Не так уж много народу ночует в «акулах». Не ассоциируется эта машина с бомжами. В общем-то, компания-производитель должна счесть это за комплимент. К счастью, в Лос-Анджелесе не холодно. Точнее, температура в четыре утра — девяносто градусов. Так что встает вопрос, стоит ли открыть окно — рискуя шансом быть изувеченным ради возможного порыва свежего ветра; или держать его закрытым — задохнуться в собственной рубашке, но исключить нападение. Когда ты на дне, с местными шакалами играешь на равных.

Конечно, учитывая мое положение, обзавестись жилплощадью было для меня не совсем главным. Несмотря на разрушительное действие лекарства, уже находящегося в моем организме, мне нужно было затариться еще.

Вообще-то Сандра вызвала службу 911, испугавшись, что со мной случился приступ неизвестной болезни. Только когда она обнаружила, что это из-за наркотиков, ее паника сменилась праведным гневом. От гидроокиси хлорала меня всего скрючило и перекорежило, получилось нечто среднее между Уолтером Бреннаном, исполняющим «Granpappy Amos» в «The Real Mcboys» и участником бостонского марафона, который пересек финишную линию, потеряв ориентацию в пространстве и пуская слюни, мозги на всю жизнь набекрень, все другое неважно, им лишь бы сказать, что они сделали это. То, что люди делают исключительно ради себя!

Разучившись держать равновесие, из-за чего мне приходилось наваливаться на предметы, чтобы устоять на ногах, я одновременно не мог поднять голову. Башка постоянно валилась на бок, как у сломанной куклы. Плюс пиздец речевому центру. Зрение смазанное. Из меня выходили ужасные испарения болотного газа. И я потерял контроль над мочевым пузырем…

Таким запомнила меня жена в последний раз перед периодом разлуки: мужика шатает в разные стороны, на губах у него пузырится пена, на штанах свежие подтеки мочи — в моем случае канареечно-желтые из-за регулярного приема витаминов — он с кашей во рту заявляет, что с ним все нормально, и жаждет видеть ребенка. «Я тока дочку пцелую… Тока дочку пцлую на прщанье…»

В отчаянии Сандра вызвала своего психиатра, давно ей рекомендовавшего от меня отделаться. Трубка лежала на подлокотнике дивана, пока она вела переговоры о моем уходе. Даже с парадного крыльца я слышал, как психиатр наговаривает ей отдающие металлическим привкусом слова ободрения. Почему-то из-за неприятностей она заговорила еще более зловещим голосом. Вначале телефона я не видел. Будто приказы поступают из головы Сандры. «Не разговаривайте с ним. Понимаете? Вам с ним нечего обсуждать…»

Преодолев на запинающихся ногах полпути в сорок три шага от двери до подъездной дорожки и ободравшись до крови, пытаясь держаться за колючие бугенвиллии, я, плюнув на все, решил ползти. Последний рывок я проделал на заднице, двигаясь назад в крабовой манере, прямо перед соседями, с увлечением наблюдающими мой спектакль. Когда я сел на пятую точку, встать мне стоило тяжких усилий, но, разумеется, чтобы вести машину, вставать не требуется. Это делается из положения сидя. Раньше мне и в голову не приходило, насколько это ловко придумано. Если бы люди водили машину стоя, как, к примеру, молочники, возможно, дорожные аварии случались бы в миллион раз реже.

Человеческий дух восторжествовал, отчего у меня Т-клетки до сих пор отмирают со страху, и я сумел направить свое авто в сторону Голливудской автострады и погнать на север, в Долину, где стоял дом Матильды. На секунду я поднял голову из-за руля и задержал взгляд ровно настолько, чтобы успеть заметить, как стремительно приближается логотип Shell Oil на грузовике, уже настолько рядом, что я мог рассмотреть неровности на его желтой краске. К счастью, у меня онемела только левая нога, и я резко ударил по тормозам.

Матильда, чья двухкомнатная квартира в небольшом доме была оплачена моим пристрастием, мне, мягко говоря, не обрадовалась. Я даже не рассчитывал на столь невосторженный прием. И, значит, догадываясь, что мое состояние ее несколько обескуражит, я заехал в 7-Eleven и купил ей кекс. Как все классические джанки, Матильда была сластеной. Она питалась одним сахаром, и все равно весила меньше бумажного самолетика. Больше всего она обожала огромные двойные шоколадные кексы из 7-Eleven.

Я совсем забыл об обоссаных штанах, и что до сих пор хожу, будто в меня молния попала. Умея в любой момент отключаться от реальной действительности, я продефелировал в круглосуточный магазин, словно я ничем не отличаюсь от остальных посетителей в этот воскресный вечер. Толпа перед прилавком расступилась.

И не только сердитая парочка латиносов и троица молодых работяг из Долины в гавайских рубашках, но даже все на свете перевидавший сикх за кассой наморщили нос. А я посмотрел через плечо — выяснить, на кого это он уставился.

— Вы — ВОН!

— Кто, я?

Я чуть не позвонил адвокату. Что это во мне им не понравилось?

— Не маши на меня тюрбаном, чувак, возьму кекс и уйду…

— Вон отсюда… БЫСТРО!

Когда он потянулся за бейсбольной битой, в ней уже потребности не было. Коротышка-испанец высвободился из рук жены и подтолкнул меня к выходу. Три гавайских рубашки тоже изнывали от желания впрячься в базар.

— Мне бы только кекс, — повторял я, шатаясь посреди этой толпы линчевателей, обогнув холодильник с мороженым, миновав полку с кукурузными чипсами и норовя запустить лапы в подарок для Матильды.

Индиец крикнул что-то, прозвучавшее как «Хе-еп!», хотя я могу ошибаться. «Хе-еп!», потом что-то большое рассекло воздух и просвистело прямо у моего уха.

— БЛЯ!

Первого удара в плечо я не почувствовал. Сикх осторожничал, стараясь держаться золотой середины между легким тычком и ударом со всего размаху.

От второго я чуть не отправился на пол. Отбивающий из Луисвилля поймал меня за локоть и направил мои неустойчивые стопы к журнальной стойке. Я еще не потерял решимости сделать покупку, но вмешалась судьба в виде «красношеего» из Сан-Фернандо.

— Мужик, — произнес наиболее близкий ко мне парень из Долины. — Господи, мужик, ступай домой, проспись.

Мальчик обернулся, увидел, что злобный сикх звонит по телефону, отвернувшись в другую сторону, и сунул кекс — тот самый двойной, на который я нацелился — мне в свободную руку. Потом проводил меня к выходу.

— Он вызывает мусоров, мужик. Уходи!

Я вслепую добрался до дома Матильды. Через три квартала мой локоть распух до размеров теннисного мяча. Наверное, я снова обоссался. Помню, что плакал, но никакого горя не испытывал. Не испытывал ничего, кроме всепоглощающей потребности подлечиться. Ночь превратилась в хаос, забрызганный грязью хаос, сквозь который упрямым ярким бриллиантом сияла моя жажда.

Доказательством моего полного разрыва с реальностью служит убежденность, когда я подкатил к дверям барыш, что я сумею натянуть на лицо улыбку, отпустить пару шуточек, очаровать ее и нарыть себе пару граммов отравы. Вот как я одурел.

Представляя собой на тот момент не более чем дерганный, пропитанный мочой кусок мяса, новоявленный бомж и почти банкрот, я продолжал пребывать в уверенности, что способен гнуть свою линию. Сжимая в руке полураздавленный кекс, знак моих добрых намерений, со всей надеждой, какая есть на свете, я постучал в дверь. Ничего. Я постучал опять. Подождал. И еще постучал.

Наконец, услышав знакомый скрип отодвигаемого глазка — я обожал этот скрип, я бы на нем женился — я облегченно вздохнул. Прошла секунда, пока она возилась с верхним замком. Еще одна, пока отодвигала щеколду. Затем дверь приоткрылась. Она улыбнется. Пригласит меня войти. Угостит меня щепоткой задвинуться и подлечиться на месте. Мы мило поболтаем. Она…

— ГОСПОДИ, БОЖЕ МОЙ! В КАКУЮ ХУЙНЮ ТЫ ВЛЯПАЛСЯ?

— Матильда? — услышал я, как пропищал мой голос из иного измерения.

— В КАКУЮ ХУЙНЮ ТЫ ВЛЯПАЛСЯ?

— Я-тебе-кекс-принес, — отбарабанил я отрепетированную в моей дурной башке фразу.

— От тебя пиздец как воняет! — объявила завернутая в купальный халат фигура из теней. — Обосрался, что ли?

Она явно не намеревалась открывать дверь до конца.

— Я-тебе-кекс-…

— Господи! — Фигура исчезла и через несколько мгновений вернулась. «НА!» — произнес резкий глубокий голос. Под герой Матильда разговаривала как Орсон Уэллс. Одна недовольная махровая рука высунулась в ночь. «Держи… Вали, у меня народ».

— Матильда, я…

— С тобой хуйня происходит, Джерри.

— Матильда… — я даже не увидел ее лица.

— Джерри! — дверь почти закрылась, осталась узенькая щелочка. — Нечего приходить сюда и помирать, ладно? Эта фигня не прокатит. Извини.

Дверь захлопнулась у меня перед носом. На сей раз навсегда. Второй раз за сегодняшний день. Но мне плевать. Я был на все сто уверен, что с выданной мне порцией я поправлюсь. Я приду в норму.

Жизнь налаживалась.

Меня слишком колбасило, чтоб заходить куда-нибудь за водой, и я циркулировал зигзагами вверх-вниз по улицам Рисиды в поисках участка земли, где нет семейства, занятого жаркой барбекю, счастливых детишек, выписывающих великами восьмерки. Я нашел местечко под гигантской плавучей ивой в дальнем углу стоянки у Вона. Не сосчитаю, сколько раз по утрам, когда отоварившись у Матильды, я заходил в этот самый супермаркет купить набор ложек, пару зажигалок, ваты или ватных шариков и новую бутыль изопропилового спирта. Было бы дурным тоном пользовать технику Матильды. Но с другой стороны, разъезжать с этими делами тоже неохота. Специально, чтобы бдительные кассиры не сделали ненужных выводов, я разбавлял покупку раскраской или здоровой упаковкой подгузников; они думали, это для детишек, и все шло нормально. Таким способом я ощущал свою принадлежность к роду человеческому. Что, впрочем, отныне потеряло свою значимость.

Теперь я хотел одного — поправиться. Но воды наполнить ложку у меня не было, пришлось плевать. Процедура мерзкая, но ничего не оставалось. Наконец, минут пять потужившись и поплевав, я собрал жидкость в достаточном количестве для приготовления дозы. Я понимал, что надо постараться и растянуть на подольше подарок Матильды. Учитывая, что то была моя первая ночь в неизвестности, казалось оправданным зарядить порцию побольше. Разве я почти не слез? Разве я не достаточно намучился?

Сгорбившись на переднем сиденье, я изо всех сил старался держать ложку со слюной ровно. Слюна нехорошо пахнет при готовке. Но мне попался такой большой комок, что приходилось описывать пламенем круги. Наконец, жидкость закипела, и я отбросил зажигалку. Тупым концом машинки размешал наркотик в воде. Моля бога не дать мне облажаться и нагнуть ложку, я подлез под рубашку и нащупал на пупке клочок корпии. Действуя вслепую, я бросил фильтр в ложку, прицелился туда иглой и набрал полный баян.

Проделать всю бодягу по учебнику, то есть снять ремень, перетянуться и вмазаться, у меня возможности не было. Вместо этого, не вылезая из-под приборной доски, я задержал дыхание, сжал кулак, постарался перегнать весь воздух из организма в левую руку. Накачал ее. И, в конце концов, простучав иглой мышцу, как слепой прощупывает палкой бордюр, я нашел вену.

Не выпуская воздух, я надавил на тупой конец, и медленно-медленно выдвинул поршень обратно, нажал на него снова и выдохнул. Наконец-то моя вкусившая благодати душа мягко покинула вонючий шмат человечины, скрючившийся в своей японской машине, и устремилась вверх, воспарив над Долиной Сан-Фернандо, оставив далеко-далеко всех, кто не желал ее понять, оставив далеко внизу жуткое положение вещей, теперь составлявшее мою жизнь.

Следующие несколько дней, пока не подошел к концу мой запасец, прошли приблизительно так же. Торчал то в машине, то в сортирах на заправках. Или, если я хотел есть, в сортире «Ship’s», или Денни, Кэнтера и прочих голливудских, одинаково надежных, по-двадцатке-в-час, точках. Сегодня, если есть желающие, могу провести исчерпывающую экскурсию по толчкам Голливуда.

У меня были друзья или, по крайней мере, один-два приятеля. У них можно было нарыть кушетку, на чем полежать, крышку, куда заползти, и щедрую порцию сочувствия. Все эти три возможности я в конце концов и стал эксплуатировать. Но пока воздерживался. Только после того, как я провел ночь в двух кварталах от здания, где зарабатывал свои 5 ООО зеленых в неделю, по соседству с корпорацией «Стефен Джей Кэннел Inc», неподалеку от Юкки, на меня снизошло просветление. Одно из многих, но на тот момент первое.

В ходе поисков отравы в наркотической аптеке на открытом воздухе на Альварадо-стрит между Третьей и Девятой, я приобрел в переулке, как мне показалось, геру. Это оказалась не она. А вещество совершенно противоположное по побочным эффектам. Точнее, крэк.

То, что я принимал за чистый шприц, выяснилось, было трубкой; вместо баяна мне подсунули стеклянный член. Я раньше курил крэк, у Диты дома. Но никогда не брал его, специально или случайно. Никогда не пробовал его, не имея под рукой запас смягчающего по воздействию героина.

Когда я поджег и втянул в себя токсическое облако на съезде с автострады, меня не просто торкнуло, меня охватил ужас. Словно я пальцем ноги тронул стоящий в луже тостер — я зарядил столько, что у меня дым из ушей пошел. Не знаю, каким образом я умудрялся дышать, не говоря уж о том, чтобы сохранять ясность сознания и вести машину.

Когда я, наконец, прекратил двигаться, я выскочил из машины. Даже не заметил, что шарахнулся башкой об дверь. Постоял одну граничащую с сердечным приступом секунду, тормознулся у окна итальянского гастронома и попер, шатаясь в разные стороны, на сторону бульвара Голливуд. Немытый. В застарелых пятнах и невыспавшийся. Сотрясаясь в приступах пылающего внутреннего оргазма, заставлявшего меня одновременно возносить небу благодарность и умолять всех живущих не дать моему левому желудочку выпасть у меня из горла и шлепнуться на улицу под шины грузовика.

Таков был бульвар Голливуд. Такова была рейгановская Америка. По улицам ошивались легионы обдолбанных, обоссаных, разглагольствующих перед самими собой моральных уродов. Разница в том — что одним из них был я. Люди косились на меня, я на них, и лица казались не реальнее, чем у Гамби.

Меня ни разу так круто не цепляло. До такого высокого напряжения, что я не мог до себя дотронуться. Всего несколько пронзительных моментов — и экстаз сменила паранойя. Меня шарахнуло паникой — такой оглушительной, каким исступленным был первый приход. Вдруг я ощутил руку на своем плече. Я ощутил человеческое прикосновение. Прошло всего несколько дней, но за все это время я не разговаривал, не вступал в контакт ни с одним живым существом, не считая эпизода, когда я протянул банкноты и убрал в карман покупку, приведшую меня в данное состояние.

Я немедленно остановился, крутанулся назад с криком «Чего?», настолько диким, словно кто-то ткнул в меня чем-то острым.

— Джерри?

— Угу?

— Джерри, у тебя вроде кровь течет…

— Чего?

Я ощупал ладонью лоб. Видимо, я расшиб его тогда об дверь. В первом пылающем расколбасе я даже не почувствовал. Но теперь, на скоростях, с какими бы улетел от взрыва в Хиросиме в стратосферу, меня потянуло вниз.

— Я Тина, — сказала стоящая предо мной немыслимо бодрая светловолосая девушка с косичками и футболке с Брюсом Спрингстином, — Из «Буккера»? Ну, короче, ассистентка Эрика, вспоминаешь? С тобой все в порядке?

— Чего?

Это было просто… не… реально. Не так нереально, как становится под ЛСД. Нереально в ином, более страшном смысле. Будто, хоть ты и стоишь тут, разговариваешь, ходишь, на самом деле ты заперт в просторной, наводящей ужас пещере. И никакой возможности выйти на свободу. Раздираемый непроницаемой оболочкой боли, что по большому счету, неважно, признаешь ли ты факт присутствия другого человека или нет. Они могут стоять рядом, но ты настолько далеко… настолько для тебя невозможно дотянуться или вернуться, что едва их слышишь. И твой собственный голос служит всего-навсего досадным напоминанием о том, как ты далек от всего, в том числе от того, кто ты есть, кем некогда был пять минут, пять дней или пять лет назад.

— Тебе… В смысле, в общем, тебе чем-то помочь? Тебя ограбили?

— Я в норме. Мне надо идти…

— Но у тебя кровь. И голос у тебя, я не знаю, голос у тебя странно звучит…

— Мне надо идти…

Если она коснется меня, я ее убью.

— Джерри, а знаешь, ты мне нравился. Ты нам всем нравился. В смысле, некоторые девчонки считали, что ты, ну, немножко чудной… но в смысле, в смысле, в общем, это, наверно, сложно потерять работу и прочее… В смысле — ой, да ты что, плачешь?

Просто заткнись… Каждый, блядь, волосок на голове болит… Хоть бы сейчас сдохнуть… Заткнись заткнись заткнись…

— Чего?

В эту секунду я посмотрел через ее плечо. Случайно мой взгляд скользнул по двум невинным близняшкам-косичкам в окне за ее спиной, откуда таращился окровавленный монстр с пустыми глазами. Этот сгорбленный полутруп переступал с ноги на ногу, словно ребенок, желающий пописать, или террорист с готовой взорваться бомбой в кармане, которую он не знает куда кинуть.

И собравшись с силами, как никогда в жизни, я выдавил улыбку. Я видел ее в стекле, и она смотрелась болезненно. Льстивая и болезненная, словно у меня во рту растворяется что-то кислое. Но мне было все равно, по другому и быть не могло.

— Тина… Ты Тина, верно? Ум, Тина, теперь мне надо идти… Надо, понимаешь… Мне надо идти, хорошо? Мне надо…

Ее ладошка снова потянулась ко мне. Она взяла меня за руку, и мне захотелось умереть.

— Послушай, Джерри…

На этой ноте меня срубило окончательно. За пять минут я перескочил из сходного с оргазмом экстаза, от которого заходилось сердце, в запредельную опустошенность, настолько свинцово-тяжелую и депрессовую, что я рухнул бы прямо на этом месте, если бы чрезмерная нервозность не вынуждала меня продолжать двигаться.

И тут меня поразило мгновенное удивительное озарение: «Вот какой я есть». Я из тех, при виде кого нормальные люди думают: «больной…» Думают: «обдолбанный». Думают: «Что случилось?» А мне плевать. На все плевать, мне лишь бы доползти обратно до машины, вернуться на Альварадо и накуриться, пока они все не повылетают из моего выебанного мозга.

Этот момент меня напугал. Я увидел нечто, чего мне видеть не хотелось.

В тот же самый день и все последующие я старался как-то замедлить свое падение. Я позвонил своему коллеге из порнушки Ринсу. Он вообще не торчал. Наркотики не присутствовали в его жизни. Когда я изложил ему, что произошло, где я нахожусь, осыпав его разнообразными намеками, ему ничего не оставалось, как позвать меня в свой чердак под автострадой на Санта-Моника в центральной части города и попробовать помочь слезть.

Это, как я уже говорил, составляло мой план. Рине похмыкал и поахал, наконец заявив, что его жена против меня возражать не станет; все-таки мы когда-то дружили. Пусть я даже ни разу не пригласил его к себе. Даже дочку не показал. (Сандра недолюбливала моих товарищей по порно.)

Тринадцать дней я оккупировал угол в одной большой комнате, где обитали Рине с женой Йоруной. Они выдали мне одеяло и пару подушек, придумали ширму, чтобы по мере сил обеспечить мне уединение. Тринадцать дней я не спал. Не двигался. Пытался есть, но мог, и то не всегда, проглотить не больше чашки супа с макаронами, который добрая Йорина приносила мне на тарелке с несколькими солонками.

Они предложили мне валиума. Другое лекарство я принимать не мог. Но одержимый бог знает откуда взявшейся силой воли пополам с мазохизмом я решил, что раз взялся, сделаю все правильно. На хуй бапренекс. На хуй дурацкие транки. Я решил избрать путь Джона Уэйна. Решил пройти до конца и выйти очищенным.

Что, как ни странно, мне удалось. Несмотря на не дающие спать образы Нины, ползущей ко мне, с горящими волосами, из своей охваченной пламенем кроватки. Я тянулся к огнетушителю, а мои руки лопались, как перегретые иглы, или же руки слушались, но вместо огнетушителя я хватал песок или пауков, детали от сломанного будильника… Все зыбко, кроме моего гибнущего в огне ребенка. А мне, беспомощному из-за собственной всепоглощающей наркотической беспомощности, остается только смотреть, как она исчезает, кричит, умирает.

Дело не в наркотиках — вот какой секрет я раскрыл за те бесконечные дни и ночи, слушая, как Рине и Йоруна живут вокруг меня своей жизнью, их телефонные разговоры, их уходы и возвращения, как они строят планы, работают, смеются и ссорятся, как все нормальные люди… Не из-за наркотиков я сюда попал, валяюсь, съежившись под одеялом в чужом углу в доме бывшего друга; сижу на корточках, сумрачно готовясь разменять четвертый десяток, словно страдающая недержанием собака, которую все не любят, но никого она не раздражает настолько, чтобы заморочиться ее убивать.

Через четырнадцать дней ЛММ — Лежки Мордой в Матрас — на полу у Ринса я очухался, пристрастие дало трещину, и я вышел наружу возобновлять так называемую жизнь.

В итоге я позвонил своему другу-звукорежиссеру Митчеллу Фруму, поинтересовавшись, а нельзя ли мне, как бы это сказать, у него вписаться на некоторое время — «Я не торчу, честное слово!» — большого удивления это ни у кого не вызовет. Удивительно, по крайней мере для меня, что он позволил мне на столько времени зависнуть у него.

За все годы, что я его знал, еще со средней школы, по-моему, мы ни разу не вели, что называется, «неформальный разговор». Возможно, учитывая особенности моей личной жизни, именно потому мы и остались друзьями.

Митч однажды усадил меня за стол для пикника у себя на заднем дворе под деревом авокадо, таким старым, что размеры его плодов достигали размеров шаров для боулинга.

Неизменно сдержанный, мой друг не заводил речь о моей матримониальной ситуации, пока я сам не выложил. В отличие от его несклонности обсуждать личные вопросы, я запросто вываливал страшную сказку своей жизни любому склонному выслушать. Пассажиры в автобусе нередко пересаживались, лишь бы отвязаться от моих просьб дать мне совет. Таков Голливуд!

— Не знаю, мужик… Часть меня считает, что надо вернуться, если она меня примет… Другая часть думает, что надо, блядь, подавать на развод. Но знаешь, не хотелось бы бросать ребенка…

— Ясно, — отвечал он. — Я тебе скажу, что я думаю. Я не даю совет, не поучаю, как тебе поступать, просто говорю свое мнение.

— Хорошо… Мы же не у МакНейла-блядь-Легера…

— Ну ладно. Прежде всего, ты должен оставаться мужчиной.

— Что?

— Я сказал, ты должен оставаться мужчиной.

— Я слышал, что ты сказал, что эта херня обозначает?

— Это значит, прав ты или нет, иногда ты должен уметь сделать шаг. Взять ответственность на себя и сделать шаг… Она не спрашивала тебя, хочешь ли ты ребенка, — продолжал он, выпалив эти слова с непривычным напором. — Посмотри на себя, мужик. Ясно, как божий день, что тебе ни под каким видом нельзя иметь детей. Тебе не следовало писать для телевидения. Не следовало жениться. Ты ни хуя не созрел для семьи.

— То есть, я так понимаю, мне с ней разводиться, ага? Я имею в виду, я не знаю, куда меня занесет. Как я поведу себя.

— Я тебе помогу, — пообещал мой друг. Вот так запросто и резво.

— Я ничего не хочу брать, — продолжал я на ноте между нытьем и визгом. Важность подобного шага не из тех, что осознаются постепенно. Это ударяет как сейф, упавший на вас с небоскреба.

— В смысле, пусть у нее остается дом, машина, все это ебаное-имущество… Мне все равно… Я чувствую, что тут по любому моя вина… Мне кажется, надо позвонить юристу и уладить все дело.

Но Митч не слушал. Или, как обычно, был параллельно занят другим делом. Выписывал чек.

— Просто оставайся мужчиной, — повторил он, поднимая взгляд, когда закончил свою работу.

Митч пронзил меня очень уместным стальным взором, пока занимался писаниной. Это проявление, подумал я, той его стороны, с которой непременно сталкиваются все звезды на студии, с кем он работает. Возможно, Крисси Хайнди и Элвис Костелло привычны к таким вот стальным взглядам. До того на меня подобные взоры не обращались.

— То, что хорошо для тебя, — мягко заметил он, — в конечном итоге хорошо и для ребенка тоже.

— А как насчет… как насчет Сандры?

Митчелл начал что-то говорить, но замолк. Снова проявилась его легендарная сдержанность. «Сандра сама о себе позаботится, — только и сказал он. — Если у нее хватало сил жить с тобой, у нее хватит сил жить и без тебя. Я уверен, она обойдется без тебя. Поверь мне».

Что я мог ответить?

Словно прочитав мои мысли, у Митча на губах появилась легкая полуулыбка: «Здесь шесть тысяч. Найди жилье и встань на ноги».

Птицы защебетали громче. Дочка Митча убежала с хула-хупом. Что-то в самой сердцевине этого момента убивало меня, а мой друг снова посерьезнел.

— Я помогу тебе насколько в моих силах, — проговорил он. — Только не потрать на наркотики.

— Слушай, мужик, перестань…

Мы оба поднялись одновременно. Митч протянул руку. Я взял ее и пожал. Я не истратил его деньги на наркотики. По крайней мере, не сразу. Мне было без надобности, поскольку я в тот момент увлеченно тырил выдаваемый по рецептам сиропчик от кашля — вишневый кодеин, мой любимый вкус — и перкоданы, которые его жена хранила прямо на кухонном столе, рядом с детскими каплями «Тайленол» и мотрином.

Для профессионала, вроде меня, это уму непостижимо, но вещества прямо так и валялись без употребления неделями, месяцами, а то и годами. Просто потому что, насколько я узнал обитателей этого дома, продукт всегда просто… лежал там. Его никогда не пили. Феномен, столь же мне непонятный, как ложиться спать в девять или оплачивать счета вовремя. В смысле, ее врачи казались несколько больными, а она, несмотря на них, всегда отличалась замечательным здоровьем.

Если жена Митча и замечала мои воровские делишки, она была слишком тонкой женщиной, чтобы говорить об этом вслух. Или же, и подозреваю, это ближе к истине, она просто недоумевала, как я мог так низко пасть — не только так надолго вторгнуться в чужой дом, но и вдобавок таскать там лекарства — и предпочитала даже не поднимать этот вопрос.

В конце концов, я был лучшим другом ее мужа.

Поразительно, но по мере того, как моя «личная жизнь», стремительно катилась в наркогород Здесь-и-сейчас, моя карьера продолжала делать повороты и резко продвигаться вперед. Будто змея, которую невозможно убить. Хоть ее всю истопчи, хоть пробей ей череп лопатой, она, тварь, живучая… Не хватало только объявления в «Variety»: «СТАЛ ЗАЯВЛЯЕТ: НАСАДИТЕ МЕНЯ НА ВИЛКУ — Я СДАЮСЬ!» Не представляю, как можно развязаться с этой странной работой.

Весь ход событий лишь подтверждал мою теорию, что в Голливуде тебя нанимают не ради твоих талантов — это еще зачем? — тебя нанимают, потому что кто-то уже делал это раньше. Я продолжал работать! Том Пэтчетт, которого я знал еще со времен «Альфа», начал делать шоу под названием «Дядюшка Некто». Там шла речь о мужике с проблемами. О парне, у которого крыша поехала. Замысел крутился вокруг этого непременного Джо — в исполнении гениального убедительнейшего комика Чарли Флейшера, с недавних пор снискавшего себе дикую известность, озвучив Кролика Роджера — он получает по чайнику нечестным мячом во время игры «Кабзов» и приходит в себя в больнице, воображая себя четырнадцатью разными людьми одновременно.

На телевидении четырнадцать личностей сочли чересчур. «Как насчет девяти?» И я написал про девять. Потом вмешалось не менее умное Эн-Би-Си и потребовало четыре. После подтянулись власть предержащие и высказали мнение: «Послушайте, не стоит смеяться над душевнобольными — несомненно, значительной и громко о себе заявляющей части зрительской аудитории — давайте ограничимся двумя». И вышло так, что первоначально роскошная идея — идеально подходящая Чарли, чьим несомненным сокровищем был безграничный выбор голосов, диалектов и типажей — превратилась в жиденькую комедию положений о юродивом шизике. Сибилла, но хихикающая.

Если быть абсолютно честным, я мало пытался спасти тему. На телевизионных заседаниях я даже говорить не мог. Накачавшись таким обилием опиатов с целью успокоиться, мои губы были слишком слабы, чтобы шевелиться. Одним особенно ужасным утром со мной в сортире случился неприятный инцидент. Я положил слишком много кокса в свои предсовещательные качели. Негодуя при мысли о возможной потере продукта, я взял и жахнулся этим делом, таким образом отсрочив встречу на полчаса, поскольку ждал, пока у меня в мозгах утихнет колокольный звон. В принципе я вполне бы выдержал собрание по поводу сценария с гудящим в черепе Биг-Беном. Все-таки я профессионал. Но было бы проблематично объяснить, почему я провел все заседание на четвереньках. Потому что от дозы, перегруженной стимуляторами, я, если и вставал на ноги, то тут же валился кулем обратно на пол. Каким бы сильным ни был героин, кокс в таком объеме одной левой положил его на лопатки.

В конце концов, вместо того, чтобы вынести резолюцию касательно пилота и с ног до головы обкакать человека, ростом с Пэтчетта, «Эн-би-си» предпочла «частичные подогревы». На все часовое шоу они бабла не дадут, но отснять по десять минут хватит. В день, когда они запланировали съемки выбранного эпизода в городском парке через дорогу напротив моего старого офиса на Фоксе, ваш покорный слуга был не способен даже просто появиться. Одна часть меня хотела прийти, но вторая уже устала изобретать отмазки для неизменно задаваемого всеми знакомыми и незнакомыми вопроса: «Что с тобой случилось?»

На первых нескольких встречах я ссылался на грипп, потом перешел на диарею, объясняя ею опоздания на встречи, сопровождаемые получасовым сидением в туалете, потом свел все к вспышкам малярии и проказе в начальной стадии. Пэтчетт, несомненно, осознал, какую ошибку совершил, связавшись со мной. Не только из-за того, что ему приходилось переписывать чуть ли не каждое слово, но еще и потому, что он должен был таскать мое утлое туловище вместе с собой и Чарли на все совещания у «Эн-би-си».

Я перестал напрягаться посещать заседания, едва отсняли десятиминутный кусок. Я слишком усердно разрушал свою жизнь, чтобы вдобавок морочиться мелочевкой, типа договорных обязательств. Я был занят тем, что мучил свои вены. Игнорировал собственного ребенка. Грабил друзей. Собирался оплатить и переехать в квартиру, которую возненавидел с первого взгляда.

Короче, у меня была куча дел, и я ими занимался.

* * *

«В такой квартире я вполне могу сдохнуть», — помню, подумалось мне, с первого взгляда на свое жилище в Лорел-Кэньон.

Меня никогда особо не заботил внешний вид — большую часть жизни я относительно ненапряжно провел в различных притонах — но тут интерьер меня неожиданно взволновал. Видимо, понимая, с какой скоростью я качусь вниз, мне показалось важным делать вид, будто дела у меня идут в гору. Не скажу уж, для кого важным, поскольку теперь друзей у меня осталось раз, два и обчелся.

Атмосфера Лорел-Кэньон действовала расслабляюще. Там было тихо. Красиво. Травяное царство.

Я притащил свое ощущение ужаса к горному пристанищу, словно облаченная в траур Шепра. Ощущение, охватившее меня с одного взгляда на хату на Панорамной Горе — слишком много народа, да еще хозяин будет жить прям над головой, даже двора, блядь, нет — мгновенно утонуло в гибельном чувстве «тебе и так почти пиздец, тогда какая разница?».

«Ненавижу!» — раздался крик у меня в голове. «Беру», — произнесли растянувшиеся на осунувшейся физиономии губы.

Отныне все социальные контакты напоминали попытки дергать за нитки неповоротливую марионетку. Но я чувствовал необходимость оправдать себя перед этими совершенно незнакомыми людьми. Объяснить если не свое существование на земле, то хотя бы свою загадочную ауру.

— Я недавно развелся, — заявил я цветущему авиатору и его жене, интервьюирующим меня, будто это послужит объяснением зеленоватого оттенка моей кожи или непрекращающейся трясучки в пальцах.

Я надеялся, что сообщение про «развелся» все прояснит. Еще помогло влияние официальных средств вещания. От одного взгляда на известные названия в моем заявлении на аренду: участие в таких крупных проектах как «Лунный свет», «Тридцать с чем-то» и т. д. — развеялись даже малейшие сомнения.

— Ну да, Мардж, вид у него чудной, но все же он писал «Альфа», е-мое… Он нормальный!

В первые несколько секунд, оставшись один в громадной, голой комнате в моих двухкомнатных апартаментах, у меня возникло медленное, тянущееся шевеление в кишках, внутреннее «ой-ей», проявляющееся в нервной икоте, вызванной ужасом, волнением и всеохватывающей паникой, от которой скручивает печенку. Квартира не походила ни на одно из мест, где мне доводилось жить. Нижняя половина красивого здания — на углу Лорел-Пасс и Лукаут-Маунтэн-роуд. В главной комнате, выступавшей на улицу, словно нос белого квадратного корабля, было три окна во всю стену. «Воздушная», — это слово наша миниатюрная, аэробичная хозяйка постоянно произносила из недр своей прически. Воздушная и залитая светом.

Это обозначило радикальный разрыв со всей подземной эстетикой, к которой я тяготел всю сознательную жизнь. Для меня идеальным местом обитания был гитлеровский бункер: без окон, звуконепроницаемый, абсолютно отрезанный от всего, напоминающего внешнюю жизнь. Когда твоя жизнь состоит из наркотиков, все остальное человечество представляется инородным элементом.

Я почувствовал себя обнаженным от одного факта нахождения в гостиной. Но разве суть не в этом? Как еще изменить прогнившие поведенческие привычки, как не окунувшись в нечто новое? В этом заключалась моя блестящая идея. И результаты говорят сами за себя…

Не помню, сколько точно понадобилось времени для превращения воздушных покоев в сырую пещеру. Ведь мои жиденькие намерения «изменить жизнь» вылились в непрестанные отчаянные старания ее забыть. В одну минуту я восторженно созерцал вид из высоченных окон и, кажется уже в следующую ползал рядом с ними на карачках, до смерти напуганный кудахчущими кровососами по ту сторону стекла, которые НЕ ПЕРЕСТАВАЛИ НА МЕНЯ ТАРАЩИТСЯ.

Другими словами, я переключился на кокаин.

Ох, разумеется, это было сложно. Меня продолжало тянуть к гере. Но тогда я еще не развязался с ним окончательно. Давайте без излишеств. Нет, я просто пришел к выводу, оценив, куда я пришел при подобном образе жизни, что пора — кроме шуток — ступать на новую дорожку.

В начале все шло вполне гладко. У меня имелся поставщик в Эко-парке, словоохотливый доминиканец, бывший зек по имени Джизус. Джизус никогда не покидал своей квартиры, если не был пьян до поросячьего визга, то есть примерно раз в месяц, и то ровно настолько, чтобы попасться за «вождение в нетрезвом состоянии». Тут он возвращался обратно домой срочно нарыть себе фальшивое удостоверение личности, загнать его координаты в систему и избегнуть тюряги.

В то утро полоска кокса смогла преодолеть во мне первоначальный ужас насчет О-Господи-Еще-Один-День. С помощью следующих двух-трех косых это временное облегчение даже переросло в еще более временный приступ творческой энергии. Но, мягко говоря, дохленький. Некоторое время я начинал каждый день, выпрыгивая из кровати, и несся выгуливаться в близлежащий природный заповедник. Пару раз я встречал нашего величественного лендлорда с женой — ее вылазки на Дина-шор, как я заметил, неизменно и неукоснительно проходили в 7:15 — и веселился при мысли, каким приличным жильцом они меня считают.

При въезде я устроил большую суматоху насчет визитов моей малолетней дочери. И мистер Дитрих, владелец дома, даже заморочился устроить за свой счет проволочное заграждение, чтобы «моей дочке было неопасно ходить» по патио. Всякий раз, как мы пересекались, он интересовался, когда же придет малышка. Но очень скоро прекратил.

В План Совершенно Новой Жизни у меня входили занятия Серьезной Писательской Деятельностью. В противоположность серьезным заработкам, серьезному идиотизму, которым я предавался до недавнего времени. Новый «Я» решил так: или писать по-настоящему или не писать вовсе. Проблема в том, что писать вовсе не тяжело. Можно крайне переутомиться от неделания столь тяжелого и болезненного занятия, как серьезная литература. Добавьте сюда тот факт, что во время ревностных попыток не писать я не употреблял героин, и вы поймете на рассвете нового дня все адские испытания, которые он готовит.

Встав с постели и уклонившись от прогулки, которую я решил не предпринимать, я выкурил косой, зарядил солидную дозу кокса, подвинулся к письменному столу, уставился на свой «селектрик» и задумался о всех текстах, которые я вполне мог написать, отчего на меня напала такая грусть, что пришлось догнаться коксом, и с приходом я взлетел со своего стула, обретя правильную осанку, начал рыскать по комнате туда-сюда, рвать на себе волосы, мучимый воспоминанием о том, насколько хорошо я себя не чувствовал от всей вместе взятой дури, которую не употреблял, что стало поводом взорвать еще один косяк, от которого я, разумеется, принялся по-новой нарезать круги в задней спальне — единственном месте в квартире, где я не ощущал себя выставленным на всеобщее обозрение. Пока после неподдающихся подсчетам повторов данного конструктивного сценария кокаин не закончился, а трава не взяла свое, и меня одновременно расколбасило в сиську и пришибло так, что я не мог напечатать даже собственного имени. Здесь я сломался, поскакал к телефону и набрал номер Джизуса. Только так я сумел выбраться из злоебучего дома, опять догнаться до нужной кондиции и потом, быстренько вернувшись домой, снова сливать слова в канализацию.

Так получилось, что квартира находилась через дорогу от начальной школы «Страна Чудес». Не думаю, что на всем белом свете найдется более деморализующий мотив, чем «Прекрасная Америка» в исполнении свежевымытых детишек, пропикающий в запертый сортир, где я протухал в восемь утра, и сообщающий мне, что очередная ночь потеряна из-за наркоты, и новый день занимается передо мной, словно зияющая пещера, которую нужно пройти. Нежные голоса эхом звенели у меня в мозгу, и сама их нежность пронзала меня до самой глубины моей развращенной души.

Временами мне все-таки случалось накорябать подогретый коксом небездарный лепет на какой-нибудь бумажке. Но поскольку под коксом мой почерк делался не читабельнее санскрита, толку получалось немного. Каким-то чудом я продолжал воздерживаться от героина. Я бы даже вообще не вернулся к игле, если бы Джизус, проявив свои обычные здравый смысл и желание угодить, не упомянул о своем свеженайденном доступе к чистому продукту благодаря новому клиенту, то ли встречавшемуся с диабетичкой, то ли самому диабетику, то ли грохнувшему какого-то диабетика. Правда лежала где-то посередине.

Джизус, помимо прочего, имел кучу функциональных и нефункциональных контактов с типами, зависящими от его богатых запасов. В любой день, в любое время была большая вероятность застать у него кучку работников мюзик-холлов, постановщиков, осветителей, актеров по случаю, водителей грузовиков или авторов — все только что сделали заказ или готовились его получить — рассиживающих на корточках на одном из замызганных диванов, окружающих плотно заставленный кофейный столик. Широкоэкранное телевидение Джизуса не поддавалось выключению. Я могу с уверенностью утверждать, поскольку сам в один прекрасный момент пересек грань, отделяющую внештатника от полноценного сотрудника. Это означало, что я проводил больше времени на его потерявшейся в семидесятых наркоточке, переживая приход или пытаясь догнаться, ловя в полдесятого утра канал «Шоппинг», втыкая остекленевший взор в специальный выпуск о выдрах по «Дискавери» или самозабвенно потребляя что-то еще в этом духе. Непрестанно обещая себе, что через пятнадцать минут ухожу, потом, что через час, как только ширнусь еще раз или через раз.

Едва я перешел на ширку коксом, наступили временные периоды, когда я вообще не выходил из дому. Конечно, у меня оставалась дочь, ну да, мне надо было что-то делать… где-то. Только я не мог выдернуть из вены иглу на столько, чтобы хватило времени это сделать.

Если я все же приходил в свою экс-семью провести днем несколько часов с дочкой, я так дергался, что сил хватало лишь заставить руки не трястись, начиная от запястий, когда я брал ее, играл с ней в гляделки или чесал ей животик. В то время я больше всего боялся, что первыми словами из уст дочери, когда она сумеет построить предложение, станут фразы: «Папа, что с тобой?… Что с тобой случилось, папа? С тебя льет, как с борова…»

Довольно загадочно, но благодаря своему вновь обретенному статусу безостановочного потребителя, я хорошо узнал Джизуса. Ведь он был не таким, каким казался. Но поскольку он никогда никого не осуждал — или не жаловался из-за луж крови у него в сортире, эти красные пятна я игнорировал, или был слишком невменяем, чтобы вытирать — я в свою очередь старался не судить его. Потому что когда в первый раз я посетил его клозет в поисках полотенца вытереться после душа, чтобы смыть коксовый пот, а он куда-то угнал, я промолчал, обнаружив его тайник.

Я говорю не о наркотиках. В наркотиках никогда ничего секретного не было. Нет, я имею в виду, и мне до сих пор от этого становится дурно, что случайно наткнулся на его тайный склад. Пачку журналов «Бастер бойз», «Кэмпер» и «Янг ганз».

Когда я подобрал первый журнал у себя под ногами и увидел глянцевую фотографию веснушчатого десятилетнего пацана, показывающего перед камерой безволосый эрегированный пенис, когда я уронил его, подобрал другой, и на нем оказались два неправдоподобно жизнерадостных малолетки, нагнувшихся задницей к зрителю, светленький мальчик раздвинул щечки рядом с кудрявой брюнеткой, я, помню, подумал: «Здесь должен быть некий смысл…» Но его не было.

Я поймал себя на том, что листал страницы, сосредоточившись с нездоровым увлечением на тексте. «Томми и Тимми любят подурачиться, когда мама уходит в магазин… Что поделаешь — мальчишки!»

В ступор, если быть откровенным, меня вогнал именно текст, а не столько сама сущность находки или те глянцевые фотографии. Из-за текста я замер над теми журналами. «Один неверный шаг, — услышал я свое бормотание, охваченное тисками шестидневной коксовой пирушки. — И я начну писать вот такое говно…»

Джизус вернулся домой и обнаружил меня дергающимся в ознобе на ковре в дальней комнате, где он разрешил мне сныкаться. Ничего странного в этом состоянии, если уже неделю бодрствуешь, нет. Один взгляд на меня, один на захлопнутый мной туалет, и он понял, что его тайна раскрыта.

— И что? — спросил он, войдя в свой холодный сортир, погромыхав там и вернувшись обратно. — Что, ты считаешь, я больной? Считаешь, я ебанутый?

— Я ничего не считаю, — ответил я, — мне до пизды. Мне какое дело? Господи, да только посмотри на меня.

— Верно, — сказал он, борясь со слезами, — посмотрим на тебя. У мужика все было, а он это не смог удержать и сидит у меня в комнате, выдувая себе мозги, в моей квартире, моим, блядь, кокаином, который я ему, блядь, продаю…

— Возразить нечего, — подытожил я, и на этом разговор закончился.

Только одно переменилось с тех пор, как я открыл тайное пристрастие своего дилера. Словно, попавшись на одной порочной склонности, Джизус счел возможным показать мне другую. Ту, которую он, как ни странно, считал своей более тайной, темной страстью.

Забудьте о педофилии. Истинным увлечением моего барыги было курение неразбодяженного кокса. В первый раз, когда он пригласил меня поучаствовать, на меня напали оцепенение и страх новичка, стоящего перед открытым входом в неизвестный культ.

Меня ошарашил не наркотик, а выражение на лице Джизуса.

Я смотрел, как он ходит по квартире на цыпочках, проскальзывает мимо окон, склоняется над плитой, размешивая кокаин с пищевой содой, словно безумный шеф-повар, составляя из компонентов некий маниакальный косяк, и тут откуда-то выпрыгнула мысль и вцепилась мне в глотку: Точно так же он бы готовился к убийству.

На мероприятие Джизус позвал Феликса, неуклюжую, лопоухую жертву наколок, которого он знал с тюрьмы. Шесть футов пять дюймов крепкой мускулатуры Феликса производили одновременно пугающее и нелепое впечатление. Будто голову принца Чарльза случайно пришпандорили на туловище Луи Ферригно: мясная туша с мордочкой таксы.

Феликс, оказавшийся наполовину латиносом, совсем не разговаривал. Оно ему незачем. Обмен информацией происходил не очень-то посредством слов. Перед его появлением Джизус рассказал мне, что раньше он был сборщиком долгов у мексиканского ростовщика на Бруклин-авеню. Что он отличался странностями. «Но потом, — добавил он, неожиданно развеселившись впервые с того момента, как мы затеяли курить кокс, — прям, как ты, да, амиго? И мне показалось, вы найдете общий язык». Ему показалось неправильно.

Основное время между приходами — когда Феликс не вытаскивал Магнум 357, а я не делал вид, что ни фига мне не страшно — мы курили и сидели, сидели и курили в абсолютной тишине. Правда, иногда я вскакивал, дико озирался по сторонам и падал обратно. Я плохо знал данный наркотик, чтобы определить, прошло ли совсем немного времени или же уже ночь в самом разгаре.

Все происходящее, все произошедшее стало настолько пугающим, что я мог принимать это в себя, лишь сидя на одном месте, накинув кожаную куртку, чтобы прогнать озноб, и приклеившись к «Хоум-шоппинг-чэнел». Это, как я узнал, входило в сей дикий ритуал в той же мере, как трубка, приготовление и крошечный, но мощный миникосой.

Джизус более-менее плотно засел у окна. Оттуда он почти каждую секунду с риском для себя выглядывал, прилипнув окосевшим глазом.

— Ой, бля, ОЙ, БЛЯ! — возопил он, — ОЙ, БЛЯ — ОНИ ИДУТ СЮДА!

— Кто идет?

— Мусора блядские, мужик. Слушай… ОЙ, БЛЯ! Не слышишь разве? Не слышишь их ебаные вертолеты? Они — ИДУТ — СЮДА! ОНИ ИДУТ, МУЖИК!

И Я ПРИСЛУШАЛСЯ. Они и вправду приближались. Вертолеты. Я услышал их шум. Море вертолетов, примчавшихся откуда-то и парящих где-то снаружи. Но не здесь, это точно. И охотиться на нас с Джизусом, спустившись как в сцене из «Апокалипсиса сегодня», они не собирались. Нет, в том я был абсолютно уверен. Но поскольку я был настолько уверен, я пересрал еще больше. Еще больше, чем он, потому что я сидел здесь в комнате рядом с парнем, кто реально верил, что они примчались за ним. Кто верил, после изрядной дозы чистого кокса, после того, как он пересек какую-то там грань, которая перед ним еще оставалась непересеченной, что каждый шаг, каждый машинный гудок, далекий крик или смываемая в туалете вода — каждый звук Вселенной таит для него угрозу. А когда все системы организма забиты этой гадостью, ты слышишь все вселенские звуки.

Как долго я так пробыл? Не знаю. Для ровного счета можно остановиться на пяти днях. Вполне возможно, что и так. Трубка… педофил… канал «Хоум-шоппинг».

Джизус все время смотрел «Хоум-шоппинг», отпуская комментарии, если на экране мелькала какая-нибудь особенно примечательная штука. Помню, он как-то решил, что ему никак не обойтись без президентских бокалов. Тридцать шесть бокалов, по одному на каждого нашего блистательного руководителя.

— Чуувак, надо их взять, — заявил он. — Чуувак, непременно!

Я обкуривался от нулевой до сотой степени, пока в итоге не дошел до конечной точки. Я подумал, что хватит, и устремился в смертоносный дневной свет. Невозможно заранее подготовиться к блядскому кошмару восьми часов утра нормального рабочего дня, солнечному часу посередине Жизни-Понятной-Всем. Всем, кроме тебя, задолбанного делами с Первого Года. Не спавшего. Не жравшего и немывшегося. Скрючившегося за рулем, жующего губы в то время, как остальные водилы слева и справа от тебя сосут кофе и внимают радиосообщенням о состоянии на дорогах. Они все собираются на работу, куда же собираешься и ты? И почему у тебя мурашки ползут по коже от уверенности, что они знают, где ты был?

Я сумел проехать обратно по городу, подняться по Горе Полумесяц, оттуда к Лорел-Кэньон, миновать жуткий холм и попасть в свое маленькое убежище. Где, разумеется, наш лендлорд поливал из шланга свой райский уголок. Выйдя из машины, а стоял прекрасный день, я взошел по семнадцати ступеням, ведущим от стоянки до раздвижной двери моей квартирки. Я помахал. Я улыбнулся. Я направился в те зловонные апартаменты. Вынул руку из кармана, которой теребил пакетик с кокаином, чтобы тот не выпал. Зашел в ванную. С намерением принять душ. Но на самом деле сгорая от нетерпения жахнуться своим запасцем.

У меня не хватало сил усидеть ровно на крышке унитаза. И я эту попытку оставил. Плюхнулся на пол. Отыскал машинку. Наполнил ложку. Добавил воды, заставил руку не трястись и поджег. Только на одну дорожку, хоть я уже и прошел путь до конца и вернулся обратно. Более-менее. Только один укол, который я даже не успел закончить, оттого что дурацкий телефон зазвонил в соседней комнате.

Это было, как говорится, сбывшимся сном. Позвонил — конечно, в лице «своих» людей — Дэвид Линч. Хотели они, собственно говоря, меня.

С ума сойти! Мне сообщили что-то резво шипящее, будто это вода, куда только что бросили бромозельцер. К несчастью, того Джерри Стала, кому они звонили, здесь больше не было.

Иногда элементарно не догадываешься о своей смерти, пока не увидишь рядом гроб. И даже в тот момент, хотя уже открыли крышку, я продолжал находиться под абсурдным заблуждением, что еще не покинул мир живых.

* * *

Хорошо, что я прочухался в четверг. То есть я мог прогулять пятницу — «Простите, не получил звонка!» — потом на следующей неделе связаться с КАТР. В ставке Дэвида Линча жаждали заполучить меня в штат или, как минимум, сценаристом на второй сезон «Твин Пикса». Сами понимаете, деловые качества у меня из всех щелей лезли. Когда раздался телефонный звонок, я находился в таком ауте, что мне пришлось пятнадцать минут вспоминать, где соответствующий агрегат стоит. Первые несколько секунд прошли как в тумане. Пока мой агент, как всегда врубной, посоветовал мне перевернуть трубку. Я говорил не туда. Он мне очень помог.

— Ты в порядке?

— Что значит, я в порядке. Я замечательно. А ты в порядке?

— Ладно, ладно, это я так, убедиться. Они хотят, чтобы ты приступал прямо сейчас.

— Немедленно буду, — объявил я с фальшивой уверенностью, естественной для меня, как и все остальное вранье.

И я действительно. появился на месте. Правда, в последнюю минуту программа полномасштабного урбанистического возрождения дала не совсем желаемые результаты. Даже резервный режим пробежки после ширки не сумел привести меня в форму. Наступают времена в жизни всех наркотов — особенно самой закоренелой, трудящейся, что называется, разновидности — когда он ни на что не способен. Наркоты всего мира не хватит, чтобы заставить таких работать.

В день моего трудоустройства в «Твин Пикс» произошел как раз такой момент. Я элементарно не мог собраться. Как-то подействовал весь уничтоженный мной кокс. Я представлял себе свой мозг в виде ремня, от чего-то лопнувшего, а себя пытавшимся пробежать марафон, пока башня не отказала окончательно.

Я бы даже не прибыл по адресу в Долине Сан-Фернандо, если бы по дороге не тормозился дважды вмазаться, и заявился в своем отныне постоянном состоянии отупляющего умственного ступора, настолько утонув в наркоте, что казалось, я прополз через некий несущий вирусную заразу муссон, доконавший меня окончательно.

Совещание по поводу сценария, когда я все-таки собрался с духом выползти из машины и донести до туда свои задерганные кости, оказалось откровенным сеансом получения приказов. Мне предписывалось практически не открывать рта. Основной в команде Линча по имени Марк Фрост даже не стал тратить время на знакомство меня с остальными белыми людьми в кабинете. Марк принадлежал к тем решительным и компетентным в своей теме англосаксам, от общения с которыми возникало ощущение, что они из маминого живота вылезли с безупречным дипломом Принстона и идеально белыми зубами.

Едва молодой подобострастный битник проводил меня в конференц-зал — вся команда шоу производила впечатление, что они невероятно горды занимаемой должностью и полагают, что твое наличие должно питать их гордость от осознания самого твоего присутствия — деловитый режиссер принялся излагать аспекты проекта с настолько изумительной детальностью, что сам процесс написания напоминал обведение прорисованного в точках контура.

Тот же самый умник, показавший мне путь, даже снабдил меня мини-диктофоном. Хоть вообще не слушай. Мне оставалось только улыбаться, говорить спасибо, раствориться в своей омерзительной берлоге, заполнить пропуски — и все будет чудесно. Впрочем, нет. Даже это для меня исключалось… Ни в коем разе! На середине разглагольствований мистера Фроста, когда я почувствовал, что у меня отвисает челюсть, словно под действием магнита, я под предлогом «сходить за кофе» улизнул. Но вместо кофе нырнул в служебный сортир снова поправиться.

«Отлично, я готов!» — выпалил я отчасти излишне громко, снова нарисовавшись в помещении. Не думаю, что кто-нибудь в тот момент заметил перемену в моем поведении, хотя помню, хладнокровный Фрост приподнял бровь.

Он продолжил, откуда остановился, с эпизода в сценарии, когда странствующий судья приезжает в город расследовать дело, как вдруг я неожиданно для себя защебетал: «Потрясающе! У меня отец был судьей… Конечно, он работал в федеральном апелляционном суде, не как этот мужик, но все равно, по-моему, я могу привнести много дополнительных деталей. Ну, например, про кожаный чемоданчик, где они носят молоток, как сдают в химчистку мантию, в этом роде…»

Тут уже все присутствующие заерзали на стульях. Вдобавок к совершенной неуместности моего выступления тембр моего голоса сделался подозрительно высоким. Я это понял, наконец заткнувшись, настолько диким показался мой небольшой приступ словесного поноса. Но отменить его я никак не мог.

Фрост в своем кресте нагнулся вперед, оглядел меня и трех остальных присутствующих штатных и изобразил на морде самую жестокую, из всех мной виденных, улыбку.

«Надо же, Джерри, — произнес он, и сарказм в его голосе переливался через край, а презрение было настолько едким, что прожгло бы пол, упади туда хоть капля его. — Надо же, Джерри, ты решил с нами кое-чем поделиться! Представляете, Джерри решил рассказать нам о себе. Очень мило!»

Обмочись я прямо на месте, я и то не так бы обмер. Более того, кокс отпустил меня как раз в тот момент, как шарахнуло осознание того, что я натворил.

«Я думаю, мы можем вернуться к нашей теме, — сказал он совершенно ровным голосом. — Или кто-то еще жаждет нам что-нибудь рассказать?»

Следует заметить, если я забыл об этом сообщить, что для меня шанс работать с Дэвидом Линчем был почти вершиной, на которую я мечтал подняться в этой дряхлой индустрии.

После того заседания я ударился в новую степень наркотического слабоумия. Настолько ослабло у меня восприятие действительности, что я пребывал в уверенности, что минуло всего день-два, когда посланник «Твин Пикса» возник в моей берлоге на Панорамной Горе и потребовал проект.

Сказать, что я был не готов, все равно, что сказать, что атомная бомба побила много оконных стекол. Прискорбный факт в том, что предыдущие шесть дней я бахался качелями, до неприличия гигантскими коктейлями из кокаина с героином, с такой регулярностью, что руки у меня распухли до размеров индейских дубинок. Мозги явно раздувало от всех замечательных фраз, которые я обязательно напишу, едва усажу себя за рабочее место. Этого не случилось.

Дни шли. Смутно вспоминаю, как мотался к Джизусу пару-тройку дней, рассиживал в сортире с блокнотом на голых коленях, стараясь собрать кровь из шприца, чтобы не замазать какие-то кусочки диалога, которые все же накорябал красным растекающимся фломастером. Бесполезно. Они все равно никуда не годились, даже если бы были читабельными.

Следующее, что помню, как в полной панике прилип к своему раздолбанному компу, пытаясь что-нибудь родить, хоть что-то, пока ухмыляющийся посланник с колючими глазами ждал за дверью. Разумеется, я не мог его впустить. Мое жилище напоминало боснийскую аптеку — разграбленное, арендованное помещение.

Я боялся, что юный посыльный плюнет на все, залезет в свой Линч-мобиль и расскажет Фросту, что тот совершил страшную ошибку. Они наняли не того Джерри Стала. Непременно существует другой, кто умеет писать сценарии, не говоря уж о том, чтобы иногда мыться и открывать визитерам дверь, а не шарахаться в сторону, испуская нервные вздохи. Так оно и есть, поскольку тот, кого они наняли, абсолютно без башни. В доказательство курьер схватил мои неряшливые, замазанные кровью бумажки и доставил их режиссеру. Как мне объяснить, что я по ошибке посчитал семь дней за полтора?

Как только студийный мальчик на побегушках изъял мои потуги, передо мной встала привлекательнейшая перспектива дождаться подробного изложения, какой я никчемный. До сих пор помню, как сидел у себя посреди скомканной бумаги, пустых эвиановских бутылок и грязного барахла, слушая звук машины ухмыляющегося гонца, когда она рванула вниз по холму обратной дорогой. Казалось, мое будущее умчалось вместе с ней.

Понятное дело, из офиса Дэйва мне даже не потрудились позвонить. (Никогда не знаешь, удастся ли что-нибудь словить по телефону.) Я слышал из третьих рук, quel surprise, что народ из «Пикса» особо не удивился. Честно говоря, они настолько не удивились, что Тони Кранц по кличке «сын Юдифи», человек Линча в КАТР все же отзвонил моему агенту и поставил его раком за то, что он порекомендовал им в первую очередь такого непрофессионального кретина, как я. Мой агент списал меня на фиг, и весь следующий сезон «Эмми» мне даже не светила.

* * *

Это могла оказаться та голая девятнадцатилетняя, тощая, как скелет, клубничка Рулина, чью шоколадную кожу покрывали алые, размером с дайм ссадины из-за непрерывных почесываний, побочного эффекта десяти дней на кокаиновом крэке, она делала минеты на улице, чтоб ее трубка не пустела. Или тот БАБАХ! — жуткий, зубодробительный выстрел прямо пред тем, как вылетело заднее стекло из моего «Кадиллака». Несколько недель этот грохот не умолкал у меня в башке, и точно так же я не мог стряхнуть омерзительный образ Рулины, отсасывающей мне член в промежутках между вмазками, точно так же не мог сдержать трясучку во всем теле — опасные пограничные конвульсии, нападавшие на меня с пугающей частотой — точно так же я не мог спастись от плотоядных карликов, дразнивших меня из углов замызганных номеров мотелей или лиц в зеркале заднего обзора, кудахчущих теней, преследовавших меня неотступно.

Должно быть, это что-то из тех вещей. Не так, что ты вдруг оглянешься и обозначишь момент, когда пересек черту. Кто может с точностью воспроизвести, что толкнуло их через зыбкую грань, отделяющую Нормальное Поведение от Безумия, Аномалии, Преступления или даже худшего? И когда они понимают, что очутились по Ту Сторону?

Могу лишь сказать с уверенностью, что в определенный момент я огляделся и понял, что, кажется, больше не живу в собственной квартире. Однако не возьмусь точно утверждать, что конкретно я все-таки жил. Непонятным образом я законтачил с одним крэковым по имени Сэмми, негром, только что вышедшим из окружной тюрьмы. Я знал это потому, что он продолжал носить на запястье пластмассовый знак, какой там выдают. Но остальное мне по большому счету неизвестно.

В одно утро я карабкался вниз с Алварадо, когда этот коварный тип присоседился и пробурчал что-то про где можно нарыть офигительной отравы. Что, насколько я понимаю, он и сделал. Поскольку следующее, что я вспоминаю, это уже далеко не утро. Ночь. Того же или следующего дня. И я, Сэмми и Рулина, истекая потом в «Сесил-отеле» в нижней части города, соображаем, как бы без денег добыть крэка.

Наверно, Сэмми сказал, что он кого-то знает. Потом мы попадаем примерно в Южный Центр, чья-то детская рука в окне, я зажимаю в кулаке горсть крэка, и нога Сэмми вдруг резко опускается на мою, стоящую на педали газа. Люди вопят, машина срывается с места, чуть не оторвав ребенку руку, а я стараюсь не вписаться в припаркованные машины, как вдруг этот оглушительный БА-БАХ и ливень осколков орошает мне затылок.

Потом снова мотели. Снова отобранный крэк. Приступы озноба. Где нахожусь — без понятий. Охуеваю со страшной скоростью так, что не успеваю задуматься… Вот к чему мы пришли.

В тумане безумия я случайно забрел на встречу с психиатром. Я общался с наркологом во вторую отлежку в «Седарс», передознувшись на свой день рождения. Я зарядил семь граммов кокса и герыча и все же симулировать получалось только головную боль. Выяснилось — моя злосчастная судьба — у меня случился мерзкий приступ флебита. Обе руки раздуло до размеров пожарных кранов и настолько забило тромбами, что порошок никоим образом не попал бы в мозг.

Про отлежку в больнице помню только, как какой-то похожий на Джона Кэррэдина врач, возвышающийся над столом в приемной, объявил замогильным голосом, что «с руками придется проститься». К счастью, ампутаторы передумали. Я провалялся в палате три недели и, когда вышел, все еще мог аплодировать.

Больше воспоминаний про госпитализацию не осталось, за исключением одного счастливого стечения обстоятельств: я затусовался с доктором Бобом.

Боб Юркович — или доктор Боб, как он предпочитал, чтобы его называли — был долговязым психиатром, на год моложе меня, специализирующимся на наркоманах. Он посадил меня на прозак и доксепин, отчаянное фармацевтическое средство для восполнения серотонина в непрочной и перевозбужденной черепной коробке. В моем случае все нейротрансмиттеры были сожжены кокаиновым инвентором. Но медикаменты не главное. Главное — последующие старания доктора Б. Каким-то образом, продолжая свое нисходящее движение по спирали, я успевал попасть только, может, на один из четырех приемов. Пока однажды, после моего очередного изложения бессвязной саги о мотелях, «Кадиллаках», герыче, крэке, злобных пигмеях и прочих своих обычных подозрительных элементах, мой друг доктор вдруг посмотрел на меня, развел руками и сообщил свое авторитетное психиатрическое мнение.

— Ты своей герой выебан и высушен, — сказал он.

Тут же, пока я не начал оспаривать очевидное, он выложил мне остальное. «Не вижу смысла продолжать курс терапии. Своим образом жизни вы себя погубите, кого-нибудь убьете или, при удачном стечении обстоятельств, в конечном счете попадете в какое-нибудь заведение. Если повезет, — развивал он свою мысль, — то не в тюрьму. Поэтому отправляйтесь в Аризону».

Где-то, подумал я, я пропустил какой-то переход — в те дни я пропускал много связующих звеньев — но оказалось, я все услышал правильно. Либо через два дня я отправляюсь куда-то под названием Долина Прогресса в прекрасном городке Феникс, либо врач умывает руки.

— Вы имеете в виду, — запротестовал я, — что собираетесь послать меня в что-то типа «дороги к дому»? С постоянным проживанием?

Я начал было ныть, что такие штуки придуманы для неудачников, но даже в своем нынешнем состоянии под крэком я почувствовал, что мои контрдоказательства несколько натянуты.

— Именно это я и имею в виду, — подтвердил он. — И не говорите мне, что у вас нет времени.

Он подловил меня. В прошлый раз я не мог не сказать ему, что работаю.

— Думаю, что время выберу, — согласился я. — Это насколько?

— На девяносто дней.

— Девяносто дней в Фениксе? Летом?

Я услышал в своем голосе отчаяние и понадеялся, что он тоже его услышит. Он доктор Боб лишь улыбнулся. Он протянул мне листик бумаги с уже нацарапанным там номером телефона.

— Я уже обо всем договорился. Вам осталось только позвонить.

— Феникс, — повторял я, — Феникс, — борясь с желанием упасть на колени и орошать слезами его носки, всякий раз, как произносил это название.

— Все верно, — ответил он, похлопав меня по спине и проводив до двери. — Феникс, Аризона, в августе. Пошлите мне открытку, если выдастся минутка.

Первое, на что я обратил внимание касательно Феникса, это то, как выглядели летящие туда люди. Все мужики в самолете напоминали Харри Дина Стэнтона. Все тетки казались иссушенными. Будто они отправились загорать, заснули и проснулись, успев наполовину превратиться в вяленое мясо. И все без исключения щеголяли в ковбойских шляпах.

В отличие от англосов, старавшихся не попадать под ультрафиолет, граждане Феникса и не подозревали, что солнце вредно. Они были не просто темные, они походили на дубленую кожу. Излечившиеся.

Перед посадкой в самолет я накачался всякими вредными стимуляторами и анальгетиками. Наркотиков я с собой никаких не запас, употребил все перед взлетом. Факт в том, что я действительно хотел слезть. Но только по прибытии. Последний раз я задвинулся, по-моему, в аэропорте Бёрбанк в мужском туалете на Четвертом проходе. Позволил себе первый — и последний дозняк качелей на некоторое время вперед и затем смешался с ордой кожаного народа в веревочных галстуках и ковбойских ботинках из змеиной кожи, толкавшегося в предвкушении, как они ступят на взлетную полосу и поднимутся в блестящую крылатую колбасу, которая унесет их из окутанного смогом Лос-Анджелеса в стерильное пустынное пристанище.

Обитатели Долины Прогресса — или ДП, как нежно ее называли преданные жители — предписывали вновь прибывшим, сходящим с самолета, держать в руках Библию. Она заменяла им красные гвоздики. Эти встречающие в аэропорту засекали душеспасительный том, налетали на пострадавшего от наркозависимости заявителя, заталкивали его в фургон и транспортировали в «дорогу к дому».

Все правильно. Это был возврат в институциональный фургон. Мой любимый способ передвижения! Не знаю, что за вселенский союз алко-нарко-реабилитацию соединяет с этими славными вагончиками. Но одно явно не бывает без другого. Я ни ногой, ни задницей не бывал в фургоне со времен последней отлежки в наркологии на развеселом выгуле из Седарс-Синай до Ковбойского музея Джин-Отри.

Теперь я не просто заглянул в ковбойский рай, я переехал туда жить. Потому что стало ясно, не успели мы отъехать от аэропорта в Фениксе — или Небесной Гавани, как окрестили отцы города сие безводное сооружение — что та же самая западная восприимчивость, связанная с ловушками для туристов в дебрях Бёрбэнка, присутствовала здесь, в Аризоне, за пределами стен всех официальных учреждений. И теперь, благодаря своей неспособности контролировать объем поглощаемой химии, мне грозило стать ее новой иллюстрацией.

Но Феникс, черт бы его подрал, об этом месте можно долго рассказывать. Для начинающих тут процветает протезный бизнес. Феникс знаменит как крупный центр индустрии ненастоящих ног. В каждом третьем здании обязательно встретишь широкую витрину, где выставлены неотличимые от живых кисти и икры, всемирно известные искусственные части тела всех сортов. Плюс магазины париков. Почти на каждом углу гордо возвышался парикмахерский салон «У Хедди». Несомненно, поднявшееся, благодаря увеличивающему количеству раковых заболеваний среди населения, это место старается выполнить все ваши химические прихоти. Для того, кого пристрастие к тяжелым наркотикам затягивает все глубже, зрелище жуткое.

Дело в том, что в Феникс съезжаются после выхода на пенсию или умирать. Здесь расположился первый в мире полностью оборудованный старперград, колоссальный Солнечный город Дела Уэбба (местные нежно называли его «Мир припадков»). Приехавших переждать гриппозный сезон звали «дроздами». Последние прибывали в «Уиннебэйгосах», пропитывались солнечным светом и возвращались в Миннесоту, когда тает желтый снег.

Приезд на реабилитацию — тоже своего рода уход от дел. Благодаря чему ваш покорный слуга почувствовал себя как дома. Если у вас голубые волосы, или таковые вовсе отсутствуют, или же вы хотите избавиться от своей кучерявой привычки, этот город для вас…

Образец действий ДП прост: берем избежавшего тюряги, недисциплинированного наркомана, бросаем его в данное высокоорганизованное исправительное учреждение, не-совсем-тюремного-типа-но-и-не-совсем-вольное, заставляем найти работу, убирать постель, чистить зубы, посещать «групповые занятия» и восстанавливать силы, общаясь с такими же распиздяями, и — опа! — через девяносто дней получаем полностью дееспособного члена общества.

Так, по крайней мере, все задумывалось. Лично для меня, и я знаю, это прозвучит крайне удивительно, участие в групповой деятельности всегда было несколько проблематично. Редко доводилось ходить в походы. Никогда не состоял в скаутах. И не служил в армии.

Вероятно, это был бы идеальный способ помочь мальчику бросить наркотики. Сложность в том, что я-то уже не мальчик. Мне было за тридцать пять, а остальные пациенты были мальчики. То ли доктору Юрковичу что-то неправильно сказали, то ли он счел, что унижение пойдет мне на пользу, но в итоге я оказался кем-то вроде деда среди двух десятков юнцов под двадцать и чуть побольше, таскавших на себе поношенные костюмы.

В первый вечер, как было заведено, мне предписывалось выступить в столовой — основной в этом хозяйстве комнате с потрескавшимся линолеумом, набитой экс-джанки — и представиться перед остальными гостями заведения. Не знаю, что я сказал, но главный консультант, самозваный очкарик-«интеллектуал» по имени Мартин вздумал устроить мне «испытание шуткой».

— Несомненно, — объявил он мне в своем малогабаритном офисе на первой с ним личной беседе, — вы используете юмор как средство защиты. Надо срочно что-то с этим решать.

Никто не хочет быть лохом по жизни. Особенно если это означает быть обреченным вести существование вечно недовольного не-совсем-слезшего и не-совсем-сидящего наркота. И вот я попал в сей клаустрофобный, непроветриваемый кабинетик в этом странном «вытрезвителе», выслушивая, как самоуверенный Барни Файф со степенью бакалавра разглагольствует о том, что в моей персоне не так. Если я невзлюбил его с первого взгляда, как сейчас понимаю, то, видимо, потому, что в чем-то он напоминал мне меня самого. Но кто решится на сей счет расколоться? Кому охота признать, что возмущаться чужим несовершенством — значит пенять на зеркало?

Чтобы не ляпнуть чего-нибудь, о чем впоследствии стану жалеть, я поинтересовался у своего консультанта, зачем все эти шахматные изображения на стенах и столе. Каждый, какой только возможно, дюйм покрывали фотографии взволнованного, задумавшегося Мартина, склонившегося над шахматной доской. Чертовски довольного Мартина над шахматной доской.

— Вы, наверно, играете в шахматы, — попробовал я на свой страх и риск.

— По правде, мне не хватило тридцати трех очков до победы в региональном чемпионате, — ответил он и рассказал, что уже был чемпионом, но облажался на последнем турнире. Но все же занял пятое место в списке лучших игроков штата.

Сообщив еще несколько подробностей о своих шахматных успехах, он вернулся к анализу моей личности, сообщив мне, что мне недостает самоуважения, чтобы жить без наркотиков. «У меня тоже есть проблема, — сказал он. — Не буду вам врать. Когда я учился в Оксфорде, — он гордился фактом учебы в Оксфорде и вечно о нем трындел, — я иногда позволял себе косой перед тем, как встать утром».

Какой отчаянный!

— Это от англофилии, — услышал я свой вопрос, — или это просто вы сами по себе так пахнете? В смысле, без обид, но не принимать душ в Англии, может, и нормально, ведь там прохладно. Уверен, среди оксфордских мальчиков так принято. Но мы в Аризоне. Здесь жарко. А от вас реально воняет…

Это было правдой. Но все же… эта тирада было не просто опрометчивым и неуместным замечанием, она стала причиной, по которой моя отсидка в этом «вытрезвителе» прошла, мягко говоря, неприятно. Основной причиной. Хотя и подействовавшей не совсем так, как я ожидал.

Один из пунктов программы пребывания в ДП состоял в том, что каждое утро в восемь часов ты отправляешься искать работу. То есть, невзирая на трехзначную температуру, таскаешься туда-сюда по главным улицам в центре Феникса, тыкаешься в автосалоны, бутики одежды, забегаловки, магазины искусственных конечностей и прочие места, украшенные вывеской, и интересуешься, не желают ли там повысить свой статус, приняв на работу мою персону, обитателя реабилитации средних лет, автомат по производству ядовитого пота и на тот момент — в качестве особой характеристики — самого бледного человека в Аризоне.

На третий или четвертый день своего пребывания я покинул этот некогда очаровательный мотель, сел в автобус и, прокатавшись бесцельно с полчаса, очутился перед заведением под названием «Пленка и камеры Симсов». Едва я, пригладив патлы и подтянув штаны, переступил порог, как мужик, по-моему, не кто иной, как сам мистер Симс незамедлительно стал отпускать комментарии своим помощникам — видимо, младшим Симсам, симсятам — насчет того, как бы, будь его воля, эти генералы вместо того, чтобы кидать ядерные бомбы на порядочных граждан Юты, занялись бы Израилем. И чтобы всем было слышно, он произносил «Иизраааииилль».

— И пусть эти долбанные иизрааиильтяни бы мутировали. Я бы с удовольствием поглядел, как этих баранов трехногих разметает по пустыне… А с такими шнобелями, у этих сиимитов такой вид, будто они уже успели мутировать.

Мистер Симс убрал пару старых каталогов с камерами, лежавших перед ним на прилавке, затем обернулся к двум своим помощникам и подмигнул. Как ни странно, у старого жидоеда, примерно за шестьдесят, была густая седая волнистая шевелюра, в то время как его юные родственники начали рано лысеть.

— Так чем могу служить?

— Ум…хум?

Так вышло, что после его тирады о мутантах и шнобелях, я забыл не только, зачем сюда явился, а вообще, где я нахожусь.

— Только не говорите, что вы еще один фотокор… Вас таких, как собак нерезаных, я не прав?

— Папа, — одернул его один из молодых лысых Симсов.

Но великовозрастная Златовласка сделала вид, что никого не собиралась обидеть:

— Я к слову, сынок… И какая у вас камера, мистер ум…?

— Форд, — почему-то ляпнул я — наверно, потому что он рассчитывал услышать «Уайнбергер», — Джерри Форд, как президента. Вообще-то, я интересуюсь, не берете ли вы на работу. Я в городе на лето и…

— На реабилитации, — в унисон произнесли отец с сыном, переглянувшись и дружно закатив глаза.

— Нет, спасибо, — продолжил молодой хрен. — Мы не берем тех, кто на реабилитации. Пробовали раз. Не вышло. Спасибо, что зашли.

Та же сцена с вариациями многократно повторилась при моих ранних попытках трудоустройства. Сами понимаете, опыта успешно находить работу мне недоставало. Я же, в конце-то концов, был писателем. На хлеб себе никогда не зарабатывал…

В итоге через неделю моего пребывания, когда Мартин отчитал меня за трудоустройственную бездарность и «отправил на ковер» к другим консультантам, мой сосед по комнате Бафорд предложил переговорить со своим начальником. Никогда не видел, чтоб кто-то умудрялся в свои двадцать лет выглядеть настолько старше своего возраста. Печальная круглая, лысая башка. Глаза как у висельника. Кожа цвета полежавшей на солнце печенки. Он прикалывался в основном по пиву и по крэку, но этого вполне достаточно. «Знаю, что переборщил, когда отпустил своего кобеля, — он произносил это слово душераздирающе: „кобииля“ — Сел и отпустил Вилли. А я любил этого кобииля… Но не мог развязаться с трубкой… Не мог эту хренотень хотя бы изо рта вынуть…»

Он приехал из Батон-Ружа, штат Луизиана, где он зарабатывал на жизнь помощником официанта. «У нас все кажутся на вид старше, — рассказал он мне однажды ночью, когда мы болтали после того, как погасили свет. — Там, в Луизиане, этих долбанных нефтеочистительных заводов столько, что от одного воздуха уже после детсада будешь выглядеть на полтинник. Считается нормально…»

Так я нашел свою первую «настоящую» работу. Другими словами, благодаря Бафорду, я вскоре поимел честь устроиться к Микки Ди. Именно так. Ваш покорный слуга пошел трудиться в «Макдональдс».

Я плохо показал себя на собеседовании в «Макдональдсе». Уэнди Ва, молодая китайянка с Тайваня, нанимавшая персонал в кафе на перекрестке Девятой и Индиан-скул-роуд, устроила мне натуральный экзамен. «Какой, — начала она, — какой плодукт в „Макдональдсе“ главный?»

По правде, я не гений маркетинга. К тому же не страдаю любовью к гамбургерам — последний раз я поел котлету, наверно, лет десять назад, не говоря уж о фунтовых бифштексах — и все же, мне кажется, не надо обладать талантом Эдит Уортон, чтобы предположить, что большой горячий гамбургер, приличная порция жареной картошки и густой шоколадный коктейль — вот что нужно среднему потребителю, когда тот совершает прогулку в «Золотых Арках».

Блин, я ошибался.

«Лубовь к посттилю», — объявила она. Вот чего хотели услышать эти люди. «Лубовь к посттилю!»

— Ну да, конечно, — поторопился сказать я, улыбаясь как можно шире, чтобы она поняла, что я сам склонен «лубить посттилей».

Потом мне задали еще несколько вопросов в том же духе. Они не касались Эгга Макмафинса и рубленого мяса. Нет, сээлл! Мне втирали насчет «быть пливетливым». Не забывать «убаться». И главное, при любых обстоятельствах проявлять «лубовь к посттилю».

Собеседование проходило в подсобке «Макдональдса», крохотном помещении, где работники могут отдохнуть во время получасового перерыва. (Тогда, кстати, предлагают порцию еды и напиток на выбор. Потом их стоимость вычитается из зарплаты. А это, когда работаешь на минимальной ставке, больно бьет по деньгам, выдаваемым в конце недели.) Мне следовало догадаться, что любовь является основным товаром. На стене над часами госпожа Ва водрузила самодельный плакат, типа плакатов о технике безопасности, вывешиваемых в школах, на котором большое желтое солнце спрашивало: «Улыбаешься ли ты так ярко, что клиенту нужно надевать солнечные очки?»

Внизу висел список имен нынешних сотрудников, перед каждым находилась коробочка, в которую чья-то рука — предполагаю, что нашей Леоны Хемсли в сфере гамбургеров, госпожи Ва — вложила изображение большой улыбающейся или нахмуренной рожицы, в зависимости от ответов. Я заметил, что рядом с именем Бафорда лежала большая хмурая мордашка. И мысленно пообещал себе потом его развлечь.

Бог знает, как сложится дальнейший ход событий, если, испытывая недостаток в ослепляющей улыбке для клиента, она пошлет его куда подальше. Я подозревал, что меня вытурят сразу вслед за ним. Бафорд, несмотря на проблемы с «лубовью», видимо, произвел сильное впечатление на госпожу Ва. Я думаю, в противном случае, она не стала бы меня брать после моих проколов на собеседовании. Как бы то ни было, она рискнула взять меня на работу.

Считаете меня сентиментальным придурком, но я изо всех сил стремился добиться успеха в «Золотых Арках». Я действительно хотел получить место. Не только оттого, что устал нарезать круги и обтекать после антисемитских разговоров, но главное, мне это казалось охуительно положительным. Когда еще у меня появиться шанс стать приличным?

Бывают же чудеса! Две недели назад я жахался в сортире аэропорта. А теперь распинаюсь, вытянувшись в односпальной кровати, с лежащим у другой стены комнаты двадцатилетним кейджаном, выворачиваясь наизнанку от перспективы сделать карьеру в мире бургеров. Мечтая — назовите нас парой придурочных фантазеров — однажды вместе открыть собственный «Макдональдс».

— Сперва побегаем у Уэнди, — разошелся Бафорд, — подкопим бабок, потом, может, подучимся в Колледже «Макдональдса», знаешь такой? «Дядя/Твой гамбургер». И вернемся обратно и на пару откроем собственный филиал.

Это представлялось таким заманчивым! «Круто! — вскричал я, приподнимаясь на постели и вещая в темноту. — Мы отыщем город, где еще нет „Макдональдса“!»

— Ёоооу! — издал Бафорд воинственный крик. Я слышал только в одном странном эпизоде «Герцогов Хаззарда», а в реальной жизни никогда. Офигеть. — Ты только вообрази себе, Джер, детка! Может, я даже буду готовить моллюсков. У меня бабка так делала эти шарики из моллюсков, что хоть плачь.

— А так разве можно? — поинтересовался я. — В смысле, это же, бля, «Макдональдс», и разве можно готовить что-то кроме обычной макдональдовской жрачки?

— Да ладно! — Бафорд явно возмутился. — Это же, бля, наш «Макдональдс», и мы че захотим, то и будем готовить!

— Ё-мое, ты прав! — отвечал я. — Ты абсолютно прав! В смысле, чего они нам сделают, закроют в гамбургеровой тюряге?

И мы погнали дальше, размечтавшись, как мы разбогатеем, пока вдруг не наступило утро следующего дня, и нам двоим пришлось переодеваться в соответствующую форму этой забегаловки, явно далекую от нашего убогого Дома Мечты.

«Макдональдс» открывается только в полшестого. Но мне надо было явиться за пятнадцать минут, заполнить хронометражную карточку и подобрать форму. Красная бейсболка сидела идеально. Серая в белую полоску спортивная рубашка тоже. С брюками из плотного черного полиэстера с резинкой в талии надо было что-то думать.

Дело в том, что они висели на полфута выше лодыжек. Они напоминали скорее клэмдиггеры, чем нормальные штаны. И, если быть абсолютно откровенным, рубашка тоже не была последним писком. Настолько растянутая, она висела бы мешком даже на борце сумо. Но когда я предстал пред очами юной г-жи Ва, она отнеслась ко мне явно не с «лубовью». Никто, заявила она, мои лодыжки под прилавком не увидит. Важны, продолжала она, не сами вещи. Важно, что они представляют. Наличие на мне униформы, как бы она на мне ни висела, означало мою принадлежность к команде «Макдональдса». И я, как сейчас вспоминаю, залился краской, ведь так давно меня нигде не считали своим, и я испытал всю гордость, какая только возможна при ощущении принадлежности к команде «Макдональдса». Пусть даже я попал туда, мягко говоря, поздновато.

Но прежде чем я приступил к непосредственно работе, мне предстоял еще один этап посвящения. Ориентирование. Я почувствовал легкий облом — меня распирало встать у прилавка и изобразить ослепительную улыбку, но обнаружилось, мне предстоит пройти еще один важный этап на пути к цитадели «Макдональдса». Обряд, по своему не менее тайный, чем масонские ритуалы.

Снова Уэнди отправила меня в ту комнатенку. Но на сей раз вручила мне ключик на шнурке. Велела мне открыть шкафчик в углу. Я заметил его еще в первый раз, когда активно проваливал тест на чувства к клиентам.

Оказалось, что в шкафу с имитацией под красное дерево хранились не банки с горчицей. Он был забит видеопленками. Кассетами на всевозможные темы по биг-маку. Настоящее бурговидеотека. И все до единой нацелены на то, чтобы превратить желторотого продавца в члена команды, чтобы у него в пузе вспыхнуло пламя, и он с потрохами посвятил себя великой цели Фаст-фуда.

Программа просмотра открывалась чем-то типа «Добро пожаловать в семью», десятиминутным сюжетом с неким Бобом Биверсом, менеджером по подготовке персонала. Боб представлял собой круглолицего типчика, одетого в стиле синий-пиждак-с-красным-управленческим-галстуком. По иронии судьбы, у руководителя «Макдональдса» была стрижка точь-в-точь как у Большого Пацана, полный Холм Свиной Котлеты, посередине пробор, одна сторона зализана, вторая зачесана вверх. Опасное совпадение! Возьмите мистера Биверса в красно-белой клетчатой рубашке, вручите ему Бургер Большого Пацана, чтобы он его держал на манер факела у Статуи Свободы, и честное слово, покажется, перед вами вымахавший и оживший логотип.

Но, несмотря на внешность, речи Боба давали краткое представление о корпоративной сердечности среди персонала среднего звена. Прямо сразу он объявил, что хотел бы пожать руку дорогому другу лично и поздравить его с прибытием в нашу команду, но сеть «Макдональдсов», черт побери, так разрослась, что это физически невозможно. «Мы основаны в 1955 году», — начинает Боб, позируя на фоне ослепительной чистоты окна одного из «Макдональдсов», за ним просматривается стайка счастливых посетителей. Где именно снимали, не угадаешь. И не важно. Это место совершенно… безмятежно…. практически — да нет, абсолютно — божественно. Мы явно попали в Убер-Мак. Перед нами гамбургеровый рай, и правит им Боб. Прислушайтесь к нему, когда он осыпает вас словами, словно звездной пылью. «С самого начала наша мечта дарила счастье миллионам людей…»

Еще чуть-чуть и я не вынесу! Когда Боб начал парить нас вечной сказочкой про то, как Рэй Крок в детстве мечтал о всяких вкусностях, меня уже так распирало от гордости, что я был готов стать миссионером, типа таким «мак-мормоном» и обращать туземцев.

Зарядив зрителя энтузиазмом, он, разумеется, начинает разжевывать, чего от нас, собственно, хотят. Боб дает кой-какие ценные указания, чтобы урод типа меня сумел превратиться в первоклассный агрегат по продаже фаст-фуда. Не упускать ни малейшей детали. Все — от гигиены до головного убора и от молочного коктейля до манер — подробно излагается. «Обязательно следует ежедневно принимать ванну или душ, мыть голову и чистить зубы. В противном случае вы будете оскорблять своим видом клиентов и своих коллег».

Ну ладно! Это нелегко для джанки, которому прикосновение воды кажется кипящим маслом. Но я воодушевился и мысленно поклялся изо всех сил стараться.

Фильм, помимо жесткого расписывания требований насчет обращения с едой и клиентами, особенно давил на острую конкуренцию между сотрудниками, поддерживаемую администрацией, чтоб заставить всех ходить на цыпочках. Данная тема, развиваемая в кричаще желтой книге «Пособие для персонала», все время акцентировалась на экране, типа как «Читаем вместе с Бобом».

«„Макдональдс“ — компания номер один в индустрии быстрого питания, — сообщается неопытному новичку. — И мы горды этим.» Но! «Само собой это не придет. Надо усердно работать, чтобы стать лидером, и еще усердней, чтобы сохранить свое место наверху».

Такова реальность. Рейган в пламенных речах Буржуйчика Биверса. Существует, хотите вы или нет, невидимая армия, взявшая на себя обязательство смешать «Золотые Арки» с грязью. И мы, войска в окопах, должны все до единого увидеть победу Добра над Злом. «Миллионы долларов тратятся на гарантию того, что продукция „Макдональдса“ — продукция высшего класса… И вам, как члену команды, надлежит играть важную роль в контроле за качеством продукции „Макдональдса“.»

Приплыли! Тут уж кто угодно примется бить себя кулаком в грудь. Даже тот, кто постарался бы переключиться как раньше, когда ваш покорный слуга ныкался в затопленном толчке, терпя вонь мочи и фекалий, задерживая дыхание и ширяясь дилаудидом в Венеции, во всех заведениях Западного побережья, дебрях Лос-Анджелеса, и как следствие очутился в «Макдональдсе».

После ориентации Боба Биверса, если вернуться в зал биг-макового кино, началась более солидная тема. Почему-то госпожа Ва определила меня на жареную картошку. И aprus Bob Beavers мне пришлось высидеть еще порцию Тома и Нэнси, двух невыразимо чистоплюйных персонажей, как они в первый день мутят с картофелем. Дело в том, что по утрам спец по жареной картошке занимается еще и «Подрумяниванием». Я должен употребить слово «подрумянивать», поскольку в техническом смысле, это один, имеющий форму гроба, пакет картофельного полуфабриката, который обжаривают до хрустящей корочки в большом количестве масла, потом остужают в корзинке и подают в маленьком картонном пакетике. Тот же самый полуфабрикат чипсов, только в пакете, а не в коробке.

Процесс подразделяется на пять этапов:

1. ОТКРЫТЬ ПАКЕТ С ЗАМОРОЖЕННЫМ КАРТОФЕЛЕМ.

2. ПЕРЕЛОЖИТЬ В КОРЗИНУ.

3. ОПУСТИТЬ В КИПЯЩЕЕ МАСЛО.

4. ПОСТАВИТЬ ТАЙМЕР НА 3 МИНУТЫ.

5. ПОСЛЕ ТОГО, КАК ПРОЗВЕНИТ ЗВОНОК, ВЫНУТЬ.

6. ОСТУДИТЬ И РАСФАСОВАТЬ.

Сложность здесь, не считая вдыхания испарения прогорклого жира и опасности ошпариться, в том, как потом переложить готовый продукт в пакетик. Для этого придуман специальный прибор, полулопаточка, полуполовник. Но как я не старался, у меня не получалось им пользоваться. Всякий раз раскладывая картошку по фасовкам, я насыпал лишнего — и в качестве наказания меня заставляли пересчитывать эти самые чипсины, чтобы их было ровно двадцать три, а то из-за меня компания разорится.

У меня получалось справляться с одним заданием, единственным, про который молчали учебники и кассеты. Быть в «Макдональдсе» вышибалой. Это такой мудила, который должен патрулировать мужские сортиры в опасные утренние часы до полдевятого на предмет индейских братьев, по неизвестной причине отрубившихся накануне у толчка. После ночной пьянки любителей вздрогнуть, видимо, как клещами тянуло в Мак-сортиры. Меня тоже вполне могло занести. Только в студийные толчки. С максимальной любезностью я подбирал их пузыри — как правило, «Четыре розы» — или их любимое сине-белое пивище, вручал им, ждал, пока они, если пожелают, их добьют, и старался выпроводить на улицу, желательно без ненужных шума и пыли.

То были здоровые мужики. Подчас до неприличия — триста фунтов жира с прыщами. Но в большинстве случаев покладистые. Уэнди удивлялась моей работе. (Одному парню до меня сломали нос, а другого застукали, когда парочка эксцентричных гостей из резервации загнала его в угол и обоссала.) Она не знала, что вся фишка в том, что я понимал их состояние.

Нет, с индейцами все было зашибись. Доставали меня белые мужики. В частности, фениксовские карьерные мальчики. Представляете себе этот типаж. Типа у-меня-белый-воротничок-а-ты-говно. Сытый и Голодный…

Иногда по утрам, когда я облачался в свой костюм Полного Неудачника, меня бесил один вид этих субъектов в пиджачках при галстуке, выстроившихся вереницей в местных злачных местах, типа «Моторолы», «US West» или «Allied Signal». Я с удовольствием вел себя с ними почти по-хамски. И вдобавок сверлил смертоубийственным взглядом каждого менеджера младшего звена, кто решил снять стресс, наорав на меня, лакея, подающего ему утреннюю порцию холестерина.

Конечно, кто я был такой, с их точки зрения? Придурок. Конченый кретин. Бесправный, ЗАРАБАТЫВАЮЩИЙ НА ХЛЕБ баран, рассекающий в идиотском прикиде и разносящий эти их «сосиски макмафин». Бог свидетель, я старался следовать совету Боба из Геттисберга. Но не получалось. Цитирую изящную Бобовскую формулировку: «Наши клиенты любят дружелюбных людей, и вы должны улыбаться им, чтобы они почувствовали наше гостеприимство». Но меня хватало, только чтобы не перевалиться через стойку и не засандалить жирной картошкой им в рожу, так что раздавать эти их мак-гурметы с улыбкой было выше моих сил.

Мне хотелось отутюжить их, пришить. Я жаждал пытать этих яппи, вешать их на собственных подтяжках, вымачивать в жиру от картошки их обожаемые галстуки, пока они не начнут обращаться ко мне «сэр». Но вместо этого я творил более тонкий саботаж. Только я до настоящего момента знал об этих маленьких акциях воздействия. (И сознаю, что своим признанием я обрекаю себя на вечное осуждение, на жизнь изгоя. Но другого я и не заслужил!)

Я совершал омерзительное преступление! Дело в том, что в мои обязанности среди прочего входило собирать остатки ваших мак-блюд. И, да поможет мне Бог, в один прекрасный день я плюнул в масло. Не смог удержаться. Моя гнусная харя показалась моему больному сознанию в тот момент почти благородной. Незаметный жест по сравнению с всепобеждающей яростью, прожигающей мне мозг, словно электролит кислотного аккумулятора. Когда я стоял в подсобке и комментарий последнего клиента насчет мешка слюней все еще звенел у меня в ушах, я метнулся в комнату для служащих с посудиной, полной разнообразных объедков.

На одну минуту я, рассвирепевший, склонился над посудиной и увидел собственное отражение в полупрозрачном жире. Желтую, зыбкую копию своей перекошенной от ярости физиономии. «Хорошо же, — прошипел я. — Хорошо же, вздумал меня оплевывать? Ладно. Я вам покажу, пидорасы, как оплевывают. И вы у меня жрать это будете. Добавлю в вашу хавку нашу фирменную приправу, вы не против? Идите вы на хуй и приятного вам дня». И плюнул.

Однажды утром Филип, молодой латинос, с кем я даже ни разу словом не перекинулся, неожиданно забрел в подсобку и застал меня… за актом диверсии. Тогда я был с ним едва знаком. Он работал здесь уже много лет, ему надо было содержать жену и ребенка. Он держался обособленно. Больше я ничего о нем не знал. Однако же Филип, насчет которого я всегда подозревал, что он не так прост, как о нем думают, вдруг возник у меня за спиной в тот момент, когда я как никогда старательно плевался в утренний набор.

Наши глаза встретились. Мапо а тапо.

Классический момент истины. И тут в знак одобрения (при этом воспоминании у меня по сей день теплеет на сердце) на лице доселе невозмутимого Филипа появилась самая широкая ухмылка, из всех мной виденных. Не говоря ни слова, он поднял руку и дружески шлепнул ей о мою, потом взял посудину, дико взвыв высоким голосом, и сунул ее в морозилку. Потом сделал мне знак головой покараулить дверь. По-моему, даже грабить банк — менее увлекательное занятие. Пока я стоял на стреме, Филип извлек свой прибор, снова дико и визгливо хохотнул и направил дымящуюся струю прямо в центр яичной массы. Мне кажется, я услышал, как он произнес: «Viva la Raza».

Но я могу ошибаться. В голову хлынул поток крови и адреналина.

Кажется, мы с Филипом с тех пор так и двумя фразами не обменялись. Только иногда кивали друг другу. Мы участвовали в каком-то сильно засекреченном Сопротивлении, партизаны своего собственного фронта войны жидкостей. Но после того случая я фактически прекратил свои мятежные выходки. Ушло само собой по ходу развития событий. К тому же большинство клиентов были завсегдатаями. Каждое проклятое утро они приходили к нам, самодовольные, стеклянноглазые. И я практически удовлетворился тем, что отомстил им всем — и никто не сдох.

Вдобавок с момента моего первого оплевывания Начальница Ва заметила перемены в моей «любви к посетителям». Она объявила, что наконец-то я проникся духом «Макдональдса». Стал вести себя с клиентами, словно они очень дорогие гости. Теперь я по-настоящему влился в команду «Макдональдса».

В Долине Прогресса я прекрасно ладил с остальными обитателями. Играть в софтбол или заниматься водным спортом я был физически не способен, но всегда мог отвоевать себе уважение наездами на администрацию. Я снова попал в среднюю школу. Интеллектуал-везунчик, ответственный за мой личностный рост, вышеупомянутый Задорный Мартин основную часть времени на наших еженедельных сеансах консультаций объяснял мне, что он и сам бы вполне стал писателем, только он посвятил жизнь серьезному делу. Кто, по большому счету, населяет Голливуд? Пустые эгоисты, вот кто! Циркачи!

Эти тет-а-теты мне почти нравились, при условии, что они доказывали мою неутраченную способность привносить смуту. Я так долго был выебан и высушен, бесполезен, утратил все представления о себе самом. И мне было полезно понаблюдать, что одно присутствие моей отмытой и трезвой персоны способно довести кого-то до подобных пароксизмов раздражения. Обычно сеанс с Мартином начинался у нас, например, с такого вопроса: «И что вы действительно считаете, что если ваше имя мелькнуло в журнале или на ТВ, то вы стали кем-то таким прямо особенным?»

— Ну, не совсем, Мартин. В основном я писал всякое говно.

— Вы следуете моде на цинизм? Моде на отрицание всего? Не удивительно, что остальным ребятам вы кажетесь героем.

— Я бы так не сказал, Мартин.

— Видимо, вам доставляет удовольствие их развлекать. Вы серьезно считаете, что готовы стать образцом для подражания?

Тут он начинал бурлить по-настоящему. Розовое мясо его щек покрывалось красными пятнами. Полумесяцы пота выступали через синий блейзер в стиле Боба Биверса, который он заставлял себя носить, невзирая на нечеловечески жаркий пустынный климат.

Ситуацию осложняло, хотя и делало одновременно гораздо прикольней то, что я стал по утрам уходить на ранние собрания алкоголиков и наркоманов в нескольких кварталах от нашей «дороги к дому» в организацию «Центральный город». Это заметно изменило меня. Что-то в физическом расположении Долины Прогресса весьма и весьма меня напрягало, и воспользовался правилом, гласившим, что покидать кампус разрешается только для посещения групп поддержки. Группа состояла из голубых воротничков. До ужаса земных. Почему-то напоминавших мне о людях, с кем я рос в Питтсбурге. Они старались только заработать на хлеб и заботиться о своей семье. Оттого, что они много пили или убивались по наркотикам, они были мне еще более симпатичны.

Однажды утром я рассказал, что мой консультант из ДП Мартин предполагает, что я «эротоман», из-за того, что я рассказал ему о кой-каких своих прошлых приключениях. После собрания, когда я тащил свое бренное тело обратно в кампус, ко мне подкатил разбомбленный «триумф» с откидным верхом. За рулем сидела одна дама из нашей группы, красивая, атлетического сложения блондиночка по имени Китти. «Эй, ты, эротоман, — громко позвала она, — пиздуй сюда».

Должен признаться, я адресовал свое утреннее выступление, прежде всего, женскому контингенту. В надежде вызвать к себе интерес под видом душевного эксгибиционизма. Китти, на мой пресыщенный вкус, представляла собой идеальный образец Спортивной Американки. Подвижная блондинка, склонная ходить в коротких шортах, облегающих майках и высоких кедах. Ее пристрастие к совершенно неумеренному буханию скотча вкупе с кокаиновыми ширками идеально довершало картину. Чего еще нужно мужику?

Я слышал, как она рассказывала свою историю про то, как она работала механиком по импортным спортивным машинам, у нее был высокий и тощий бойфренд и босс, постоянно оскорблявший ее словесно.

С того дня основным пунктом моего существования было попасть в этот самый «триумф», заскочить в забегаловку и потрепаться за пончиками и кофе, потом сбегать в ДП и переодеться в макдональдсовскую униформу. Несколько недель я выслушивал ее бесконечные истории о кризисах и разочарованиях. Узнал, что она любит животных и фильмы ужасов, что ее готовили к будущему олимпийского теннисного чуда, что она бросила это дело и плотно занялась боулингом, потом нашла ему замену в виде синьки и наркоты и покатилась по наклонной, ее выгнали из колледжа, она стала проституткой у байкеров, чем-то средним между кокаиновой блядью и сожительницей, фанатичной растлительницей малолетних, и в конце завязала. Моего склада девчонка!

От каждой новой подробности я влюблялся все сильнее. Уязвимая, с аурой испорченной королевы бала выпускников, шалава из католической школы, которую швыряет от греха к спасению и обратно. Все это трогало меня так, что кружилась голова, и я выходил из машины, входил в здание, слегка пошатываясь. Я знал, что она живет со своим приятелем. Я даже его видел на одном из субботних собраний. Высокий, поразительно красивый парень с до странности шокирующими голубыми глазами, которые ассоциируются со скандинавскими прорицателями, тихими шизофрениками или же Полом Ньюманом.

Каждое утро, по мере того, как наши беседы становились все интимнее, жажда опустить левую руку на ее сильно загорелое бедро вырастало до невыносимости.

Давно я никого не хотел в такой степени. Совершенно ненужная страсть. Нет ничего слаще. И мы оба это знали. Хотя молчали. Подозреваю, она предоставляла мне делать первый шаг, но это даже лучше. (Не совершать преждевременных выпадов — максимально возможный класс для типа вроде меня.) Я явно мог это сделать, но старался вести себя по-иному; не разыгрывать в очередной раз старых схем: такова искренняя цель всех групп поддержки.

И каждый день мы только вели интимные беседы, смотрели друг на друга и улыбались по ходу наших излияний. Со своей стороны, я был счастлив просто сидеть рядом с подобным созданием. Уходить после собрания, заходить в магазин пончиков следом за ней. Среди прочих плюсов чистяка, сопротивления ежедневному, ежеминутному желанию ухайдокаться снова, было мое полное избавление от паранойи.

В одно утро в момент нашего первого физического контакта Китти протянула свою поразительно загорелую и мускулистую руку и провела ладонью у меня над глазами. «У тебя совершенно удивительные брови», — проговорила она, гладя пальцем по сплошной волосистой дорожке, пересекающей мой лоб и проходящей через переносицу, словно косматая гусеница, которая ползла по этому месту, простудилась и умерла.

Стиль не совсем итальянского романса, но вполне романсовый. «Прикалываешься, значит? — ответил я, наполовину в шутку, наполовину нет. — И дальше что? Обсудим мои родинки? Или тебе интересно узнать, что у меня зубов меньше, чем у деревенского мужика? А общий цвет в твоем вкусе? Зеленый пойдет? Или лучше бы добавить красного?»

К счастью, она приняла мой истеричный ответ за шутку. Откинула голову на сиденье машины. Продемонстрировала профиль своего курносого носика. Рассмеялась в небо. Снова обернулась ко мне, обхватила рукой за шею, притянула к себе и запечатлела у меня на губах поцелуй, словно нет в мире более естественного жеста.

Ее кожа была мягкой и упругой. От волос исходил еле уловимый запах машинного масла. На губах — привкус кофе. Она была абсолютно реальна, и это создавало самое эротичное на свете сочетание.

— Этого не было, — заявила она. — И никогда не будет. Но если все же будет, я знаю, что это будет круто.

— Жаль, что я не встретил тебя, когда ширялся, — так я представлял себе романтику.

— Даже не мечтай.

— Только об этом и мечтаю.

— Уже лучше, — сказала она.

Остаток пути до места моего заключения прошел в молчании. Она остановилась рядом с входом. Продолжала смотреть прямо перед собой, крепко сжимая в руках руль.

— Джерри, — проговорила она очень медленно, очень осторожно, отчетливо, словно все слова имели одинаково большое значение. — Это больше не повторится. Ясно? Я подосрала все отношения, которые у меня заводились. Врала. Изменяла… Эти я не желаю подсирать, понятно?

— Понятно. Очень понятно, — сказал я, и вправду так думая. — Я счастлив, когда ты просто со мной разговариваешь. Я и сам далеко не идеален в Отношениях, понимаешь? Кажется, что лучшее, что я могу сделать для симпатичного мне человека, это не заводить отношений. Понимаешь, о чем я?

— И мы будем друзьями?

— С удовольствием, я очень люблю дружить! Дружить — это просто невероятно.

Ее карие глаза под прямой светлой челкой потеплели. Губы слегка приоткрылись. В безжалостном лунном свете рубцы дорожек сияли молочно-белым цветом. Это называется: Наша соседка вышла из тюрьмы.

— Ты, правда, так думаешь?

— Конечно, я так думаю.

— Хорошо, — сказала она, — позвони мне вечером. Но если трубку возьмет Том, сразу вешай.

— Чего?

— Вешай. Он жутко бесится, когда ревнует. Может, на выходных удастся встретиться.

— Но…

— Никаких «но». Мы даже не трахаемся. Он вечно читает свою ебаную Библию. А меня называет Иезавель.

— Господи Иисусе!

— Нет, Иезавель. Иисусом он заставляет называть его. Позвони мне.

И она покинула меня. Я стоял с отвисшей челюстью, и пыль от колес ее маленькой спортивной машинки оседала на меня. Мне надо будет отряхнуться и принять душ. Госпожа Ва сказала, что если заметит у меня еще хоть раз грязь под ногтями, то уволит к чертовой матери.

Уже на следующей неделе, избежав препятствий для встречи, как это умеют лишь бывшие наркоты, мы с Китти отправились на соседнее плато.

Этот роман стал для меня исключительным событием — возможно единственной истинной любовью в моей жизни — потому что я вступил в него совершенно обнаженным. Лишенным не только нервных окончаний, не просто самоуважения, но способности скрыть, кто я есть в действительности. Страха, извивающегося у меня в кишках, словно опиатовая гадюка.

Речь идет о рецидивисте тридцати шести лет от роду, живущем в Кампусе для наркоманов и драющем сковородки в «Макдональдсе». У меня была дочь, я любил ее, но не мог видеть. Упущенная карьера, проебаный талант. Жена. Какие бы чувства я к ней ни питал, я случайно обидел ее.

Наша первая связь произошла в воскресное утро. Она объявила своему заново родившемуся приятелю, что пойдет в церковь со своими родителями. Он не любил католиков, но обрадовался, что она наконец-то «обрела путь истинный». «А он, — рассказала она мне, — ограничивается тем, что разгуливает голышом и смотрит „Клуб-700“. Сидит, трескает „Haagen-Dazs“ и орет „Аллилуйя!“.»

Наш праздник греха состоялся в «Кактусовой ложе», не поддающемся описанию четырехэтажном мотеле неподалеку от Долины Прогресса. В нашем хозяйстве воскресенья были замечательными днями. Либо мы отправлялись на пикник — снова эти фургоны! — либо устраивалась Генеральная Уборка. Это когда все, засучив рукава, драили кампус сверху донизу. И не в грязюке дело. Среди прочих услуг за триста баксов, которые стоила неделя пребывания, входило право ежедневно браться за швабру, мыть посуду, орудовать метлой и пылесосить кабинеты администрации. Это входило в программу реабилитации. Ты им платишь, а они разрешают тебе поиграть в уборщицу.

Это напоминало мне подготовительные классы, когда, чтобы разнообразить свое существование, мы убегали по ночам курить траву и тусить с городскими. Шмаль я на сей раз не курил, но, спустя двадцать лет, снова увиливал от полезных дел, вылезал через окно спальни и встречался с городской девушкой. В некотором роде ничего не изменилось. Опять я плевал на начальство, нарушал правила, безответственно относился к обязанностям и убегал на свидания с испорченной местной биксой.

Главное отличие, как это ни покажется удивительным, теперь состояло в том, что я был старше начальства, на которое увлеченно чихал с высокого дерева. Если бы мне вдруг понадобилось доказательство того, что я застрял в переходном возрасте, то вот оно. Всю свою жизнь я основывал на принципе, что правила — это отстой, так же как и те, кто следит за их выполнением. Проблема в том, что вместо них я мог предложить лишь отстой другого плана.

Китти не торчала уже два года, я же всего двадцать дней. Ее пример заставил меня снова поверить в возможность соскочить с иглы. Навсегда. Сразу. Особенно поразительным было здесь для меня то, что я знал, как она любила торчать. Она сидела так же плотно, как и я. Прожженная наркоманка. Она побывала в таких местах, которые нормальные граждане способны себе лишь очень смутно представить, но не более того. Мы были невероятно похожи. Я любил ее до дурноты на сердце.

Но в отличие от нее, я со всей сохранившейся во мне честностью не давал себе обещания завязать с отравой.

Мне не нравились последствия. Я не выносил находиться там, где меня поработили наркотики. Но знал, что вернусь к ним. Я напоминал жену, которую бьет муж, но она всегда возвращается к нему, потому что, когда он ее не убивает, ей с ним хорошо…

Какому бы занятию я ни предавался, во мне оставался особый резерв. Никогда не смолкающий шепот: Ты-ж-хочешь-ты-ж-хочешь-ты-ж-хочешь-ты-ж-хочешь-ты-ж-хочешь…

Иногда по утрам, когда мы с Китти рассекали по Кэмелбэк или стояли на светофоре на Индиан-скул-роуд, нас окутывало ощущение КАК ХОРОШО… КАК ЗДОРОВО… КАК ЗАМЕЧАТЕЛЬНО КАК ЗАМЕЧАТЕЛЬНО КАК БЛЯДЬ БЛЯДЬ ЗАМЕЧАТЕЛЬНО!!! И нас хватало только, чтобы повернуть в сторону Бродвея, местную наркоточку. Тут мы начинали вопить, слезы выступали на глазах, голова кружилась, мы упрямо сходили с ума. «Мы хотим наркотики! Где наркотики!»

Шанс взять всегда присутствовал смертельным соблазном. За две секунды мы успели бы взять, обдолбиться белым и коксом. Взять химии, найти мотель и с одного укола уйти в сладкое забвение.

Матерь божья, да! Я бы вмазал ее. Выебал бы. Слизывал бы кровь из дырочек на ее руках. Вот до чего дошел. Вот так мы в конце концов воскресным утром и очутились в мотеле, когда ей предполагалось сидеть в церкви, а мне — разгребать в ДП мусорные кучи.

То была самая странная в мире прелюдия. И, несомненно, самая жаркая. Один неверный шаг, и мы бы растянулись пластом.

Но вместо этого мы растянулись на продавленной двуспальной кровати. Не прекращая разговора. Продолжая давить саморазрушительную оболочку. Продолжая разжигать друг в друге безумное желание наркотиков. И мы сумели, благодаря нашей удаче, изворотливости и извращенности, настолько дикой, что она бы съела нас живьем, хотя и спасла нам жизнь, превратить его в физическую похоть.

Желали мы наркотиков. А были у нас только наши тела. И от наших слов жажда разгоралась все жарче, хоть наша плоть, пусть и не совсем, но стремилась удовлетворить ее.

Не могу представить более острого чувства неудовлетворенности. И более сильного афродизиака.

* * *

Я был уже в отеле, когда Китти с ревом прикатила на стоянку. Я наблюдал за ней с балкона. Она резко развернула свой «триумф» и с визгом затормозила. Постояла секунду посреди пустой парковки, не выпуская из рук руль. Эта горячая блондинка в Рэй-Бэнз с отворотами и курносым носиком. Я разглядел, как она облизывала губы. Открыла дверь. Почти вышла, но потом резко захлопнула ее обратно.

Это продолжалось добрых десять минут. Наконец, вскинув обе руки вверх, подняв к небу лицо, она распахнула дверь и выползла из маленького авто. Одетая для посещения церковной службы в белое платье и старомодную соломенную шляпу с длинной розовой лентой сзади. В руках она держала пару белых перчаток. Даже самый консервативный мормон не удержался бы от одобрительного кивка. За исключением этих ее очков «Рэй-Бэнз», картина, казалось, была взята из Нормана Рокуэлла.

Легче было представить, что Летающая Монашка бахается кокаином, чем милая крошка Китти. Что-то в ее платье, в том, как оно на ней сидело, немножко свободно, немножко не по фигуре, заставляло догадаться, что она шила его сама. Догадаться о ее бедности. Неспособности угнаться за модами большого города. Моя любимая пролетарская девочка из маленького городишки, работяга. Изо всех сил старающаяся завязать с иглой, избегающая людей и обманывающая своего парня.

Пара только что вымытых семейных автомобилей подъехала на стоянку в тот момент, как Китти пересекала ее. Каждая изрыгнула лужицу из бабулек, дедулек, мам, пап, сестер и младших детей. Насколько мне удалось рассмотреть, их одежда не сильно отличалась от одежды моей подруги. Одна из пожилых дам, сердечная синеволосая особа аж из «Сентрал Кастинг», бабуля Полиция Нравов сделала шаг в сторону Китти с одобрительной улыбкой на лице.

Китти явно ее не замечала. Еще она заметила меня на верхнем этаже. Она подняла руку и показала в мою сторону кулак. «Слышь, ты, хуй мамин, — заорала она. — Иди в свою комнату и снимай штаны. Я еще не завтракала!»

Я подождал на балконе, чтобы убедиться, что они не побросают своих младенцев и не кинутся ее линчевать. Синеволосая залилась краской всех оттенков. «Мужчины, — услышал я, как объясняет ей Китти. — Если их не ставить на место, живьем сожрут».

Она снова обернулась ко мне и ухнула. Я вернулся в номер мотеля, сгорая от любви.

Едва мы заперлись, опустили шторы и закрылись на цепочку ровно в десять утра, словно наркоманы, которыми, собственно, и являлись, ее показная разухабистость, выплеснувшаяся на стоянке, сменилась отчаянным сожалением. Не снимая своей унылой соломенной шляпы, она бросилась на постель и спрятала лицо в ладонях.

— Не могу поверить, что делаю это!

— Но Китти…

— Знаю, знаю, сама захотела сюда прийти, так да? Моя идея. Но просто я не привыкла шляться по мотелям с незнакомыми мужиками. Я не такая, как ты, ясно? Я эти дела не практикую.

— Послушай…

— И чего? Только не ври, что у тебя в этом ебучем городе нет еще минимум пяти баб.

Я понял, что надо всегда ждать от нее той ярости, прилива ненависти, хлынувшего в тот миг и гаснущего одновременно с появлением, но так никогда к ним и не привык.

Я стоял как вкопанный, видимо внутри настолько же оторопевший, как и снаружи.

Уступая желанию, я шагнул вперед и присел на край рядом с ней. Обнял. Она принадлежала к тому типу сумасшедших, с кем не знаешь, то ли они задушат тебя поцелуями, то ли вскочат и стукнут пепельницей.

— Сними с меня платье, — попросила она, отрывая голову от подушки. Когда я потянулся к ней, она вдруг отпрянула. «Прости, хорошо? Я просто испугалась. Терпеть это не могу. То есть, — она схватила меня, прижалась ко мне поближе. — Я хочу быть с тобой. Только терпеть не могу…. ну, знаешь, как по жизни выходит. Только я… Ох, блядь, как хочется кайфа!»

— Знаю, — ответил я. Я действительно знал. Я сам так долго воздерживался от наркотиков, что их внезапный наплыв сделал желание от них избавиться практически невыносимым. Я подумал: «Смогу ли я любить ее? Смогу я кого-то любить по-настоящему?» Я мысленно произнес «я люблю ее», и уже от одной этой мысли почувствовал себя неловко. О чем я пиздоболю?

Это было волнение. Волнение за живых людей. Просто-напросто ее боль так сильно была сродни моей. Ее кошмары один в один повторяли мои кошмары… Если то была не любовь, то отождествление с ней, и так четко оно обозначилось, как никогда доселе. За исключением случайной клубнички — когда я по большому счету был скорее дополнительной мебелью, чем участником — я никогда не был с женщиной, одуревшей от наркотиков так же, как я. Всегда ширялся один. Мои знакомые пацаны рассказывали, что если бахаться и трахаться одновременно, то можно поверить в Бога. И я был готов поверить этому…

Но все было сложнее.

Для меня и Китти то утро обернулось совершенно противоположным. Находясь на полном воздержании и умирая от отсутствия кайфа, мы утонули друг в друге. Спрятаться было негде. Мы попали в плен собственных ощущений, и ничто не могло их вытеснить или ослабить.

Китти на краю постели свернулась калачиком в моих руках. Она ударила кулаками мои плечи. «Я что-то чувствую, — заплакала она. — Это ужасно… Какого хера на мне это платье? Почему ты меня не раздел?»

— Успокойся, солнышко, ты же что-то мне рассказывала. Не хотелось тебя перебивать, срывая с тебя одежду.

Мы поспорили еще полминуты. От вида ее самодельного платья для церкви у меня продолжало щемить сердце. Когда мы стянули его через голову, я поймал себя на том, что уставился на руки Китти. Мне уже доводилось их видеть, ее старые шрамы от уколов я заметил еще тогда в машине, но совсем иное касаться их руками. Когда трогаешь пальцем крошечные шишки, прикасаешься к жестким точкам, где стянувшаяся кожа загрубела, где плоть сопротивлялась и распухала, но так и не стала прежней. Мой взгляд блуждал по причудливым дорожкам и детской складкой между ног, где она брила лобковые волосы, где мерцала гладкая и блестящая плоть, манящая, розовая и умопомрачительно девственная…

Не раздумывая, я схватил ее руку, поднес к губам и поцеловал внутренний сгиб локтя, где были самые жуткие дороги.

— Зачем ты это сделал?

— Не знаю…. Я-Я только….

— Повтори.

Я послушался. Непонятным образом мои вещи в беспорядке упали в сторону. И мы сидели вдвоем, раскинувшись почти на всей кровати. И вроде занимались любовью, и вроде нет. Только мы углублялись в предварительные игрища, кто-то из нас отодвигался, не из отсутствия интереса, но из-за, не знаю, острого осознания. Чудовищности всех ощущений бурливших вокруг, внутри и снаружи наших черепушек.

Я никогда не был с женщиной по-трезвому. Ни разу. Даже в первый раз, когда был пацаном, мне было пятнадцать, я тогда минимум укурился. Немного пьяный. Что-то… у Китти, насколько мне было известно, была пара бойфрендов с тех пор, как она спрыгнула. Но еще я знал, почему она была с ними. Ради еды. Жилья. Безопасности. Чтобы не быть одной… По всем, как она говорила, обычным причинам.

Без наркотиков для меня это дело было попыткой одновременно получить удовольствие и понаблюдать, как тебя разнесет до размеров табло. Каждое малейшее движение и звук усиливались до неимоверных размеров и отражались на лице. Сознание было сокрушительным. Я не выносил терять разум, когда снимал с себя одежду.

Наши тела переплелись, я проскользнул ладонью между ног, прижался губами к уху, а она выгнула шею, откинувшись головой обратно на подушку. Она вцепилась в меня, стиснув мой эрегированный член, одновременно со смущением и возбуждением. Словно если она отпустит его хоть на секунду, то он начнет летать по комнате, будто шарик, из которого выпустили воздух.

— О Господи, — прошептала она и при этих словах погладила рукой мне щеку. — О Господи, ты помнишь то ощущение, когда ты только что нажал на поршень баяна?..

— Чего?

Мы оба быстро дышали. Пробило на пот.

— Сам знаешь, — продолжала она, почти задыхаясь, сопровождая речь, сильно двигая бедрами вперед. — Когда химия уже в тебе, но еще не торкнула.

— Да…

— Но, ты знаешь, — ее голос утонул в гортанном стоне, — он вот-вот бабахнет… Уже начало, ну, пощипывать… И ты знаешь, что сейчас как вставит… И ты ждешь… ты ждешь…

— И свет делается прикольным, — шептал я, и губы терлись о ее мягкие у ушей волосы, — а краска на стене начинает пульсировать, будто ты неожиданно смог увидеть воздух…

— Верно, верно, — теперь одним пальцем она стала мять клитор, а другой рукой массировать мой член, дергать пульсирующий ствол вверх-вниз в одном ритме со собственными безумными воспоминаниями. — Когда эта хрень, ну, в тебе, но еще не торкнула, но ты знаешь, ты, блядь, знаешь… Ох, бля, вставляй… вставляй мне, урод… Но знаешь, ну, что через три секунды он торкнет тебя по хребту, и сердце вот-вот лопнет…

— Как Нагасаки, — простонал я, — как Хиросима, за глазными яблоками, внутри мозга.

— И можно сдохнуть, — шептала она, маневрируя, ерзая, пока не раскинулась передо мной, пустила в свою свежевыбритую ватрушку, схватив мой член двумя руками, раскрылась и направила внутрь, — можно сдохнуть от наслаждения… Хочется… кокаин заставляет почувствовать на одну секунду, всего на секунду, что тебе так хорошо, как вообще возможно, и тебе остается только завопить, издать оглушительный вопль, изгнать все звуки, которые полезут внутрь, когда тебя отпустит так, чтобы все внутри стихло.

— И ты загоняешь его, — пробурчат я, — вытаскиваешь блестящую иглу, вводишь снова, смотришь, как баян наполняется кровью… впрыскиваешь ее обратно, запускаешь… всю… до конца… обратно… внутрь…

Наши глаза закрылись. Ее ногти вцепились мне в спину. Острые зубы впились в губы. Стоны вырывались из наших глоток, а глаза наполняли странные жгучие слезы. Теперь мы стали больше, чем любовники. Мы были две души, настолько потерянные, так далеко зашедшие в своей панике и неприкрытом ужасе, что даже не понимали, то ли занимаемся любовью, то ли умираем.

— О, боже мой, да… — выдохнул я, слыша и не слыша свой голос. Сраженный болью и оцепеневший от наслаждения. Находящийся здесь и там, я трахал ее пизду, но чувствовал иглу, занимался любовью мышцами, но мысленно ширялся, позволяя ее словам, безумному наркотическому рассказу, поднять меня над моим телом, над нашими телами и погрузить в какую-то дикую смесь воспоминаний, ощущений, деформаций, тщетного желания оргазма, который не имеет отношения к сексу, и получить его можно лишь от наркотиков, безумия, до смерти накачивая себя отравой…

— Не останавливайся… двигайся… заставь меня чувствовать его… заставь меня перестать чувствовать… заставь меня… заставь меня… заставь меня… заставь меня… заставь меня… заставь меня… заставьменязаставъменязаставъменя…

Когда мы довели друг друга до чего-то похожего на одновременный оргазм, взорвались и опали, мне показалось, что мой разум внутри черепной коробки разбился. Пошевелив головой, я чувствовал, как обломки шевелятся и бряцают.

Выжатые и потные мы расцепили объятия и раскатились по разным сторонам кровати. Совсем по Уильяму Блейку: «Молнии-длани, иглы огня, как севшее солнце в западное море». Значение имел лишь оргазм: смерть от инъекции, передоз, выпад, который кладет конец всем прочим выпадам.

По нашей первой с Китти ебли я не сознавал, насколько сильно мечтаю умереть. И насколько сильно хочу жить. Всякий раз, как мы сексились, мы снова и снова повторяли ту странную беспорядочную прелюдию. Лицом к лицу, живот к животу, сбивчиво бормотали литанию про «это-похоже-на» наркотические воспоминания, и мы заново воссоздавали и отвергали повелевающую нашими жизнями страсть. В объятиях друг друга мы воздавали дань химическому возбуждению и оплакивали его утрату на веки вечные.

Так сложились наши отношения: двое, основывающие свою любовь на своем понимании того, что они слишком изуродованы, чтобы любить правильно. В любую минуту один из нас мог опять предаться воспоминаниям, а второй уступал. Мы могли употреблять наркотики или же превратиться в них. И мы использовали друг друга. Вот чем мы, собственно, и занимались.

Всякий раз, отправляясь в койку, мы дразнили себя чувственными воспоминаниями о последнем опьянении. Все время, проведенное в Фениксе, я отчаянно пытался расстаться со своим прошлым, избавиться от привычки. Но спасла меня Китти, а не все те собрания, консультации и групповая деятельность.

Китти. Так далеко по пути навязчивого желания завела меня она. И я вышел с другого конца. Вместо того, чтобы говорить «нет» жажде своей, я обнимал ее. Она заменила мне ее.

Мне думается, я никогда никого не любил так сильно, раньше я был не способен полюбить до конца. Я полностью капитулировал.

Когда все стало рушиться, меня поперли из «Макдональдса». Я не прошел тест на ослепительную улыбку, и после испытательного срока меня послали куда подальше. Как я не старался, у меня не получалось чувствовать эту дурацкую «лубовь». А из девяностодневной программы в Долине Прогресса меня выкинули через шестьдесят.

Сами понимаете, причин было много, но все накрылось, как говорится, медным тазом когда, после того, как я сообщил Мартину и всем остальным, что ушел на свою новую работу разносить еду пожарникам — не знаю уж, с чего придумал эту маленькую ложь, но она сработала здорово — я приехал домой вместе с Китти и немного пообжимался с ней на стоянке. Вообще-то я нигде не работал. Я тусовался в Феникс-колледже и писал неудобочитаемые рассказы в тамошней библиотеке.

Мы начали с прощального поцелуя. Закончили страстным, с торчащими из окна ногами, стонущими осями и скрипящими сиденьями сексом в общественном месте. До сих пор поражаюсь этому. Мне было сложно держаться на людях за руки, не то что предаваться нежностям. Но в тот день Китти забила на работу в «Магазине Импортных Автомобилей» и отправилась провести со мной день на каком-то пруду с утками, чтобы вволю пообщаться. Когда мы вернулись в Долину Прогресса, мы уже были весьма и весьма готовы. Зная Китти, уверен, что мы, наверно, начали с ее фирменных прелюдий с «помнишь ощущения от качелей?» А потом, как вы уже знаете, я слетел с тормозов. И вылетел из «дороги к дому».

Конечно, профессиональные консультанты по проблемам алкоголя и наркотиков были обязаны делать свое дело. Отведя меня в сторону, парень, работавший на кухне, тощий как шпала, бывший наркот из Нью-Йорка, рассказал мне, что подвели меня не вранье, не секс и не побеги из заведения и прочая хрень. Вся причина, объяснил он мне, в моем влиянии на остальных обитателей. «Они видят, что тебе плевать на все здешнее говно, и начинают думать, что им тоже можно. Это отвлекает их от выздоровления. Ты возмутитель спокойствия».

Вечером мне дали слово. Мартин собрал весь «коллектив» в столовой. Я должен был сидеть в центре круга, а он зачитывал список моих прегрешений. Мне не хватало только дурацкого колпака.

Очи Мартина метали молнии. Горячий дымящийся пот ручьями тек из подмышек его синего «шахматного» блейзера. На одну жуткую секунду я решил, что его вполне может хватить удар от одной ненависти ко мне.

— Вы… вы законченный эгоист! — ярился он. — В-вы думаете, что правила вам не указ… Вы думаете, ррраз вы из Лос-Анджелеса, вы этакий матерый джанки…

И на сладкое вывод, который мне преподнесли, еще когда я стал достаточно взрослым, чтоб меня выкинули из Младшей Лиги: «Вы не умеете работать в команде…»

Все так или иначе крутилось вокруг денег. Часть меня продолжала желать выдвинуть опровержение. Заострить внимание на том, что он, по всей видимости, трахался не чаще старой покрышки — все дело в ядовитых облаках, окутывающих его, словно следы F-15 в воздухе — возможно, его гнев был вызван не только заботами о благе коллектива. Возможно, он несколько завидует. Но какая к черту разница.

Меня так увлекло то, как рожа Мартина переливалась оттенками жарящейся говядины от одного упоминания моего имени, мне, по большому счету, льстило мое умение довести этого потного шахматиста, что я не стал возбухать.

Как раз на этой неделе руководитель утренней группы, куда я ходил, дал мне совет насчет того, как относиться к критике. «В чем бы тебя ни обвиняли, как бы ни обзывали, не стоит спорить, — говорил он мне. — Не выступай. Лучше всего заставить их замолчать, сказав: „Возможно, вы правы…“ Иначе начнешь дергаться, возмущаться, изобретать причину начать все сначала, и скандал будет продолжаться. Мы же наркоманы, понимаешь? Мы используем других людей, чтобы добиться, чего нам надо. Особенно если нам нужно оправдание своей привычки. Возможно, вы правы, — повторил он. — Вот что надо сказать. Поверь мне».

Так я и сделал. Когда Мартин голосом киношного прокурора поинтересовался, имею ли что-нибудь сказать в свою защиту. Я пожал плечами и улыбнулся с несвойственной мне непосредственностью. Она была до ужасного вымученной, но все же лучше, чем какой-нибудь кретинский ответ.

— Мартин, — произнес я с цветущим видом, — Мартин, возможно, ты прав.

Вот так вот. Лучший момент моей жизни. Я стоял в центре, а толпа моих товарищей по злоупотреблению хлопала меня по спине, одобрительно кричала, давая дружеские советы. Там были Скиппер, тучный восемнадцатилетний алкаш из Миннеаполиса, Джимми О’Киф, крэковый из Бруклина, которого запалили в сортире его брокерской конторы на Уолл-стрит, Джордж, очень богатый пацан, сын мексиканского дипломата, отправленный на реабилитацию в шестнадцатый раз. Даже Пэтси, мрачный, напоминающий Фредо отпрыск одной из Пяти Фамилий Нью-Йорка, беспомощный нюхач, осторожно показал мне поднятые вверх большие пальцы. Для Пэтси это было немало.

Я поблагодарил своего инквизитора, кивнул товарищам по несчастью и гордым шагом неправедно обвиненного отправился в свой номер паковать чемоданы. Я так и не вернул макдональдсовскую форму. Вообще-то я намеревался подарить им свои деньги и смыться с одежкой, воображая, что как-нибудь она мне понадобится для пока неизвестной аферы. Будто у проделок с замороженными чипсами было будущее, и бурно развивался рынок массового количества тайных рецептов соусов. Ммм-ммм!

Пообщавшись с Бафордом в нашей шлакобетонной комнате цвета соплей, я передумал. Мой луизианский приятель продолжал вкалывать на Микки Д, и я отдал форму ему.

— Зловещий миг в истории гамбургера, — уныло произнес он. Мне пришлось согласиться. — Знаешь, как меня выгнали из флота? — спросил он, когда мы пожали руки, и я собрался уйти из его жизни. — Короче, спросили, употреблял ли кто-нибудь из нас наркотики, и я поднял руку. Я не торчал больше полгода, но папа учил меня всегда говорить правду, и я вылез со своей рукой. К восемнадцати ноль-ноль меня там уже не было. Вот так я понял, что папа осел.

— Понимаю, — сказал я, хотя не уверен, что понял.

— Я тебе это рассказываю, — добавил он, — чтоб ты знал, что тебя не первого откуда-то выгнали. С твоим корешом Бафордом это тоже случалось. То есть ты не плохой. Смысл в том, что начальство — это куча хеусосных евнухов.

— Спасибо, Бафорд.

— Нормально, — ответил он, и я заметил, как затуманились глаза этого юного старика. — Между прочим, я раньше не видел евреев. Теперь знаю, что они нормальные ребята. Немного неприкаянные, но нормальные.

— Ага.

Не хотелось на этом останавливаться, но его сантименты меня тронули.

На следующее утро я снова оказался в «триумфе» с Китти. По дороге в аэропорт. Мы планировали улетать вместе. Она давно расплевалась со своим заново рожденным иисусоподобным приятелем. Поселилась у мамы с папой, пока не подыщет жилье. Кстати, меня тоже попросили с квартиры перед отъездом в Феникс, и где я остановлюсь в Лос-Анджелесе, я представлял себе смутно.

При любом раскладе я не торчал шестьдесят дней. Чувствовал себя обновленным. Очистившимся. В аэропорту мне захотелось выпить, и когда мы приземлились в Лос-Анджелесе, я был совсем никакой.

День в постели. Совершенно мне не свойственно. Либо так, либо постоянно делать и немедленно забывать, не знаю… Мне говорят, с моей убитой печенкой в состоянии постоянного сопротивления временами будут нападать вот такие приступы усталости. Усталости и потоотделения, а также головной боли с полной потерей веры. В этом состоянии не могу поверить, что оно не навсегда Что это не ТО. Ты не умрешь, ты просто будешь так слаб, что не хватит сил даже на самоубийство, если вдруг на него решишься.

Но, может, это вообще не моя печень. Возможно, у меня просто — ужасное словечко — депрессия! Депрессия — это щит, которым я прикрываюсь по жизни. Ощущение несчастья настолько привычно, настолько составляет часть моего существования, что я жил как эскимос, которому от рождения холодно, и он считает, что стужа распространяется изнутри.

Но у меня не холод. Адский приход или нервное возбуждение. Я прихожу каждый день вместе с буржуями на «Вольво» забирать дочку из подготовительной школы. Нина расцветает огромной улыбкой и кричит: «Папа!», едва меня увидит. Она спрыгивает с качелей, словно ребенок из рекламы «Кодака» и бежит мне на руки. Тогда я поднимаю ее и одно головокружительное мгновение кручу ее высоко в воздухе и ставлю обратно на землю. Теперь я знаю, что значит «головокружение». Потому что почти произвожу его. Почти.

Я возвращаюсь к этим моментам, когда у меня начинает зудеть, когда Мартышка, вцепившись лапами, сидит у меня на загривке (наркоидиома — обезьяна на спине, означает привыкание. Прим. ред.). Как сегодня.

Дело в том, что все просто: я выбираю Мартышку и теряю отцовские права. Если таким окажется мой последний миг на земле — я увижу, как милая моя Нина несется ко мне, растопырив ручонки и потрясающей улыбкой — я умру счастливым. С другой стороны, вмазаться герой тоже неплохо. Кого я дурачу? После всего этого чистого периода первый укол станет невероятным. Дело в том, что с наркотиками снова обретаешь девственность. Но почему это происходит даже у меня в мозгах?

Понимаете, это же болезнь. Эта жуткая мысль, неуместная, как больной отросток на дереве жизни — всегда есть наркотики… Они коренятся даже в глубине семейного счастья, настойчиво звучит мысль…

Возможно, я что-то вроде нездоровой отрыжки для доказательства обоих понятий. Для отстаивания таких полярно противоположных возможностей. Либо, конечно, они не настолько противоположны. Либо между ними вообще нет разницы… Тут со всей честностью скажу, что главная разница в том, что наркотик, видимо, более надежная ставка. Да, именно. Даже если не выпускают открыток с надписью: «Приятного героина!», наркотик в конечном итоге более банален.

Что такое в конце концов героин, как не плюшевый мишка для джанки? Что заставляет человека чувствовать себя таким довольным и таким эстетом…

Вы способны меня понять? Ширяются, только чтобы стало тепло, и все поплыло. Примерно так. Но эти отцовские чувства… Забудьте о них! Ничто не приносило мне столь жутких ощущений! Это настолько реально, что сердце может разорваться от удовольствия. Что, согласно системе всех вещей, как раз разделяет ширки героином и любовь к ребенку. Героин может убить тебя, но он не может разорвать сердце. Не то, что ребенок.

Не то, что любовь к ребенку.

Во время моей первой попытки упорно воздерживаться от геры в Лос-Анджелесе, день для меня вертелся вокруг сходить-не-сходить к дочке домой и возвращению обратно, так и не сходив. Я не хотел продолжать колоться, но остановиться не мог.

Выйдя шатающейся пьяной походкой из самолета до Лос-Анджелеса, я вынес решение: новый город, новая жизнь. Я начинал убиваться в самолете (но не больше пяти-шести раз… Сколько коктейлей получится употребить за полуторачасовой перелет?) Не в смысле, я был алкашом или что-то в этом роде. Спирт нужен для протирки игл.

— Не насилуй себя, — посоветовала Китти, когда я позвонил ей из автомата и признался. Уверен, она удивилась, когда я позвонил ей на работу за ее счет, но что я мог сделать? Это сильная сторона наркота: опутать тугими узлами тех, кого любишь, чтобы у них была возможность вытаскивать твою жопу из неприятностей. И при этом ныть: «Я сам себе противен, но что я могу сделать?».

— Правда? — спросил я после того, как она вывалила на меня первую порцию сочувствия.

— Конечно, — ответила она, — не стоит себя насиловать. Я помогу тебе, козел ебаный… У тебя были два месяца и ты их отправил коту под хвост… Где ты сейчас?

Я слышал, как босс ворчит, чтобы она слезала с телефона. Его бесили личные разговоры. Она работала в автосервисе, однако начальник прослужил семь лет во флоте и управлял мастерской, как подводной лодкой. Будто даже если ты разговариваешь шепотом, враг тебя заметит и грохнет глубоководным снарядом.

— По-моему, я в аэропорту…

— По-твоему? Ты что, не уверен? — негодование просто сочилось из трубки.

— Да ладно, уверен. В аэропорту.

— Ты находишься в Калифорнии, да? Ты не станешь устраивать мне сюрпризы и слать открытки из Милуоки?

— Успокойся, Китти.

— Успокоишься тут, блин. Бери, блядь, такси. Контроль не проходи. Не тормози и купи пакетик героина. Сразу отправляйся к Митчу. Распакуй чемоданы и оставайся там.

Что я и сделал. Я остановился у режиссера Митчелла. Я не употреблял. Не крал лекарства его жены. Хотя, как ни странно, те же пузырьки с пилюлями стояли на том же месте. Удивительно! Люди хранят наркотики и не используют их. Не едят безумными ночами перкодан упаковками, чтоб потом сказать своему доктору по мозгам, что все слопала собака или они упали в толчок, и потребовать новый рецепт от этих мерзких спазмов в затылке — или прочих болячек, из-за которых вам выписали рецепт на эту гадость.

Мне удалось достаточно долго не торчать и более-менее прийти в себя. И что самое главное, встречаться с дочкой. Последнее, по причинам географического характера, стало для меня ответственным ежедневным испытанием прочности моего решения завязать окончательно. Не поддавать искушению снова начать бахаться.

Главным искусителем был мой старый кореш Таунер. Человек из фольги с дегтем. Юный Тауни, упорно таскавший хип-хоповый прикид, продолжал обитать вблизи моей автобусной остановки. То есть всякий раз, как я отправлялся навестить Нину, мне приходилось сопротивляться жгучему желанию заглянуть к нему и утолить свою неутихающую жажду. У меня не было ни копья денег, на автобус я занимал, жил у кого-то в свободной комнате и ощущал себя абсолютно не у дел. Если мне когда-то было нужно удалиться от мира, если я когда-то чувствовал, что заслужил это, я думал, я заслужил его теперь.

До дочки мне удавалось добраться, не поддавшись соблазну, однако же по дороге домой опять приходилось изо всех сил сопротивляться позывам взять.

* * *

Вся моя жизнь — это история попыток не торчать. Каждую секунду, если я не спал, я старался что-нибудь не делать. Если бы мне довелось заполнять анкету, в графе «род занятий» я бы написал «НЕ-НАРКОМАН».

Самое страшное в завязке то, что тебе приходится быть максимально сильным, когда ты как никогда слаб. Нервы ни к черту, спать не получается, голова не перестает гудеть, в кармане по нулям, от непонятной комбинации паранойи, детоксикации и безжалостного в своей неприкрытости прессинга пот хлещет градом и на каждом углу тянет блевать, однако нельзя ни на секунду не расслабляться. Выбора нет.

Только когда наконец пытаешься снова взять этой темы, тогда с пугающей ясностью до тебя доходит, что конкретно есть основная причина, зачем ты берешь. Вся жизнь, свежеободранная до обнажившихся нервов, сводится к выбору между двумя видами ада. Ад, где ты заебся от наркоты, и ад, где ты заебся без оной.

Поскольку своей хаты у меня не было, я приходил играть с дочкой к Сандре домой. Все там служило мне напоминанием о том, как низко я пал и как много я потерял.

Стараясь изо всех сил отбросить неприятные ощущения и просто побыть с Ниной, я не мог избавиться от мысли, что я привидение. И неважно, есть у меня право на существование или нет, но мне казалось, что мой собственный ребенок думает обо мне точно так же. Видя такое полубытие, сумеречное существование, как могла она думать по-другому?

Было много причин для плохих ощущений. Все даже не сосчитаешь. Как бы дурно мне ни было после визита в свой экс-дом, от перспективы катить обратно к Митчу в набитом автобусе делалось еще хуже. Весь этот народ, как селедки в бочке, и я с ними. Никто в Лос-Анджелесе не ездит на автобусе без крайней необходимости. И те, кто каждый день ездит на нем, презирают тех, кто едет вместе с ними.

Стоя в нем, зажатый черными и латиносами, кому действительно куда-то надо, я чувствовал себя абсолютно бесполезным. Я знал, что они думают: «Посмотрите на этого забулдыгу-джанки! Неудачник хренов! То же мне puta…»

В те дни, когда автобус приходилось ждать по сто лет, я стоял через дорогу от «Café Tropical», смотрел на бульвар Сильверлейк, где жил Таунер. И знал, что мне станет легче, стоит только зайти.

Мне делалось дурно от одного только продолжительного взгляда в сторону хаты Таунера. Но окажись поблизости его грузовичок — тот, который я ждал, чтобы засесть в кофейне, поднимать кипеж, когда прижмут — я в буквальном смысле чувствовал, как начинают работать адреналиновые железы. Это означало, что он дома. Доктор был у себя дома. Мне надо было только перейти через улицу и получить лекарство.

Я был весь как на иголках. При одном виде его охотничьего пикапа, у этой крысы начиналось слюноотделение. Затаившись в сумерках, пересчитывая центы, чтоб заплатить за автобус, я ощущал острый вкус дегтя на задней стенке горла. Пальцы скрючивались и распрямлялись обратно. Перед глазами плыло. Член вставал, и рубашка намокала от пота.

Я мог все обдумать еще в первый раз. Мог бы, если бы не решил отяготить бремя своего скромного существования, впав в совершенно нелепое заблуждение. А случилось то — до сих пор офигеваю — что на меня вышла КАТР. Старый добрый Стив Стикет как-то раздобыл мой номер и позвонил.

— Джерри, дорогой, куда ты на фиг пропал?

Никогда не забуду его голос. Со студенческих лет не изменился. Словно это самая естественная вещь в мире. Словно я не свалился с края земли, не рухнул в пропасть и не выполз оттуда обратно, держа задницу в руках, с карманами, набитыми окровавленными обломками, которые прежде были моими зубами…

— На ТВ есть крутая маза, — щебетал Стив, — просто обалденная, я тебе говорю. Прикинь, Уэс, бля, Крэйвен. Чё? Как ты думаешь? Круто, нет?

— Чего?

Мой голос прозвучал так слабо, только он, видимо, не обратил внимания. «Как ты меня нашел?» — услышал я собственное нытье. Его «прийти-отхватить» меня реально испугало.

Надо было появиться в КАТР. У меня было такое ощущение, что я бы с удовольствием повесился, нашел бы подходящую балку, зацепил веревку и сунул б голову в петлю, а старому доброму Стиву пришлось бы отправлять курьера, чтобы тот меня снял и устроил мне встречу с каким-то придурочным режиссером, кто «много про меня слышал», «в восторге от моих работ» и «очень хочет вместе поработать…»

— Стив, — хотелось мне сказать ему, — Стив, я мертвый… Оставь меня.

Но вместо этих слов, зная, что моя судьба решена, даже если я смолчу, я услышал свое наполовину зассавшее имитирование былого «круче только яйца»:

— Уэс Крэйвен, да? Круто… Конечно… Фредди Крюгер — офигенный парень… Ты уверен… «Эм-Джи-Эм» на выезде в Калвер-сити… Жду не дождусь.

Меня хватило лишь на доехать от Митча до дома дочери без нервного срыва. И вот подписался переть на автобусе из Голливуда в Калвер-сити на болтологическое заседание.

Про шоу мне было известно только то, что оно называется «Кафе кошмаров». Что это первое вторжение на малый экран злодея с улицы Вязов. Больше времени я бы посвятил интервьюированию персонала в Военно-морском магазине, чем трепотне с большим Уэсом и его шоблой. У меня так тряслись руки, что я едва мог выписать фальшивый чек, а на сценарий уже не хватало.

И все-таки в своем постоянном помутнении рассудка и постнаркотическом невъебенизме я последовал предложению своего агента, как последовал бы за тенью умершего родственника во сне.

От автобусной поездке в памяти остался только тот факт, что я трижды делал пересадку. Последний, шедший прямо на запад, к бульвару Венис, был набит черными детками, только что свалившими с уроков в средней школы. Впервые с приезда из Феникса я отъехал от Голливуда настолько далеко. Как обычно, я был весь в черном. И потел, как жопа. И, разумеется, надо мной стал прикалываться какой-то остроумный кретин в черном.

— Йо, Элвис… Элвис, как ты делаешь себе такую прическу? Блин, зацените! Мужик один в один Элвис! Мужик, ты же сто пудов король! Сбацай «Hound Dog», а то огребешь…

И в таком духе всю дорогу от Фэйрфэкса до Калвер-сити. Я, такой крутой, демонстративно не обращал внимания. Я изо всех сил старался не расплакаться или сказать ему, что вдруг мой отец был и его отцом. Я был в таком ауте, что меня было нельзя даже оскорбить.

Когда появились ужасающего вида розовые офисы «Эм-Джи-Эм», возникли очертания их пирамиды, мне захотелось упасть в пыль, и пусть меня съедят черви.

Не надо было делать этого! Вопил голос у меня в мозгу. Не надо было делать этого… Не надо было делать этого…

Я продолжал бормотать себе под нос, когда зашел в проходную. А там не удивились. «Эй, послушайте…»

— Я не Элвис, — машинально ответил я.

Охранник на проходной с поросячьей рожей секунду думал, прежде чем ответить. Потом он заговорил, но медленно: «Слушай, парень, тут нужно подтверждение. То есть ты мне скажешь, кого ты хочешь видеть, а потом я тебе скажу, хотят ли тебя видеть или наоборот».

Я сказал: «Уэс Крэйвен», а он взглядом ответил мне: «Да, пожалуйста». Убейте меня, если любимым занятием трепетных студийных охранников с незапамятных времен не было отшивать звезд экрана. Он погрустнел, когда выяснилось, что меня все-таки ждут. И спрятать свое недовольство не потрудился.

— Третий этаж, — буркнул он. — Лифт справа… Самостоятельно доедете?

Не скажу, что встреча в памяти не отложилась. Они так одинаковы, что запомнить одну из них все равно, что запомнить, где и как чихнул. Но помню, что Уэс оказался на удивление деликатным мужиком. Некрепкий, седеющий дядька в свитере. Не такой брутальный, каким можно представить себе создателя Фредди. В какой-то момент по поводу чего-то он стал цитировать «Страх и отвращение в Лас-Вегасе» «Мы были где-то около Барстоу, на краю пустыни, когда нас стало накрывать…» Что незамедлительно произвело на меня впечатление.

Причем впечатление большее, чем предмет нашей небольшой беседы. Одно правило я твердо усвоил, неважно в применении к большому или малому экрану, что если фильм заканчивается подмигиванием — большой жеманной мордой в камере — он обречен на жестокую смерть. Понятное дело, в эпизоде из «Кафе Кошмаров» Роберт Энглунд, вложивший в образ Фредди Крюгера бесконечный драйв, играет что-то вроде синтетического Мефистофеля. И у него так классно получается подмигивать, типа, «ладно, дети, давайте немного повеселимся», что малышня дома воет от восторга. Смотри, Боб, он не просто maotre d’ — он сам Дьявол! Ух ты!

Цепляет? Каждую неделю персонажи ходят в это кафе, где — трах-тибидох — вместо омлета по-западному, фирменным блюдом на тарелочке с голубой каемочкой — как бы думаете что? — ваш самый страшный кошмар, подаваемый с особо эффектным дурным вкусом, нежели был бы подан омлет. До сих пор помню один эпизод, энергично сыгранный нашим майонезным героем в сцене охоты. Он плывет на лодке, злодей пытается скрыть свое Злодеяние. Вдруг герой достает большую бочку. По роли он детектив, ему интересно, что под крышкой. Потом, с такой драматичностью, от которой меня до сих пор колбасит, он восклицает: «О Боже, это Токсические Отходы!»

Опа!

Вдобавок, разболтавшись после совещания с главным челом в команде Уэса, смуглым ассистентом в теннисных туфлях по имени Мили, я ни с того ни с сего пустился в совершенно неуместные откровения. Никто меня за язык не тянул. Просто мой заслон пошатнулся. Мили вел себя довольно дружелюбно, словно — как сказать? — общительное дитя.

— Ты, типа, здоровый мужик, — хихикнул он, ткнув меня кулаком в плечо с подтекстом «мы все тут свои». — Ты один из тех немногих писателей, кого я знаю, насчет кого я не уверен, что подниму…

Намек явно на мою отъевшуюся в Долине Прогресса комплекцию. Поскольку, когда меня погнали из «Макдональдса», между встречами с Китти, заняться было особо нечем, я набирал вес, треская тоннами ореховое масло. За два месяца на чистяке я набрал пятьдесят фунтов. Я перестал быть доходягой на 144 фунта и разъелся до 190. Это оказалось одним из самых странных побочных эффектов завязки. Я понял, что отныне и правда здоровый мужик. Или по крайней мере больше не скелетообразная жертва Освенцима, чье отражение я наблюдал в зеркале все те годы полномасштабной накачки себя токсинами, начиная с амфетаминового периода в подростковом возрасте.

Когда Мили полюбопытствовал, хотя безымянные герои ТВ этого обычно не спрашивают, где я последний раз работал, я совершил ошибку и ответил где. Только рассказывать стал, к примеру, не о стильных пилотах, потрясающих сценках или даже проектах «только для видео», а сразу взял налево.

— Последний раз работал? Надо подумать… Честно говоря, в «Макдональдсе». Жарил чипсы. За кассой стоял, ну, сам понимаешь: «Вам среднюю колу или большую?» Но врать не буду в основном, конечно, чипсы…

И одно за другим. И не успели бы вы произнести «неподобающее поведение», я уже выложил все карты. Подсадка, слезание и поездка в автобусе.

Больше всего его поразил автобус. «Поверить не могу, — сказал мистер Мили, качая головой с сочувствием, которое обычно выказывают неизлечимо больным раком. — Представить себе не могу, что ты приехал на автобусе… И как оно?»

С этими словами он отступил от меня на шаг и нагнулся вперед, словно расспрашивая меня о каких-то технических подробностях. Он не желал упустить ни малейшей детали, но подойти излишне близко, рискуя чем-нибудь заразиться, он тоже не желал.

— Бывает жестко, — сообщил я ему, вспомнив, как однажды наблюдал, как одного едва достигшего половой зрелости скинхеда пырнули ножом в шею за то, что он сдуру что-то ляпнул гангстерского вида уроду.

— Все же не так страшно, ведь правда? — настаивал Мили. — В смысле, Лос-Анджелес — это же не Нью-Йорк. Ничего опасного и все такое.

На это ведь действительно ничего не скажешь. Он был не дурак. Он спрашивал искренне. И главное, мне симпатизировал. В том Лос-Анджелесе, где он жил, в его словах была чистая правда. И поскольку существует несчетное количество приятных в общении белых индивидов, живущих в Лос-Анджелесе, и никогда не бывавших восточнее авеню Ла-Бреане, имея представление, как они в девяносто процентах выглядят, он еще и не грешил против истины. Конечно, этот случай произошел до того, как Родни Кинг и ПДЛА сделали свой видеодебют.

Я не знал, то ли ему завидовать, то ли пожалеть человека.

Как ни удивительно, но проект с «Кафе кошмаров» потерпел полное фиаско. Но это был ценный в плане учебы опыт. Я снова твердо уяснил для себя, что работать на телевидении без тяжелых наркотиков просто-напросто смешно.

Просиживая штаны на этих бесконечных сценарных совещаниях, я мучительно остро вспоминал, почему обдалбливался до полного охуения перед подобными мероприятиями. Как еще родить в себе энтузиазм? Как еще не удержаться от желания взвыть?

Пилот «Кошмаров» содержал в себе все неистовство и эффект рекламы Миланты. Плоская актерская работа. Эпизоды притянуты за уши. Сюжет не держится. Все вместе было идеальной для меня работой. Только я разучился ее делать.

Как я ни пробовал настроиться на текст, я воспринимал его излишне серьезно и скептически. Не в смысле, не получалось подсосать. Совсем не то! Текст у меня получался чудовищный. Даже поля выходили кривые. У всех остальных были компьютеры, а у меня восстановленная «Смит-корона», выкупленная в ломбарде. Все бы ничего, пока не нужно было набить j’s или w’s.

В процессе девятнадцатого переписывания, когда я проводил очередную ночь в пробежках от одной забегаловки к другой, чтобы не мешать своим полуночным творчеством хозяевам квартиры, любившим лечь спать пораньше, на первые деньги за текст я купил машину и съездил в Феникс. Подумал, что общество Китти окажет положительное влияние на мою креативную способность. И я боялся, что необходимость писать снова доведет меня до ручки.

Две недели я так и эдак напрягал ее, отправляя факсы с якобы изменениями в страну «Кошмаров» для Мили и Уэса. Потом решил снова смотаться на запад. Этот бэушный автомобиль-универсал — дизельный пылесос, о котором я всегда мечтал — заискрился и вспыхнул рядом с Блайтом, неподалеку от того места, где Хантера Томпсона настигли наркотики. Я выжал из него еще полмили, потом меня за сто баксов отбуксировали до Голливуда, и я закончил «финальную правку» на переднем сиденье тягача «Triple А». Погоревший пылесос был продан механику за пятьдесят баксов.

Вернувшись в телегород, я стал подозревать в Мили своего рода диалогового садиста. Проект был отстойным, и становилось очевидно, что транслирование его зарежет. Но Джон-бой, который никак не мог наесться смачными историями насчет автобусов — «Как это бывает? В смысле, чё, правда?…» — видимо, почуял, что я в такой заднице, что буду продолжать выделывать любые сальто-мортале. Пока однажды вечером, когда я взял такси до его ебучего дома в Хиллз скинуть очередной переделанный вариант, похожий на Япфета Кото, водила глянул разок на вашего покорного слугу и предложил: «Мужик, по тебе видно, что тебе кой-чего надо… Сто пудов, ты не против крэка? Давай, я тебе возьму? Тридцать долларов. Вставляет только так…»

Хотя до сего момента у меня получалось не торчать, прозвучало по-любому неплохо. Очень неплохо. Глядя в зеркало дальнего обзора, я увидел уставившиеся на меня собственные глаза, когда я пробормотал роковые слова: «Давай…»

Следующее, что помню, я в самом центре Уатте, скрючился в такси у парка Джима Джиллиама, выпуская клубы из трубопровода, длиннее рук моего черного кореша, который, казалось, с каждой затяжкой принимал все более грозный вид.

Одна затяжка, и мне снова пиздец.

В два счета я вернулся в то состоянию, о котором так отчаянно тосковал все эти безжизненные месяцы. Очень быстро я вернулся к эйчу и заработал подсадку. Едва я так славно убился, я решил, что мне надо сменить стены. Новая обстановка. Потом, конечно, я слезу.

В кругах слезающих это называется «географическим вопросом».

Мой новый друг и спаситель представился по телефону. Эрик Блэкни, мой старый режиссер из «Буккера», регулярно звонил мне через определенные промежутки, с тех пор как его поперло высшее начальство и я уволился из солидарности. Я никогда ему не перезванивал по тем же причинам, по каким не контачил ни с кем из своей «старой жизни». Я перестал считать себя частью их мира. Я покинул цивилизацию, когда взялся за струну.

Но, повернувшись спиной к очередной стене, я стал рассматривать его как человека, потенциально полезного. И непременно бы его использовал, если бы означенный индивид не оказался потрясающе щедрым человеком. Сложно стырить что-то у того, кто готов отдать последнюю рубашку. А у Эрика, благослови его, Господи, рубашек было до черта.

Я в очередной раз словил сообщение от Блэкни на свой верный автоответчик. Когда я ему перезвонил, он, как мне показалось, обалдел. «Я думал, что ты умер», — сказал он мне.

Как мне объяснить, что симпатии ко мне, желание со мной дружить столь же абсурдны, как приглашение отобедать в Белом доме? «Ну, знаешь, — неопределенно ответил, — пропал без вести».

К большому моему удивлению, он сказал, что понимает. Я планировал уболтать парня, пару раз намекнуть ему, какой он убойный режиссер — если не непризнанный гений — потом раскрутить на пару сотен баксов. Если не найду где жить, по крайней мере, смогу нарулить наркоты.

Мы с Эриком договорились встретиться за кофе в «Ониксе», кафе-«театре перфоманса», ставшем недавно модным, в Сильверлейке. В «Ониксе» собиралась как бы бунтующая публика. Такие крутые люди, что они жрали кислоту посреди рабочей недели. Обхохочешься на эту толпу Nuevo в клешах. Однако, что ни говори, этих граждан приходилось уважать. Они на свой лад творили настоящую Революцию в Лос-Анджелесе — не писали сценариев. Не то, что всякие проститутки от литературы, типа нас с Эриком.

Они были писателями, но поклонялись Генри Роллинзу, а не Оливеру Стоуну. Когда я попал в Лос-Анджелес, каждая shlub, имеющая под рукой фломастер, сочиняла сценарий про «вытащенную из воды рыбу» (все стремились повторить «Нечто дикое»). Теперь они рожали стихи в духе «зацени мое тату». Верлибр вечно свободных. «Я Ненависть… Я пью крепкий кофе… Я надеюсь, мама умрет…» Примерно вот так.

И в такую модную тусню явился экс-кэннеловский ас Эрик Б. в хаки и рибоках — он даже обрезал свой хвост — с вашим покорным слугой, как всегда облаченным в чёрное, затасканное с начала семидесятых. Сначала из соображений стильности. Потом, чтобы спрятать кровь. Теперь потому что другого шмотья у меня не было.

Эрик, хотя и добился успеха на выбранном поприще, до сих пор себя за это ненавидел. Но с любовью вспоминал время, когда он был голодным рок-музыкантом в Англии, где прожил почти десять лет. «Что мне делать?» — пробурчал он в свой бескофеиновый кофе, который мы заказали вместо обычного, ведь яппи вроде нас пристало беспокоиться насчет побочных эффектов этого мерзкого кофеина. «У меня есть жена, двое детей и эта блядская ипотека».

От той обычной беседы, когда можно делать выводы о складе ума, в кафе стало ясно, насколько важно понять, каким образом человек может опуститься ниже плинтуса и там остаться, подобно автору данного опуса.

Простое утверждение: выносить, что меня воспринимают иначе, чем обыкновенного парию, кем я, собственно, и являлся, было выше моих сил. Слишком это шло вразнобой с категорическим императивом вести жизнь затянувшегося саморазрушения.

Примерно час или два мы обсуждали, как мы оказались там, где оказались. «Помню, как-то, — рассказывал мне Эрик смачную историю из своей жизни, поразительно контрастирующую с его джентльменским набором хаки-спортивная рубашка. — Помню, как-то я работал телохранителем у чувака, продававшего героин Кейту Ричардсу. Приходили к Кейту на хату, и везде на полу валялся народ. Что-то буровили, дерьмо всякое, и меня, понимаешь, до глубины души удивило, что то была самая скучная во всем нашем блядском мире ситуация. Кто-то хотел сделать тост, но тостер сломался. И я эту хуйню починил — по-моему, в розетку надо было воткнуть — и меня сочли кем-то вроде гения. В смысле, деньги, наркотики, вся фигня, от нее они так поглупели… Не мог дождаться, когда мы оттуда свалим».

На одно бесконечное мгновение мы застыли на месте. В полном молчании. А вокруг нас во всем своем татуированном великолепии юное поколение, молодая поросль, зажатая в рамках новых стереотипов, жила своими современными фантазиями. Через пару лет половина из них сядет на систему. Вторая половина станет бухгалтерами.

— Ну, если тебе надо, где жить, я тебе помогу.

— Ну, не знаю…, — пробормотал я. Обычная поддельная неуверенность. Фишка в том, чтобы заставить ИХ умолять ТЕБЯ позволить тебе помочь. И ты по бесконечной доброте душевной, окажешь им любезность.

— Смотри, поступай, как знаешь. Просто тебе говорю, у меня есть где. Я там практически не бываю.

— Ну…

Я похмыкал и пожевал сопли. Прошла еще минута. Эрик извинился и сказал, что надо позвонить жене. Я остался сидеть, с ужасом поджидая, когда он вернется из телефона-автомата.

Благотворительность дурно влияет на сон, даже хуже чем непосредственная разводка.

Но вот приплыли, мне предлагают пищу и крышу над головой, и мне не надо ни врать, ни красть, ни говорить «я тебя люблю» — и мне хотелось схватить вилку и воткнуть себе в глаз.

Эрик пробрался обратно мимо столика с татуированными жертвами поэзии и сел на место.

— Все нормально? — я надеялся, что его дом сгорел.

— Без проблем. Я поговорил с Тиной, она одобрила.

— Фигня какая, — сказал я.

Примерно так все и было.

Как только я устроился в своем новом «доме», я тут же завязал. Поддельный рецепт на валиум. Горсть перкодана. Может получится? Довольно симпатичный гараж. Кровать, стол, несколько книг, окно и, самое главное, жалюзи. Не хватало только раковины или ванны. Один недостаток, нормального гражданина бы не огорчивший — дом всего в двадцати пяти шагах. Но, конечно, нормальным гражданином я не был. Я ссал снаружи.

Днем я прилагал максимум усилий, чтобы навестить дочь и проигнорировать испепеляющие взгляды своей бывшей, если она вдруг была дома.

Со своей стороны, Нина считала меня чем-то вроде симпатичной аномалии. Забавным пришельцем. Она знала, что маме я не нравлюсь — дети улавливают все нюансы — но мы так здорово веселились, что, несмотря ни на что, она меня, кажется, любила.

Не знаю, сколько я так прожил. Воспринимая эту сумрачную жизнь как некий постоянный переход. Необходимый шаг, чтобы перейти из ЗДЕСЬ, где наркотики, ТУДА, где чистяк. Мысль об обзаведении собственной квартирой, зарабатывании денег, чтоб за нее платить, вести жизнь Приличного Человека… она казалась не менее экзотичной, чем водить грузовые самолеты на Таити.

Я продолжал бормотать себе под нос, когда постучался в дверь барыги Таунера. И, наверно, точно так же бормотал про себя спустя пять часов, когда выполз обратно наружу, в сиську обдолбанный, приперся на неустойчивых ногах на то же самое место на Сансете, где меня впервые посетила шикарная идея взять героина. Полминуты размышлений задним числом мне потребовалось, чтобы убедить себя, что, накачиваясь наркотиками, я фактически делаю хорошо своей маленькой девочке, и это в конечном итоге я делаю ради нее. Я опять немного подсел, к концу недели привычка неимоверно усилилась, еще через полнедели меня прошибало на жуткий пот, если я два-три часа не двигался.

У четы Блэкни я старался не высовываться. Сваливать пораньше и приходить попозже. Когда я все же пересекся с Эриком, он, как я помню, заявил, что у меня несколько более бодрый вид, чем раньше. Цвет лица освежился. По-моему, я сказал ему, что занялся бегом. И на этом все закончилось.

Я продолжал навещать Нину. Но обязательно носил с собой банку «Right Guard». Освежитель воздуха, чтобы забить в ванной запах расплавленной мексиканской смолы. Теперь я не кололся, я курил — охотился на дракона — и никуда не ходил без зажигалки и куска фольги. Это было гнусно. Через две недели торча я присел окончательно и решил вернуться в Феникс.

О том, что употребляю, Китти я, конечно, сообщать не стал. Я не стал ей говорить, что вернулся спрыгивать. Сказал, что соскучился. Что очень хотел ее увидеть.

Самое печальное, что я действительно любил ее. Или думал, что люблю. Но как может джанки любить кого бы то ни было больше джанка?

Встретив меня в аэропорту, Китти так плакала, что даже не заметила, какой я зеленый. Ни слова не сказала, когда я занялся с ней любовью в рубашке. Не стала поднимать кипеж из-за того, что я кончил через полторы минуты.

— Мне кажется, это значит, что я люблю тебя, — произнес я, когда она задремала подо мной.

— Что значит? — пробурчала она. — Кончать через две секунды?

Но я тоже не знал, что это значит… Просто не думал, что так плотно подсел. Думал, что, пыхая, все обойдется без крайностей. Как раз, чтобы поддержать себя в форме, но без опасностей передоза. Но никогда не знаешь наверняка. Обманчивая штука, эта блестящая фольга.

Полночи спазмы терзали мне печень, словно акульи зубы. Я успел насквозь промочить потом полотенце, расстеленное над бельем. Воздух, казалось, скрежетал от прикосновения к плоти, но если я укрывался, он тут же делался липким. При первых болях в теле я слопал тонну аспирина. Начал с четырех. Полчаса подождал. Не полегчало, и я съел еще четыре. К полуночи я думал, что от боли тресну пополам. Высыпал на ладонь еще несколько байеров и запил теплой водой из-под крана.

Кошмар. Передознуться аспирином и одновременно слезать с наркотиков. От аспирина, если выпить его слишком много, начинает звенеть в ушах. Словно за глазными яблоками дверной колокольчик, оторвать который невозможно. Вместо того, чтобы снимать боль, он дает всему эховый эффект. Острая боль в кишках отдавалась ритмичным, тупым пульсированием в суставах. Колени и шея особенно, казалось, разбились в невидимой вазе.

Я планировал рассказать Китти, что подсел. Но мысль о том, что я превращаю ее жизнь в пиздец, была слишком страшной, чтобы на ней останавливаться. Мне не следовало приезжать. Женщина, приложившая так много сил, чтобы не садиться, не должна встречаться с мудаком вроде меня. Это обидит ее, я знал. Но еще хуже то, что зная, как она любит это дело, если я утащу ее с собой в эту пропасть, то конец. Нам обоим. Я не знал, какой она была, когда торчала, но у меня появилась идея.

Когда я очухался, я сидел в ванной, схватившись рукой за голову и качаясь туда-сюда на толчке. Потребовалась минута или две, чтобы вспомнить, что я нахожусь в Фениксе и меня ломает. И смягчить ее совершенно нечем.

Оторвав задницу от унитаза, я открыл дверь ванной, глядя на спящую на полу Китти. За работу по ремонту импортных авто ей платили по минимальной ставке. Уже иметь собственную квартиру ей было накладно. Купить нормальную кровать даже не светило. У нее даже матраса не было. Лишь пара вытертых одеял, сваленных на пол. И еще пара сверху.

Китти как всегда спала в утробной позе. В окружении мягких игрушек, которые собирала еще в детстве. Почему, возникла у меня мысль посреди безумия, вызванного отсутствием ширева, почему я всегда нравлюсь женщинам, которые спят с мягкими игрушками?

Думать над ответом времени не было. Оставалось перетерпеть еще минуту. Просто было так печально смотреть на эту милую, вкалывающую изо всех сил молодую женщину… Это существо заслуживало гораздо лучшего, чем спанья на этом чертовом полу.

Конечно, я обещал помочь. Я хотел прислать денег, снимать квартиру как бы наполовину для себя, чтобы я мог прилетать и улетать, и мы были бы вместе, когда я не должен мчаться в мир сценариев обратно в Лос-Анджелес. Но почему-то так не сложилось. Поразительно. Далеко не один раз, со стыдом вынужден признаться, найти деньги для меня означало разводку Китти: «Всего тридцать долларов, солнышко, я куплю всякой фигни, чтобы печатать, и закончу статью. Как раз будет на что приехать и увидеть…»

Разумеется, никаких статей я не заканчивал. И поскольку она была слишком добрая, чтобы напоминать, я забывал, что вообще когда-то просил у нее денег, не говоря уж о том, какой предлог назвал. Нет, я приезжал в Аризону, имея при себе десять баксов и использованный билет на самолет. Спонсированный, как всегда, из чужого кармана.

Не отдавая себе отчета, мне стало так дурно, что от испарины перед глазами мелькали мультики, и я пошел путем, который мне советовали старые джанки, из знакомых мне за эти годы. Когда я тусил с Большим Джи, покупал метадон и рассиживал в «Макдональдсе» с закоренелыми барыгами, я слышал, как они советовали один способ, чтобы реально спрыгнуть, если нет ничего смягчающего или ничего не помогает.

«Короче, сынок, тебе нужна баба», — вспомнил я, как говорил один хрен, милый афро-американский старичок, чья голова была вся украшена желтоватыми кудрями и такого же цвета бакенбардами. Джи уверял меня, что он отсидел двадцатник за убийство жены. До сих пор помню его, увядшего маленького человечка в старомодном сутенерском костюме. Искусственный блестящий материал. Его резвые глазки сузились в щелочку, и он изложил свой совет: «Берешь два раза, если могешь, мона, три… И ты короче с бабой, и отвлекаешься… Тока так мона спрыгуть… Иначе никак….»

Хаби его звали. Ледяной Хаби. Не знаю, отчего — Джи говорил, он воспользовался пестиком для колки льда — но его совет всплыл у меня в голове. Уж не знаю, как долго я ни разу не вспоминал ни Хаби, ни Большого Джи, никого из тех давнишних времен. Слишком было свежо в памяти. Опасность вернуться маячила охуительно четко.

Голос Китти прозвучал, как в дыму:

— Эй, рыбка, ты чем занят?…

— Душ хотел принять, но боялся тебя разбудить.

— Короче, уже разбудил…

Она раскусила меня, но неважно. Я бы не принял душ даже под пушкой. От прикосновения воды я бы с визгом выпрыгнул в окно ванной. По правде, я был уже готов выскочить. Но вместо этого запрыгнул на нее, и не успела она и слова сказать, как неуклюже запечатлел у нее на губах поцелуй.

— Эй…

— Мммф… Что?

— С тобой все нормально?

— Прекрасно, — я орудовал рукой у нее между ног. Пытаясь, несмотря на жуткую трясучку, просунуть палец в ее дырку, чтобы мои дальнейшие действия стали оправданы. Я понял, то, что я собираюсь сделать, спасет меня от самоубийства.

До этого я проблевался, вздрогнув, спросив себя, а почистил ли я зубы. Господи, гадость какая. Я весь гадость. Но как только я прижался к ней, я осознал, что должен сделать это. Одно ощущение прикосновения ее кожи к моей, безмолвная сила плоти, языка, пизды… только так я выживу.

— Китти… Китти, знаешь, я так соскучился по тебе…

— Да я, в общем, тоже, но…

— Я знаю, тебе идти работать, солнышко. Знаю, тебе рано вставать… Только..

— С тобой, правда, все в порядке?

— Мне надо просто тебя трахнуть, вот и все.

— Что?

— Хуй в тебя, блядь, засунуть, понятно? Воткнуть тебе и немедленно. Мне очень надо…

Мой собственный пот казался на вкус как кровь. Дышать становилось все тяжелее. В легкие я будто вдохнул напильник. И еще на всем теле клопы. Если я хоть на секунду перестану двигаться, то заору от этих муравьиных ножек. И я не заорал. И мне удалось справиться. Но я знал, это ненадолго. Больше я не мог сдерживаться. Попробовал походить. Даже выглянул наружу, поглядел на шоссе. Но слишком много неба. Слишком много звезд. И вонь в воздухе от проносящихся с ревом грузовиков.

Нет, так надо.

Китти сжала мое лицо ладонями. Насчет пота промолчала. И насчет моей кожи, на ощупь напоминавшей консервированное мясо. Прижалась губами к моему рту. Позволила мне, грубо, трясущимися руками, гладить бритый, мягкий, как у ребенка, бугорок у себя между ног. Пока ее половые губы не стали почти такими же мокрыми, как вся моя кожа с головы до пят.

Она раздвинула ноги, попыталась было обхватить ими мои бедра. Но я отпрянул. Отодвинулся, чтобы она не увидела, что, несмотря на мое рвение, все мои настойчивые сейчас сейчас сейчас, я не мог получить то, чего хотел. Член не стоял. Сознание хотело этого. А от члена никакого толку.

— Нормально, — пробормотал я, успокаивая и себя, и ее. — Сейчас все будет нормально.

И скользнув вперед, схватил ладонями ее попку. Опустил лицо на ее влажные от возбуждения ноги. Уткнулся прямо туда. Мне хотелось умереть. Дело не в сексе — в отчаянии.

— Джерри, Господи Иисусе! — издали прозвучали ее задыхающиеся слова. Я прижал ее бедра к своим ушам. Не отпускал от себя ее плоть. Отрешился от мира в ее теплой плоти. Ничего мне больше не было надо. Отрешиться от мира. Я даже не лизал ее. Сначала нет. Только прижимался. И все. Прижимался лицом к ее вагине. Все плотнее, губами, носом, глазами, всем, чем только мог, стремился в ее влажный потусторонний мир. Вверх, вниз, вперед, назад, в сторону и обратно, внутрь, наружу.

Наконец, мне удалось найти полную черноту. Мягкую жаркую черноту, где мне надо было только дышать. Только шевелить ртом. Губами. Но теперь медленно. Медленно, почти незаметно. И тут ее пальцы вцепились мне в волосы. Рванули голову назад. Резко. Быстро. Упрямо.

«Да…» — кажется, услышал я далекий гул. Приглушенная мольба. «Да… Я наконец потерялся». Наконец-то, блядь, потерялся. А потом — ЧЕРТ! ЧТО ЗА ХУЙНЯ?

Она дернула меня за уши, оттащила голову назад, как это делают с человеком, ничком лежащим в ванной…

— ПИДОРАС! — закричала она, и тут до меня дошло, что она кричит давно. Звук глушился кожей и мышцами. Я взглянул на нее и мигнул. «Что такое?» — я хотел склониться обратно. Снова спрятаться под этим миром, пока боль не вернулась. Я почти в ее влажном лабиринте, почти потерял себя, моя боль почти ушла. «Что такое?»

Я дотянулся до ее лица. Почувствовал, что оно в слезах.

— Очень больно, — прошептала она голосом напуганного ребенка.

— Очень больно? — на миг я запаниковал. Какого хера я делаю? Ушиб ее? Укусил?

— Не ты, — снова прошептала она, — борода. Очень больно. Кожу сдираешь.

— Ой, правда…? Прости… Пожалуйста… Прости.

Темнота комнаты казалась почти жидкой. Воздух на вкус был как горящая покрышка. Кожа у меня снова зудела. Но только она меня не остановила. Если бы она пустила меня, и пусть хоть вся, на хуй, кровью изойдет, я бы проник туда. Слизал бы боль. Свою, ее, всего мира. Мои поры бурлили Чернобылем, я весь стал ядовитой пеной, и мне оставалось только зашипеть.

— Ладно, — сказала она, на сей раз нормальным голосом. — Не парься.

Наконец, у меня встал. Героиновый стояк, все, как раньше. Нужно время, чтобы разогреться, но когда получается, уже пора прощаться…

— Я всегда думаю только о тебе, — лепетал я, маневрируя, пытаясь с помощью обеих рук в нее проникнуть. Она не помогала. С ней иногда случается. Изображает жертву. Играет маленькую девочку, к которой приходит Дядя, когда она спит. Когда притворяется, что спит.

Я все понимал, кроме того, как бы закончить в ближайшие пару секунд. Я обнял ее наконец, проскользнул на дюйм и постарался расслабиться. Мне хотелось или сдохнуть, или расслабиться. Казалось, то ли я кончу через полсекунды, то ли в следующем году. Но достаточно одного движения, вперед, назад. Пожалуйста, Господи! Оно так или иначе поможет забыться. Танец туда-сюда в агонии, ведущей в никуда. Почему умереть так трудно?

— Ты действительно хотел меня? — Китти выдохнула мне в кожу вопрос. Несколько крошечных дуновений. Каждое слово больно било.

— Да, — ответил я ей в плечо. Ее красивое плечо пловца. — Для этого и приехал.

— Выебать меня?

— Не только.

— Только выебать, — снова вздохнула она.

— Хорошо, только выебать. Врать не буду. Больше никого нет. Никого во всем мире. Никого нет. Ничего, — в тот момент мне хотелось выгнать боль своим хуем. Забрав ее печаль, я бы избавился и от своей. Так бы смогло получиться. Так должно было получиться.

Не знаю, как долго мы терзали друг друга. Когда я все-таки кончил, чувство было такое, словно у меня из вен хлынула кровь. И на одну минуту, на одну благословенную минуту, я снова почувствовал себя целым. Спазмы прекратились.

Пока, словно волны адского прилива, они не возникли снова. Боль вернулась. Сначала в коленях, в шее, потом обожгло язык и скрутило в животе. Потом снова гукнуло в черепе, в глазных впадинах заскребло ржавой ложкой, непонятная мерзотная и грязная музыка, от которой захотелось смыть мозги в сортир, окунула мою бесполезную, трясущуюся башку в ведро с соляной кислотой, ядовитым бульоном. Пока кипящая боль выходила из меня, плоть и ощущения сгорели начисто. Я мог разглядеть ухмылку черепа в шипящей токсичной луже…

На какое-то время я отключился и, задыхаясь, пришел в себя.

Китти спала подо мной. Никакая, как разбитая тачка. Не осталось ничего, кроме вращающихся шин и дыма. Я походил часок. Постарался посмотреть ее раздолбанный черно-белый телевизор. Но люди и там были похожи. Ничего не помогало. Абсолютно ничего.

Только в три часа утра — я это помню, потому что позвонил в службу точного времени и стал умолять записанную на магнитофон тетку спасти мне жизнь — в три утра я разбудил ее снова. И хотя она стала удивлять, спрашивать, в чем дело, я был готов к бою. Через пять минут она попросила меня не останавливаться, и все опять стало хорошо.

Так продолжалось всю ночь. Не знаю, сколько раз. Может, пять. Может, шесть. После первых двух трахов я спускал через пару минут. По-моему, больше трех ни разу не продержался. На героине все происходит не так. Секс в процессе спрыгивания существует как своего рода измененное сексуальное желание на приходе. Чтобы встал, как обычно нужен Вернер фон Браун, но если все же получилось, провести нормальный перепихон не получается, и спускаешь почти сразу, как только… Я начинал двигаться, чувствовал засасывающий поцелуй фрикций, сочное сжатие, и мгновенно выстреливал граммулечкой спермы — сущий мизер — и скатывался с нее на сырую груду одеял.

Я вел себя эгоистично. Я был полумертвый. Но это было неважно. Я трахался, пока хватало сил двигаться. Пока она не засыпала снова. Пока член, обвисавший внутри нее, не отвердевал снова и не начинал болеть. Но ничего. Лучше такая боль, не похожая на наркотическую абстиненцию. Все равно что гасить босой ногой окурок, чтобы забыть про нож в сердце.

К пяти утра Китти вообще перестала двигаться. Я ебал покойницу. Пялил труп. Мне было наплевать. Главное — фрикции. Облегчение. Бегство от боли, которое не даст мне… Мне было противно над этим размышлять. Я должен был не останавливаться и продолжать, заебаться до изнеможения, когда бессилен синдром отнятия, бессильны костлявые пальцы опиатового монстра, бессильна голодная пасть внутри меня.

К шести утра я был одинаково близок к смерти и готовый вмазать. И ничего другого мне не хотелось.

Китти с утра позвонила на работу и сказалась больной. Осталась дома и позволила мне пользоваться собой. Помню, два или три раза она начинала плакать. Но плача, она обнимала меня, подмахивала мне бедрами и била кулаками. Не представляю более уродливого акта. И не представлял, что можно остановиться. Мне было необходимо гнать дальше. Едва я останавливался, возвращалась ломка.

Солнце жгло шлакобетонные стены дома Китти. Смертоносные лучи Феникса. Кондиционера у нее не было. Весь день мы истекали влагой, два мертвых тела, выброшенные на берег гнить. Квартира пропахла потом и пиздятиной. Даже ее пес, старый эрдельтерьер по кличке Лефти, отполз к входной двери, стараясь держаться от нас насколько можно дальше. Китти дважды принимала душ, я воздержался. Словно мои собственные испарения способны отгонять боль, стать заслоном между мной и демонами ломки, стремящимися прорваться мне под кожу.

Где-то днем я дополз до ванной, закрыл дверь, включил душ, но встать под него не смог. Я старался, чтобы она не распознала мое истинное состояние: если она почувствует, что я боюсь воды, она догадается. Джанки не выносят прикосновение воды. И я стал притворяться. Обтер свое еще живое тело мокрыми полотенцами. Я встал на ноги первый раз, и меня надолго расколбасило. Я вцепился в вешалку для полотенцев, надеясь, что это состояние продлится вечно. Стискивая зубы, я задержал дыхание и попробовал превратить этот случайный подарок судьбы в полное забвение, но не вышло. Ни хуя не вышло.

После своего псевдодуша я прошелся холодной мокрой тряпкой по самым отвратительным частям своей анатомии — то есть везде — и вылез наружу, чувствуя себя чуть-чуть менее отвратно. Когда я упал обратно, Китти странно на меня посмотрела. Я постарался ей улыбнуться.

— Ты что?

— Ты, блядь, душ забыл выключить… — она встала выключать его сама, слегка наклоняясь влево.

Китти вернулась, поглаживая ладонью свой гладкий живот. Настоящее спортивное телосложение. Работа с уцененными спортивными автомобилями, возня целыми днями с запчастями и аккумуляторами держали ее в форме, как тренировки для Олимпиады. Даже когда она спала, на ее прессе можно было отбивать барабанную дробь.

Она улыбнулась мне непонятной полуулыбкой:

— Да, видно, соскучился. Даже ходить не могу…

— Ну да… — неожиданно от разговора меня затошнило, но признаваться в этом мне не хотелось. Трудно объяснить посткоитальную рвоту. Тоже мне романтика… Но от одного движения влево или вправо, я бы такое выдал. А облеваться мне уж совсем никак не хотелось. Я и так, не успев приехать, наделал достаточно гадостей. Отправляясь в ванну, мне всякий раз приходилось включать краны, чтоб она не услышала, как мне скручивает кишки.

На следующий день Китти пришлось идти на работу. Я воспользовался ее отсутствием, чтобы посидеть на корточках в темной спальне, дрожа под одеялами, и подрочить. Член уже превратился в ошметок вяленой говядины, но ничего другого не оставалось. Когда она вернулась, я снова кинулся на нее.

Не знаю, как мне удалось через все это пройти, но все-таки удалось. Целыми днями и неделями я околачивал груши, отвлекаясь только на еду, телевизор и основные отправления организма. Наконец, меня все достало. Кроме Нины, у меня не было причин оставаться в Голливуде. Кроме Китти — причин оставаться в Фениксе. По большому счету, меня нигде ничто не держало. Делать было нечего. Даже воздух, которым я дышал, поступал внутрь чистым, а выходил отравленным.

Китти потащила меня в группы поддержки, куда ходила сама. Я не возражал, я отчаялся и стыдился своего отчаяния. Спрашивая себя, чем бы мне заняться, когда встреча закончится. У всех остальных была работа, семья. Я застрял где-то между «когда-то» и «никогда», расклеившийся и немытый.

— Как ты меня, блядь, терпишь? — спросил я однажды, спустя несколько недель, как явился к ней, весь дерганный. Мы ехали по шоссе после семичасового собрания.

— Когда я встретила тебя, в тебе настолько кипела жизнь! Я хотела стать такой же, — вздохнула она, и по голосу показалась старше своих лет. Последнее время я был настолько увлечен собственными проблемами, а ей уделял лишь немного нервного внимания.

— С тобой было тяжело, но ты был, ну, прикольный. Собирался разобраться в себе, вернуться в Лос-Анджелес и показать всяким мудозвонам… Знаешь, я думала, у нас получилось бы сделать это вместе. Мы бы классно зажили вместе в Лос-Анджелесе.

От ее монолога мне захотелось вырвать из груди сердце и положить перед ней на приборную доску. Я чувствовал себя таким виноватым, и снова влюблялся в нее.

* * *

Наверно, как раз в то утро я сделал тот роковой звонок в Лос-Анджелес. Связался с Таунером и попросил его вечером взять мне столько героина, сколько потянет на 150 баксов…

Я не мог справиться с временами накатывающей ломкой. Просто не думал, что переживу еще один пустой день. Не представлял себе, как буду смотреть, сидя за кухонным столом, как приходит смертельно уставшая Китти и чувствовать себя со всех сторон виноватым за все свое ежедневное вранье насчет работы над текстами, сделанных звонков, которое мои уста производили, словно бесчисленное количество фальшивых монет…

Планов у меня не было. Я проживал последние взятые в долг несколько сот долларов. Два дня я то и дело выскакивал из дома проверять, не пришла ли почта. Удивительно, насколько, даже если не сидишь, сама мысль о ширеве, его ожидание, подогревает где-то в почках желание поскорей наложить лапу на эту отраву, что даже дышится с трудом. На третий день я наизусть выучил звук тормозов почтового грузовика. Я узнавал его среди прочих машин, шаркающих по асфальту парковки.

Когда я наконец-то заполучил тот конверт — он был красно-бело-голубой — я чуть не расцеловал маленькую почтальоншу, толстенькую азиатку в форменных полосато-синих шортах, сидевших на ней как мини-брюки. Я был готов на ней жениться! Я знал, что в плотно набитой упаковке, которую она держала в руках, лежит мое спасение.

Через пару недель, получив полдюжины посылок, я запаниковал. Садиться снова мне не хотелось. Последнюю партию я расходовал как можно экономнее, применяя метод сокращения дозы. Когда я продержался две недели без курения химии, я возликовал. Переслал свою последнюю наличность, чтобы мой дилер из Сильверлейка снабдил меня марихуаной.

Тут Китти меня запалила.

— Мне надо тебе кое-что сказать, — произнесла она с улыбкой, появлявшейся у нее на лице, когда она реально бесилась. — Ты в полном отстое. Если ты считаешь, что у тебя получается меня дурачить, то ты еще большая пиздоболина, чем я думала…

Я был рад, что встал в четыре утра и выкурил пару славных косарей.

Мгновенно я стал Само Раскаяние.

— Ты права, Китти. Господи, как ты права. Прости меня… Правда. Только дашь мне еще шанс, ладно?… Только… только, ну… только потерпи еще капельку.

С этими словами я вскочил со стула, помчался в спальню, извлек чемодан из-под груды белья.

— Смотри, — заговорил я, — видишь, это моя заначка, видишь? Вот она. Честное слово.

Китти неподвижно стояла.

— Я смываю ее в унитаз… Нет, я ее выброшу, ладно? Давай вместе сходим на свалку. Не откладывая. Я прямо так… прямо выкину эту гадость на эту блядскую свалку к памперсам и кофейным банкам, и пусть там воняет вместе с остальной хуйней.

— Джерри…

Но меня было не остановить.

— Джерри, — снова начала она. Но я не реагировал. Я схватил ее за руку, потащил за собой к вонючей помойке, где с большим понтом избавился от фасовки.

В группу мы в то утро не пошли. Мучимый угрызениями совести, я настоял, чтобы она осталась дома, а я приготовил ей завтрак: «Хочешь еще гренку, котенок? Или кофе? Нет, дай я сам!»

В восемь сорок пять я вышел из дома, напялив хозяйственные перчатки, выуженные из кухонного ящика, и рылся в помойке, пока не спас крокодиловый кошелек, выброшенный немногим более часа назад. Я уже сотни раз проводил подобные розыски, когда выкидывал баяны и трубки — настроенный заставить себя измениться — и в итоге нырял в мусорную кучу за продуктом, чтобы с увлечением предаться спусканием собственный жизни коту под хвост. Таков один из страшных законов природы: вкус наркотиков и сигарет наиболее приятен тогда, когда ощущаешь его после того, как только что бросил.

Я курил, пока глаза не налились кровью. Разве все было задумано не так? Развязаться с тяжелыми наркотиками. Я и развязался. Я был убежден. В самом деле, в своей вновь обретенной уверенности, подогреваемой спасенный фасовкой, я был убежден, что на сей все прокатит нормально. Да, точно. Я даже завяжу с травой. Какого черта? Зачем останавливаться на полпути? Я все понял. Чистяк и трезвость — полный чистяк и трезвость! — только так. И, бог свидетель, именно этим путем я собирался идти. Да! Пока не иссякла заначка.

Удивительно, но я не торчал. Больше никаких секретных поставок геры. Никаких заначек сенсемильи. Наступил День Благодарения 1991 года, и я отметил девяносто дней завязки. Честное слово. Я верил, что все плохие времена остались позади. Разумеется, оставались проблемы. Денег, как всегда, не хватало. Я так и не нашел способ зарабатывать. Мой вечный страх, что не смогу писать и не торчать. Это затруднение я решил просто — не писал. Пока не приперло: надо возвращаться в Лос-Анджелес к нормальной жизни.

Само собой разумелось, хотя мы ни разу это не обсуждали, что в Фениксе до конца жизни я оставаться не буду. Во-первых, в Долине Прогресса за мной оставалась комната с питанием. И находиться вдали от Нины было слишком невыносимо. Одно было хуже, чем торчать в Голливуде — сидеть на чистяке в Аризоне. Но перед возвращением я хотел удостовериться, что моя нынешняя завязка не есть просто счастливое стечение обстоятельств, подстроенное моим внутренним демоном, чтобы опустить меня еще ниже.

Никогда больше я не хотел оставлять ребенка сидеть одиноко в гостиной, пока я торчал в ванной, ширялся или посасывал дым из соломинки из «Рейнольд Рэп». Но с другой стороны, сидя там за дымом, я говорил себе, что, по крайней мере, не двигаюсь у нее на глазах…

Больше никогда. Я так настроился. Несомненно, худшее осталось позади. На Благодарение Китти позвала меня в гости к своим родителям. Ее мама с папой жили в Скоттсдэйле. Оба они приехали из западной части Индианы, оба росли в одном маленьком городке, квинтэссенции среднезападного республиканства под названием Ноблсвиль. Это было чересчур уж безупречно. У нее было две сестры, обе девочки с прямыми волосами, учившиеся в колледже.

К своему безграничному удивлению, все мероприятие доставило мне немалое удовольствие. Мне обрадовались. Отец, худой работник рекламного агентства на пенсии, в очках, пожал мне руку и сказал, что очень мне благодарен за то, как я отношусь к Китти. «С Китти было нелегко, — сказал он со всем чувством, на которое, видимо, способен человек из Ноблсвилля, Индиана. — Мы все совершали ошибки…»

«Мы все совершали ошибки», — повторил я, и мы пожали руки. Мы друг друга поняли. Два мужика. Мне хотелось быть циничным. Но не проканало бы. Они были достойные люди. Я словно очутился на Марсе.

В тот День Благодарения я вел себя совсем не так, как обычно. Всю сознательную жизнь в этот праздничный день я ползал по жилым улицам, одболбанный вусмерть, и разглядывал сквозь венецианские окна, раскрытые двери все эти несчастные и унылые семейства, поедающие накачанных гормонами индеек. Мне повезло куда больше! Я был один! У меня были наркотики. Я разъезжал на машине часами, выкуривая один косой за другим, чтобы не отпустило с геры, вознося Господу благодарственные молитвы и удивляясь, какую невеселую жизнь приходиться вести этим ослам. Семья для меня была чем-то, от чего надо бежать. А не тем, к чему стремиться.

И вот я сам очутился, чистый и невозмутимый, в аритмичном сердце мелкой буржуазии, пью «Maxwell House», а мама моей подружки показывает мне фотографии своей дочери в форме школьной группы поддержки. И еще удивительней то, что мне было там хорошо. Словно наконец-то удовлетворилось глубоко спрятанное и игнорируемое желание.

— Поверить не могу, — сказала Китти, когда мы возвращались к ней с обеда у ее предков, — ты был очарователен.

— Знаю. Это пугает.

Вновь обретенная безмятежность даже подвигла меня искать работу. Совершенно случайно в «Аризона Репаблик» я попал на текст про одну новую тему под заголовком «Продвинутые таблетки» про бурно развивающуюся отрасль в бесовской затее насчет Питания Нового Поколения. Всенощное Рэйв-Общество и Корпорация Ботаников. Как ни странно, я пачками читал местные газеты, и найти там продуктивную идею было лишь вопросом времени. Проводя все эти чертовы дни напролет в процессе соскакивания с тяжелых наркотиков, я подсел на новости. В своей извращенной доскональности, я читал даже некрологи. Люди в Аризоне жили поразительно долго, что само по себе интересно… И я, с недавних пор в завязке, вдруг крепко задумался о Мэйзи Добсон из мормонов, восьмидесятилетней матери девяти детей, скончавшейся в Городе Солнца…. Или начинал размышлять о последних минутах жизни Эдвина Скитопа, основателя и руководителя фирмы «Скитор Сьюэр энд Сайфон». «Эдвин Скитоп родился в городе Снерм, Айдахо, начал свою деятельность в Инженерном Корпусе ВС США, после Второй мировой войны переехал в Булхед-сити». «Но почему? — спрашивал я. — Почему, Эдвин?»

Изо всех сил стараясь видеть во всем хорошую сторону, я просто не замечал, каким образом люди добивались успеха. Не поймите меня превратно, я был очень настроен завязать. Не хотел позволить превратить себя в тормоза тому, что переживалось как по большому счету серость существования без наркотиков. Я интуитивно чувствовал, что именно необходимость ежедневно торчать делает старый образ таким концентрированным. Жить на уровне выживания очень похоже на то, что у буддистов называется Сфокусированным Одноточечным Сознанием.

Естественная жизнь — более аморфное занятие.

Несчастные случаи исключаются. Предполагаю, когда я, соскочив, в первый раз стал искать работу: заказ у «Плейбоя» на расследование нового поколения мозговых стимуляторов — я бессознательно старался оставаться обдолбанным. «Продвинутые таблетки» — это звучало так… стильно. Плюс они легальные, дешевые, изменяющие сознание и — надеюсь, надеюсь, надеюсь — не вызывающие привыкания.

Но кто знает? Я в «Плейбое» последний раз работал черт знает когда. Еще до «Лунного света». Я тогда как-то делал им материал, что-то типа «Нового Безумия». Журналистика представлялась весьма безопасным путем возвращения в мир оплачиваемых текстов. Не в смысле, я очень уж творчески одаренный или что-то в этом духе. Всего делов, что слетать в Сан-Франциско, выловить этих придурков Нового Поколения, всяких субъектов, продвигающих лекарство Альцгеймера как средство стимуляции интеллигентных мозгов, затем вернуться домой, сесть за пишущую машинку и оных выстебать.

Типа, тусовочные приколы? Ничего подобного. Ничего такого, особенно будь у меня дом. И, желательно, пишущая машинка. Поэтому и проблематично начинать жить, как нормальные люди. Та же дилемма насчет надо-собраться-когда-ты-максимально-разбит. Как всегда, я не только разучился писать, я вообще забыл как жить.

Мой друг и редактор «Плейбоя» на Западном побережье Стив Рэндэлл к моему возвращению в Кормушку отнесся более чем положительно. Но сам я весьма дергался насчет возвращения к литературному труду после пережитого минихолокоста.

— Должен признаться, — заныл я, когда мы обсудили гонорар за мою вылазку к потребителям мегаинтеллектуального лекарства, — должен признаться, что не уверен, что не разучился печатать. Что там раньше было в среднем ряду: a, s, d, f? Q в верхнем левом углу, да? Над А? В смысле, я понимаю, Q особо не нужно, но все-таки. В смысле, как я буду писать текст про мозги, блин, если не можешь напечатать IQ.

Рэндэлл, как две капли воды похожий на актера, игравшего босса Мёрфи Браунга, выслушал мои излияния со своим обычным ангельским видом, потом меня перебил. По-моему, он положил трубку на стол, сходил проверил почту, потом факс, налил себе стакан воды, потом сказал: «Да, алё», зная, что я продолжаю хныкать в телефон.

— Короче, пиши, — подытожил он, не высмеивая мои страдания на другом конце провода, и не сочувствуя им, — и обязательно запиши все на пленку.

Симпатичный нормальный мужик, чья незамысловатая коричневая сигара служила способом скрывать невообразимый невроз, Стив принадлежал к тем оригинальным людям, кому очень не хватает титула «Почетный Жид». Такой вот человечек. С причудливой нервозностью, которую скрывал под непоколебимым спокойствием в речи и поведении.

— Я просто хуею, — объявил я ему, когда мне прислали заказ, я подписал контракт, и было пора вылетать в Сан-Франциско — в город, который Продвинутые Наркоманы, по понятным причинам, называли своим домом.

— Что может случиться? — спросил Стив, извиняя мою склонность к паникерству. Я прямо видел его перед собой, как он откинулся на стуле, закинул ноги на стол и поигрывает своими очками, обозревая вид из здания редакции «Плейбоя» на бульвар Сансет.

— Не забывай, у тебя талант. Раньше у тебя все прекрасно получалось. Если опять забудешь, звони мне. Пришлю тебе твои творения. К тому же у тебя на все про все три месяца. Расслабься для разнообразия.

Разумеется, у него был мой номер. Я потратил десять минут на поиски работы и через два с половиной часа стал доказывать, что меня необходимо уволить.

Долго ли, коротко ли, имея несколько месяцев завязки за спиной, контракт в кармане, обещанные щедрые суточные и заказанный отель в Сан-Франциско, я нежно попрощался с Китти. Я планировал остановиться в Лос-Анджелесе, возобновить отношения с Ниной, посидеть у Эрика в гараже, пока буду заниматься расследованием, а потом в середине декабря смотаться в Сан-Франциско и вернуться к работе.

По крайней мере, звучало неплохо…

* * *

Если бы я верил в предзнаменования, я бы обязательно что-то углядел в том первом знаке, который попался мне, когда я выходил из такси у подъезда заведения под названием «Отель Феникс», выбранной мною точкой дислокации во время охоты на всяких продвинутых. И кого я должен был увидеть тусующимся в узеньком коридоре, как не непревзойденную звезду гранджа, человека номер один в опиатовой культуре девяностых, джанки из джанки, а ныне покойного Курта Кобейна.

Кому-то это покажется пророчеством. Кому-то — чистой патетикой. Точно могу только утверждать, что меня, а в то время я постоянно ходил в полной завязке, совершенно обескуражила случайная встреча с парнем, кто так или иначе сделал карьеру, за отсутствием лучшего определения сойдет и это, на ОО: Отчуждение и Опиаты. Именно они вывели на сцену грандж Сиэтла.

Не надо думать, что тихие парни, останавливающиеся у меня в отеле, одновременно на все стороны транслировали свои химические предпочтения. Совсем наоборот. Обычные ребята с эспаньолками и во фланели. Один тихоня. Другой высокий и тупой. Третьего даже не помню. Когда все силы тратишь на то, чтобы что-то не делать, твоя решимость несколько подтачивается тем, что везде с этим сталкиваешься. И вот мое положение: я собираюсь больше не злоупотреблять и доказать себе, что ЭТО ВОЗМОЖНО, и все, с кем я встречаюсь, — ходячие доказательства того, что для меня было аксиомой. А именно: можно сидеть на наркотиках и добиться в жизни успеха. И не надо даже это скрывать. Можно плевать на все и вся. Можно быть свободным. Можно быть… «Нирваной».

Не отнес бы себя к фанатам группы. (Я очень долго просидел во всяких ванных и потом обнаружил, что диско давно ушло.) Но как может наркоман спидозной эпохи не любить альбом, называющийся «Bleach»? Если ты знал, о чем они поют, ну, потом ты знал… Ты был частью этого. Те же кислотные шестидесятые, когда народ перся от песни Грейс Слик «Feed your head».

Другое поколение, другие наркотики. От одной мысли, что присутствуешь на заре Американских Девяностых, трудно было не почувствовать витающее в воздухе ощущение того, что Перри Фаррелл, Лэйн Стэнли, Ник Кейв и прочий молодой выводок джанки всем своим существованием, каждой сыгранной нотой доказывали: «Жизнь так долбит тебя, почему бы не оставаться по жизни обдолбанным?… Как мы!» — для всех, кто хотел это слышать. Не каждый стал Ривьерой Фениксом, и как вы думаете, о скольких неудачниках в меньшей степени вы не слыхали?

Куда бы я ни смотрел: на Эдди или Эллиса или О’Фаррелла, отели SRO, то, что творилась рядом с винными магазинами — чувствую, что повсюду полный пиздец. Одно дело бороться с искушением бахнуться, когда ничего вокруг не подзуживает. Считайте меня безвольной задницей, но так сложнее. Вот я попал в этот странный город. При бабках. Понтовый номер в отеле. Оба на! Везде один и тот же мертвый взгляд из-под бровей. И тут же легкий «профессиональный» интерес перерастает в навязчивую идею.

Фанатов крэка я вычисляю сразу. Меня интересует народ более зрелого возраста, постоянно почесывающих физиономию и склонных сутулиться влево. Крэковые не стареют. У этих челов, потирающих себе носы, дерущих себя ногтями и точащих лясы, четкие, уверенные движения. Медленная, типа а-мне-все-по-фиг, походка. Совсем не похоже на судорожные скачки на приходе.

Там, где продают крэк, встречаешь скукожившихся клоунов, ошивающихся туда-сюда, скосив глаза на тротуар в поисках потерянных булыжников. Это одно из загадочных свойств данного наркотика. Едва его выкуришь, как тебя тянет к земле на все четыре кости искать крошки под ковром, на грязном линолеуме, в водосточных желобах, короче, везде.

Половина клиентов «скорой помощи» попадает туда даже не из-за кокса. А из-за того, что курили штукатурку, крошку краски и тому подобное. Я сам пробовал. Ты не жил, если ни разу не вдохнул полные легкие горящей крошки от краски.

Нет, интересующие меня приличные люди кидаловом не занимались. Старая школа. Скорее Рэй Чарльз, чем Ice Т. Одетые в пальто черные пацаны, еще не совсем бандитского типа. Пижонистые латиносы в наколках. Белые ребята с автобусных остановок. Дамы, чьи лучшие дни на улице остались позади. Наши люди. Несмотря на все свои благие намерения — я вышел из номера десять минут назад, прилетел примерно час назад — незаметно для себя я стал… слоняться.

У меня оставалась непонятная извращенная наклонность одеваться соответственно. Не важно, что я там завязал. Даже дороги прошли, что, впрочем, было не видно под длинным черным кожаным плащом. Трехдневная щетина. Появившаяся, мне кажется, от одной только обстановки сутулость…

— Ты тут по делам?

На секунду я обомлел. Один в один голос Лу Роулза. Первое, что я подумал, было «шухер», и рассчитывал увидеть мусора в штатском, косящего под системного.

Но мужик был кто угодно, но точно не коп. Если только легавые не стали нанимать на работу потасканных негров за шестьдесят с гнилыми зубами и в замызганных брюках. Он заметил мой оценивающий взгляд и хмыкнул. Снова заговорил своим сильным мелодичным голосом.

— Говнодавы заинтересовали?

Он снова хихикнул и приподнял левую ногу, аккуратно поддернул штанину, чтобы я мог полностью заценить. Ботинки у него и вправду были классные. Шузы из крокодиловой кожи с заостренными носами, с кисточками и искусственными потертостями, темно-зеленые, почти черные. «Взял во Florsheim. Ни за что не буду таскать всякие Thom McAn. Только Florsheim. Всегда носил, всегда буду».

Он быстро глянул на мои еле живые итальянские тапки, в которых только по заборам лазить. Покачал головой и, не стесняясь, фыркнул:

— Гляжу, тебе бы самому не помешало в обувной зайти.

— Есть немного…

Несколько агрессивно я начал ему отвечать, потом осекся. Какого хуя я стал пиздоболить о ботинках посреди Тендерлоин с типом, который явно либо псих, либо на что-то меня разводит?

— Знаешь, как говорил Герцог, неважно, насколько человек опустился, если дать ему новые шузы, он будет счастлив.

Неожиданно для себя я остановился.

— Герцог? — переспросил я. — Ты с Джоном Уэйном говнодавы обсуждал?

— Джон Уэйн! Тоже мне. Мужик, я тебя за музыканта принял. Форму теряю. Ты, видимо, юморист, блядь. Джон Уэйн. Ха! — он замолчал и изысканно сплюнул на два дюйма слева от своих Florsheim. — Сынок, когда я говорю «Герцог», «Дюк», я имею в виду Эллингтона. Дюк Эллингтон, знаешь про такого?

— Конечно, знаю.

— Надо думать, — сказал он, — надо думать. Подойди сюда, сынок.

Ростом он был не выше меня, тоже примерно шесть футов, только голову держал выше. Причем так, что не бросалось в глаза, насколько он невероятно тощий. Очень напоминал небритый скелет аристократа по крови. Несмотря на обшарпанные шмотки, обляпанный серый плащ и золотой зуб, мерцающий во рту посреди дырок и обломков, в нем было что-то пугающее.

— Играешь? — произнес он с вопросительной интонацией, теперь улыбаясь и протягивая руку. — По-моему, ударник. Ударник классно, хотя бывает жуткой скотиной. Как Фили Джо. Со всех сторон классный. У него был стиль плюс сила. Играл, немного обгоняя ритм. Ребята с ума сходили.

— Фили Джо Джонс? — сказал я. Почему-то мне хотелось, чтобы он понял, что я шарю.

— Наш парень, — ответил он.

Он снова стиснул мне руку и подтянул поближе к себе: «Хочешь затариться в ТЛ, тогда аккуратней. Тебя не знают, поэтому не продадут. Тут не Нью-Йорк, если понимаешь, о чем я. Только по знакомству. Один и тот же народ каждый день».

— Я попробую.

Он отодвинулся назад с искренне обиженным видом.

— Как тебя звать, сынок?

— Никки, — машинально ответил я.

— Короче, Ник, я торчу на этой ебаной улице, в этом ебаном номере уже пять, бля, лет. И если по-твоему я вылавливаю этих мудаков каждый день, чтоб взять себе поправиться, то ты ни хуя не понимаешь. Надо спросить насчет Томми Джонсона, и тебе скажут, что я человек, что называется, старой школы. Мне нужно только затариться эйчем, и я буду играть, а остальное поебать. Ты меня слушаешь? Такие у меня подходы. Я тебя увидел, как ты ходишь, и понял, он приезжий, по делам, и хочет закупиться — и он обломается. Раньше, мужик, пацаны друг друга за километр видели.

В этот момент мы успели сойти с тротуара и оказались между двумя домами у двери, ведущей в никуда. Я не знал, что и сказать. Казалось, он заглянул мне в голову, достал наружу все мои фантазии, начиная с девяти лет, и выложил передо мной. Всю сознательную жизнь я знал, что круто — и мне не светит — быть музыкантом. И еще быть черным. И этот Крескин из Тендерлоин выловил и то, и это, и выложил передо мной.

— Я тебя не обманываю, Ник.

Я сохранял внешнюю невозмутимость. Старался встретиться с ним глазами.

Ситуация не лезла ни в какие ворота. Дико противоречила тому, чему учит улица: не вступай в разговоры, не пизди про свои дела, и главное, не давай денег тем, кто предложит тебе купить, потому что входят они в одну дверь, а выходят уже в другую.

Я все это знал, но интуиция говорила мне обратное. Этот тип мне понравился. «Ладно, — сказал я. — Что надо делать?»

— Ниче такова, — ответил он, презрительно сплевывая. — Я тебя знакомлю с Пако — подожди, не уходи — и говорю ему, что ты свой.

— Вот так вот?

— И я не против, если ты устроишь мне «Баскин Робинс» и децл угостишь…

И сложилось так, что это стало началом прекрасной, абсолютно, окончательно и бесповоротно саморазрушительной дружбы. Томми обитал в «Ларкине», отвратной, с одной ванной на этаж и «ПОСЕЩЕНИЯ ПОСЛЕ ДЕСЯТИ ВЕЧЕРА ЗАПРЕЩАЮТСЯ» гостинице.

Он познакомил меня с парнем, у кого можно было взять. Тип в бандане осклабился, когда дедуля в первый раз заржал. Такой весь общительный. Мы обменялись рукопожатием, я тут же выдал ему сотню и получил совершенно немерянную дозу (оказывается, в СФ она идет по полцены, еще одна приманка для туристов), потом мой проводник отвел меня обратно в «Ларкин», как раз под О’Фаррелом, где мы встретили совершенно необъятную бабу, где-то между пятьюдесятью пятью и девяносто, восседавшую на ящике из-под молока за китайским рестораном.

— Тебе повезло, сегодня воскресенье, — объяснил он. — В воскресенье все торгуют. Хочешь затариться, иди в воскресенье.

— Йо, сестренка Бетти, это мой кореш Ник, хороший парень, — сказал он, когда мы свернули в сторону той дамы.

Он нагнулся поближе, так что его губы почти коснулись ее лоснящихся волос. Парик из глянцевитых черных локонов не особо прятал седые кудри.

Леди посмотрела чуть-чуть левее меня, когда он вещал, но промолчала. Томми протянул руку и поправил ее слуховой аппарат. Потом пихнул меня локтем под ребро и кивнул головой на ее лицо: «Как твоя катаракта, сестренка? Нам уже делали операцию?» Он подмигнул мне.

— Томми, — пропела она и протянула покрытую волдырями руку. — Точно Томми!

— Двадцатка, — шепнул он мне, и я сунул ему двадцатку. Он вложил наличность ей в ладонь, когда подносил ее к губам для поцелуя. Улыбаясь, сестра Бетти пощупала между своих массивных ляжек, извлекла старый кожаный кошелек, обвязанный веревкой. Не переставая сиять примерно в нашем направлении, она достала то, что напоминало скомканные бумажные платки, и протянула нам.

— Дай бог тебе здоровья, сестренка. Ник, скажи что-нибудь, чтобы сестренка Бетти запомнила твой голос. Она не только прекрасная женщина. Она запоминает голоса, как ФБР запоминает отпечатки пальцев.

Пожилая леди покраснела. Хоть фотографируй.

— Ну, скажи, не боись, — засмеялся он.

Я открыл рот. Закрыл его обратно, поперхнувшись, и беспомощно поглядел на своего сияющего благодетеля. Утром я проснулся в Лос-Анджелесе, попил ромашкового чаю с Эриком и Тиной на их модной кухне. А теперь даю бабки толстой слепой женщине в кукольном парике за нечто, что хочу получить из ее кошелька. Я не мог говорить.

Когда мы шли к его отелю на Кинг-Джордж я ощущал фасовку у себя в кармане. Насчитал на пять баянов.

Через несколько минут мы проскочили семь ступенек до дома Томми. Насколько я успел разобраться, город поселил там много нищих стариков, кому негде жить. Все одного возраста с Томми или чуть моложе. Все без гроша. Все взглядом желали мне идти на хуй даже после тирады Томми: «Это мой кореш Большой Ник… Может, знаешь. Музыкант. В городе по делам… Инкогнито. Если его увидишь, он ко мне».

Когда Томми толкнул локтем дверь, когда я заглянул и увидел обшарпанную холостяцкую комнату, мне показалось, что всю свою жизнь я был в пути и только теперь оказался дома. Четыре стены с потрескавшейся штукатуркой, засраная раковина и кровать. Как раз уместится один человек со своим баяном… Все, о чем я всегда мечтал. И зачем нужна обстановка, когда задернуты шторы? Только в лежбище Томми я все же заметил рваные черно-белые фотографии, беспорядочно налепленные на стены. Несмотря на запущенность комнаты и вещей, в ней таилось волшебство. На одной фотке наш тощий как жердь, совершенно убитый молодой чел стоял рядом с белым парнем с кошмарными зубами. Оба в наглухо застегнутых рабочих рубашках. Вместе они смотрелись классическими плакатными нарками. Забыв про музыку в руках, я все смотрел и смотрел на старое фото. Косился и косился, пока, не отложив контроль, не встал, обошел заправленную односпальную кровать с армейскими углами и не нагнулся поближе.

— Это…? Да не может быть… Это… — я начал вопрос, потом осекся и посмотрел еще поближе. — Да ладно, блядь, это же Арт Пеппер!

— Сан-Квентин, класс 19, если хочешь, бля, знать, — заржал он.

Он подошел, ткнул костлявым пальцем в другой, загибающийся по краям снимок. Томми рядом с чуваком, выглядевшим как бог. На голову его выше, с самой мечтательной улыбкой, какую я когда-либо видел. «Декстер Гордон. Из „Фолсом“.» Ниже на стене фото с группой парней. По изображению одного, слишком смазанному, чтобы разобрать, он побарабанил пальцами. «Фрэнк Батлер, ударник от бога… А здесь, — мы перескочили на другой старый снимок, — Фрэнк Морган». Он покачал головой, мрачно кивнул, чтобы, как я почувствовал, выразить все величие этого человека: «Мужик почти всю жизнь на зоне. Но теперь откинулся. Играет так же круто, дай бог ему здоровья… А, и вот этот? Чел вот здесь, это Рэй Дрейпер, играл на духовом басу. Ты бы офигел… Старины Рэя Дрейпера уже нету…»

Он вздохнул, отвернулся к раковине и набрал воды.

Мы снова сели, я на складной стул, он — на край раскладушки, и мгновение молча смотрели на разложенное перед нами угощение: несколько комков геры, горсть чистых баянов и — правда, я не видел, когда он успел это достать — открытая фасовка с граммом или около того пушистого белого порошка. Я бы не удивился, если бы он встал и вознес молитву.

Но он дождался, пока я насмотрюсь на кокс, и хохотнул: «Шоб ты не посчитал меня халявщиком, сынок. Всегда надо что-то приносить на общак».

— Да ладно, не хуя ты не халявщик….

— Бляя-аа! — он протянул свои скрюченные пальцы, растопырил руку и дал мне пять. — Ник, чувак, таких, как ты, наши ребята называют бычьем.

Не переставая кудахтать, он со щелчком открыл пластиковую бутылку со спиртом для протирания, которую извлек из-под кровати. Опять полез туда и выудил мятый бумажный пакетик. Когда он его развернул, там оказались ватные шарики. Прижав один из них к горлышку бутылки, перевернул ее, потом смоченной ватой аккуратно протер пальцы и между ними. Затем он передал спирт и вату мне, недвусмысленно намекая, чтобы я сделал тоже самое.

— Старая привычка. Ребята называли «пчиститься» перед дядей. Нельзя грязными руками ширяться дядей.

— Господи, дядя, офигеть.

— Про дядю не слышал? Раньше у нас так говорили: «Ну, пора идти к дяде…» Вот так, понял. Вот это было, мужик…

— Охуеть, — сказал я, — просто охуеть.

Так и было, так и было. Мы тупили, процесс проходил со всей возможной торжественностью. Мы, будто два хирурга, нервно готовились к операции всей своей жизни.

Я вмазался первым, и от качелей у меня мозги растеклись по линолеуму. Когда я все-таки выдохнул — кокаин взрывает мозг, а эйч склеивает обратно — я снова открыл глаза и увидел, что дедуля скрючился на кровати с наполовину спущенными штанами и жалится куда-то между ног, о чем я даже не желал думать.

Он подтянул штаны, повернулся ко мне и голосом, свидетельствующим лишь о невероятном объеме только что закачанной дозы, объявил: «Ты бы, сынок, поискал себе другую хату для ширки. Смотри сюда».

Он закатал рукава и продемонстрировал свои руки. Ничего, только несколько старых подрассосавшихся рубцов на вздувавшихся венах, сбегавших от плечей к ладоням. В остальном, как мягкая слоновая кость.

Сейчас уже было, наверно, около трех или четырех утра. Мы так долго и активно тусовались и ловили приходы, что с трудом вспоминалось, что я успел побывать еще где-то, что-то поделать, а не только балдел и ширялся.

Наступало такое время ночи, когда неважно, насколько ты убился или убивался, реальность снова начинает заявлять о себе. Держать под контролем не получается. Я уже подумывал где-нибудь залечь, чтобы назавтра быть более-менее в форме. Метался между желанием растянуть удовольствие от прихода и начинать испытывать сожаление, что подобно тому, как солнце сменяет луну, уже начало высовывать свою прожорливую маленькую голову. Сожаление, что вообще ширялся.

— Слышь, Томми, — заговорил я, нарушая наше обоюдное молчание, в котором мы сидели уже около часа. — А ты как? Что ты играл?

— Ты же фотки видел?

Не скажу, что он ответил мне сердито. Скорее, чуть более дрогнувшим голосом, чем я замечал до этого.

— Ну видел, — кивнул я.

— И чё не понял, что я инструмента в руках не держал? И выводы?

— Не знаю. Либо ты отнес сакс в ломбард, либо, блядь, вокалист.

— Ха! — фыркнул Томми. Потряс головой, словно пытаясь через силу засмеяться.

— Сынок, сынок! — закричал он с выражением на лице, какого я доселе у него не видел, его голос странно зазвучал. — Ты даже не знаешь, насколько ты угадал.

— Что?

— Что? — он совершенно дико оскалился. — Белый мальчик говорит: «Что?»

Он треснул по подносу, чуть не рассыпал его содержимое по ковру, потом взял себя в руки, сделав долгий, медленный вдох, и собрался со всеми, какие были, силами.

— Ты что, думаешь, — начал он в своей медленной пугающей манере — Джеймс Эрл Джонс под кайфом. — Ты что, думаешь, только сакс можно заложить? Что, серьезно? Ну, так позволь мне кое-что тебе сказать, мой юный друг. И пока я буду говорить, я хочу, чтобы ты меня выслушал.

Он снова помотал головой, схватил со стола один из баянов. Помахал им у меня перед лицом с горящим взглядом: «Сакс — это последнее, что можно заложить, понял? Сакс — это говно. Когда у человека по нулям геры, он пойдет в ломбард, на коленях туда приползет, будет умолять этого мудозвона, жопу лизать этому козлу за кассой».

В его голосе появились визгливые ноты. Пронзительные и истеричные. На секунду я запутался, то ли он дурачится, то ли по правде безумен.

— Ах, мистер Ростовщик, вот вам мой талант! Сколько вы мне за него дадите? А? Вот мои мечты! Моя кровь… Мое будущее… Моя ебучая жизнь… Ах, пожалуйста, пожалуйста, мистер Процентщик, заберите это у меня! Пожалуйста, заберите все, чтоб я еще разок вмазался…

Он замолчал. Резко замолк для драматического эффекта. Понемногу опять заговорил басом. Это было почти страшно.

— А потом он уйдет, — зашипел он, — когда в его потных руках окажутся пятнадцать долларов, потом возьмет фасовку и не знает, что сакс-то больше не выкупит. Ни-ни! Он думает, это только на время, еще на чуток. Но мы знаем. Мы-то с тобой знаем, правда, Ник?

Он вытянул шею, уставил на меня свое испещренное военными шрамами лицо.

— Ну, ага… Ага. Томми…

— Ага, видишь чуваков на стене? Я их прекрасно знал. Может даже, с ними джемовал. Я могу тут сидеть и втирать себе, что играл с этим ебаным Телониусом Монком, а ты можешь верить или нет, но какая на хуй разница, а? И чего? Я продал его, мужик. Поменял все на… ВОТ ЭТО!

Я подумал, что он сейчас отшвырнет баян или кинет им в меня. Но он немного притих. Постарел на двадцать лет и сел на край кровати.

Он дотянулся до ложки, проверил, осталось ли там по децлу дозы, и снова посмотрел в мою сторону. Его глаза горели в свете единственной лампочки без плафона. Что-то мерцало. Потом он улыбнулся. Но улыбка на его губах была на тысячи миль далека от того, что было в его взгляде.

Он откинул голову, и смех, страшный, горький, поразительный, хер знает какой смех вырвался изнутри него.

— Я джазмен, пидор ушастый. Я ширяюсь. Я джазмен, еб ты, джазмен…

Когда я возился с ключом у своего номера, меня грызла невнятная слепая боль, не поддающаяся определению печаль, которая, несмотря на мое состояние, была связана не со мной. А с Томми. Или мне так казалось.

— Господи, боже мой, — услышал я собственное бормотанье. — Господи, боже мой…

Я вдруг вспомнил мужиков из ночлежки на Кинг-Джордж, то как они смотрели на него, когда мы проходили. Как на ненормального.

Да, он обладал изумительным голосом. И в джазе сек фишку. Возможно, когда-то пел. Пару раз выступил. Даже знал или, по крайней мере, встречал кого-то из тех ребят на фотографиях. Он играл с Арт Пеппером, это точно. Вот только… только сам он был с кем-то всего на паре снимков. А остальные — вырезки из газет, наклеенные на стенку.

Он так и ничего не добился. Хотя талант у него, видимо, был. И все шансы. Пока время не ушло. А он выбрал иглу. Прямо как я…

Старый пердун, подумал я. Кажется, засыпая, я даже смеялся.

На следующий день я вошел в тусовку Джона Маргантэлера, маленького опрятного человечка, заправлявшего теми, кто визжал за чистоту наркотиков, Движением за Развитие Интеллекта.

Вместе с бывшим военно-морским геронтологом по имени Уард Дин Моргантэлер написал библию этого движения, «ПРОДВИНУТЫЕ НАРКОТИКИ И ПИТАТЕЛЬНЫЕ ВЕЩЕСТВА: как улучшить интеллект с помощью новейших разработок в неврологии». Изобретатель термина «продвинутые наркотики» Моргантэлер так же походил на «нарко-гуру», как Дэн Куэйл на Чарли Мэнсона.

Моргантэлер очень напоминал молодого республиканца. Пробор Бивер-Кливер, наглухо застегнутая рубашка и все прочее. Когда он сидел за компьютером в своем кондоминиуме в Сан-Франциско, его носки, аккуратно свернутые, лежали в его стоящих рядом рибоках.

Когда я уставился на него, предоставив выполнять всю работу своему микродиктофону, было невозможно не вспомнить предыдущую ночь в Тендерлоине, когда я общался с другим наркоэстетом. Чем на самом деле был преданный героину Томми, как не негативным изображением чистенького типчика, профессионально преданного — и продвигающего — свою любимую химию? По большому счету, вся разница только в наркотике.

Моргантэлер был Ральфом Нэйдером психотехнологии. Свою жизнь он строил на убеждении, что глупость является болезнью, типа полиомиелита или опоясывающего герпеса, и он пришел в этот мир ее победить. Даже когда он вещал, а я сидел, сдвинув брови и мрачно кивая в знак того, что я разделяю все его ценности, параллель между бибоповыми джанки сороковых и менеджерами — любителями колес под пиво девяностых настолько бросалась в глаза, что я кусал себе губы, чтобы не ляпнуть об этом Джону. В своем жутком кумаре я воображал, как Томми живет в одной комнате с Джоном. Томми разводит насчет того, как, бахаясь героином, Колтрейн мог репетировать по двадцать часов в день. А Джон чирикал бы, как Гидергин обставил Силиконовую Долину.

— Наши спортсмены, — заявил он, — одно время этим делом пользовались.

В его голосе звенела убежденность, горячая уверенность искренне верующего.

— Я говорю не только про стероиды. Существует много веществ, стимулирующих образование красных кровяных телец. Среди спортсменов принято применять мультивитаминную терапию. Важно любое вещество, которое поможет им улучшить показатели, хоть немного превысить свои возможности. Мы говорим о том, как сделать себя хотя бы немного лучше, чем установлено нормами. Сегодняшним ответственным работникам необходим интеллектуальный стимул, который обеспечат данные субстанции!

Как бы все не обстояло на самом деле, наш нарядный и подтянутый субъект заглянул мне прямо в левый глаз и гордо объявил: «Когда я думаю о приеме интеллектуальных стимуляторов, я сравниваю это с модернизацией компьютера. Все равно, что поставить 386-й процессор вместо 286-го».

Я проинтервьюировал еще уйму подобного народа, и все время думал только обо одном: «Неудивительно, что мне стыдно быть белым…»

Но еще хуже этого Буржуазного-И-Этим-Гордого фланга интеллектуалов оказалась самопровозглашенная экстремальная группа: Рейверское Крыло. Это направление презрительно морщило свои проколотые носы на фармацевтическое крыло. Собственно стимуляторам они предпочитали аминокислоты и травы. Свои мозги они кормили не всяким вазопрессином или пирацетамом, а штуками с названиями, вполне годными для альбомов, вроде «Полный Втык» или «Псупер Псоник Псайбер Тоник».

Почему-то продвинутый молодняк органического крыла интеллектуалов угнетал меня даже больше, чем правильные мальчики. Земная Девушка, вечно жизнерадостная юная дама из «красношеих», выпустившая собственный аминонапиток, обозванный «Энергетический Эликсир», один раз глянула на мой черный прикид, когда я явился брать интервью, и рассмеялась мне в лицо: «Ох, бошшше мой, посмотри на себя! Просто… ходячий конец восьмидесятых».

Все стало еще хуже. В ходе расследования я подписался сходить к интеллектуалам на главный хит сезона, «Сплошной Рэйв», запланированный на канун Нового года в гигантском Центре моды Сан-Франциско. Вначале, когда меня позвали, я отнесся к мероприятию скептически. Но едва я там оказался в окружении легионов пожирателей экстази в возрасте слегка за двадцать, в колпачках как из «Кота в шляпе», поглощающих аминонапитки и дико скачущих под ритмы трайбал-техно, я увидел зрелище, обрекающее меня экзистенциально подпирать стенки.

Эти рэйвоголики напоминали микроскопических полипов, слипающихся вместе и образующих гигантский коралл. Они славили риф, а не свою единичность внутри него… Вот как я встретил Новый год: в огромном зале с тысячами отплясывающих незнакомцев, и все лучшие друзья. Со своим вечным измученным одиночеством я был там так же неуместен, как атеист на шаманских плясках. Скорее уж я бы стал рогоносцем, чем позволил бы втащить себя в круг на потеху сотни неохипповых подростков.

Вспомнив космический закон сдержек и противовесов, я стал рассуждать так: если я настолько ухайдакался «тупыми» наркотиками, то, употребив равноценное количество противоположных по действию «интеллектуальных», я, по идее, смогу уйти в относительно нейтральном состоянии? Бог свидетель, в одно последующее утро, после того, как я встрял в этой поездке, глупость мне не так чтобы свойственна. Короче, встаем и жрем горсть пирацетамов и хайжерджинов месср. Мимо продефелировали Ренни с Моргантэлером, а я сидел и ждал, когда мой IQ вылезет из болота шестидесятых, и я найду свои ботинки — или вспомню, как их надо зашнуровывать.

Ни фига. Когда медицина оказалась бессильна, я переключился на напитки. Я познакомился с эффектной внешности восточной дамой с бритой головой, представившейся Гоу-герл, и начал с того, что имелось при ней. Называлось «Мозговозбудитель» или «Эрекция подкорки»… я забыл. Вылетело.

Но честно говоря, в тот момент оно помогло. Правда. Конечно, когда я изучил состав — а также состав всяких «ВШТЫРЬСЯ» И «ПСУПЕР-ПСАЙБЕР» — я узнал, что наряду со всеми прибамбасами Нового Поколения: фенилаланин, холин, Ginkgo biloba, эфедра и так далее, там содержалось море старого доброго дяди Кофеина. На банке «ВШТЫРЬСЯ» было заявлено, что напиток является «коктейлем, стимулирующим работу мозговых нейротрансмиттеров, предназначенных для обеспечения энергией утомленного организма и мозга».

Была одна ноотропная фишка, очень полезная и для Томми, и для меня. Вазопрессин. Даже не колеса. Как ни странно, спрей для носа. А в нем, если верить интеллектуалам, ни что иное как питуитарный гормон. Его избыток вызывает такой драйв, что труп встанет и прочтет наизусть «Геттисбергскую речь».

Как раз питуитарная недостаточность вызывает то, что называется «похмельем». И несколько штук вазопрессина — замечательное средство для его снятия.

В той кондиции, до которой мы вдвоем доходили за вечер два или три раза — пока не договорились спуститься и взять крэка — вазопрессин действовал как та гадость, какую закачиваешь в спущенную шину, чтоб доехать до ближайшего сервиса. Далеко не уедешь, но все же не останешься умирать на обочине.

К концу моего пребывания, когда работа была почти выполнена, я переехал из легендарного среди рок-н-ролльщиков «Отеля Феникс» на расположенный неподалеку «Отель Аделайн» подальше Маккалистера. Причин оставаться в городе, по большому счету, не оставалось. Однако очень скоро мой первоначальный порыв снова окунуться в большой наркозагул померк, а ежедневные походы в Тендерлоин к Томми за очередной фасовкой успели стать просто рутиной.

После наших уличных пересечений мы с Томми отправлялись к нему на день или два. Мы забивались на девять-десять, загружались более-менее серьезным запасом, к обеду возвращались в его каморку и готовили первую ширку. Я никогда больше не спрашивал про его джазовую карьеру — а он слез с меня насчет предполагаемых «концертов», которые я должен отыграть в Сан-Франциско.

Не скажу точно, когда жуткая депрессия пришибла меня. Ушел первый шарм от широк вместе со старым бибоповым хреном. Еще одна заморочка белого мальчика. Я почти соскочил, и мой новый друг стал оправданием перед новым погружением в наркотическую трясину.

Куда я отправился после Сан-Франциско? Вернулся в Феникс, потом в Лос-Анджелес. Примерно месяц я носился между двумя городами. Почти не замечая и совсем не беспокоясь, где мне случится оказаться. Это не имело значения. Куда бы я ни отправлялся, я везде встречал самого себя.

В тот вечер, когда я прилетел, я был слишком измотан, чтобы хотя бы обратить внимание на весь тот яд, который щедро выливала на меня Китти. Она нарядилась в свое лучшее платье и взгромоздилась на шестидюймовые «ебливые» каблуки, кои я любил больше жизни. Но я оставался вял.

Я побыл в Фениксе, мирясь с ежедневными наездами со стороны Китти, пока не пришло стопроцентно то время, когда Блэкни уезжают в отпуск в Напу, и тогда перебазировался в Лос-Анджелес. Здесь я, разумеется, должен вести себя прилично, а не как неблагодарная скотина.

Я был словно зомби, который жив ровно настолько, чтобы сознавать, что принадлежит к Живым Мертвецам — и настолько мертв, чтобы быть бессильным что-то по этому поводу предпринимать. Из всех вариантов судьбы, что я обдумывал в самые кошмарные ночи, уставившись в стену и обдолбившись эйчем и крэком, такого я не предвидел. В конечном счете я стал более мягкотелый и буржуазный, чем любой телеписатель, любой дипломированный бухгалтер, любой подвид покупного и продажного человечества, до которого мне случалось докатиться.

В отчаянии я позвонил своему старому редактору из журнала «Лос-Анджелес» — в первый раз я стал внештатником именно там, лет двенадцать назад. Тогда я был их восходящей звездой. После нескольких текстов они дали мне отдельную колонку с заголовком «Внешние границы». Зарвавшись, я решил, что они до меня не дотягивают, и свалил. Послал их куда подальше ради более престижных журналов, более интересных материалов и более солидных денег… Всего того более лучшего, из-за чего я и докатился до нынешнего состояния.

Редактор пообщался вполне дружелюбно. Он не спросил, хотя я слышал, как он было начал спрашивать, где я пропадал. Не спросил, поскольку услышал в моем голосе дрожь. Заискивающую, отчаянную мольбу за попытками говорить небрежно. Во времена моей звездной деятельности в том журнале мы с ним вечно конфликтовали из-за моих отказов делать материалы, заниматься которыми я считал ниже своего достоинства: светской журналистикой. Звездной темой. Подобострастно лизать пятки и сочинять тексты про «Стиль Жизни». И именно это я, разумеется, предложил сейчас. «Знаешь, у меня есть друг…»

И в итоге я сделал текст светской направленности, написав про своего старого кореша Марка Мотерсбау, бывшего вокалиста раскрученного на ТВ DEVO и автора саундтреков. Я познакомился с Марком, когда его подружка Нэнси играла в «Джэки Чардж» в театре bizarro, который я написал вместе с Ринсом Дримом, моим старым коллегой из «Кафе Плоти».

При появлении Марка начались все обычные доброжелательные вопросы. Те, что словно соль на открытые душевные раны. Не такой уж плохой был у меня вид, что хоть «скорую» вызывай. Просто несколько приунылый. Я принадлежу к тем людям, кто вечно хотят что-то СДЕЛАТЬ, но почему-то так до этого и не доходят.

Я застолбился с Марком в «Ле Густиа-Бустиа» или «Бустиа-Густиа» — что-то в этом роде. Какое-то жутко модное утреннее кафе на Сансет-Плаза. Такое заведеньице, где народ, привыкший начинать день с трех плотных завтраков, может посидеть и обсудить дела за вторым приемом круассанов.

Я сто лет не был в подобной обстановке среди деловитых и блестящих. Помню, как вышел из автобуса на Сансет за квартал до кафе. Официантка, случайно запалившая, как я выходил из набитого общественного транспорта, прижала ладонь к накачанным коллагеном губам и чуть не натравила менеджера, когда я — пассажир автобуса — зашел и сел за один из ее столиков на открытом воздухе.

— Джерри, Господи Иисусе! — воскликнул Марк при виде меня. — Тебе что, только что сказали, что у тебя рак?

Как бы мне того не хотелось, я не сказал «да». Это бы не спасло. Вместо этого, я выдал ему сокращенный вариант «Саги о Джерри Стале».

— Но почему? — повторял Марк на протяжении моего скорбного повествования. — Но почему?

Я не мог ему ответить. После завтрака он пригласил меня в свой дом в Хиллз. Он разъезжал на красном скутере, какие «Хонда» подарила всем в его группе для съемок в рекламе пять лет назад. Поскольку второго шлема у него не было, я пристроился к нему сзади просто так, нарушая таким образом принятый в нынешнем году в ЛА закон о шлемах и вызывая тем самым негодовании полиции.

Нас тормознула лысая хуесосина в офицерских погонах. Я стал, что называется, катить на пацаненка бочку: «Что, блядь, преступников не хватает, цепляетесь к приличным людям на скутерах?» В отместку он меня задержал. Марк повернулся к офицерику и проинформировал его, кто он такой.

— DEVO, — повторил юный офицер. — DEVO? Никогда не слышал… Не увлекался канти-вестерн.

Тут Мотерсбау испустил тяжкий вздох, спрятал лицо в ладонях и завыл: «Он про нас не слышал… Никто нас не знает… Мы кончились… Нам пиздец…»

Из-за этого офицер, успев отойти от негодования по поводу моего несносного поведения, не на шутку встревожился:

— С ним… с ним все нормально? Господи! Мужики, я вас обидеть не хотел… Вы что, правда, были очень известные?

Тут все устаканилось окончательно. Офицер Аква Вельт мгновенно успокоился. Ограничился выписыванием мне штрафа — причем даже с извинениями — и заставил меня пообещать, что отведу друга провериться к знающим специалистам.

Когда я закончил свои скромные дела у Мотерсбау и отправился к Таунеру, впечатление было такое, что люди на улице обдолбились плохими спидами. В автобусе дрались за сиденья. Водитель был настроен откровенно враждебно. Толпа представителей Поколения X, усевшись на место Таунера, несла восторженную ахинею насчет анархии. Я был настолько от всего этого далек, что о причине, их взволновавшей, догадывался крайне смутно. Я не читал газет. Никогда не смотрел телевизор. Все, что я знал, это только то, что Таунер отвлекся и оставил ящик с наркотиками открытым, верхний левый в письменном столе в спальне, и я, не теряя времени, сдернул крышку с коробки с пленкой, где он должен был хранить порошок. Спрятал во рту пару расфасованных граммов и защелкнул крышку на место.

Потом я прошел за ним в гостиную. Размышляя, как всегда, когда что-нибудь внаглую коммуниздил, что он, возможно, догадается, что это я, перестанет мне продавать, мне придется снова затариваться на улице, где меня наебут, убьют, каким-то макаром… помешают мне заниматься этой хуйней.

Дело в том, что я уже понял, что самостоятельно никогда не соскочу. Необходимо Внешнее Вмешательство. Божий промысел. Чтобы Ниоткуда возникла Дурь Ex Machina, и мне хошь не хошь, а придется перестать ежедневно шмыгаться и выбрать немного другой способ существования.

И, спасибо Дэррилу Гейтсу, именно так все и случилось.

Возможно, я чересчур обдолбился. Возможно, это произошло бы и не под влиянием волнений. Мне не понравилось то, что я в тот день понял насчет себя. И главное даже не то, что я оставил надежду, позабыв, что в принципе возможен и такой поворот. Так было проще. А встреча со старым другом, прессинг от давно забытого состояния, что кому-то интересна моя персона — вот ужас — заставили меня призадуматься, а вдруг можно вернуться обратно… И напротив, заставили еще сильнее напрячься и про это забыть.

«Ебтъ!» — неожиданно для себя громко произнес я в глубинах своего гаража. Ебть! Позади запертого пустого дома, куда заходить мне не разрешалось. В городе, где я жил, но ничего общего с ним не имел. Я вышел наружу, собираясь раздавить самый большой ком героина, насколько представлялось возможным за один укол. Загнать себя туда, где я находился. В никуда. Где нет мыслей. В сухой и пустой центр бессмысленного существования.

Когда я стырил дозу, я не знал, что она продлит мне жизнь. Я был настолько разбит, и это выразилось в том, что я почти все выкурил у Таунера дома, оставив себе лишь шепотку, чтобы пережить ночь, а потом на следующий день прийти и нарыть себе еще.

Знал бы, растянул бы на подольше. На следующее утро, прободрствовав до рассвета, я решил, что хватит лежать бревном. Еды в гараже не было. Попить тоже. Поднявшись, я проверил сделанную накануне заначку в ботинке. И вспомнив, какой идеальный день мне предстоит — идеальный, значит для меня всего лишь Ноль: что не нужно никуда идти, ничего говорить, ни о чем думать, никого видеть — я немедленно отрубился.

Так оно было для меня. Прекрасный Ноль. Я все курил и курил, пока со стен не запели сирены, от острого дыма паленой резины защипало в глазах, день сменился ночью, и я погрузился в беспамятность. Отлично.

Мне было нужно лишь безвременье. Я напоминал человека, который жрет кислоту, а вокруг падают атомные бомбы. Я уже видел тучи и краски. И что изменится, стань они настоящими?

День, возможно, был тот же самый. Возможно, следующий. В постель я так и не ложился. Заснул в кресле, проснулся с открытыми глазами. Когда ты ничто, когда тебя нигде не ждут, то можно жить и вот так. Засыпать, просыпаться и не знать, прошло десять минут или же десять дней. Заначка почти израсходовалась, но это не проблема. Времени у меня полно. Прогуляться до «7-одиннадцать» у Пико, заглянуть в бар «Молоко Тигра». Взять воды. Так можно прожить. Еда не нужна, если есть ширево.

* * *

Ранний вечер. Полицейские машины мчались мимо меня на север. Потом возвращались и гнали обратно на юг. Странно еще то, что полицейские машины, казалось, были забиты. Не как обычно водила и мусор рядом с ним. Трое спереди, трое сзади. Вдобавок, как они на меня смотрели. Я подумал: «Они догадываются, что я обдолбанный?»

А после: «И что? По фиг». Дорог у меня нет. За что меня могут тормознуть, за распущенные слюни? И все-таки подозрительно тихо. Нервная тишина на дороге и рев впереди. Мотоцикл за мотоциклом.

И что это за хренотень? Может, дело вовсе не в эйче: может, я украл какой-то странный опиум. Накурился до охуения опиума вместо джанка… Явное ощущение нереальности. Я двинул в сторону «7-одиннадцать».

«BMW», тоже под завязку — почему на дороге почти нет машин, а те, что есть, битком набиты? — проносится мимо. Рев черных лиц и большие розовые круги ртов.

Господи! И потом, перед магазином — что? Что, как они говорят, не так с этой картиной?

— Давай! Давай! Давай! — доносились из магазина крики, когда я направился туда. Размышляя, а не зайти ли. Размышляя, поскольку мне пришлось тормознуться на стоянке у незаглушенной серой «Чеви». Мотор продолжал работать, пыхтя, как накачанная амфетамином пума… Подумал: «А где дверь? По-моему, я знал, где дверь. НЕУЖЕЛИ Я НАСТОЛЬКО ОБДОЛБАННЫЙ?»

Черт! А потом я вижу, что двери нет, а стеклянная витрина магазина разбита, часть ее осколков лежит на капоте «Чеви». Я думаю: авария. Тачка снова хуйнула по гастроному и отъехала назад. Повсюду стекло. Хрустит под ногами. А внутри магазина мечется народ. Мужик, напоминающий майянского бога солнца, выскакивает с охапкой блоков «Budweiser», швыряет их на сиденье «Чеви», поворачивается и врезается в женщину, очень похожую на него, с «Хаггисами» в руках, упакованную также плотно, как рубашки от «Братьев Брукс».

Я зашел внутрь и увидел хозяина-индийца в странно величественном тюрбане и форменном пиджаке «7-одиннадцать». «Полиция! — раздирается он в трубку. — Полиция!»

Три негритянки, не старше четырнадцати, пыхтя, выбегают наружу, нагруженные пакетами с замороженной едой. Кажется, что они победили в лотерее «ТВ обед». Туда-сюда. Еще цветные. Все молчат. Быстро перемещаются. Семья латиносов с пятью или шестью детишками, явно родственники Майянского Бога, забрасывают шесть упаковок колы на заднее сиденье «Чеви». Все принесли одно и то же: кола в банках, кола в стеклянных бутылках, кола в огромных пластиковых сиськах.

Я забыл, зачем пришел. Тупо застыл перед холодильником. Наконец, протянул руку и взял бутылку «Перье». Теперь вспомнил. Мне хочется пить. Почему-то я держал ее двумя руками. Обернулся. Увидел, что стало тесно. Табун. Половина черных, половина коричневых и я. El Anglo Estupido.

Направился к прилавку. Полез в карман. У меня нет наклонностей к мародерству. До меня только что дошло, что тут творится как раз мародерство. Это было, как если бы перестал действовать закон всемирного тяготения. Некий фундаментальный закон отменяли и злостно нарушали. Товар уплывал с полок, из холодильников. И прыгал тебе в руки.

Я замер у прилавка. Я сошел с ума? Жду, когда появится Ганга Дин, все соберет и возьмет с меня доллар тридцать девять? Что со мной случилось?

Не пойму, то ли меня плющит, то ли мир спятил. Мне страшно. Я сбит с толку. Я медленно вышел из универмага — я вижу этого служащего каждый день; он меня запомнит? Каково ему, когда постоянный покупатель ворует у него прямо под носом?

Снаружи с «Перье» в руках я вижу, как полицейская машина тормозит у обочины и с визгом останавливается за «Чеви». Шорох осколков под шинами. Радио полиции хрипит от помех.

Черный коп, высокий и мускулистый, выскакивает с пассажирского сиденья с пушкой в руках. «Стоять!» Тесная форма, мелькнула у меня идиотская мысль. Как он, блядь, умудряется двигаться? За ним выскакивает водитель, белый мусор. Жирный. С красной рожей. Обе руки на демократизаторе. «Всем выйти! — кричит он в глубину магазина. Сам внутрь не заходит. — Всем выйти и построиться у стены».

Я вижу их всех. Пассажиры «Чеви»: бабка, дед, два мальчика и три девочки. Младшему вряд ли больше четырех. Старшей девочке тринадцать. Не знаю, что случилось с тремя негритянками. Может, смылись через черный ход.

Лишь я и семейство этих ебаных латиносов. Я встал как вкопанный. Вот так вот? Меня закроют за спизженную бутылку воды?

Представляю, картина. «Мужик, ты за что сидишь?» «А, „Перье“ спер в магазине…»

Господи!

«Ты, съебись отсюда!»

Это орет черный мусор в тесной форме. Показывает своей черной мордой. Белый жиртрест выводит трио негритянок и молочно-шоколадного парня примерно моих лет. У брата наполовину расстегнута рейдерская куртка. Оттуда торчат упаковки с «мясом для завтрака». В руках нарезка копченой колбасы. Белый мусор тычет в него дубиной.

Нас выстроили перед магазином. Появляется еще один легавый. Снова распахиваются двери. Вываливают пять мусоров. Жирный уже достал из кармана наручники. Семья латиносов стоит на коленях. Будто молится. Будто их сейчас расстреляют. Старика уже заковали. Белый коп нагибается, чтобы одеть наручники на женщину.

— Ты, сюда, — снова рявкает черный мусор.

Я начинаю протестовать. «Мясо» глядит на меня. Наши глаза встречаются. Мне хочется сказать: «Нет… вы не поняли… я с вами…»

Но это, разумеется, не так. И никогда не будет. Почему-то мне вспоминается Сэмми. И Рулина. Интересно, они до сих пор прикалываются по крэку.

— Уебывай отсюда, — приказывает один из новых мусоров. Но мягко. Как мужик мужику. Мы все белые парни.

Я начинаю уходить.

Я не оглядываюсь. Где-то на юге дым застилает небо.

Мимо снова проносятся машины, но я их не вижу. Не смотрю.

Вернувшись в гараж, я поставил «Перье». Нашел нычку.

Вывалил на фольгу остатки, огромный комок. Хотелось выкурить это ПРЯМО СЕЙЧАС. Хотелось заторчать ПРЯМО СЕЙЧАС. А потом я бы не парился. Потом не существует.

Я жадно проглотил первую хапку. Закрыл веки. Но не помогло. Молочно-шоколадный Король Мяса к завтраку продолжал смотреть на меня. И молчать. Его взгляд был вполне красноречив.

Я задержал дым в легких. Не выдыхая. Нарочито медленно подошел к телевизору. Я не включал его с тех пор, как переехал сюда. Не знал, работает ли он. Работает. Включил Седьмой канал. Пол Мойер, глас всего американского народа. Неизменное выражение его лица не стереть. Самодовольный умник. Точно так же он бы вел репортаж с конкурса красоты. Я убрал звук. Горящие дома. Из окон вырывается черный дым. Счастливый парень с гнилыми зубами тащит портативный телек. Я включил звук. «Привет, бабуль, — весело говорит Счастливец. — Не волнуйся. Это я несу тебе».

Зачем я вообще торчу? Я спрашиваю себя. Хотя не знаю, откуда в голову пришла такая мысль. Что она значит.

И зная, что потом мне снова захочется, я опять взрываю. Держу пламя под фольгой, ловлю струйку тающей геры, плывущую по абсолютно ровной плоскости фольги на другой ее конец. Не отрываясь от телевизора. Почти стемнело. Я узнаю здание «Сирс» на бульваре Санта-Моника. Десять минут на восток. Звук до сих пор выключен, я вижу в экране свое отражение. Кости и глаза. Образ призрака, наложившийся на картинку. И телевизионщики крадут мое лицо. Тащат аппаратуру прямо у меня из головы.

— Берите, — слышу я свой голос. — Забирайте мозг. Он мне больше не нужен. Я давно от него отказался…

Я ухожу от беззвучного телевизора. Откидываюсь на раскладушку, а вокруг меня ревет ночь. Я слышу истошный вопль на улице. Или, может, смех. Не знаю. Интересно, на дома они тоже кинутся? И если вы не против, хотелось бы знать, людей тоже будут убивать?

Пока меня тащит, они могут стрелять в меня. Пока меня тащит, я надеюсь, что буду застрелен. Потому что завтра…

Я нащупываю невыкуренную дозу на фольге. Вот она.

Всю ночь я слушаю звуки далекой войны. Смотрю беззвучные репортажи по ТВ. Потом, едва рассвело, что-то случается. Приглушенный стон. Словно умирает большое животное. И картинки в ящике гаснут. Я пробую зажечь свет. Тоже нет. Электричество кончилось.

Я снова беру фольгу. Там еще осталось. На пару нормальных хапок. Или три маленьких. Блин. Я снимаю трубку. И кому будем звонить. Аппарат тоже мертв.

Часов у меня нет. Эрик оставлял будильник перед отъездом с семьей в Напу, но куда он задевался, не знаю. Двигаться особо не тянет. Но надо. Если я докурю ништяки, то смогу добраться на автобусе до Таунера.

Блядь. Даже прихода не хочется. Я не страдаю. Но толкаться в автобусе тоже не привлекает. Стоять и вдыхать пары химикатов от голубой краски для волос у дам, рассекающих от Фэйфэкса и обратно. Зачем они это делают? Задумываюсь я неожиданно для себя. Почему голубой? Когда сидишь рядом с ними, пахнет «Графом Шейбом»: «99,99 доллара! Окраска любых волос в любой время. 99,99 доллара!..»

Я стою на автобусной остановке на Фэйрфэкс и Олимпик, как мне кажется, вечность. Рядом всего один мужик. Дед. Но мы не разговариваем. У него встревоженный вид. В руках газета. Он уткнулся в нее носом. Я различаю, что это дорогое издание. Наверно, подобрал где-то на помойке.

У меня, должно быть, жуткий вид. Не помню, когда я последний раз мылся. Или менял одежду. Иногда Таунер разрешает мне принять у него душ. Он знает, что я живу в гараже… Может, сегодня помоюсь. Одолжу носки или что-то в этом роде.

Наконец, останавливается машина. Старая синяя развалюха. Впереди сидит пожилая пара. Симпатичные. «Герман, — зовет пожилая дама, — Герман…»

Мужик не отрывается от газеты.

— Герман!

Я хлопаю его по плечу, и он, вздрогнув, начинает озираться. Потом замечает пожилую даму и расплывается в улыбке.

— Герман, здорово, что мы тебя нашли. Остановили все автобусы. Из-за беспорядков. Это ужасно.

Мужик по имени Герман на мгновение оцепенел, затем дама протянула руку и открыла заднюю дверь, и Герман сделал шаг вперед, складывая на ходу газету, и сел в машину.

Секунду дама изучает меня. Как давно я последний раз смотрелся в зеркало? Представляю, какой у меня видок. Я почувствовал, что она напряженно размышляет, предлагать ли меня подвезти? Мне стало за нее неловко. Не хотелось ставить ее в неудобное положение.

Когда они отчаливают — а я делаю вид, что вовсе и не хотел, чтобы меня куда-то подвозили — я стою еще с минуту. Ситуация никак на меня не подействовала, но я знал, что скоро это случится. Знал, что вот-вот. Я отправляюсь обратно в гараж вниз по Фэйрфэкс, через Олимпик.

Мысль, которую я отгонял, ошарашивает меня на полдороге. Кажется, я могу ее прогнать не более чем на двадцать секунд. «У МЕНЯ НЕТ…»

Блядь… У меня нет дозы. Вообще… Я медленно иду. Пытаясь заставить себя поверить, что если идти медленно, я сэкономлю силы, если не думать про свое положение, оно перестанет существовать.

«Все будет ништяк, — убеждаю я себя. — Все будет о’кей».

И все же, оказавшись дома, я начинаю метаться по гаражу. Обыскиваю фольгу, ищу забытые крошки. Мгновенно разворачиваю стрежень, через который курил. Остатков хватит, может, укола на полтора. Это спасет меня минут на десять, а потом все станет плохо.

Не будет плохо, помню, твердил я себе. Будет отлично.

Я хватаюсь за телефон — хотя помню, что он умер. Потом пробую врубить ТВ. Электричества до сих пор нет. Блядь. Я уже даже «Перье» почти допил. Зачем, спрашивается?..

Остается только ждать. Сижу. Вдыхаю — но воздух на вкус как окислившаяся батарейка. Выдыхаю — но от дыма слезятся глаза.

Я не плачу. Это от воздуха.

«Ничего, — говорю я себе. — Ничего».

Я слышу крики людей. Я слышу стоны, смех гиен, звук ломающегося метала и бьющегося стекла. Я слышу визги, но они далеко. Или я так себя убеждаю.

Первая трясучка начинается лишь на заре. Я пережил как-то день и ночь, не двигаясь. Если не шевелиться, решил я, то все будет нормально. Если не тратить энергию.

Наконец, ништяки торкнули. И скрючившись, как больной котяра, я нашел местечко в саду за зарослями мяты, там присел на корточки и изверг из себя тонну, как мне показалось, ядовитой желчи. Туалетной бумаги у меня не было. Газет тоже. Ничего кроме старых номеров «Путешествий и Досуга». Их высококачественными страницами я и подтерся. Почему-то жеманные изображения королевской семьи Нидерландов показались моему зудящему и страдающему сфинктеру мягче, чем все остальные печатные — материалы. Не хочу на сей счет ставить научных экспериментов, но если окажетесь в моей ситуации, берите, что окажется под рукой, проверите…

Воды тоже нет, а это хуже. Я уверен, где-то должен быть насос, какой-нибудь наружный кран, но мне слишком плохо, чтобы ползать и искать. В приступе паранойи, совпавшей с кумарами, я вообразил, что соседи увидят, как я рыскаю у дома, и вообразят, что я выбираю, в какое бы окно вломиться. Не могу быть уверен, что меня не пристрелят на месте. Прицелятся из 38-миллиметрового и попадут мне прямо в лоб. Это-то не страшно. Больше всего я боюсь, что они вызовут полицию. Тогда я не сознавал, что полиция и сама открыла огонь. Первыми узнали новость во Флоренции и Нормандии. Я же существовал в отрезанной от внешнего мира реальности.

В то утро электричество ненадолго дали — кажется, это был ДЕНЬ ВТОРОЙ — и я полежал, прижав подушку к груди и истекая потом в своей непроветриваемой жестянке, и смотрел, как мародеры разъезжают в такси, люди с обезумевшими глазами кидаются камнями, а будущая легенда Реджинальд Денни меняет форму своего черепа на будущую легенду Дэмиан Уильямс.

Я бы посмеялся, если бы в тот момент мне не хотелось так сильно плакать, и мне мешала только зеленая слизь во рту, о которой даже думать не хотелось… Блевать потянуло после обсера, но раньше слез. У этих штук собственные законы. Почему мне не приспичило просраться после заката, когда я бы посидел на корточках без ощущения, что на меня наведены какие-то сверхмощные окуляры, и они следят за каждым моим малейшим движением… Это один из глобальных вопросов, на который я не в силах ответить.

Нет, куда проще свернуться клубочком на животе и переворачивать подушку, когда она промокает, то есть приблизительно каждые полчаса. Но очень приблизительно. Часов у меня не было. Чувства времени тоже. День дробился на отрезки между походами в кусты. В приступе слабости я совершил ошибку и облегчил кишечник на грядку с какими-то адскими овощами, оказавшейся прямо у меня под окном. И когда гаснет солнце, причем, как кажется, с особой мстительностью, словно мало ему соседских огней, оно тоже хочет внести свою лепту, мне даже рассказывать неохота.

Не знаю, как чувствовал себя остальной город. Я смотрю телек, но забываю, что то, что показывают, происходит всего в двух милях от меня. Точно так же я бы смотрел сюжет про Вьетнам. Благодаря своим изнывающим кишкам и жутким спазмам в затылке, я забываю, что сижу в центре Сайгона… Единственный приятный момент в моем положении. Я настолько далек от всего… Я срываю простыни с матраса. Я промочил их насквозь, и сохнуть они не собирались. И я просто сдираю простыни и стелю их на полу, где было прохладнее. Если прижать лоб к линолеуму, почти помогает… Почти… приносит облегчение.

Я засыпаю, или что-то в этом роде, с работающим ТВ, и когда проснулся, то не понял, то ли отзывающиеся у меня в мозгу эхом слова исходят из телевизора, то ли я сам произношу их вслух. Или то или другое. Картинки из ящика вторглись в мои сны.

«Я ГОРОД В РУИНАХ, — вдруг услыхал я свой декламирующий голос, — Я ГОРЮ, НО МЕНЯ НЕ УНИЧТОЖИТЬ…»

Слова выходят из меня, пугают меня, выводят из состояния полуступора, где я упорно стараюсь пребывать. Если бы я знал, как мне повеситься, непременно бы повесился. Но я всегда плохо вязал узлы. И вообще, у меня руки не из того места растут. Кажется, я ничего не умею нормально делать.

Самое жуткое — это когда я выползаю наружу, уткнувшись носом в грязь, рот забивает какая-то мерзотная слякоть, язык вываливается на землю, мокрую от моей мочи и жидкой рвоты. Не отличишь, где грязь, а где блевотина. А когда я пробую встать, хотя бы чуть приподняться, чтобы ползти, чувствую, как пальцы тонут, вязнут в дымящемся, повсюду разбросанном говне, чей след тянется за мной, как за больным слизняком.

Блядь, холодно как-то…

И собрав все силы, я обхватываю себя руками и ощущаю, как покрываюсь непонятной жирной пленкой… Ебаный иконостас, я же голый! Удается повернуть голову, разглядеть бледную простынь, которую притащил за собой. Я, видимо, вышел — я вышел? Или выполз — видимо, как бы то ни было, оставил свой неприкосновенный запасец завернутым в этот вонючий перкаль…. Я не знаю. Как бы я не начал, думается мне, вот так я закончил. И разве это не история моей жизни? Разве, дамы-господа, можно тут что-то добавить?

Кое-как я перекатился на спину. Прикосновение грязи к спине приятнее, чем к животу. И лежа вот так, я воображал, что вижу огни. Оранжевые языки пламени, лижущие небо. Задевающие зеленые верхушки деревьев, качающиеся надо мной и кажущиеся бледно-золотыми. Бледными и ослепительно золотыми.

Что-то щекочет мне кожу. Я чувствую прикосновение к лицу и думаю: перья? Это возможно? Я попал в какой-то рассказ Гарсии Маркеса, где моя жизнь заканчивается с тихими перьями, падающими с небес на многострадальную плоть? Но нет, осеняет меня, нет, это не перья, это сажа… парящие, легче воздуха остатки бог знает чего. Потому что теперь небо потемнело. И вроде стало светлее… Глубокого и пыльного на вид серого цвета. Неестественная, но, странным образом, меня успокаивающая тень. Мягкая, как грудка у голубя. Мягкое, как пепел. Больше мне ничего не надо. Полежать на груде пепла, уплыть, дать унести себя тяжелому воздуху. Унесенный и забытый…

Изнанка мира, размышляю я, глядит через мои воспаленные глаза, низ стал верхом. «Значит ли, — спрашиваю я, через силу улыбаясь, чувствуя, как на губах лопается вонючая корка засохшей грязи, — значит ли это, что мертвые спустятся с неба… восстанут из земли, где они похоронены…?» Хорошо бы, отвечаю я себе. Я готов. Успел приготовиться.

Может, это и есть все, что было… Все-все, что вело меня к этому моменту в грязи, готовило меня к встрече с мертвыми. Готовило меня к встрече с отцом. С моим отцом, о котором я никогда не позволял себе скучать. Никогда не оплакивал. Который даже сейчас, как мне кажется, следит за каждым моим шагом, качая головой и печально хмурит брови, от чего его сын становится все хуже и хуже, падает все ниже и ниже…

Пора встречаться, папа. Если я упаду еще пониже, я окажусь в земле вместе с тобой…

И что ты скажешь?

Я скажу, прости.

А потом что скажешь?

Потом скажу, что все позади.

И, каким-то чудом, а может, и не чудом, все так и было.

Я снова очнулся на полу гаража, как мне казалось, утром третьего дня. Ощущение такое, будто проспал тысячу лет. Я чувствовал легкость. Я знал, не только потому, что я окончательно соскочил, но потому что я так долго постился и очистил себя с таким неистовством от всех гадостей. Отец, вдруг осенило меня, умер в гараже.

Тут же встав на ноги, собрав грязные, заскорузлые простыни и одеяла, я вышел наружу на маленькое патио между гаражом и запертым домом. И, как в плохом кино, небо стало сияюще голубым. Наверно, так произошло в «Волшебнике из страны Оз», когда Дороти выходит после урагана из своего домика, и мир из черно-белого превращается в цветной.

Я подобрал перед собой, будто всю он жизнь там лежал — и, конечно, так оно и было — смотанный шланг насоса. Не знаю, как я его проглядел. Наверно, не хотел находить.

Насчет соседей я больше не волновался. Теперь я пришел к выводу, что у них хватает и других забот, помимо обляпанного грязью белого человека, смывающего собственную блевотину из шланга во дворике рядом с ними. Их это не удивит, я уверен, ведь за последние несколько дней всем пришлось пережить доселе такие ужасы, какие им и во сне не снились.

Я осознал все ранее возможные кошмары. Мне, в моей поразительной легкости, это удивительно придавало сил. Бояться больше нечего. Потому что все, чего я боялся, уже произошло. Я заставил это произойти. И вот я очутился здесь — с чувством освобождения, которое доступно лишь мертвым.

На одну странную секунду я заподозрил, что действительно уже умер. И поймал себя на том, что смотрел через плечо через открытую дверь провонявшего гаража на тени, просто чтобы убедиться, что мое тело все еще здесь. В любом случае, я бы не удивился.

Теперь это стало неважно. Все неважно. Накипь вскипела на поверхности и выгорела, осталось лишь то, что должно остаться.

Я поднял шланг над головой, включил насос и поднял лицо под поток воды.