящий лакейский костюм. За что я ей на всю жизнь благодарен.
А тем временем мое злоупотребление, подогреваемое астрономическими суммами, кои я еженедельно притаскивал домой, довело меня до стадии безостановочных широк. Мне уже не хватало вмазаться с утра, догнаться сперва после постмакдональдовского мероприятия по усадке, затем еще раз на Фоксе, и я более или менее продолжал свои суровые гонки от заката до рассвета и обратно.
Одним замечательным утром после того, как я зарядил штук шесть дил-дилов и растекся лужей потного благодушия за своим письменным столом, в дверь постучал Томми с ксерокса — я, сами понимаете, не часто принимал визитеров; большинство штатных с подозрительным уважением считали меня неким квазимодо, с тем отличием, что я живу в маленьком офисе, а не на колокольне — и ввалился внутрь с искренне недоумевающим вздохом.
— Не понимаю я Скипа. Знаешь, мы с ним знакомы с прошлого сезона, в смысле, когда он был рядовым автором, так? До того, как его сделали главным! В смысле, он не строил из себя типа что называется своего парня. Похож на Джорджа Буша, вечно изображает «своего парня», но неубедительно. Я имею в виду, он из Коннектикута… Но это не напрягало. Хотя бы не был полным мудозвоном. Теперь — сливайте воду! Он словно совсем другой человек. Теперь он начальник, сечешь? Всем известно, что его взяли, поскольку Рондо отказался, ну и что? Теперь он отправляет назад ланч, если на сэндвиче слишком много майонеза. Меня бесит таскать ему завтраки. Типа он делает мне одолжение и разрешает сходить принести ему покушать. Типа мы раньше друг друга не знали. Заморочка в том, что он мне по большому счету симпатичен…
Я никогда не пускал возможность изобразить псевдосочувствие и произнес банальное: «Возможно, он не очень уверен в себе…»
Томми поднял голову, спрятанную между ладонями, словно отгоняя образ мира денежных текстов, отравлявшего его существование.
— Ну, у тебя раньше не было такой работы, так ведь? В смысле, ты сильно изменился по сравнению с тем, каким был раньше?
— Я другое дело, — ответил я. — Я с самого начала был полным отстоем. Теперь я всего-навсего отстой при бабле. Отстой, у которого стобаксовые купюры из кармана сыплются.
— Бог ты мой, — сказал он, рассматривая меня одновременно с жалостью и недоумением, которое обычно вызывают подобные сентенции. — Джерри, бог ты мой, зачем ты всегда говоришь такое говно? Ты, блядь, не отстой. Тебя же просто заебало по самое не могу, когда ты пришел сюда с такой хреновней. Но все же, ты же никогда не требовал, чтобы я тебе завтраки таскал…
В памяти у меня осталось в основном то, как выглядит окружающий мир сразу после укола, как я нажимаю поршень, когда иногда приход наступает так быстро, что я не успеваю извлечь иглу из вены. Я просто разваливаюсь на стуле, голова болтается на плечах, как воздушный шарик на ниточке, и все — стены, ковер, диванные подушки, мои собственные руки — рассыпается на кружащиеся молекулы, рассеянные среди миллиона других предметов, и пляшут у меня перед глазами, а потом складываются обратно в вещи реального мира. Бесконечный круг, танец молекул и их возвращение в нечто твердое выжимал из меня все соки, будто я облетел вокруг солнца на венах вместо крыльев.
* * *
Однажды утром я вывалился из своего офиса, закинутый тридцатимиллиграммовыми колесами морфина. Когда я открыл дверь, за ней стояла она, воплощенное Дарование. Театральная примадонна Коллин Дьюхарст в бесформенном домашнем платье и стоптанных коричневых туфлях без каблуков, и стояла она с таким видом, будто недавно овдовела. Ее волосы были туго зачесаны назад. Без макияжа, морщины выдавали оставшиеся позади годы. Но ее «гусиные лапки» в уголках глаз показались мне несказанно прекрасными. Что-то вроде почетной тяжести. Наличия духа.
Я ничего о ней не знал. Однако немедленно ощутил нечто общее. Словно ее присутствие само по себе доказывало, что человек способен выжить и обрести благородную чистоту, раз уж не довелось с ней родиться.
Глаза актрисы выглядели наполовину налитыми кровью, наполовину вываренными в арахисовом масле. Но настолько пронзительными, настолько за ними чувствовался весь ее жизненный опыт, все что ей довелось пережить… Встретившись с моими, они застыли на лишнюю секунду, и я испытал странное ощущение узнавания. Она побывала там, где сейчас я… Она знает…
Не в смысле, что у нее на лбу было это написано. Она разговаривала со Скипом. Его не особо удивило, что я на нее уставился. Они обсуждали ее участие как второй ведущей актрисы. «Мне кажется, вам очень понравится роль, — блеял он. — Остроумно, но без зауми. Очень выгодная…»
Рассказывая, он плясал вокруг нее, словно выпрашивающий печенье терьер. Если бы он еще и затявкал, по-моему, никто бы не удивился.
Когда я наконец улизнул в сортир, я понял, что показавшееся мне духовным родством вполне может оказаться чем-то иным. Г-жа Дьюхарст пристально меня изучала, это так. Но оглядев себя перед пыльным туалетным зеркалом, я понял, что могло ее заинтересовать.
Целую минуту я стоял и таращился на себя точно так же, как несколько секунд назад стоял и таращился на нее. Меня пришибло от страшной догадки, что вполне вероятно она смотрела не мне в глаза. Скорее всего она заметила расцветающий алый цветок на локтевом сгибе рукавов. В тот день я не планировал шмыгаться и не стал надевать свою обычную черную рубашку. На мне была бледно-голубая «джерси», не настолько темная, чтобы спрятать улики.
Когда я покидал мужскую комнату, то снова столкнулся с ней. На сей раз легенда заговорила первой.
— Мальчик мой, чем вы тут занимаетесь? — ее голос звучал с размеренностью потягивания виски, словно тихая мелодия саксофона, сочащаяся через гравий.
— Я тут работаю, — пролепетал я. — Сценарист.
— Знаю, знаю, — проговорила она, — Вы, мой мальчик, зарабатываете здесь деньги. Но вы тут чужой.
— Ну знаете, как получается…
— О, про это я знаю, — снова ее глаза впились в меня. Они, казалось, говорили о том, что она тоже кое-что повидала. Будто ей тоже пришлось некогда побороться. Даже когда она произносила слова, ее взгляд говорил другое: «Я знаю тебя, сынок Джим. Я знаю, где ты живешь…»
— Надо быть поаккуратнее с тем, что ты делаешь, — произнесла она с самой усталой на свете улыбкой. — Вы понимаете, о чем я?
— Ну да.
И я, по-моему, понял. Странные вещи случаются на приходе. Натыкаешься на людей, вступаешь в беседы и даже не уверен, что они настоящие. Не уверен, что кажущееся тебе происходит на самом деле. И хотя от ее слов мне почему-то стало неловко, в ее глазах я увидел удивившую меня поддержку. Может, в этом и состоял истинный талант актрисы. Говорить на скользкие темы на двух уровнях одновременно. Произносить убедительные слова и без слов доносить их до сердца.
Прежде чем отвернуться и начать медленно спускаться по лестнице, она протянула свою старческую руку и пожала мне запястье. То, как она посмотрела на меня на темном лестничном пролете, вселило в меня и дрожь, и надежду.
Что-то должно было случиться.
Вот так я узнал новость. Суббота как суббота. Я захожу в комнату после вмазки, а Сандра вскакивает с дивана, размахивая голубой тестовой трубкой в руке. Она кричит: «Смотри! Смотри!» Но я не понимаю, что это такое. Даже не глядя в ее сторону, я думаю про себя: «Блин, она нашла очередной шприц!» Мучимый чувством вины, своим извечным ощущением вселенского позора, я бросаюсь в объяснения, даже не выслушав ее.
— Послушай, — начинаю я, уже составив четкий план. Джанки врут, как остальные люди дышат. Даже не думаешь, что сказать. — Я, наверно, как-то давно его там оставил. Убирался и забыл выбросить…
— Джерри!
— Подожди! Меня что-то прихватило. По-моему диарея или что-то в этом роде…
— Джерри, я купила этот самый тест. Он положительный!
— Еб твою мать, Сандра! — Я остановился и обернулся в ее сторону. Она тихо стояла, мне пришлось дать задний ход. — Ладно, молчу. Что за тест?
— Я беременна, — произнесла она почти шепотом.
— Чего?
— Я… Я купила эту самую спиральку, — она говорила, и плечи ее ссутулились, а голова наполовину повернулась. Словно в ожидании удара.
— Домашний тест на беременность. Чтобы дома провериться.
У меня застонало на сердце. Не оттого, что я не желал ее беременности. Нет, убивало меня чувство, что я разрушил счастье этой женщины. Потому что, убей меня бог, даже после услышанного моя потребность пересиливала реакцию. Ты беременна, замечательно, а мне надо, блядь, вмазаться, хорошо? А теперь отьебись от меня…
— Прости, — пробормотал я. Теперь я просто не мог не вмазаться. Придумать лучшую иллюстрацию моих предпочтений, вызванных болезненным влечением, сложно. Я неловко погладил ее по плечу. Она даже глаз не подняла, тихо стояла, ее вид, разрывающий мне сердце, заставил меня поторопиться. Убить все ощущения, которые я даже не мог испытывать, тупые эмоции, чьих названий я не знал. Справиться со стремительно растущей паникой, от которой сердце колотилось о ребра, словно животное, внезапно осознавшее, что надо было бежать из клетки, пока ту не закрыли. Внезапно осознавшее, что теперь она захлопнулась навсегда.
Я старался подавить все мысли у себя в голове, пока наркотики не сделали это за меня. Но мне пришлось подождать. Слишком дрожали руки. Мне оставалось лишь сидеть на крышке унитаза, пытаясь заставить глаза ослепнуть и не видеть грядущего.
Из гостиной доносились приглушенные всхлипывания Сандры. Я заткнул уши. Плач усилился. Каждый всхлип, вырывавшийся из нее, впивался клешней мне в мозг.
Мне хотелось разрыдаться. Голос застрял в горле.
Я поднялся, игла торчала в вене, ложка торчала из кармана. Глаза застыли на собственном отражении в зеркале. Но без узнавания.
Некто, глядевший на меня не без сострадания, успел стать совершенно чужим.
Начиная с того момента, каждая ширка стала моральным преступлением. Ощущение избавления перестало быть поводом. Мое спасение несло страдания другому. Этому неродившемуся существу. Этому созданию моих нечистых чресел. Я продолжал торчать, чтобы убить свой позор от того, что торчу.
Несомненно, мое семя проело бы краску на «Бьюике». Я не хотел даже представлять, что там внутри: ядовитое месиво из метадона, героина, дилаудида, кокаина, марихуаны, морфина и алкоголя. Но все же она оплодотворила яйцеклетку. И отравила, и оплодотворила… Если мне повезет, плод родится наполовину нормальным. Вопреки себе я поставил в известность мать. Скрючившись на диване в своей норе на «Лунном свете», кое-как намотав ремень на руку и удобно откинув голову назад, словно удерживая ее на изрядно потрепанной липучке, я решил, что стоит немножко пообщаться с родней.
В ее голосе звучало то же наркотическое раздражение, что и в моем. Одному богу известно, какой тайной фармакологией она балуется. Позвоните кому угодно в три часа утра, и они, скорее всего, будут разговаривать именно так. Правда; там, где она находится, уже близится к полудню… Впрочем, на хрен… «Просто у парочки профессионалов, — подумал я, — наступил прекрасный момент…»
После обычного резкого выпада в начале болтовни — «Что стряслось?» — вечно ревет она вместо «привет» — я делаю первый шаг, невзирая на подсказки инстинкта и прошлых прецедентов, и стремительно перехожу в наступление.
— Ничего не стряслось, — сообщаю я со всем возможным оптимизмом. — Абсолютно ничего. Вообще-то у меня для тебя приятная новость. Ты скоро станешь бабушкой.
На что она отвечает: «Ты собрался усыновить ребенка?»
— Чего? — На секунду я офонарел. Хотя не знаю почему. Это вполне в духе мамочки. Однако мне потребовалось собрать все самообладание, чтобы не разразиться бурлящим во мне потоком. «Нет, нет… МАМА, Я МОГУ ДЕЛАТЬ ЭТО!.. У меня есть член, хочешь ты того или нет… ЭТО, БЛИН, В КАКОМ СМЫСЛЕ Я СОБРАЛСЯ УСЫНОВЛЯТЬ? Что ты, черт возьми, имеешь под этим в виду?»
Удивительно, чего можно добиться, мило пообщавшись со своими близкими по телефону. В итоге мы договорились считать возможным, что «твой сын способен жить половой жизнью», и перешли к обсуждению последних известий насчет рака и катаракты, мне выдали список родственников и соседей, о которых я слыхом не слыхивал, и кто в последнее время почил от Нехороших Болезней. Таков мамин стиль общения.
(Насколько мне известно, с самого рождения Нина определенно испытывала симпатию к родственникам с моей стороны. Своим нахмуренным лобиком и вечно мрачноватым расположением духа она демонстрировала две черты племени Сталов, свойственных им еще до того, как они покинули Литву и приплыли третьим классом на Эллис-Айленд.)
Итак, у меня зазвонил телефон в шесть пятнадцать утра. Я пишу, сидя за письменным столом. Обычно я не беру трубку, обычно она даже не лежит на рычаге, но сегодня, сегодня я слышу звонок. Поднимаю трубку. Слышу мать, она беспокойно бормочет: «Национальный Банк? Первый Национальный Банк? Я не могу найти свои деньги… Вы потеряли все мои деньги. Мне надо с кем-нибудь поговорить… С кем я говорю? Мне надо с кем-нибудь поговорить…»
— Мам, — произношу я как можно мягче, — мам, это не банк. Это твой сын Джерри, я в Калифорнии. Ты позвонила мне, мам.
— Я тебе не звонила. Я позвонила в банк. Зачем ты все время врешь?
Теперь старые чудовищные кошмары рвутся наружу. Раны, которые вернут такое далекое прошлое, что они снова начнут пульсировать!
— Мам, — говорю я, но спокойно. — Ты позвонила мне в шесть утра, чтоб обозвать лжецом?
— Я тебе не звонила! — кричит она, сдерживая в себе обиду. — Зачем тебе хочется про все врать? Ты думаешь, отец покончил с собой? Зачем твоему отцу кончать с собой? Он был самым счастливым человеком на свете. Произошел несчастный случай. Машина была неисправна. Все окна были открыты. Дверь была открыта.
— Мам…
Происходит ли это вообще на самом деле. Был день после Дня Матери. Я не желаю вести этот разговор. Спорить о странной смерти ее мужа. Но темперамент, по-моему, у меня не такой, чтобы колотится о прутья своей клетки.
— Мам, смерть наступила от отравления углекислым газом, — слышу я, как бурля, тихо произносит мой голос. — Моя собака, ждавшая, когда он выйдет из машины, моя собака, Самсон, тоже погибла. Помнишь? Говорили, что пес, наверно, пролез в гараж через расщелину в стене. Разве не помнишь? По-твоему, мам, он умер от свежего воздуха?
— Ты ВРЕШЬ! — вопит она. Плачет, губы дрожат. Какие-то лекарства, которые она пьет, оказывают побочное действие на ее память и речевой центр. — Ты вечно ВРЕШЬ… Ты… Ты… Ты…
Ее голос тонет в болезненных хрипах. Мне хочется завизжать. Мне хочется кусать трубку. Я чувствую, у меня вздуваются вены на горле. «Мама, — говорю я, вдыхая весь на свете воздух и медленно выдыхая. — Мама, вот что я думаю: Память субъективна. Она меняется. Твои рассказы меняются. Вот во что ты сейчас играешь. Вот во что сейчас играю я: я хочу писать».
На линии воцаряется молчание. Далекие приглушенные всхлипывания. «Он был счастлив, — говорит она умоляюще. Но кому? — Он был счастлив. Зачем ты вечно говоришь такие ужасные вещи? Как ты смеешь звонить мне и говорить такие ужасные вещи?»
— Мам, — произношу я, но осторожно. Мне хочется сказать, что я из-за нее охуеваю. Из-за нее мне хочется вырвать себе глаза, жевать телефонный провод. Мне было хорошо до ее звонка. «Мама, послушай меня…» Но мне нечего сказать. Она довела себя до отчаянных причитаний. И виноват я. (Я виноват? Я уже больше не знаю…) Почему бы ей просто не прокричать «Караул!» и на том покончить? Ничего другого не остается…
Пиздец, какой-то, говорю я, но про себя. Только про себя. Я хватаю себя за волосы и дергаю. Мне хочется сделать себе больно. Мне хочется подобно отцу протаранить головой стену. Разбить до крови лоб. Расфигачить кулаком штукатурку. Обдирать и крушить костяшки на сжатых кулаках. В доме, где я вырос, было полно раздолбанных дверей.
Господи, кошмар какой. «Но… мам, — говорю я, — мам…»
Только теперь я не могу достучаться. Теперь она безостановочно повторяет одно и то же. «Зачем, — словно выпевает, преклонив колена, молитву. — О Господи, зачем зачем зачем зачем зачем… ЗАЧЕМ ты не забрал меня? ЗАЧЕМ ГОСПОДИ ЗАЧЕМ О ЗАЧЕМ…?»
Мне уже доводилось это слышать. На папиных похоронах. Когда она бросилась на землю перед гробом. Мазала себе лицо грязью. Вопила на глазах у всех: «Дэвид, он хочет, чтоб это была я…»
Речь шла обо мне, ее сыне, ее жутком сыне, на глазах у сотни друзей и родственников. «Он ненавидит меня, Дэвид… Он хочет, чтобы это была я… Почему это не я?..»
Мне было шестнадцать. И я говорил себе, как повторял себе с самого детства, и как говорю сейчас: «Я СТАЛЬ… СТАЛЬ НИЧЕГО НЕ ЧУВСТВУЕТ… ОЧЕНЬ СКОРО ВСЕ ЗАКОНЧИТСЯ». Мои мантры для выживания. Те, что я повторяю со времен бледной и страшной зари воспоминаний. Повторял, когда опустился рядом с ней на жесткую грязную землю и достал нюхательную соль из кармана пиджака. Поднес бутыль с зелеными кристалликами к ее носу. Придержал ей голову. Ее вялый рот прижался к моей ладони, будто в пьяном поцелуе, и пусть бог поджарит меня на своей священной сковороде, ощущение ее мокрых губ до смерти возмутило меня.
«Господи Иисусе, — думаю я, — Господи Иисусе». Держу трубку и слушаю ее всхлипывания аж с самого Питтсбурга. Эта книжка убьет ее. Эта книжка столкнет ее с края. Я не знаю, как мне еще остается поступить. Не писать убьет меня.
Вот так вот. Либо я совершу матереубийство, либо совершу самоубийство.
Либо то, либо другое…
— Слышь, мам, — произношу я, и раз уж я не способен изобразить искренность, в моих силах, по крайней мере, избежать прекратить выслушивать тон висельника и оскорбления. — Слышь, мам, извиняюсь, если позвонил не вовремя… И, пожалуйста, постарайся хорошо провести день, ладно? Постарайся, приятного тебе дня.
И тут я поступаю нехорошо. Я не жду ее реакции. Она невыносима мне, в какой бы форме обид и обвинений она ни выразилась. В меня больше не лезет. Я вешаю трубку. Роняю голову на аппарат. Думаю: «Прости меня… прости меня… прости меня… прости меня…»
Ни к кому конкретно не обращаясь. Или же обращаясь ко всем, кого я знаю. Что мне делать? Я продолжаю сидеть. Ничего не остается. Я перевожу дыхание. Я ударяю по костяшкам. Гляжу в окно на грязно-серое небо над водохранилищем Сильвер-лейк. 6:23 утра.
Ладно, говорю я себе, теперь будем писать. Будем-будем. Надо просто еще раз перевести дыхание. Вдох, выдох.
Вот что я думаю: «Сохраняй спокойствие». Пока, словно перекипевший котел, не взрываюсь. Слова вылетают из меня металлическими ошметками. Пошла на хуй! ПОШЛА НА ХУЙ, МАМАША… ПОШЛА НА ХУЙ, ЖЕНУШКА… ПОШЛИ НА ХУЙ ОНИ ВСЕ…!
Плотину прорывает. Несомненно, в этот странный и дикий час, тревожа моих злосчастных соседей.
Но ничем не могу помочь. Я не могу хранить молчание, не могу больше кого-то защищать. В том числе себя. В основном себя. Я человеческая особь мужского пола тридцати девяти лет от роду и вот именно это я чувствую — пусть даже мне стыдно за свое чувство и стыдно также признавать это. Именно позор, насколько я понимаю, меня научили чувствовать, именно этого от меня ждут… Вот почему я так хорошо следую этим ожиданиям.
Но меня тошнит так тщательно следовать полученным урокам. Тошнит быть хорошим маленьким мальчиком… Я сделал все, начиная от полосования запястий, кончая героиновыми ширками, чтобы оставаться хорошим маленьким мальчиком. Потому что я сейчас сознаю, достигнув определенного уровня конформизма, что как раз это и значит — быть джанки.
Не будь крутым, не уходи в подполье. Это был путь сохранения своего позора — попыткой никогда не произнести слова, кои, как раз сейчас, вырвались из меня…
Такова подлая истина. Мне следует только поблагодарить эту несчастную старую тетку за ее безумный звонок. Равно как, понимаю я только сейчас, мне следует поблагодарить жену за ее истеричные угрозы подать на меня в суд, если я, не приведи господи, посмею к ней обратиться. За вопли по телефону — еще один милейший разговорчик — что моя книга означает для нее кошмар и обиды на работе, не говоря уже о вечной головной боли по поводу нашей ни в чем не повинной дочки. (И потом она, не меньше чем в миллионный раз сообщает мне, что она мечтала бы не встретить меня, она мечтала бы, чтоб я поскорее сдох…)
Обычный шепот, обычные крики. Прошлым вечером Сандра, с утра мама.
Мне приходит в голову — запоздало, как часто случается с объективной истиной — они вполне могли бы быть одним и тем же человеком. Наверно, они и есть один и тот же человек. «Я женился на собственной матушке!» — вот идея для комедии! В главных ролях Эдип-Жид и его песик Дормат. В КАТР обалдеют! Но как мне это выразить? Что же, послушайте…
Вот что мне кажется: если у тебя хватило духу пережить то, что ты пережил, у тебя должно хватить духу об этом написать.
В противном случае написать сложнее, чем пережить. Что в таком случае делает задачу необходимой. Потому что я боюсь, я не должен останавливаться.
Истина до ужаса проста. Меня тошнит от срывающего мне крышу безумия. И если из меня делают адский тост, да будет так. Нет того, где бы я не побывал.
Обреченному, думается мне, и кажется, отголоски этой фразы всю жизнь звенели у меня в голове, но только сейчас я слышу ее: Обреченному невозможно сделать больно.
Я понимаю это в настоящий момент, равно как понимаю и все остальное. Я знаю, и мне даже не нужно размышлять над этим, поскольку я принадлежу к обреченным. И я должен писать. Видимо, я переборол стыд. И пусть мне суждено в процессе умереть от ужаса.
По крайней мере, — раз ничего не остается — такая гибель будет отлична от той, что грозила мне до сего момента.
Вот теперь точно сказать нечего. Кроме, пожалуй… спасибо за звонок.
Уязвляет меня сейчас — и уязвляло тогда — то, что я по правде любил жену. Я по правде хотел ребенка. Дом. Место, где существовать в этом мире. Я тосковал по законности, тосковал по безопасности, тосковал по нормальности в конечном счете. Хотя даже начиная это все обретать, я знал, что уже начинаю их терять. Чем сильнее я приближался к истинному постижению, тем глубже я погрязал в отчаянии, чья причина крылась в игле.
Возможно, под вывеской Билла Берроуза скрывался Дик Ван Паттерн, до смерти жаждущий выбраться наружу. Что гораздо страшнее самого страшного скрытого-под-колпаком кошмара с баяном в руке в три часа утра. Помимо всех нестройных воспоминаний есть и более простые. Вроде игры в «скрэббл» с Сандрой. Она была уже несколько месяцев беременна. Мы лежали рядышком в постели. Я пристраивался головой на ее раздавшейся талии, чувствуя, как бесконечное субботнее утро обхватило нас руками, условно скажем, бога. Думаю: «Вот так. Мне нравится быть женатым. Я сделал это. Невзирая на все шансы не в мою пользу, мне выпал шанс создать это из ада, в котором я топлю свою жизнь».
— Аджал, — произношу я, глядя на доску и разбирая слово, которым она открыла партию. Десять баллов за три слова. — Что это за хренотень?
— Аджал, — улыбается она, словно перед ней самое естественное слово в мире. Ее лицо вдруг на секунду расслабляется — это случается так редко, что я успел позабыть, какой милой она может быть. — Это индонезийское слово. Оно означает «час твоей смерти».
— Не знал, что мы играем в индонезийский «скрэббл».
— Хорошее слово. Там верят, что час твоей смерти предопределен. Ты умираешь, а остальные пожимают плечами: «Ничего не сделаешь, если наступил твой аджал…»
Она замечает выражение моего лица и опять улыбается. Ровно настолько нам и удается сблизиться. Для нас обоих это сложно. Два сдержанных индивида. Аджал.
Такова, и мне больно от этого, настоящая Сандра. Милая маленькая девочка внутри женщины. Именно ее я медленно душу, даже когда давлю что-то хорошее в себе. В ней есть мягкость, игривость, когда она отмечает набранные очки. И пока я наблюдаю за ней, поглаживая пальцами надувшийся шарик плоти, где живет наше будущее, и мое сердце одновременно ликует и рвется на части. Меня сбивает с толку ощущение удовлетворенности. Я хочу поцеловать ее. Я хочу убить себя. Я хочу повести своего ребенка в цирк. Хочу провести остаток жизни в своей наркотической пещере, где не отличить день от ночи, и каждый подыхает в собственном дерьме.
Я касаюсь руки Сандры. Она кажется миниатюрной, как у куклы. Она смотрит на меня. Она ждет ребенка. Она ждет… Вместе с легким ветерком врывается свет. Пальмы качаются за окнами. Небо такое голубое, что делается больно. Одно из головокружительных чудес жизни. «Сандра…»
— Да?
Я размыкаю губы, но получается только молчание. Слова не выходят наружу. Я хочу сказать: «Я люблю тебя», хочу сказать: «Прости меня». Хочу жить жизнью, где двое не связаны по закону инь и янь.
— Сандра…
— Что?
— Сандра… По-моему, мне надо сходить на минутку вниз. Сейчас вернусь…
— А…
Наши глаза встретились, и первым взгляд отвел я. «Она знает, — думаю я. — Она все знает». И мысль звучит так оглушительно, что я не выдерживаю и секунды. «Мне надо сходить», — говорю я. Спрашиваю себя, вылезая из постели и спускаясь по ступенькам, не создал ли я счастье, только лишь затем, чтоб уничтожить его. Нужна ли мне эта боль в сердце, чтобы оправдать употребление. Или я употребляю, чтобы оправдать боль.
— Джерри, — слышу я ее зов из спальни, — Джерри… пожалуйста… — но я притворяюсь, что не слышу.
Делаю вид, что не могу слышать.
Не знаю, как еще поступить.
Команде «Лунного света» дали неделю отпуска по поводу Дня Благодарения. Большинство народа уехало за город. Но не я. С чувством полного морального удовлетворения, как понимаете, я позволил своей второй половине на пятом месяце беременности отвезти меня в больницу. В отделение лечения химической зависимости клиники Седарс-Синай. Спрыгивать.
Дорога в больницу показалась мне самой долгой в мире. Я не мог смотреть на Сандру. Она была бледна, напугана и, наверно, в ярости. Но не плакала. Мы не обсуждали решение. Я просто объявил, что мне надо кое-чем заняться и дал понять, чем именно. Если бы я взывал к сочувствию, пробовал объяснять, как блядское ощущение собственной бесполезности доводит человека до этой гадости, возможно, все закончилось бы по-иному.
Сандра не пошла со мной, а просто выбросила меня на парковке по моему настоянию и поехала обратно тем же путем. Я стоял и смотрел, — как наша черная «акула» исчезает на бульваре Беверли, прежде чем отправиться в долгий путь. Зная, что жизнь, которая могла бы у меня получиться, исчезает на дороге вместе с ней. К счастью, мне опять стало слишком дурно, чтобы разбираться в скрытых смыслах происходящего. Проявляла себя только захлестывающая с головой физическая боль. Она заставляла отвернуться от реальных проблем.
Всего несколькими неделями раньше я ходил с Сандрой на УЗИ. На мероприятие, где будущие родители, сидящие рядом с доктором-шаманом, смотрят, как он водит прибором, напоминающим бритву «Нореко», но без лезвия, по ее животику-дыне, демонстрируя на неровном экране все укромные местечки и щельки детской топографии. Не вопрос, что я в своей слабости, травмирующем ужасе относительно ожидающего нас будущего — промолчим о настоящем — увеличил наркотическую порцию, лишь бы избежать эмоционального взрыва. Раз я тыкал в себя иглой, только чтобы разгрузиться, можно даже не говорить, сколько мне пришлось в себя вогнать, чтобы высидеть сеанс электронного сканирования кишок. (А если существует на нашей планете штука, более извращенная, нежели посещение занятий Ламаза под герой, то каким оно может быть, я не знаю. ВДОХ. ВЫДОХ. ПРИХОД. ВДОХ. ВЫДОХ. ПРИХОД…)
Наш последний визит в больницу потребовал от меня максимума химических сил, кои я был в силах собрать, дабы не помчаться с воплями по бульвару Беверли и, задыхаясь, просить прощения за все, что сделал, за весь ад, причиной которого еще сможет стать мое токсическое прошлое, даже если я сию минуту вылечусь и ни разу в жизни больше не заторчу. В этом заключался весь кошмар. Я дал толчок чему-то, что продолжило движение по инерции.
Сам факт, что младенец находился там, что он рос, мой дрожащий мозг переварить был не в силах. У меня элементарно не хватало духу продолжать процедуру.
— Девочка, — сказал доктор после того последнего дозавязочного визита в Седарс. В тот миг абстракция обрела телесность. И первой моей реакцией, как это ни странно прозвучит, было облегчение. Моя нарастающая паника была сопряжена с практически неописуемым облегчением. В отличие от всех известных мне будущих отцов менее всего в этой жизни я хотел сына.
Я был счастлив услышать, что младенец не родится мальчиком в той же степени, как был счастлив услышать, что у ребенка нет болезни Дауна. На хрен мне сдалась маленькая копия самого себя? Я хотел любить своего ребенка, а не жалеть его.
Вместе с радостью, однако, явился Голос. Ока свыше. Точно так же, в течение нескольких недель и месяцев после папиной смерти, — когда мне было шестнадцать, я слышал, как оно беседует со мной, чувствовал, как оно печально смотрит, как я продолжаю жить своей гадкой жизнью — я не мог выкурить косой, поонанировать или потрепаться на контрольной по математике без ощущения, что отец здесь, наблюдает с печальной улыбкой и разочарованным взором — мне стало казаться, что маленькое существо, моя неродившаяся доченька обращается ко мне. Папа, зачем? Я слышат, осев на краю ванны, когда кровища капала мне на обувь, а игла была зажата в вялой ладони…
Делая те последние, тягостные шаги из внешнего мира, покидая больничную стоянку и направляясь по дорожке к стеклянно-стальному шуманновскому зданию, пересекая коридор, входя в лифт, поднимаясь на восьмой этаж Наркологического отделения, я не мог избавиться от ощущения присутствия этого ребенка, этого обиженного, не понимающего и дивного ребенка, наблюдающего за мной в миг моего величайшего позора, величайшего горя и вопрошающего нежным тоненьким голоском: «Папа, зачем ты делаешь это с собой? Зачем ты делаешь это со мной?»
И у меня недоставало сил вынести это. Значение этого вопроса, то ли всплывшего из моего подсознания, то ли прозвучавшего из некого космоса, предродового запределья, которое способны уловить лишь ненормальные будущие папы, обрушилось на мой череп свинцовым дождем. Я знал, что спасение мне недоступно. И то, что мне остается только продолжать существовать — и каким-то образом вылезать из всего этого дерьма — казалось, вот-вот прикончит меня.
Меня мучит до сих пор отчаяние того первого дня в Седарс-Синай. Оглушительная тишина. Я одинок в больничной палате. Две односпальные кровати. Тумбочка. Линолеум на полу. Санитары советуют тебе попуститься, пока можешь контролировать, но, конечно, не слушаешь. Ты делаешь в два раза больше. Потому что так же сильно, как соскочить, тебе хочется еще и еще. И, возможно, это твой последний шанс поторчать. И потому, когда туда попадаешь и начинаешь слезать, слезаешь в итоге с более тяжелой подсадки, раза в два сильнее. Я и не знал, что большинство народа обязательно ширяются с утра перед заходом в больницу. Ведь вещества, выдаваемые тебе снять болезненные синдромы, не торкают в течение нескольких часов.
И я, кретин, включил полный вперед при поддержке всего лишь слоновьей инъекции, которой угостил себя с вечера. И с нее стремительно отпускало.
Произошел разговор с медсестрой. Составили протокол. Я полежу в отделении детоксикации, пока не поправляюсь в достаточной степени для начата реабилитации. Программа была рассчитана на тридцать один день, но я записался только на четыре дня. Вполне хватит протаранить долгие выходные в честь Дня Благодарения. Затем вернусь на работу чистеньким и свободным на другом конце. Разумеется, все пошло вопреки планам. Спустя сорок минут после захода туда меня потянуло обратно.
* * *
Изучая вид на стоянку внизу, я почему-то подумал, что не хотел бы приземлиться на «Хонду».
Хотя с мыслью о падении в пространстве я вполне мог бы жить — в общем-то она была не лишена притягательности — но когда я представил, как рухну на одного из этих цивилов, меня замутило.
Мне выдали тегретол снимать конвульсии и спазмы. Мне выдали немного дарвона от боли в суставах, непосредственного аналога псевдоревматизма, превращающего слезающего джанки в хнычущего инвалида. Мне выдали клонидин снизить кровяное давление. Но ни одно лекарство не помогло. К ночи, скрючившись потным несчастным эмбрионом на провисшей кровати, я даже не пытался скрыть слезы от медбрата, заскочившего во время обхода убедиться, что я наслаждаюсь жизнью.
— Колени, — пожаловался я медбрату, низенькому, отлично сложенному человечку по имени Джинкс, поразительно похожему на Вилли Шумахера. — Вы бы мне дали что-нибудь от коленок.
— Могу принести тайленол, — предложил Джинкс без самодовольной усмешки, которую я от него ждал.
— Мне хоть всю упаковку слопать, все равно без толку.
— Я тут лежал, дорогуша.
Джинкс повернул свою прекрасной формы голову, выпустил дым в сторону двери и произнес: «Когда я слезал, у меня болело в затылке и тыльной стороне колен».
— Когда ты слезал? — я сумел оторвать голову от подушки, куда она, казалось, приклеилась. Мне и в голову не приходило, что в здешнем отделении работают те, кто тут отлежал. Несмотря на невидимых пираний, глодающих мои кости, я заинтересовался. Надо сказать, весьма.
— Демерол, дорогуша, — он выдул в сторону дым изо рта. — Ох, чувак, как же наш брат любил вдарить по демеролу. Кстати, я обычно доставал его здесь, в больнице. Я работал в «скорой помощи». Имел ключ от кабинета, понимаешь, о чем я толкую? Вечно был полный бардак, и я придумал, как залезть и набрать всей этой понтовой хрени, сколько в штаны влезало. В то время еще можно было нарыть клевых стеклянных шприцов. А не это одноразовое говно.
К тому времени, как он ушел, некоторые из медикаментов торкнули, и мне удалось остаток ночи наполовину поспать, наполовину курсировать между реальностью и миром грез. На следующее утро, чувствуя себя так, словно вывалился из самолета, я принял у себя главврача отделения. Молодого человека с, на удивление, детским личиком.
Конечно, он не врубался. Я был не как все. Мне надо было просто спрыгнуть, а потом я приду в норму. В конце концов, у меня беременная жена. У меня обязанности. Я не нуждаюсь в рекомендациях. Шутить изволите? Я знал, что делаю! Мне надо перетерпеть этот досадный синдром отнятия и вернуться на работу. В своей заносчивости я не верил, что кто-то прошел через то же говно… Что кто-то поймет. И опять-таки у доктора обнаружилась своя история.
Этот самый «доктор медицины», совершенно мне непонятный, сразил меня наповал, как-то днем вызвав к себе и отпотчевав историями из собственной внутривенной биографии. Доказав мне уже не в первый раз, насколько я не по-хорошему упертый, узколобый, неизобретательный торчок, когда встал вопрос «Кто Сечет Фишку и Кто Лох» в огромном токсическом мире.
— Я раньше колол дилаудид себе в член, — объяснил он мне тоном где-то между безразличным и веселым, — когда учился в меде.
— Да ну!
Было чересчур странно слышать такое от типа, выглядевшего в глазах всего мира так, словно он прискакал ко мне в палату по тревоге. Мужика, который с одинаковым энтузиазмом читал лекции по одежде для поло и героиновым инъекциям в мужской половой член.
— Там очень подходящая вена, — продолжал он, небрежно водя по моей груди стетоскопом, пока мы с ним трепались. — Где она, я вам не скажу, давайте остановимся на том, что вы должны понимать, что делаете. Вам надо хорошо себя вести. Как я, например. Между прочим, я получал титул Интерна Года.
— Интерна Года? Боже мой! — несмотря на проблематичность собственного положения меня опять-таки зацепило. Вытащило из своей саморазрушительной биографии благодаря реально экстремальным деталям чужой истории.
Врач осмотрел мне глаза, пока мы с ним болтали. Он посмотрел мою диаграмму, простучал грудь, набросал себе несколько замечаний.
— У меня была система. Я колю химию и делаю обходы, потом бахаюсь дилаудидом расслабиться. Но мне надо было жахаться так, чтоб не запалиться.
— И сколько можно так продержаться? — спросил я, слишком обалдевший, чтоб оценить собственный каламбур. — В смысле, разве вас не застукали?
— Ну, некоторое время все шло нормально, — ответил он, со значением оглядев меня, поскольку я только что вывалил на него миф про торчу-чтобы-писать, пишу-чтобы-содержать-жену-и-ребенка. — Выясняется, едва ты осознаешь, что нуждаешься в помощи, что люди с огромным удовольствием тебе помогут. Люди, на которых даже не рассчитывал… Я записался на программу лечения химической зависимости, и пока она шла, решил, что это как раз мое. В те времена наркология только зарождалась. Я подумал, что, поскольку с этой проблемой справился, именно ей посвятил бы жизнь…
— В член, — все, что я мог произнести после откровений врача. — Прямо в член… Господи Иисусе!
— Уже лучше, — сказал он.
За исключением первой ночи, когда меня усыпили, я не спал до конца своего пребывания. К последнему дню или двум осознание того, что объективно происходило все время — а мне приходилось торчать все сильнее и сильнее, чтобы подавить становившееся все более очевидным — то вспыхивало, то угасало у меня перед глазами неоновыми огнями дешевой гостиницы.
Каждый день появлялся врач и интересовался, не принял ли я решение остаться, и каждый день я со всей возможной небрежностью старался отвечать отрицательно. «Я не могу вас выписать, пока вы не начнете спать по ночам», — наконец сообщил он мне. И потому вечером Дня Седьмого я усилием воли приказал себе оставаться как можно более неподвижным, невзирая на боль в суставах, невзирая на пронзительные вопли, невзирая на весь тот ад, порожденный мной и осевший в моей голове, словно ядерные отходы на Три-Майл-Айленд: безнадежно заражающий все за бетонными стенами, но на вид безвредный для случайных прохожих. В полночь, в три, в пять часов заглядывала дежурная медсестра, и всякий раз я сосредотачивал все силы, закрывая глаза. И когда врач спросил, удалось или нет мне поспать — проверяя таким способом мою готовность вернуться в большой мир — моя ложь поддерживалась свидетельством ночного патруля.
В последнее утро, как оказалось, дежурила медсестра, с которой я ни разу не общался. Ее звали Мирна. Высокая, невероятно тощая, черноволосая дама, несмотря на свою скелетообразную внешность излучавшая ауру огромной, почти устрашающей силы. Ей могло быть от тридцати пяти до шестидесяти. Я не могу утверждать точно. Наполовину разобрав мою кровать, Мирна вдруг остановилась. Когда я поднял глаза, она просто смотрела перед собой. Качая головой, она бросила в мою сторону сочувствующий, несказанно понимающий взгляд.
— Ты сюда вернешься, — наконец произнесла она, когда я демонстративно запихивал в сумку, с которой пришел сюда, свои нелепые телесценарии.
— Правда, что ли? — к тому времени я так измотался от страха и усталости, что был не в силах более изображать скептицизм. — Откуда ты знаешь?
— Да ты и сам знаешь, — проговорила она. — И панически боишься. Я наблюдала за тобой с самого начала. Мне кажется, ты сознаешь происходящее, но не можешь его контролировать. — Я видела таких раньше, — продолжала она. — Миллион всевозможных вариаций. Иногда возвращаются, иногда нет.
— Со мной все будет нормально, — сказал я, одновременно чтобы успокоить себя и убедить ее.
— Деточка, ты скоро умрешь, — мягко ответила она. Без намека на угрозу. Без намека, по большому счету ни на что, а лишь с всепобеждающей усталостью, изнеможением, таким ощутимым, что, казалось, мелькало в голубых венках вокруг глаз.
— У меня был мальчик, моложе тебя, и он умер. Умер от рака. Он у него в костях сидел. Он ничего не мог сделать. Но ты…
— Извини, — сказал я довольно резковато. Причем не понимая, за что я прошу прощения.
Мирна лишь улыбнулась и вернулась к своим делам. «Все правильно, — произнесла она. — Все правильно».
Я так и стоял на одном месте, полностью собранный, когда явился врач, как обычно с бодрым видом, в свежей полосатой рубашке при галстуке. «Как понимаю, вы прошлой ночью выспались, — сказал он. — Мне говорили, что вы были, как бревно».
— Ну да, — отвечал я, и мой собственный голос эхом отзывался с планеты, где я никогда не был. — Я готов выписываться.
— Еще одна деталь, — сказал он. — Чтобы знать точно.
— Отлично.
«Он знает, — подумал я. — Он знает, что я вру».
— Джеральд, — сказала новая медсестра, — Джеральд. Не нравится мне эта гонка. Ты слишком нервничаешь. Кажется, что ты собрался освободить помещение и злоупотребить.
— Кто, я? — я по-настоящему оскорбился. — Мои ноги спят. У меня просто… прилив сил.
— Возможно. Но подумай хорошенько, тебе лучше остаться у нас, пока ты окончательно не будешь готов выписаться.
Взамен моего физического удержания в стенах больницы доктор выдвинул альтернативное предложение. ТРЕКСАН. Первый и основной в мире оральный блокатор опиатов.
— Ладно, закатайте рукава, — велел доктор, ища в сумке пока недоступный объект моих мечтаний. Вообрази я хоть на секунду, что все-таки сумел слезть, эффект от одного вида иглы, который она продолжала производить, на мою психику, убедил бы меня в обратном. Я до мозга костей был таким же фетишистом, как тот, кто возбуждается на женские туфли или испытывает нежные чувства к презикам.
Мистер Нарколог дождался, пока я успокоюсь.
— Вы знаете, — произнес он нарочито невозмутимо, — по-моему, из-за наркотиков у вас нарушилась память. Я вам раз десять объяснял. Нам надо провести с вами тест нарканом, прежде чем вас можно будет переводить на трексан. У вас в организме не должно оставаться даже следа от героина.
— А если останется?
Я смотрел, как он уколол меня с легкостью кондуктора, пробивающего билет: «Будем надеяться, что нет».
Даже от того, как он это сказал, меня скрутило от страха. Я притворялся спящим — притворялся ли я слезшим? Чист ли я? Как давно я последний раз сделал хоть шаг без подогрева? — спрашивал я себя в окутавшем меня тумане…
Врач, видимо, заметил ужас на моем лице. Он пожал мне плечо, одновременно поправив, чтоб не мешал, свой модный галстук из пейсли: «Понадобится полчаса. Подождите».
— Доктор, по-моему, я… по-моему, я что-то чувствую.
Наркан, дело в том, представляет собой вещество, выводящее опиаты из организма. Если вы страдаете пристрастием, мгновенно начнется синдром отнятия. Вообразите все кошмарные симптомы, какие только бывают, появляющиеся одновременно, когда яд исторгается из вас одним убийственным потоком… Его дают при передозах и в ситуациях типа моей, когда главный шаман желает убедиться в абсолютной чистоте вашего карбюратора…
Через три минуты я истекал потом, через десять скрючился на толчке с диареей из всех дыр.
— Нервы, — объявил доктор по истечении испытательного срока. — У вас все чисто.
Он пожал мне руку, затем вложил туда две оранжевые таблетки: «Порядок следующий. Вы являетесь ко мне дважды в неделю и здесь получаете вот их. Медсестра вам выдаст».
— И она, типа, проследит, чтобы я их выпил.
— Проследит, чтобы вы их выпили.
— Шутите, доктор?
— Позвольте мне кое-что вам сказать, — произнес он. — Лечился у меня пациент, очень богатый, преуспевающий человек, пришедший сюда, потому что его девушка обещала его бросить, если он не завяжет с наркотиками. Сначала мы позволяли ему принимать лекарство самостоятельно. После того, как у него на анализах раз шесть находили химию, мы поняли, что так дело не пойдет. А он надавал обещаний, что возьмется за ум, и я заставил его приходить к себе в офис и пить лекарство перед Гарриэт.
— Гарриэт?
— Медсестра. Она ничего не пропускает.
— Кроме?
— Кроме того, что у парня было столько денег, что он купил себе аппарат, штамповавший пилюли один в один, как трексан. Видимо, однажды Гарриэт отвернулась, и он сунул на полку пузырек с пустышками. И он ходит ко мне два раза в неделю, пьет их даже у меня на глазах, а его девушка так и этак уверяет, что он продолжает долбиться. Когда я сказал этому парню, он мне в ответ: «Да она совсем без башки… У нее полная паранойя. Сами видите, с кем приходится иметь дело!» Короче говоря, я наконец взял у него анализы, а мужик аж ссыт чистой герой.
— Думаете, я побегу покупать аппарат для пилюль?
— Думаю, вы будете как все прочие приходить и принимать перед кем-то из персонала. Только так.
— Но, доктор, — начал я, потея, как боров, — а как насчет автомобильных аварий? Допустим, я попаду под автобус или что-то в этом роде, и мне ничем нельзя будет снять боль. В смысле, это, типа, кошмар какой-то. Это, типа… опасно!
Он терпеливо вздохнул: «Хорошо, если будете в сознании, звоните мне, договорились?»
— А без сознания? — выпалил я, чувствуя, что побеждаю. И вдруг он позволит мне остаться джанки. — Тогда что?
— Тогда вам повезло, — ответил он. — Без сознания вы не сможете почувствовать боль. Жду вас у себя.
И не сорвался ли я?
Ответ: не сорвался. Пока ехал на такси из больницы домой. Я решил, что лучше не стоит. Мама, я обещаю хорошо себя вести! Больше никаких утечек наличности, которая должна вместо нашего ребенка кормить мои вены. Больше по утрам никуда не сматываемся. Хватит ежедневных обид, страхов и предательств.
Я приехал домой, балдея от небесной голубизны. Один взгляд на Сандру, и все прошло. В больнице во время бесконечных часов потери и возвращения сознания я поймал себя на том, что блуждаю по лабиринтам воспоминаний — полуфантастических, полуреальных — об этой некогда беззаботной, изящной и милой, умненькой женщине, с которой соединил свою жизнь. Я вспоминал ее лицо, когда она смеялась, как она щурила глаза, как она отбрасывала назад свои потрясающие волосы.
Но зайдя домой, я увидел только несчастную жертву брака с наркоманом. Сияющий взгляд отяжеляли мешки под глазами, заставившие бы Санту-Клауса согнуться в три погибели. На губах застыла гримаса непроходящего отчаяния. Ее передернуло от одного моего появления.
Все это бесконечно усугублялось тем фактом, что Сандра уже пять месяцев носила ребенка. Войдя, я застал ее за занятием дородовой йогой.
— Не отвлекайся из-за меня, — проговорил я в мерзкой попытке пошутить, к которой был в те дни склонен. У Сандры, казалось, не нашлось сил даже сказать «привет».
Оставалось только улизнуть в сарай на заднем дворе, где я обычно прятал запас какой-нибудь дури, скрутить самокрутку из пачки и хоть чуть-чуть разогнать дымом свой кошмар, пока я не нашел способ изгнать из памяти все остальное. Уже на следующий день по возвращении в мир кино все стало еще хуже. Почему-то, хотя я преодолел физическое влечение к наркотику, я просто не мог находиться в своей писательской каморке, слушая счастливые визги compadres, дружно сочиняющих хитроумные сюжетные зигзаги и находчивые диалоги для милейших Брюса с Сибиллой, ни грамма не нуждаясь ни в каких изменениях сознания. И я слегка дунул. Наперекор докторским советам. Все-таки мне было сложно считать травку наркотиком. Марихуана после эры джанка была для меня пустячком.
Конечно, очень скоро я решил завязать с трексаном и вернуться к гере. Мне недоставало смелости признаться врачу, и изучив наркостопор по «Врачебному справочнику» — библии для нарков, я откопал кое-какие побочные эффекты, от которых вскоре застрадаю.
— Должен вам сообщить, — сообщил я ему. — Эта штука разъедает мне желудок. Постоянно газы. Кажется, что перевариваю пушечные ядра. Кошмар.
Даже Сандра поверила. От моего метеоризма обои отлипали от стен. Несомненно, из-за лекарства. Из-за чего же еще? Сандра полностью на сей счет соглашалась со мной. Она не видела, как в течение трех дней я лопал по пять мисок овсяных отрубей у себя в офисе и догонялся полфунтом кураги, выдувал банку OJ запить фунт фиг, кои поглощал в машине по пути из дома до студии. Я проследил, чтобы никто ничего не проведал. Доктор Дозняк обманулся моими желудочными расстройствами так же, как если бы я намалевал красные пятна на щеках и приперся с заявлением, что от лекарства у меня корь. Однако же он спустил мне на тормозах.
Когда, наконец, я позвонил объяснить, почему перестал принимать трексан, а рядом сидела Сандра за нашим обеденным столом, кивая в знак поддержки, доктор выслушал меня и сказал поступать, как считаю нужным. Я повесил трубку, чувствуя себя целиком оправданным. Одним из наиболее потрясающих качеств нарка является его умение дурить самого себя. На следующее утро я отзвонил Большому Джи и в офисе вмазал полдюжины дилаудидов. Менее чем за полнедели я снова получал удовольствие от химии. Потом, как и обещают в наркологической палате, переносимость у меня вернулась к тому уровню, когда я спрыгивал. Мне требовалось вмазать почти дюжину, чтобы почувствовать, что я вообще мазался.
Итак, события развивались по нисходящей спирали отречений и ужаса, рождение нашего ребенка маячило тенью бомбы, сброшенной так высоко с неба, что можно притвориться, что ее там нет, что она не падает… пока она не взорвалась, и жизнь, как ты ее знал, никогда больше не оставалась прежней.
* * *
Это все правда…
31 марта 1989 года я оказался в стерильной кабинке туалета в отделении акушерства и гинекологии Седарс-Синай, коля себе лошадиную дозу мексиканского героина в то время, как в двадцати футах оттуда моя дочка пробиралась вниз по маточному проходу моей вопящей жены.
Кое-как с окосевшей мордой и окровавленными руками я сумел выползти в нужную минуту и посмотреть, как чудеснейшее существо на земле вылезает из матки в Лос-Анджелес.
Подробности этого радостного и сногсшибательного события — как низко я пал, и как высоко взлетел на приходе — до сих пор горят в моей памяти зловещим огнем кроваво-красных неоновых мерцаний в тумане. Новоявленная мать перенесла все мужественно и благородно. Эпидурал нужен был мне. К счастью, мы делали Ламаз. Но на десятинедельных занятиях дыхательной гимнастикой не говорят, что настоящие отцы должны не просто появиться и сделать упражнения. Они обязаны снять рубашку…
В соответствии с уставом Высшей Лиги Нарков я воспользовался промежутком между заполнением страховой формы и инъекцией обезболивающего перед родами и ускользнул в сортир для новоявленных папаш сготовить себе укольчик. Но едва сбросил ложку, я услышал, как выкликивают мое имя. Одуревший от курсирующей по направлению к мозгам здоровенной порции герыча в честь вступления в отцовские права я выполз из мужской комнаты и явился в палату роженицы. Однако едва я вошел, как доктор Рандомангст выставил страшное требование: нельзя.
— Нельзя?
— Не знаете, что ли, — прошипела медсестра отделения акушерства и гинекологии, швыряя мне стерильный халат, — снимите рубашку…
— Рубашку? Но вы не… В смысле, я-я-я-я…
— Снимай ее, БЫСТРО! — донесся крик с постели рожающей. Несмотря на задранные колени, выжимая из себя новую жизнь и купаясь в родовых водах, Сандра отреагировала на происходящее, показала себя настоящим помощником режиссера и добилась выполнения поставленной задачи.
Я сумел только пролепетать: «Да, дорогая», — кротко, как Дэгвуд Бамстед, поднятый с кушетки косить росичку.
По сей день даже при описании тех событий я борюсь с искушением лечь и посыпать себе голову пылью. Я имею в виду взгляд, которым посмотрел на меня врач, когда я высвободил руки из своих стандартных длинных черных рукавов и влез в стерильное больничное одеяние цвета зеленоватой блевотины. «Боже мой!» — возмутился он, хотя его губы не пошевелились, его глаза сверлили две свежие дырки в моих прекрасно вентилируемых венах. Когда, неловко симулируя невинность, я посмотрел вниз, выяснить, куда он уставился, я испугался сильнее, чем он. По такому особому случаю у меня не просто виднелись дороги — я реально истекал кровью.
Угрожающие очертания чернобыльского облака в ту секунду замаячили в пяти пролетах от меня. Изгнать бы мне все до последнего воспоминания о предательском рубиновом ручейке, струившемся по направлению к запястью из кровоточащих, черных, как штаны-бананы, внутренних труб, отныне заменяющих мне вены.
Но к счастью или несчастью, времени хватило только изобразить мнимое подобострастие. Уже радость моей жизни стремилась вниз, стремительно покидая Исходную Точку. И я присутствовал там, надеюсь, мне поверят, несмотря на наркотик. Несмотря на стыд, несмотря на жизнь, прожитую последнее время как бродяга, ползающий в отвратительных трущобах, я сумел помочь женщине, проклятой на то, что я стал отцом ее дочери, во время ее затяжных, болезненных, но успешных родов. Сандра клялась, что не согласится на кесарево, и в те секунды, помогая этой миниатюрной упрямой женщине перетерпеть боль и добиться, чтобы ее ребенок был выношен, как предназначено природой, я узнал о мужестве больше, чем за всю предыдущую жизнь. Вся сила воли, которой недоставало мне, в эти ужасные мгновения, казалось, проявилась в ней.
Лишь когда плоть от моей плоти все-таки попала в наш мир, и сестра Риктус протянула мне ножницы перерезать пуповину, адский предродовой героиновый дозняк ударил по мозгам словно врезавшийся автомобиль.
Неожиданно, держа в руках эти самые ножницы, я поймал всегдашний приход. Колени растеклись сладкой лужей. Глаза перекосило, и все поплыло. Я сознавал лишь, что пустил слюни. Хотя на моем приходе выбора у меня не было. Я прицелился выданными мне медсестрой ножницами и дернулся вперед, чуть не прорезав дочке третью ноздрю, чуть не откочерыжив ей носик, еле сумев разрезать пуповину и не свалиться, сотворив над своей многострадальной женой непредусмотренный акт послеродовой мастэктомии.
Боюсь, существуют в мире травести, для которых еще не нашлись поклонники.