1 мая 44-го Верховный главнокомандующий И.В. Сталин издал приказ № 70, в котором говорилось: «Но раненый зверь, ушедший в свою берлогу, не перестает быть опасным зверем. Чтобы избавить нашу страну и союзные с нами страны от опасности порабощения, нужно преследовать раненого немецкого зверя по пятам и добить его в его собственной берлоге». Эти слова помнят все фронтовики.
Мы добили зверя в его берлоге. Надо было строить новую жизнь. Честно говоря, служить в Германии мне не хотелось. Там все было чужим, а на это чужое я уже насмотрелся. Но не мне решать. Приказ. Этого требовала обстановка. Никто из летчиков, штурмовавших Берлин, не вернулся сразу домой. Наша армия осталась в Германии, 2-я воздушная армия генерал-полковника Красовского расположилась в Австрии, 4-я воздушная армия генерал-полковника Вершинина – в Польше. Красовский звал меня служить к себе, но я отказался. Не видел смысла в том, чтобы без какой-то цели переходить из одной армии в другую. И еще понимал, почему Красовский меня звал. Дело в том, что он был сильно обязан отцу. Всем – и жизнью, и карьерой. Красовский начинал служить еще в царской армии, участвовал в Первой мировой, дослужился до унтер-офицера. Это унтер-офицерство ему пытались припомнить в Гражданскую войну. Несмотря на то, что он с первых дней революции сражался в Красной Гвардии. Отец помог Красовскому отбиться от нападок, поручился за него. Видимо, потому Красовский и хотел, чтобы я служил под его началом, – отплатить добром за добро. Но я не хотел ходить в любимчиках.
Больно слушать обвинения в адрес отца. Хоть кто-то бы выступил против, в его защиту. Хоть кто-то бы вспомнил, как отец ему помог. А он ведь многим честным людям помогал отбиться от вражеских нападок.
Сложилось так, что именно Красовский сменил меня на посту командующего ВВС МВО. Я был рад этому. Мое «хозяйство» попало в хорошие руки. До меня доходило, что в качестве моего преемника рассматривалось несколько человек, например генерал-лейтенант Соколов-Соколенок. Не имею причин сказать о нем плохо, но он больше профессор, нежели летчик. Такого нельзя ставить командовать авиацией целого округа.
Сначала мне казалось, что после Победы я заскучаю, но я ошибся. Дел было невпроворот. Вот когда в полной мере пригодился мне опыт, полученный в инспекции ВВС. На какое-то время я превратился в завхоза. Решал хозяйственные вопросы – размещение, снабжение, строительство. Особо следил за тем, чтобы мои бойцы вели себя порядочно с местным населением. Тогда разные были настроения. Многие считали, что все немцы враги и человеческого отношения не заслуживают. Не только солдаты и офицеры, маршалы с генералами так считали. Приходилось напоминать, что фашист и немец – это разные понятия, что не все немцы враги. Про Тельмана напоминал, про Энгельса, про то, что Красная Армия с мирным населением не воюет. Про боевую учебу тоже не забывал. Мои летчики тренировались регулярно. С горючим случались перебои, приходилось иногда надавить, чтобы получить свое. В 53-м мою заботу о боевой подготовке личного состава пытались представить таким образом, будто я получал горючее, предназначавшееся другим дивизиям, и продавал его на сторону. Я рассмеялся в лицо следователю, когда услышал эту чушь. Ладно, из столовой могли продать на сторону, то есть кому-то из местных, несколько буханок хлеба. Такое бывало, и с этим нещадно боролись. Но кому я мог продать тонны горючего? В Германии, в нашей зоне, в 45-м? Кому, кроме наших войск, оно было нужно? Кто там еще ездил или летал, кроме нас? Если, говорю, вы взялись выбивать лживые показания из моего начальника АХО, так хоть выбивайте с умом, так, чтобы им поверить можно было. Лучше бы про фотопулеметы, но ведь это неинтересно. Трудно представить, что фотопулемет можно продать кому-то на сторону. До такой явной чуши даже мои следователи не додумались. Хотя, признаюсь, фотопулеметы пару раз получал в обход других дивизий, было такое. В том, что касается боевой подготовки личного состава, я не останавливался ни перед чем. Надо, значит, будет. Нет ничего важнее боевой подготовки. Весь смысл жизни военного летчика в готовности номер один. Когда сидишь в кабине и ждешь команды. Только одна мысль – выполнить приказ. И высшая радость – вернуться с победой. Чтобы сам невредим и все, кто с тобой вылетал, тоже вернулись. Вот пишу сейчас, а мысли переносят меня в кабину самолета. Здоровье уже не то, чтобы летать, да и не пустят меня. Но в мыслях или во сне я летаю часто. Ощущение полета – это как праздник. У меня отобрали все – свободу, призвание, положение. Теперь хотят отобрать отца. Разве я не знаю, почему меня выпустили на год раньше. Знаю. Поняли, что сломать меня не получится, и решили действовать иначе. Не угрозами, а уговорами. Для того и свободной жизни понюхать дали, чтобы был посговорчивее. Выпустили, квартиру дали, путевку, деньги какие-то выделили, обещали вернуть все, что отобрали в 53-м. Только согласись с тем, что мы правы, осуди отца. К Якову тоже примерно так же подступались. Но в нашем роду предателей нет. Не такие мы люди. Не так воспитаны.
Когда война закончилась, у всех нас было такое чувство, будто мы к жизни вернулись. В полном смысле этого слова. Все радости стали нам доступны. Каждый день радовал. Любовь, опять же. Поскольку я был свободен, с Галей мы расстались, я позволял себе интересоваться женщинами. Интересовался не просто так, а с дальним умыслом. Подбирал себе подругу жизни, новую жену. Без жены дом не дом, да и детям моим нужна была женская рука. А то с ними получалось совсем как со мной после гибели мамы. Отец на работе, дети растут под присмотром горничных и охраны. Люди, конечно, свои, детям плохого не сделают, но дело не в этом. Нужна материнская ласка, материнский присмотр. Надежды на то, что удастся помириться с Галей, у меня уже не было. Мы разошлись окончательно. Галя даже из Москвы уехала. Я, признаться, был очень удивлен, когда она в первый раз приехала ко мне на свидание, да еще и дочку Надю с собой привезла. Думал, что забудет меня с концами после ареста. А вышло наоборот. А те, на кого надеялся, поспешили меня забыть.
В Дальгове у меня был роман с медсестрой Соней Лукьяновой. Чувство наше вспыхнуло в одночасье, но так же быстро и догорело. Наверное, мы были слишком разными людьми. И Соня меня почему-то боялась. Не в том дело, что я ее пугал чем-то. Такого, разумеется, не было. Она просто боялась и не верила, что полковник, комдив, сын Сталина может иметь к ней какой-то интерес, кроме того самого. А мне Соня очень нравилась. Она была веселая, задорная, голосистая. Пела так, что заслушаешься. Сам я петь толком не умею, но красивое пение слушать люблю. Вскоре Соня вышла замуж за майора-танкиста. Я так понимаю, что с ним ей было просто и понятно. Я человек простой и никогда не кичился тем, чей я сын, но некоторые люди придавали этому слишком большое значение. Я это сразу чувствовал по тому, как они со мной держались. А про Соню сначала думал, что она застенчивая, но, как оказалось, ошибся. Кто на молоке обжегся, тот на воду дует. Я решил, что теперь стану искать себе жену в других кругах. Скоро нашел. Стоит только захотеть по-настоящему, и найдешь.
Мне понравилась Катя, дочь маршала Тимошенко. Она была старшей в семье, рано осталась без матери. Катя казалась мне серьезной, ответственной женщиной, способной стать не только мне женой, но и матерью моим детям. У Кати самой была мачеха, она должна была понимать, что к чему. И отзывались о Кате хорошо, уважительно. Мне в таких делах советчики не нужны, но я помню, как отец однажды сказал мне грузинскую поговорку. В переводе она звучит так: «Когда выбираешь жену, надо больше верить не глазам, а ушам». У нас с Катей было много общих знакомых. Тех, к чьему мнению можно было прислушаться. Сыграло свою роль и место, где разгорелся наш роман. Сочи – море, курорт, легкая атмосфера. Это был первый мой настоящий отпуск с начала войны. Когда не лечишься, не отсыпаешься впрок, а просто наслаждаешься отдыхом.
Не стану долго распространяться о причинах, по которым у нас с Катей не сложилось. Скажу, что тут уже я повода не давал. Если и изменял ей с кем-то, так только со службой. Но мы с Катей были очень разными людьми. И взгляды на жизнь у нас сильно различались. Это открылось не сразу, а после того, как мы начали жить вместе. Одно время я успокаивал себя тем, что стерпится да слюбится, но не слюбилось. Обидно было ошибиться с выбором во второй раз, но что тут поделаешь. Все кругом не сложилось. У нас с Катей не сложилось, у нее с Сашей и Надей тоже. Катя обижалась, замыкалась в себе, подолгу ни с кем не разговаривала, что делало домашнюю обстановку невыносимой. Жизнь учит нас терпению и прощению, но нельзя терпеть и прощать бесконечно. Терпения хватило на два года.
Победа и возвращение к мирной жизни были огромной радостью. Но эту радость омрачало беспокойство за отца. Неимоверное напряжение военных лет не могло не сказаться на его здоровье. Отец всегда производил впечатление крепкого человека. Он на моей памяти никогда не болел, а в 45-м у него начало подниматься давление, сердце начало прихватывать. Но отец, несмотря на это, продолжал работу. В феврале был в Ялте, в июле в Потсдаме. В Потсдаме я увидел его другим, постаревшим, уставшим. Сердце больно сжалось, я осознал, что отец не вечен. Понял, что когда-нибудь настанет день, когда мы простимся навеки. Отец по моим глазам понял, о чем я думаю. Усмехнулся, погрозил мне пальцем и сказал, что не спал несколько ночей. Не мог уснуть ни на минуту, потому что ехал на поезде через разоренные войной области. Я понял. Это была очень тяжелая картина. Особенно для такого чуткого человека, как отец. Люди разные. Один увидит руины и спокойно поедет дальше. А другой подумает о людях, которые когда-то здесь жили, о том, что пришлось им вынести, о том, какое это ужасное горе – война. Отец, кроме этого, еще и думал о том, как бы поскорее все восстановить. Восстанавливать разрушенное начинали еще во время войны. Буквально на второй день после освобождения. Но в 45-м еще мало что успели сделать. Я предложил отцу полететь из Потсдама в Москву на самолете. Сам вызвался сесть за штурвал. Еще со времен авиашколы была у меня такая мечта, прокатить отца на самолете. Но все никак не удавалось. Отец отказался. Сказал, что еще не все успел рассмотреть и что планирует на обратном пути провести в вагоне несколько совещаний. «Все только начинается», – сказал отец на прощание. Я сначала понял его слова так, что, мол, страну восстанавливать только начинаем. Лишь после того, как американцы сбросили бомбы на Хиросиму и Нагасаки, я сообразил, что имел в виду отец. Он имел в виду, что война не закончилась. Настоящее противоборство двух систем – социализма и капитализма только начинается.
Отец запрещал врачам и подчиненным распространяться о состоянии своего здоровья, но у меня был уговор с Поскребышевым. Тот тайком извещал меня, если отцу становилось плохо. К счастью, с осени 45-го здоровье отца пошло на поправку, заметно улучшилось. «Это японцы не давали мне покоя, – шутил он. – Как только их разбили, стал хорошо себя чувствовать».
Хорошо выразился писатель Фадеев в своем «Разгроме»: «был человеком особой, правильной породы». Эти слова как нельзя лучше подходили к отцу. Именно что особой. Именно что правильной.
Сейчас меня хотят заставить отречься от отца, а тогда, пока он был жив, пытались опорочить меня в его глазах. Пытались не раз и не два. Кто-то из зависти, кто-то преследовал далеко идущие цели. Причем делалось все искусно. Не напрямую, а намеками, оговорками. Например – случай с «Паккардом». Я про себя потом прозвал этот чертов «Паккард» троянским конем, потому что от такого «подарка» мне вышли неприятности. Генерал Чуйков, как страстный автомобилист, собрал в своем штабе много хороших трофейных и нетрофейных машин. Среди них был серый «Паккард», который очень мне понравился. Я повосхищался им вслух. Сказал, что хороша машина, да и только. Не намекал и, тем более, не требовал, чтобы ее отдали мне, в мой штаб. Побираться и вымогать не в моих привычках. Но технику я люблю и понимаю. Почему бы не восхититься, если машина того заслуживает? Кое-кто решил извлечь из этого свою пользу. Пишу «кое-кто», потому что имени человека, устроившего эту интригу, я так и не узнал. Машину мне передали по распоряжению Жукова, но я не могу утверждать, что он был организатором интриги. Возможно, что его использовали без ведома. Я обрадовался, машина была хорошей. Плохая бы мне не понравилась. Начал ездить на ней. Вдруг звонок отца. И сразу первым вопросом: «Василий, это правда, что ты вытребовал себе «Паккард»? По какому праву?» Я сразу понял, что к чему. Раз «вытребовал», значит, кто-то пытается мне ножку подставить. Объяснил отцу, как все было. Следующий вопрос: «А не кажется ли тебе, что слишком бурно восхищаешься этой американской машиной?» Нет, говорю, не кажется. Разве нельзя сказать, что машина хороша, если она и в самом деле хороша? Что тут такого? Отец очень не любил, если ему вопросом на вопрос отвечали. Я это знал, но тут случайно вырвалось. По моему тону и по тому, как смело я разговаривал, отец понял, что я ни в чем не виноват. Он сам в то время еще ездил на «Паккарде», его ЗИС только-только до ума доводился. «Если машина хорошая, то сказать можно», – согласился со мной отец. «Я завтра же верну машину Жукову!» – сказал я. Сегодня бы вернул, прямо сейчас, но разговаривали мы поздно ночью. «Не надо возвращать! – осадил меня отец. – Дали, так пользуйся. А то люди подумают, что ты считаешь этот автомобиль слишком плохим для себя». «Паккард» пришлось оставить. На «Паккардах» тогда не только отец ездил, а все члены Политбюро.
С «Паккардами» мне вообще не везло. В 1952 г. я приобрел в личную собственность «Паккард». Чин по чину, заплатил, оформил документы. На следствии одного из моих адъютантов заставили оговорить меня – сказать, что якобы эта машина приобреталась для автомотокоманды ВВС Московского округа, а я решил ее присвоить, потому что она мне очень понравилась. Я сразу вспомнил ту послевоенную историю. Похоже ведь. И не только марка автомобиля совпадает, но и общий дух. Душок. Гнилой душок лжи. Мое пребывание в Германии дало возможность врагам обвинить меня в присвоении трофейных ценностей. Выплыли откуда-то целые грузовики с добром. «Где все то, о чем вы говорите? – спросил я у следователя. – Если я присвоил все это барахло, то где оно? Дома? На даче?» На это следователь, как заправский фокусник, вытащил из папки новую бумажку. Протокол допроса, в котором рассказывалось, как я заставлял адъютантов и жену торговать незаконно полученным трофейным добром. Целое «трофейное дело» раздули! Но трофейное дело конца 40-х было правдой, а не выдумкой, как в моем случае.
1 марта 1946 года мне было присвоено звание генерал-майора. Поскребышев по секрету рассказал, что меня добавил в список отец. Сам, своей рукой. Все так привыкли к тому, что отец меня вычеркивает, что и в списки включать перестали. «Поздравляю! Ты первый генерал в нашем роду! – сказал отец во время телефонного разговора, который состоялся на следующий день. – Как говорили раньше: «Дай бог не последний». Я оценил шутку отца. Он никогда не был генералом. В 43-м году он стал маршалом, а в июне 45-го генералиссимусом. Когда я поздравил его с присвоением этого звания, отец недовольно сказал: «Зачем оно мне? Это Конев с Рокоссовским придумали, чтоб я был генералиссимусом. А Жданов предложил Москву в город Сталин переименовать. Как будто мало одного Сталинграда». Скромность отца – это не миф. Он на самом деле был очень скромным человеком. Все видели, как он одевался, многие помнят обстановку его кабинета и его дачи. Отец привык обходиться самым необходимым и от своих товарищей, и от нас, детей, требовал того же. Если кто-то из близких знакомых бывал уличен в пристрастии к роскоши, отец едко его высмеивал. Он мог одним словом пригвоздить так, что человек запоминал на всю жизнь. Если же тяга к роскоши принимала выраженный характер, переходила границы, следовало наказание, подчас весьма суровое. Трофейное дело – наглядный тому пример. Оно показало, что в Советском Союзе нет никого, для кого законы не писаны. Но отец никогда не требовал от других того, чего не делал сам. Это было для него невозможно – самому купаться в роскоши, а других призывать к скромности. Сейчас распускаются самые невероятные слухи об отце. В том числе и о каких-то немыслимо роскошных пирах, которые он якобы устраивал. На самом деле то были обычные банкеты, посвященные разным событиям. Праздничный стол, банкет же – это праздничный обед, но никакой немыслимой роскоши не было. Или роскошью считают то, что для того, чтобы сделать приятное иностранным гостям, готовили какое-нибудь их национальное блюдо? Но это же простая дань уважения, принятая во всем мире. Поляки, когда устраивали банкет, угощали нас пельменями. Немецкие товарищи – борщом. Нам было приятно.
Скромность отца сочеталась с человечностью. Есть у меня один способ определения душевных качеств человека. Вывел я его, наблюдая за людьми и сравнивая их реакцию на трагические события. Случись какое происшествие, одни интересуются только материальным ущербом, а другие непременно спросят о людях. Кто пострадал? Есть ли погибшие? Остались ли у них семьи? Многих интересует только одно – степень ущерба и когда будут ликвидированы последствия. Отец же всегда спрашивал о людях. Мне несколько раз приходилось докладывать ему в мирное время про то, что где-то разбился самолет. Казалось бы – что такое один самолет для товарища Сталина, который думает о судьбах миллионов? Но отец никогда не забывал о людях. Напоминал, чтобы позаботились о семьях погибших, хоть и знал, что я не забуду, помогу непременно. «Человека не вернуть, но для тех, кто остался, надо сделать все возможное», – говорил он. Я тоже такой, как отец, людское горе воспринимаю как свое личное горе. Когда разбивался кто-то из моих летчиков, я ночами не спал, прикидывал, как можно было этого избежать. Ну и вообще старался помогать людям, чем мог. Говорю об этом без рисовки. Незачем мне рисоваться. Был такой случай, когда я командовал дивизией. Сотрудница из столовой пожаловалась на то, что ее дочка второй год не может поступить в Химико-технологический институт, срезается на экзаменах. Мать очень расстраивалась, говорила, что дочери приходится работать, готовится к поступлению она вечерами, видимо, недостаточно готовится. Это была семья летчика, геройски погибшего под Сталинградом. Фамилию я не указываю намеренно. Не хочу, что бы кто-то много лет спустя корил его дочь тем, что в институт ей помог поступить Василий Сталин. Рассказываю с другой целью. Я решил помочь женщине, которую знал с хорошей стороны и уважал. Позвонил в Москву, в горком, Попову, с которым был знаком, и попросил помочь дочери героя. Попов все устроил. Через несколько дней мне позвонил отец. Кто-то рассказал ему об этом, причем представили так, будто я оказываю «протекции» молодым девушкам. Ясно с какой целью. Я объяснил, почему решил помочь девушке, которую никогда не видел. Отец смягчился и сказал: «Товарищам из приемных комиссий надо обращать больше внимания на биографию абитуриентов. А то они привыкли только плохое выискивать, хорошего не замечают. Семье героя нужно оказывать особое внимание».
Ворошилов рассказывал мне, как при знакомстве (кажется, это было в 35-м) отец спросил у Чкалова, почему тот избегает пользоваться парашютом, а непременно старается посадить машину. У Чкалова на самом деле была такая привычка. Он ответил, что любой ценой пытается сберечь машину, поскольку летает на опытных образцах, существующих в единственном экземпляре. Отец на это заметил, что жизнь Чкалова дороже любой машины, и приказал ему при необходимости непременно пользоваться парашютом. Жаль, что Чкалов не прислушался к этому совету и продолжал поступать по-своему. Когда у него в декабре 38-го в полете вдруг заглох мотор, возможность прыгнуть и спастись была. Но Чкалов решил спланировать и разбился.
Служить в Германии было непросто. Приходилось строить все на пустом месте, каким была Германия после ожесточенных боев. Это вызывало ряд сложностей. Многого не хватало. Заключительный этап войны потребовал огромнейшего напряжения не только от армии, но и от народного хозяйства. Все мы понимали, что врага надо добивать как можно скорее. Был риск, что союзники могли спеться с фашистами. Отец этот риск всегда учитывал и не доверял Рузвельту и Черчиллю так, как доверял товарищу Мао. Жизнь в очередной раз доказала его правоту. Не успела война закончиться, как американцы начали угрожать нам атомной бомбой. Про их секретные переговоры с фашистами в 45-м тоже известно. Потому мы торопились. Лозунг «Все для фронта, все для победы!» весной 45-го приобрел особое значение. Опять же, надо было кормить население освобожденных районов, устраивать там жизнь. Надо было строить военные городки, потому что мы пришли сюда надолго. Хозяйственный вопрос стоял с особой остротой. В его решении следовало учитывать много интересов. Случалось и поспорить. Если кто-то другой мог поспорить и забыть об этом, то со мной так не получалось. Стоило мне где-нибудь повысить голос или стукнуть кулаком по столу, как сразу шел слушок о моей «грубости». Не скрою, что я могу и накричать, и голос повысить, и кулаком по столу дать. Мародеров и трусов случалось и ударить. Сгоряча. Но я солдат, офицер, а не гимназистка. И вообще в армии суровые нравы. Некоторые генералы могли собственноручно застрелить подчиненных, не выполнивших приказ. Такое тоже бывало. Это армия. Это война. Любезничать не принято. Я был такой же, как и все, даже помягче других. Никогда не начинал с крайностей, доходил до них лишь в том случае, если меня не хотели понимать. Сталкивалось много интересов, ничего толком не было налажено. Все налаживалось и устраивалось на ходу. Не все люди оказались способными сразу же переключиться с военных требований на мирные. Четыре года воевали, не четыре месяца. Одним казалось, что раз война закончилась, так можно делать свое дело спустя рукава. Другие никак не желали понимать реалий мирного времени. Очень много проблем было с транспортом, потому что сразу же после Победы началась переброска людей и техники на восток, бить японцев. Я очень мечтал схватиться в воздухе с сынами микадо. Говорили, что среди них было много асов. Но не пришлось. А вот с американскими летчиками удалось познакомиться поближе, поговорить, правда, через переводчика, потому что иностранные языки даются мне плохо. Помню, как сильно удивил меня вопрос одного американского полковника, почему нашим летчикам запрещена вынужденная посадка. Насколько я понял, у американских летчиков было принято садиться на вынужденную по любому поводу, при самом незначительном повреждении. Я объяснил, что такого запрета нет, просто нашим летчикам стыдно садиться с царапиной на фюзеляже. Американец на это сказал, что самолетов много, а жизнь одна. Я ответил, что с таким подходом в авиации делать нечего. Переводчик, как я понял, постарался смягчить мой ответ, но у американского полковника все равно вытянулась физиономия. Не спорю, жизнь летчика, да и вообще человеческая жизнь, ценнее машины. Но с мыслью о том, что жизнь одна, в бою делать нечего. Говорю это как специалист по этому вопросу. С такой мыслью долго не пролетаешь.
Мои поступки намеренно раздувались завистниками и прочими недоброжелателями. Чуть ли не до небес. Повышу на кого-то голос, начнут говорить, что я его избил. Ударю кулаком по столу, значит, устроил погром. Кто-то из штаба разнесет машиной шлагбаум, говорят, что за рулем был Василий Сталин. Можно было бы посмеяться над дураками, махнуть рукой, пускай брешут что хотят. Но почти по каждому поводу мне приходилось давать объяснения командующему 16-й воздушной армией генерал-полковнику Руденко. Не могу сказать, что Руденко пристрастно ко мне относился. Все выглядело справедливо. Поступил сигнал, надо дать объяснения. Но мне казалось, что пора бы уже понять, чего стоят все эти сигналы. Педантичность, с которой Руденко все протоколировал, тоже вызывала удивление. На мой взгляд, проще было порвать лживый рапорт, чем требовать у меня письменных объяснений, подшивать все в папочку. Я объяснял это тем, что Руденко был аккуратист из аккуратистов. Не мог допустить, что он собирает материал на меня. Сам он ко мне никогда не придирался. «Как вы это объясните?.. Хорошо. Разберемся» Были ли проверки по каждой кляузе, я не знаю, но кое-что проверялось, опрашивались очевидцы и причастные лица. Последствий для меня никаких не было, потому что ни одна кляуза не подтверждалась. Однако от адъютанта начальника штаба ВВС маршала Фалалеева я знал, что обо всех поступивших на меня сигналах Руденко докладывает в Москву. Однако, значения этому не придавал. Раз командующий армией считает, что обо всем, что со мной происходит, надо докладывать наверх, то так тому и быть. Предполагал, что на этот счет могло быть негласное распоряжение отца. В отношении Руденко меня некоторые товарищи предупреждали. Советовали быть настороже, потому что Руденко считал себя несправедливо обиженным в 1942 году, когда за самоуправство он был снят с командования ВВС Калининского фронта по распоряжению отца. Но я считал, что никакой обиды тут быть не может. Поняв, что Руденко осознал свою ошибку, отец назначил его командующим авиационной группой Ставки и в дальнейшем его карьере не препятствовал. Однако позже, уже будучи командующим ВВС МО, я узнал, что Руденко пытался от меня избавиться. Делал он это крайне дипломатично – настойчиво рекомендовал меня на повышение в Главное управление ВВС. С учетом моей службы начальником инспекции продолжение службы в управлении выглядело обоснованным. Почему вижу здесь подвох? Потому что иначе Руденко сказал бы мне, что рекомендует меня в управление. Нет смысла скрывать такое. Сам я, когда собирался рекомендовать кого-то из подчиненных на повышение, говорил им об этом. Это идет на пользу делу. Видя, что его заметили и оценили, человек старается еще сильнее. А тут несколько однотипных характеристик с одной и той же рекомендацией – и молчок. Наводит на размышления. Могу предположить, что причиной стало мое обращение к отцу по поводу поставок армии дефектных истребителей Як-9. Но я до этого делился своими мыслями с Руденко и его начальником штаба. Мои соображения не были встречены с должным вниманием. «Надо разобраться», – услышал я в ответ. Поняв, что Руденко этим заниматься не станет и хода делу не даст, я обратился к отцу. Тем более случай представился удобный – мы с отцом встретились в Потсдаме, и он сам стал расспрашивать меня про авиационные дела. Согласен, ни один командир не любит, когда подчиненный докладывает наверх через его голову. Но на это Руденко обижаться не мог. На это мог обижаться Новиков, которого я обошел, обратившись прямо к отцу. Но его я обошел намеренно, поскольку понимал, что так будет лучше.
Рекомендации Руденко остались без внимания. В июле 46-го я был назначен командиром 1-го гвардейского истребительного авиационного корпуса. Ощущение было такое, будто я вернулся домой. Здесь я служил инспектором по технике пилотирования, командовал дивизией. Встретили меня, как родного. С первого же дня я с головой окунулся в дела. Первый этап обустройства на месте уже был пройден, но работы еще оставалось много. Во время одной из наших встреч отец сказал мне, что организаторские способности он ценит очень высоко. Выше может быть только преданность делу большевизма. «Руководить тем, что кто-то создал до тебя, не так уж и сложно. Самое сложное – организовывать самому», – были его слова. Я понял так, что назначение командующим корпуса – это мое испытание. Впервые в жизни мне доверили по-настоящему большое дело. Нельзя ударить в грязь лицом, надо показать, на что я способен. Отца волновало, хватает ли мне знаний. «Не думаешь пойти в академию?» – спросил он. Я ответил, что пока не думаю. Я прошел эту академию за время войны. Тем более что тогда мне были нужны другие знания, которыми я овладевал самостоятельно. Надо было разбираться в строительстве, в марках бетона, в других хозяйственных вопросах. Помню, как удивилась Катя, когда увидела на моем столе учебник по архитектурным конструкциям. «Зачем тебе фундаменты? – спросила она. – Ты что, решил сменить профессию? Это из-за ноги?» Нога у меня часто побаливала, и Кате казалось, что виной тому мое легкомысленное отношение. Не берегу, мол, ногу, переутомляюсь, ношу неудобные сапоги. Я ответил, что речь идет не о смене профессии, а о приобретении еще одной. В этом я брал пример с отца. Отец считал, что надо разбираться в том, чем руководишь. Иначе как можно принимать решения и отдавать приказы? Сам он знал столько, что все удивлялись. А если вдруг чего-то не знал, то прежде, чем принимать решение, изучал вопрос досконально. Не стану ссылаться на других, хотя от многих людей слышал, насколько поражены они разносторонними и глубокими знаниями отца. Скажу от своего имени. Мне не раз приходилось обсуждать с отцом вопросы, касавшиеся авиации. Мы разговаривали на равных. Можно было подумать, что отец полжизни провел за штурвалом, а другую половину – в конструкторском бюро. С Артемом он точно так же разговаривал об артиллерии. Отец во всем разбирался – от строительства электростанций до атомной бомбы. Но в то же время ему не была присуща самонадеянность. Все вопросы он обсуждал с товарищами, если было нужно, просил дать консультацию. Сейчас пытаются представить так, будто бы он во все вмешивался и всем руководил, не имея понятия о предмете. Это совсем не так. Пусть лгуны дадут себе труд вспомнить, сколько совещаний по самым разным вопросам проводил отец. Да, за ним, как за Главным, оставалось последнее слово. Но прежде, чем это последнее слово было сказано, отец узнавал мнение других. Его можно было переубедить. Отец прислушивался к возражениям, если доводы были вескими. Он не был самодуром, как это пытаются представить сейчас. Успехи, которых достиг Советский Союз под руководством отца, подтверждают, что отец был талантливым, знающим, опытным, предусмотрительным руководителем. Самодуром был Николай Второй, который довел страну до края пропасти. Самодуром был Троцкий, который едва страну туда не столкнул. Для отца не было ругательного слова хуже, чем «троцкист».
За всеми делами я старался выкроить время для развития спорта. Спорт очень важен, тем более для военных, тем более для летчиков. Он помогает поддерживать хорошую физическую форму, тем самым являясь частью боевой подготовки. Кроме того, спорт несет в массы соревновательный дух. В хорошем смысле этого слова. Спорт побуждает к развитию и совершенствованию. Также он является хорошим способом проведения досуга. Лучше на стадионе посидеть, болея за любимую команду, чем торчать в душной пивной. Разве я мог тогда предположить, что мои старания по развитию спорта впоследствии будут названы «разбазариванием государственных средств на мероприятия, не имевшие необходимости для боевой подготовки подразделений»? Любовь к спорту я унаследовал от матери. Она очень любила физкультуру и спортивные игры, внушала нам с сестрой, что здоровый дух может быть только в здоровом теле, приучила делать зарядку. В Зубалове мама устроила нам настоящую спортивную площадку, чтобы мы не отлынивали от занятий. Сама все придумала, сама начертила и следила за тем, чтобы все было сделано по ее плану. Каждый раз, думая о строительстве какого-нибудь спортивного объекта, я вспоминал нашу зубаловскую спортплощадку. Личный состав знал, что я сторонник занятий спортом, и старался соответствовать. От командира многое зависит. Не все, но многое. Люди двигаются в заданном тобой направлении. Я не только спортом занимался, я и учиться побуждал. Требование у меня было, чтобы все офицеры имели десять классов образования. Иначе нельзя. Авиация – передовой, технически сложный род войск. Неучам в авиации делать нечего. По этому поводу у меня был однажды разговор с Жуковым. Он поинтересовался, зачем я предъявляю к офицерам требования, не установленные ни инструкциями, ни приказами. Я объяснил свою точку зрения. Не надо, мол, кивать на войну – не успели. Война закончилась, будьте добры доучиться. А позже, уже в бытность командующим ВВС МО, я издал такой приказ.
В Германии я окончательно «созрел» как командир. Другого слова подобрать не могу. Переключился с военного режима на мирный, созидательный, набрался опыта, многому научился. С благодарностью и признательностью вспоминаю те годы. Это были годы окончательного взросления. Не надо понимать так, что до этого я считал себя мальчишкой. Все мальчишество было выбито из меня в первые же дни войны. Просто накопившийся опыт перерос в нечто новое, произошел скачок в моем развитии.
В 47-м я навсегда распрощался с Германией. Отбыл из Виттенберга в Москву. Получил новое назначение.