Нецелованный странник

Стамм Аякко

Иуда

 

 

Оставь всё и следуй за мной

Огромное, жаркое солнце на беспредельно глубоком как вечность синем небосводе. Лёгкий ветер с моря несёт прохладу и отдохновение от полуденного летнего зноя. Благоухающий множеством ароматов свежих трав, ярких цветов и спелых плодов воздух наполнен причудливым щебетанием, поистине райскими трелями неугомонных птиц, усвоенными и заученными ими, должно быть, ещё со времён Эдема. Благодатный край. Небольшой кусочек плодородной земли в окружении мёртвых песков Палестины, обетованный Создателем Его народу – единственному народу во вселенной, отмеченному печатью избранности. Радующий глаз простор сплошь усеян виноградниками. Налитые сладким соком ягоды лозы жадно, как приникший к материнской груди младенец, вобрали в себя безграничную щедрость этого чудного уголка земного рая. Какое счастье родиться здесь, быть сыном этой страны, дарованной самим Богом. Осознавать себя причастным к священной миссии хранения и сбережения в полноте и незыблемости великого откровения свыше, трепетно передаваемого из поколения в поколение. Чтобы ни единой крупицы этого духовного богатства не потерялось, не пропало даром, не досталось псам, рыскающим по миру и тщетно ожидающим от своих ложных божков хоть жалкой крохи того сокровища, которое всякий иудей имеет даром – не по заслугам, но по рождению.

И он чувствовал, ощущал всеми восприимчивыми клеточками трепетной души и это счастье, и эту сверхзначимую для каждого иудея печать избранности, и сладкое томление сердца в терпеливом ожидании свершения ещё одного обетования. Последнего. Главного! Он верил, как всякий, рождённый под этим солнцем. Он ждал, впитав с материнским молоком и с горячим прикосновением натруженной отцовской ладони неизменность и истинность всякого слова Божьего, данного его народу через пророков. Терпеливо и восторженно грезил, что однажды, в такой же, как сегодня, солнечный день свершится главное событие в многовековой и многотрудной истории его земли, исполненной великих взлётов и тяжких падений. Придёт обетованный Мессия, явится Царь Иудейский из древнего рода Давидова, из колена Иудина – его колена. Сойдёт в силе и славе своей и спасёт народ Израиля. Воссоздаст его, возвеличит над всей землёй и утвердит в царствовании над миром. Он ждал, он знал, ни секунды не сомневался в том, что это будет. А язык последних знамений, считываемых мудрецами народа и передаваемых из уст в уста полушёпотом, в тайне от вездесущих ушей римского кесаря, ясно говорил, заставляя учащённо биться сердце, что будет то скоро. Вот-вот грядёт. На пороге уже.

Он помнил, всегда помнил, как в далёком беззаботном детстве нежно и, вместе с тем, властно брал его – непоседу-мальчишку – на руки его старый любимый дед. Он рано остался без родителей, он их даже не помнил – мать и отца заменил ему дед, единственно близкий и родной человек на свете. С ним мальчик сделал первые шаги, произнёс первое слово, и слово это было «дед». Старик выкормил его, слишком рано познавшего сиротство, не спал ночами, выхаживая его в болезнях. Он учил его читать, писать и считать. Особенно увлекал маленького Иуду счёт, потому что дед выстраивал занятия так, чтобы складывать приходилось чаще и больше, нежели вычитать и делить, к великой радости ученика, неизменно остававшегося в прибытке. Дед всегда интересно, с особым артистизмом рассказывал ему из священной книги иудеев. О том, как Великий и Всемогущий Бог создал небо и землю, солнце и звёзды, реки и моря и вся, яже в них, насадил вокруг красивые и благоухающие растения, заселил землю всякой тварью, а под конец сотворил самое лучшее своё создание – человека. Как человек рос, множился, заселял и осваивал землю, как грешил перед Богом, за что был наказан потопом, затем жупелом и огнём. Как из рода древних патриархов Авраама, Исаака и Иакова создал Бог народ Свой, вывел его из Египта и расселил в благодатном краю древней Палестины. Мальчик слушал с неизменным интересом и в детских мечтах представлял себя то бесстрашным Давидом, не побоявшимся выйти против ужасного великана Голиафа, то мудрым Соломоном, разгадывающим самые запутанные загадки, то преданным Богу и своему народу Даниилом, входящим в раскалённую, огненную печь и выходящим из неё невредимым…

Особенно привлекал мальчика образ ожидаемого Мессии – блестящего, всесильного Царя, неизменно сопровождаемого бесчисленным воинством в ярких золотых доспехах. Ведь ему, Мессии, только ещё предстоит придти, и, быть может, это случится совсем скоро. И не исключено, что именно Иуде посчастливится встретиться с ним и встать, облачённым в золотые доспехи, в стройные ряды его непобедимого воинства. Кто-кто, а он готов, если потребуется, отдать даже жизнь за свободную и счастливую Родину, за богоносный народ израильский, за великого и могучего Царя, который победит мир ради него, Иуды, и многих-многих тысяч других таких же иудеев.

Дед часто брал его с собой на виноградник и, улыбаясь высохшими, почти бесцветными губами терпеливо наставлял, всегда с неизменной любовью гладя тяжёлые, налитые соком гроздья сухой, почерневшей от палящего солнца и тяжкого, изнурительного труда рукой.

– Береги виноградник, сынок. Я старый, и всю свою долгую жизнь отдал этой лозе. Посмотри, какая она красивая, как прозрачны ягоды, как играет бликами солнце на их глянцевой, перламутровой кожице. Чувствуешь, как наполняет сердце радостью благодарная отдача каждой ягодки за каждодневную заботу и любовь? Приглядись и удивись, как я дивлюсь волшебству замысла Божьего, проявленного через совместное творчество земли и солнца, воды и ветра, и заботливых рук человеческих. Многие сотни лет род наш возделывает этот виноградник. В самые тяжёлые времена лоза кормила и одевала нас, защищала от холода и летнего зноя. Мы выжили благодаря ей. Скоро я уйду, и она перейдёт к тебе. Береги её, заботься о ней, люби её – и она воздаст тебе сторицей. Пройдут годы, ты станешь большим и сильным. Не знаю, как сложится твоя жизнь, возможно, ты потеряешь всё: дом, утварь, семью. Но, сохранив лозу, ты быстро всё восстановишь, и даже больше. Возможно, именно здесь, на этом винограднике ты встретишь свою судьбу.

Иуда всегда помнил эти слова деда. И сегодня он, тридцатилетний уже мужчина, стоя один в окружении больших спелых гроздей и готовый к сбору нового урожая, думал о жизни, о судьбе, о своём предназначении. Семью он так и не завёл. Не получилось. Не встретил ту единственную Рахиль или Ревекку, образ которой ещё с детско-отроческих лет прочно сложился в его сознании, как образ женщины-спутницы, женщины-друга, женщины-матери, сопутствующей героям из рассказов деда. А быть похожим на них он мечтал, стремился ещё сызмальства Дом его был пуст и холоден. Он служил только местом ночного отдыха после дневных трудов и поэтому не представлял для Иуды особой ценности. Но виноградник он таки сохранил, проводя с ним всё дневное время, разговаривая с ним во время работы, делясь радостями и огорчениями, потерями и победами, которые, впрочем, и связаны-то были неизменно с ним же, с виноградником. И так уж сложилось, что лоза эта заняла в жизни Иуды даже не главное место, она БЫЛА ею. А больше в жизни Иуды ничего не было.

Но сегодня, сейчас, приступая к сбору нового урожая, Иуда вдруг задумался, так ли он живёт, для того ли он родился на свет Божий, об этом ли мечтал, грезил в детских тогда ещё фантазиях, увлечённо слушая рассказы деда? Он размышлял, стоя посреди виноградника, не трогаясь с места и не приступая к работе, и чувствовал, как огромная, холодная и чёрная, словно зимнее ночное небо жаба отчаяния неотступно проникает в его душу и постепенно овладевает, … нет, уже овладела ею полностью.

– Иди за мной, – услышал он вдруг сквозь плотную стену задумчивости.

Иуда поднял глаза и увидел на дороге в Кану, что бежала мимо его виноградника, с десяток человек – странников, судя по их одеждам и дорожным сумкам на плечах. Основная группа уже прошла мимо, о чём-то увлечённо беседуя и даже, может быть, споря, а один, высокий, статный, красивый мужчина задержался на обочине, в том самом месте, где как раз начинался виноградник Иуды. Человек спокойно, но пристально смотрел в его сторону. Он, казалось, почти ничем не отличался от остальных своих спутников – ни одеждой, ни возрастом, ни знатностью происхождения. Так выглядят практически все странники, путешествующие в большом количестве из разных концов Иудеи в Иерусалим, да и не только из Иудеи. Но ЭТОТ чем-то выделялся из всех. Нельзя было определённо сказать чем, но чем-то Этот Человек сразу же, с первых мгновений привлёк к себе всё внимание Иуды, поразил его, завладел мыслями, сердцем, всем его существом. От чёрной холодной жабы не осталось и следа.

– Оставь всё и следуй за мной.

На этот раз над самым ухом Иуда услышал тихий, но повелительный голос. И хотя этот голос, так как он прозвучал, не мог, казалось, покрыть расстояния между Странником и виноградарем, да и рта своего – Иуда мог бы поклясться в этом – Человек не открывал. Всё это в тот момент ничуть не удивляло, казалось, что так и должно было случиться. Иуда бросил на землю нож для срезания виноградной кисти и, не разбирая дороги, ломая и топча на ходу лозу, послушно двинулся вслед за Странником. Как и было предсказано дедом, здесь, на винограднике он встретил свою судьбу.

 

Садись и ничего не бойся

Старый митрополит медленно просыпался, нехотя возвращаясь из сновиденческого забытья в реальность суетной жизни, оставляя по ту сторону сознания пыльную дорогу Иудеи с удаляющимся по ней виноградарем. Он часто видел этот сон, с тех самых пор, когда ещё отроком, только научившись читать и писать, прочёл первую в своей жизни книгу – Евангелие от Луки. Он и читать-то учился, можно сказать, по Библии. И хотя в Ладомировской сельской школе в его руки попадались и другие тома, буклеты, брошюры, но это только так, для урока. Настоящую же грамоту ему подарила ЭТА книга – Книга Священного Писания Православных Христиан. Ещё тогда, впервые прочитав Евангелие, он задался вопросом: почему же предал Иуда? Почему не шпион какой-нибудь, хитростью и обманом проникший внутрь первой христианской общины? Почему не явный враг, тайно ненавидящий Христа и ожидающий только момента, удобного и беспроигрышного? Почему не кто-то из язычников, коих в тогдашней Иудее развелось в превеликом множестве, и которые подозревали всех и вся в заговоре против великого кесаря? Ещё тогда в юной головке возникло недоумение – как мог Иуда предать Того, Кого любил всем сердцем? С Кем исходил не одну тысячу километров по пыльным дорогам Иудеи и Галилеи? Чьим именем он, Иуда, САМ исцелял больных и увечных? Кого, в конце концов, так долго ожидал вместе со всем своим народом, свято веря в обетование?

Тогда он так и не нашёл ответа, доверившись со всей детской искренностью и простодушием Слову Писания. Вопрос до времени был снят. Но мысль осталась, затаилась в самых глубоких и тёмных уголках сознания, время от времени всплывая на поверхность, заталкивалась твёрдой христианской волей обратно, хоронилась там, чтобы однажды снова всплыть упрямой навязчивой идеей. Он начал видеть сны, с завидным постоянством и всё на одну и ту же тему.

Сегодня, сейчас ему, уже восьмидесятилетнему старику, сны эти стали приходить всё чаще. Они были настолько красочными, настолько реальными, будто это и не сон вовсе, а какая-то настоящая, взаправдашняя, параллельная жизнь. Он даже не помнил, не уловил сознанием того момента, когда начал их видеть от первого лица, от лица Иуды Искариотского. И все эпизоды Иудиной жизни как-то незаметно переплелись, а затем вдруг стали событиями, фактами, как бы его личной биографии. Так что, проснувшись, он продолжал думать и переживать то, что видел во сне. Вот и сейчас, очнувшись от забытья, он всё ещё брёл вслед за удаляющимся от него Странником.

– Нет. Не мог Иуда предать.

Навязчивый голос внутри сознания свербел, острой иглой пронизывая мозг.

– Это не предательство…, это не может быть предательством…. Наверное, это послушание Учителю, ведь сказал же Он: «Что делаешь, делай быстрее…». Послушание до самопожертвования…, до великого самопожертвования, если не равного…, конечно, не равного Христовой жертве, но сопутствующего ей…, добровольное предание имени своего на вечный позор и проклятие ради исполнения великой миссии спасения человечества, воссоединения его с Богом. Наверное, это так. Всего вернее, это так.

Восьмидесятилетний старик, измученный долгой жизнью, болезнью, обострившейся в последнее время, а всего более внутренней борьбой, опустошающей душу, раздирающей её в клочья, борьбой веры и опыта, плоти и духа, борьбой всегда ищущего, вольного разума с архаичной, неизменной от создания внутренней природой. А ристалищем борьбы той непременно становится такая хрупкая и ранимая душа человеческая. Он снова попытался забыться сном. Болезнь не отступала, она давила, усиливала своё влияние на уставшее от жизни тело. А грёзы, продолжительные, началом из детства грёзы дарили возможность пожить чужой, но ставшей уже своей, родной жизнью – ведь в ней он был рядом с Ним, с Учителем. Сон не шёл, убегал, унося с собою отдохновение и покой, негу и сладость забытья, уникальную возможность жить, дышать, чувствовать и страдать, приносить страдание, но не нести ответственности за него. Тогда память, всегдашняя, незримая спутница фантазий и сновидений, восполнила, заменила собой упущенное сном. Он вспомнил давно покинутую, но не забытую Родину – прекрасную, чудную колыбель славянства.

Далёкая, некогда оставленная за тысячи километров земля, давняя, разменянная временем долгой жизни эпоха детства, отрочества и юности, хранимая в памяти яркой неугасимой звёздочкой. Боже, как же давно это было. Тихий, уютный уголок словацких Карпат, увитый виноградниками, как древняя колыбель христианства – Иудея. Ласковое солнце, всегда свежий воздух, наполненный ароматами трав и садов. Доброжелательный, радушный народ, гордо именующий себя карпатороссами, несмотря на многовековое, тяжкое иго и невероятные притеснения иноверцев твёрдо хранил свое национальное русское самосознание и святую Православную веру, пусть даже под личиной насильственно навязанной унии с Римом. Боже мой! Всё тот же Рим!

Трудно представить себе уголок, более приспособленный Создателем для тихой христианской обители. Место отдохновения от суетных мирских забот для стариков-монахов и школа духа, смирения, послушания для юных иноков и послушников. Он сроднился с этой обителью. Ещё младенцем, будучи уроженцем этих мест, принял Крещение с именем Василий от рук основателя её и первого Архимандрита. С детских лет проводил в её стенах всё свободное время, отроком неукоснительно выстаивал с братией длинные монастырские службы, ревностно выполнял возлагаемые на него посильные послушания. Уже в девятилетнем возрасте слёзно просился принять его в монахи, а в одиннадцать лет окончательно поселился в обители и стал её трудником. Вася был тих, молчалив и послушлив, по-прежнему отдавал всё свободное время монастырским делам и участию в богослужениях, но особенно любил читать. Может поэтому послушания в монастырской печатне, бывшей тогда центром православного миссионерского движения Европы, стали Василию особенно по душе, и им он предавался со всей пылкостью юного сердца. Здесь, в печатне они и познакомились.

Это нельзя назвать дружбой. Какая дружба может быть между тридцатилетним иеромонахом, несшим в печатне послушание наборщика, и тринадцатилетним мальчиком-трудником? Но они много времени проводили вместе, и в типографии, и редкими часами отдыха, и по дороге в Медвежье, куда мчались вдвоём на монастырских велосипедах узенькой тропкой, что бежала через чудный своей красотой карпатский лес. Молодой иеромонах по направлению церковноначалия окормлял в тех местах два словацких села: Медвежье и Порубку, а юный трудник ежедневно ездил на учёбу в среднюю школу в городке Свиднике. Так что до самого Медвежья они дружно крутили педали, и ничто не мешало им разговаривать и обмениваться рассказами о родных местах.

Интеллигентный, прекрасно образованный отец Виталий (так звали молодого иеромонаха, постриженного с этим именем, отчасти в честь аввы и основателя монастыря – Владыки Виталия) много рассказывал Василию о своей Родине, о России. Не о той поруганной, обездушенной советской России, которой пугали в Ладомирове местных подростков едва ли не больше чем другим известным пугалом – германским фашизмом. Он говорил о Великой России, о Славной России. Накопившей за более чем тысячелетнюю историю неисчерпаемый багаж мудрости и силы духа, никому и никогда не подвластного и никем не разгаданного. О Державной России, собравшей под могучие крылья двуглавого орла множество малых народов-соседей, которая стала им защитой, принесла просвещение и освящение их светом Православной веры, унаследованной от далёкой Византии.

«Я застал царскую Россию… – говорил отец Виталий. – Я помню её в деталях, а главным образом я помню её дух – в царское время всё было спокойно и благочестиво. Бывало, выйдя в сад, слышишь перезвон церковных колоколов. Так хорошо и сладко было на душе, будто небо спускалось на землю, и чувствовался непонятный, глубокий мир. Запомнил я всё это скорее не просто памятью, а сердечной памятью…».

Сын морского офицера флота Его Императорского Величества отец Виталий с горечью рассказывал о том, как однажды всё это рухнуло, пало под гнётом инородного, иноверного ига: «Вспоминается интересный случай… Я точно помню, как бабушка взяла газету и сказала следующие слова: «Это конец России!». На передовой странице крупными буквами было написано, что Государь отрёкся от престола. Я помню это незабываемое ощущение, когда грянула революция. Всё переменилось. Само небо поблекло. На всех напал мистический страх. Все потеряли душевный мир…».

Василий слушал и с жадностью впитывал в горячую, пылкую душу рассказы о стране, волею судьбы призванной стать его второй Родиной – Родиной духовной. Наверное, ещё тогда, в те далёкие времена он затаил в душе мечту, ставшую с возрастом целью всей его жизни. Мечту приехать в Россию, и не просто посетить туристом, а как бы вернуться в неё. Вернуться победителем, триумфатором, разбивающим несметные полчища врагов, восстанавливающим её Славу и Могущество, возвращающим ей величайшее из сокровищ мира – Святую Православную Церковь…

Сегодня, согбенный под тяжестью лет многотрудной жизни, уставший от болезни, преследующей его все последние годы, наделённый властью и саном Митрополита, он как никогда близко подошёл к осуществлению той детской мечты, приблизился к цели своего существования. То ли он увидел на финише? Об этом ли думал и мечтал? Ради этого ли безжалостно отдавал дни, месяцы, годы, ценность которых познаётся только теперь, когда тебе восемьдесят, и всё что ты мог, был в состоянии сделать, ты уже сделал. Остаётся подвести итог. Каков он этот итог?

– Нет. Это не предательство…, это не может быть предательством… – прошептали сухие губы. А сознание, прежде чем раствориться в спасительном сне, вывело из недр памяти ещё одно воспоминание, ещё один эпизод из того далёкого времени, когда деревья были большие и зелёные, отец молодой и сильный, а мама живая.

В конце великой войны, летом 1944 года Красная армия приближалась к Карпатам. Журнал «Православная Русь», издаваемый обителью, никогда не скрывал отрицательного отношения к коммунизму. Нетрудно было предвидеть судьбу насельников монастыря, захвати их Советы, поэтому большая часть братии предпочла уйти на Запад. Особенно нелегко было решиться на такой шаг местным уроженцам, в том числе и молодому послушнику Василию. Да и как можно покинуть Родину, страну, место, где ты родился, вырос, где тебе знаком каждый кустик, каждое деревце, каждый изгиб дороги…, где живёт твой отец и похоронена мать? Он не хотел уезжать и решил остаться, уповая на волю Божью. Будь, что будет. Основная часть братии уже находилась в Братиславе – столице Словакии, когда настоятелю монастыря удалось пробраться в родную обитель и уговорить Васю присоединиться к уехавшим. Вернувшись в Братиславу, он послал за ним иеромонаха Виталия.

Красная армия уже подходила к Ладомирову, её передовые отряды уже вошли в него, в самом конце улицы, пересекающей всё село от околицы до околицы, уже показались в облаке густой серой пыли башни танков с сидящими на них красноармейцами. Шестнадцатилетний послушник Василий в стареньком подрясничке стоял посреди улицы с Евангелием и парой других книг подмышкой и ожидал решения своей судьбы. На что он надеялся? На что рассчитывал? Он знал, что его юный возраст не остановит комиссаров, и, скорее всего, его ожидает незавидная участь. Так и не увидит он России, так и не войдёт победителем в Москву, так и не возведёт настоящего, истинного предстоятеля Русской Церкви на Священный Патриарший Престол, оскверняемый ныне сталинским выскочкой-назначенцем. Неужели всё так и кончится? Для того ли он родился на свет Божий, об этом ли мечтал, грезил в детстве, увлечённо слушая рассказы отца Виталия? Он закрыл глаза, стоя посреди пыльной сельской дороги и не трогаясь с места. Он чувствовал, как огромная, холодная и чёрная, словно зимнее ночное небо жаба отчаяния неотступно проникает в его душу и постепенно овладевает ею. «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного», – прошептали смиренно уста, а сознание готовилось к худшему, утешаясь тихой, едва заметной радостью потерпеть за Господа.

– Ничего не бойся, – услышал он вдруг над самым ухом голос, выводящий его из молитвенной отрешённости. Василий открыл глаза и увидел, как перед самым носом советской танковой колонны, откуда-то из настежь распахнутых ворот одного из ладомировских дворов неожиданно вынырнул мотоциклист и стрелой, разрезая собой воздух надвое, помчался в его сторону с развевающейся на ветру наметкой монашеского клобука. Он приближался быстро, настолько, что, казалось, само время притормозило немного, пропуская его вперёд. Но для Василия эти мгновения вытянулись в целую вечность.

– Быстро садись и ничего не бойся, – спокойно, будто приглашая оторопевшего от неожиданности юношу на простую увеселительную прогулку, проговорил отец Виталий, резко останавливаясь сантиметрах в тридцати от него.

И чуть только Василий успел запрыгнуть на мотоцикл, тот понёсся птицей, в один миг, казалось, преодолевая огромные расстояния, прочь от так ничего и не понявших красноармейцев. Помчался навстречу вновь обретаемой мечте.

 

Выбери меня

Дни и недели понеслись нескончаемой чередой событий, из тех, что надолго, если не навсегда, оставляют след в памяти и душе. Не то что бы события эти были насыщены праздничным, карнавальным весельем, или ратными подвигами, возвышающими самосознание до высоты легендарных героев древности, воспетых в сказаниях и запечатленных в Законе. Не было в них и шумных застолий, что изобилуют диковинными яствами и неиссякаемыми потоками будоражащих кровь и веселящих сердце винных рек. Напротив, внешне всё было весьма прозаично и обыденно. Кочующая по пыльным дорогам Иудеи и Галилеи небольшая группа странников ничем не выделялась среди множества других таких же групп. Это были простые рыбаки, обычные люди, в большинстве даже не знавшие грамоты, которые оставили свой не то чтобы очень уж доходный, но исправно кормящий их семьи промысел. Они пустились в нескончаемый путь, полный лишений и испытаний, обрекающий их глотать дорожную пыль, не имея ни крова, ни пристанища, удовлетворять жажду и голод тем лишь, что подадут им добрые люди. Словно нищие побирушки, право. И в такую группу Иуда влился легко и свободно, будто знал этих людей всю жизнь. Почему? Зачем? Что заставило этих добропорядочных и законопослушных мужей в одночасье бросить всё – свои дома, семьи, занятия – и пуститься в бродяжничество? Да ещё с такими счастливыми выражениями на почерневших от палящего солнца и шального ветра лицах, будто в эдаком образе жизни скрывалось нечто великое, нечто удивительное, со своим сокрытым от постороннего глаза достоинством. Иуда никогда не задавался этими вопросами. Он знал, вернее, чувствовал ответ. Потому и сам, так же в одночасье, оказался одним из них, напрочь позабыв о винограднике, о доме, о наставлениях любимого деда.

Ответ крылся в личности того Человека, который и был причиной столь разительных перемен в жизнях этих людей, и которого они уважительно, с трепетной любовью и восхищением звали Равви, или Учитель. Он единственный отличался от всех, и не только от Своих попутчиков, но и от прочих, как-то, случайно встретившихся в пути, или примкнувших к Его маленькой странствующей общине на время, пока их дороги совпадали, или приставших к общему очагу во время привалов и ночлегов, часто, что называется, под открытым небом. Он вообще отличался от любого человека. И не то чтобы Своей внешностью, а каким-то особым, таинственным, даже мистическим сиянием, незримо, но чувственно-ощутимо исходящим от Его уникальной личности. Да и внешне Он был иной. И хотя Его простой цельнотканый хитон был таким же, какие носят все простолюдины Палестины – из той же шерсти, того же фасона, – но всё же не такой. Казалось, он не знает ветхости. Над ним не имели власти ни палящее солнце, выжигающее всё, что попадает под его испепеляющие лучи; ни вездесущий песок, будто растворённый в раскалённом воздухе во время Хамсина, так что само небо приобретает апокалипсический серо-жёлтый цвет; ни перенасыщенный трудностями и неустроенностями быт, присущий кочевому образу жизни; ни само время, безжалостное ко всему сущему на земле. Одежда Учителя всегда была как новая, будто только-только оставленная искусной мастерицей и ещё не остывшая от тепла её старательных рук. Его фигура поражала статностью и отсутствием каких бы то ни было изъянов. Лицо – красотой. Не обычной мужской красотой, да мало ли мужчин, наделённых яркой, выразительной, притягательной внешностью, тайно или явно сводящей с ума сотни красавиц или просто женщин, а какой-то неземной, лучезарной ясностью черт, пребывающих в гармонии друг с другом и со всем внешним миром. А если Учитель начинал говорить, то все вокруг замолкали. И не только из почтительного уважения к говорящему, но из жадного опасения пропустить хоть слово, потерять нить Его мысли, всегда иносказательной и глубокой, как океан, как бездонность ночного неба. Даже птицы, казалось, прерывали нескончаемое щебетание, как бы прислушиваясь к всегда спокойному, тихому голосу Равви. Быть с Ним рядом, дышать одним воздухом, чувствовать себя частью чего-то непонятного, необъяснимого, имеющего к Нему прямое, непосредственное отношение – это уже было счастьем для Иуды, как и для всех прочих постоянных членов общины. Оно заставляло забыть и зной, и пыль, и усталость, и оставленную где-то далеко-далеко в потерянном безвременье прошлую, правильную жизнь.

Однажды, это было вскоре после того, как Иуда покинул свой виноградник, они пришли в Кану Галилейскую и были приглашены там на брак. Точнее сказать, зван был Учитель с Матерью Его, но поскольку ученики (так они сами себя называли) никогда не покидали своего Равви, то пошли и они. Пир брачный был беден, как и всё в этих местах: гости пришли в изрядно поношенных, не раз чиненых одеждах, хотя, без сомнения, оделись в лучшее из того, что у них было; угощения не изобиловали разнообразием и изысканностью; а вино…, вино вообще походило на уксус. Наверное, хозяева долго собирали его понемногу, готовясь к свадьбе. Но вскоре, когда пир ещё даже не достиг кульминации, и это вино кончилось. Сквозь радость молодых брачующихся явственно засквозили смущение и обида, а из прекрасных глаз невесты как-то сами собой потекли крупные, круглые слёзы. Сердце Иуды сжалось от боли. Жених и невеста уже выглядели не счастливыми, но обречёнными, обручёнными тяжкими, не снимаемыми оковами бедности. Той бедности, даже нищеты, на которую добровольно обрёк себя и он сам, Иуда. А ведь ещё недавно мечтал о молодой Ревекке или Рахили, которую когда-нибудь введёт под кров СВОЕГО дома. Он даже потянулся за сумой, в которой хранил немного мелких монет, пожертвованных добрыми людьми – всё имущество их маленькой общины. И это было само по себе странно, ведь именно ему, Иуде были доверены все их деньги именно благодаря его бережливости, рачительности и в какой-то мере даже скупости. А он вот так сразу, заметив только слёзы на глазах невесты, готов уже растранжирить, пустить по ветру их небольшой капитал, купив вина для продолжения пира.

Он увидел, точнее, только краем глаза уловил, как Матерь Учителя подошла к Сыну и что-то сказала Ему едва слышно, почти на ухо. «Что Мне и Тебе, Жено? – не столько услышал, сколько прочёл по губам ответ Иуда. – Ещё не пришёл час Мой». Отказ был твёрдым. Но полный нежности, уважения и любви к Матери взгляд Учителя ясно говорил: «Зачем ты просишь меня о том, чего я пока не должен делать? Ты же знаешь, что я не смогу отказать тебе». В глазах Женщины отразилась и эта любовь, и эта нежность, и ещё, как показалось Иуде, какое-то странное смирение и даже преклонение перед сыном, обычно не свойственные матерям. Но вместе с тем и гордость за Него. Улыбаясь, Она отошла и, приблизившись к слугам, повелела им: «Что скажет Он вам, то сделайте».

И тогда произошло чудо – первое чудо, свидетелем и даже участником которого стал Иуда. Учитель отдал слугам какие-то распоряжения, и те принялись из больших каменных водоносов наполнять кувшины красным как кровь вином, сверкающим солнечными зайчиками. И каким вином! Это было лучшее из всех вин, что Иуда когда-либо в жизни пробовал, а уж он-то – потомственный виноградарь – знает толк в этом напитке. Даже распорядитель пира – дальний родственник брачующихся, человек приезжий и, судя по одежде и подаркам, богатый – и тот отметил превосходные качества вина, сказав жениху: «Всякий человек подаёт сперва хорошее вино, а когда напьются, тогда худшее. А ты хорошее вино сберёг доселе!».

Ну, скажите на милость, ужели это не чудо?!

И пир разгорелся с новой силой. Невеста уже не плакала, а смеялась от души, словно дитя, а жених, радуясь тому, как веселится его любимая, пребывал на седьмом небе от внезапно нахлынувшего счастья. Никто даже не поинтересовался, откуда появилось это вино. Только Иуда и другие ученики знали, что ещё несколько минут назад в водоносах находилась самая обычная, мутная от песка и тёплая от палящего солнца вода. Они сами с дороги омывали ею свои руки и лица. Откуда же? Как? Каким образом вода обернулась вином? Неужели это Равви?! Неужели Он обратил воду в хмельную влагу?! Но как? Как Он это сделал? Ведь Он даже не подходил к водоносам, даже не вставал с места! Разве простому человеку такое под силу?! Разве способен простой человек… Но ведь Он не простой человек. Иуда знал это, почувствовал ещё тогда, там, на винограднике, когда, несмотря на отделяющие его от Учителя несколько десятков метров, вдруг у самого уха услышал тихое и спокойное: «Оставь всё и следуй за мной». И он послушно последовал, оставив всё и забыв обо всём – и о винограднике, и о доме, и о заветах деда. Потому что ощутил, как формируется, воплощается, материализуется стародавняя детская мечта когда-нибудь встретить и оказаться рядом с Тем, кого сотни поколений его народа ждут как Спасителя, как Мессию. Может это Он и есть? Ведь не мог же ошибиться Иуда, топча и ломая собственную, свою, не чужую виноградную лозу. Ведь не может же обычный, простой человек обладать таким притягательным действием на окружающих. Не может обычный, простой человек говорить то, что говорит Он. И не может же, в конце концов, обычный простой человек сделать то, что сделал теперь Равви.

Иуда, не отрываясь, смотрел на Учителя, а его сердце – большое, переполненное радостью сердце так и клокотало в груди, стараясь вырваться наружу. Как же хотелось ему сейчас вскочить с места, подбежать к Равви и, крепко-крепко обняв Его, расцеловать при всех…. Нет… не так… так нельзя…. Кто он, а кто Он…. Подойти почтительно, смиренно и, поклонившись до самой земли, целовать Ему ноги на глазах у всех, ничуть не смущаясь своего поступка. Все, конечно, удивятся…, да что там удивятся, просто оторопеют от столь неожиданного проявления почтительности и поклонения сыну простого плотника. Да они просто потеряют дар речи и смолкнут, как рыбы! А потом, когда пауза уж очень затянется, когда и Учитель, и сам Иуда насладятся в полной мере торжественностью тишины, он встанет с колен и громко, на всю Кану…. Да что там Кана?! На весь Израиль объявит – кто сейчас стоит перед ними в этом тесном, убогом помещении, достойном для приёма разве что овец и баранов…. Но отнюдь не сына Давидова, Царя Иудейского…

Иуда сделал движение, пытаясь вскочить с места, и неосторожным взмахом руки случайно опрокинул глиняную чашку с вином, отчего большое, кроваво-красное пятно растеклось по белоснежной скатерти. Все замолчали, а Иуда замер, не в силах оторвать взгляда от кровавого следа на белом. Прошла всего пара секунд, какая-нибудь пара мгновений, показавшихся ему вечностью. А когда застолье зашумело вновь, скоро забыв о неприятном инциденте, Иуда медленно поднял глаза и встретил направленный на него взгляд Учителя. Во взгляде этом, казалось, не было ничего необычного – такой же спокойный, мягкий, чуть грустный взор. Но было что-то, что заставило Иуду надолго запомнить его, что-то тайное, едва уловимое, имеющее отношение непосредственно к нему, к Иуде.

Прошло много дней, а может и не так уж много, Иуда потерял им счёт ввиду насыщенности их событиями. Уже не маленькая группа странников брела по пыльным дорогам Иудеи и Галилеи, а большой отряд, численность которого доходила иногда даже до нескольких тысяч человек. Люди приходили, вливались в их кочующую общину, оставались с ними по нескольку дней, а то и недель, уходили, кто навсегда, кто, для того чтобы вернуться потом и привести с собою других. Появлялись новые, ещё не слышавшие Слова, чтобы остаться или также уйти. Это были совершенно разные люди, не имеющие, казалось, между собой ничего общего, что могло бы их связать, или хотя бы сблизить. Больные, увечные калеки, сгорбленные не то под тяжестью своего недуга, не то под гнётом прожитых лет, поспешали, стараясь не отстать от молодых и здоровых юношей. Бедные и даже нищие шествовали рядом с хорошо одетыми, не ведающими, что такое нужда. Воины и мытари, не знающие грамоты простолюдины и гордые своей премудростью законники, книжники и фарисеи, рабы и свободные, мужчины и женщины – казалось, весь срез израильского общества собрался здесь, как некогда в Ноевом ковчеге от каждой твари по паре. Каждый пришёл к Учителю за своим. Кто в поисках пророческого указания в делах, кто за многое разъясняющим советом в личной жизни, кто для исцеления от тяжких недугов телесных, кто ради врачевания исстрадавшейся души. Но все без исключения искали увидеть в Нём свершение древнего обетования, только и ждали разрешения своих сомнений, часто задавая друг другу один и тот же вопрос: «Кто есть человек сей, что может говорить и делать то, что говорит и делает Этот?» Ученики, те, что были с Ним сначала, и сами часто говорили друг с другом и обсуждали этот вопрос втайне от Учителя. И хотя они видели, слышали и знали гораздо больше любого из тех, кто шёл сейчас с ними, и каждый из них в глубине души чувствовал и верил, что древнее обетование уже свершается у них на глазах, но слово Мессия вслух никто ещё не произносил. Они ждали, что Учитель как-нибудь Сам Себя проявит и объявит. Ждали терпеливо и трепетно, втайне надеясь, что вот с этого самого момента жизнь их круто изменится, и все сегодняшние невзгоды и неустроенности будут с лихвой вознаграждены близостью к Явившемуся в Силе и Славе Царю Иудейскому.

Сегодняшний день, как никакой другой был особенно благоприятен для такого объявления. Ещё накануне не только из Иудеи, но и со всех краёв и земель, соседствующих с Израилем, собралось великое множество людей. Даже кое-кто из римлян-язычников был здесь. Многие и раньше приходили к Учителю, иные видели Его впервые. Но все без исключения были наслышаны о Его великих деяниях, о чудесах, которые Он совершал, исцеляя больных и увечных, изгоняя нечистых духов из бесноватых.

Но что особенно поразительно, Равви отпускал грехи и учил народ так, как никто и никогда, ни один даже самый великий пророк древности. Те несли Слово Божье, говорили и творили от Его, Бога имени. Этот же и говорил, и, тем более, творил, как имеющий власть Сам в Себе так говорить и творить.

Все ждали чего-то главного, великого, меняющего кардинально жизнь целого народа. В самом воздухе, казалось, витал дух перемен, дух чего-то нового, неведомого и весьма значительного.

Учитель целую ночь пребывал один на возвышенности в горячей молитве к Богу, а когда спустился вниз к народу, огромная разношёрстная толпа разом смолкла, устремив всё внимание на Него. Он молчал, озирая людское море глубоким, полным грусти взором. Молчала и толпа, поддерживая паузу, видя в ней торжественную многозначительность момента. А когда напряжённая и давящая тишина до предела накалила обстановку ожидания, Учитель произнёс только: «Симон сын Ионин!», – и указал рукой на место рядом с Собою. Из толпы вышел бедно одетый рыбак, тот самый, который, как рассказывали Иуде, закинул сети по слову Учителя и не смог потом их вытащить в одиночку. Так много рыбы вдруг попало в них, что они даже прорвались, и это после совершенно неудачного лова на протяжении целой ночи. Учитель тогда сказал Симону: «Будешь ловцом человеков». И тот, оставив всё – и сети, полные рыбы, и дом, и большую семью, последовал за Ним. Иуда знал Симона как весьма темпераментного, энергичного мужа, рьяно отстаивающего свои убеждения. Но сейчас это был растерянный, озирающийся по сторонам мужчина, который робко, словно смущённый подросток, вышел из толпы и неуверенно, будто ожидая какого-то подвоха, подошёл к Равви и встал одесную. Толпа замерла в ожидании, а тишина усилилась настолько, что, казалось, слышно было, как скользит комета по тверди небесной, и как где-то далеко-далеко в глубинах мироздания рождаются сверхновые звёзды.

«Андрей сын Ионин!» – пронеслось над людским морем и отразилось эхом в душах. А от толпы отделился брат Симона и встал рядом.

«Что это? Зачем это он? Что хочет этот человек? Зачем он вызывает их?» – побежал по толпе осторожный шёпот, и людское море заволновалось, как от лёгкого бриза. Люди зашевелились, то удивлённо-вопросительно смотря друг на друга, то поверх голов впереди стоящих на Того, Кто, оглядывая это живое море, называл всё новые и новые имена.

«Иоанн и Иаков сыны Зеведеевы!»

«Он выбирает Себе приближённых, – догадался Иуда, – свою гвардию, тех, кто разделит с Ним власть в Израиле».

«Филипп! Нафанаил! Матфей!»

Над головами людей звучал спокойный, но уверенный и властный голос Равви. А Иуде казалось, что это раскаты грома над бушующим морем взывают и поднимают со дна всё новые и новые силы. Чтобы, собрав их в один кулак, нанести решительный и сокрушающий удар, разбивающий в брызги и песок прибрежные скалы и всё, что случайно попало в зону его бушующего гнева.

«Фома! Иаков и Фаддей Алфеевы!», – продолжал Учитель.

Сердце Иуды застучало учащённо, будто собиралось выпрыгнуть наружу. Затем вдруг сжалось в маленький тёплый комочек и заныло, как дитя. «Выбери меня, – одним сердцем молил он, как молят одного только Бога. – Выбери меня. Ты же знаешь, как я люблю Тебя, как я предан Тебе. На что я только не готов ради Тебя! Я буду Твоим верным слугой, Твоим преданным рабом, стану Твоей тенью, окружу Тебя вниманием и заботой, как послушный пёс с нетерпением и готовностью исполнить буду ловить каждое Твоё слово, предвосхищать любые Твои желания! Только выбери меня!»

«Симон Зилот!»

«Ну, почему Ты не смотришь на меня? Неужели Ты не знаешь? Нет, Ты не можешь не знать, что для меня значит, быть рядом с Тобой! Ты же видишь, я всё оставил ради Тебя! Всё! Что они? У них и не было ничего. Что может быть у нищих рыбаков – старые рваные сети да утлые лодчонки? А я оставил целый виноградник, кормивший не один век род мой. Род… Я же единственный иудей среди них всех, мы же с Тобой одного рода! Ведь это мы, иудеи, сохранили в полной мере и Закон, и предания, и веру отцов наших! Почему же Ты смотришь в сторону?! Посмотри на меня! Увидь меня в толпе, услышь бешенное биение моего сердца, готового разорваться сейчас на части от одного только Твоего слова! Произнеси его! Назови моё имя! Выбери меня!»

Учитель молчал, проплывая взглядом по головам людей, будто ища кого-то в разношёрстной толпе. Он медлил. А уже призванные одиннадцать стояли подле ровной шеренгой, весело переглядывались и переговаривались друг с другом, понимая, какой чести они нынче удостоены. Они! Ничтожные галилеяне! Что доброго может быть из Галилеи?!.. А он, Иуда, единственный иудей из них, стоит один среди толпы, незамечаемый, оставленный, забытый, убитый.

Тут неожиданно Учитель перевёл взгляд и посмотрел прямо в глаза Иуде. Мелкая дрожь пробежала по всему телу от макушки до пят – он узнал этот взгляд, как всегда спокойный и немного грустный, но говорящий что-то, чего Иуда никак не мог понять. Он только вспомнил Кану, брачный пир, вино, что чудом обратилось из обыкновенной воды и кроваво-красное пятно на белоснежной скатерти. Тогда он тоже встретился глазами с Учителем, и это был точно такой же взгляд.

«Иуда», – еле слышно проговорили Его уста, но он услышал их, как тогда, на винограднике, над самым ухом, несмотря на расстояние, отделявшее его от Учителя.

 

Кругом измена и трусость, и обман

28

Василий выбрал этот путь. Сам его выбрал. И путь, и истину, и жизнь. Никто не неволил его, не принуждал, не убеждал даже, рисуя глубокими иконописными красками полную лишений, самоотречений судьбу. Его не испугала невозможность переиграть, не остановила окончательная обречённость на монашеское житие пусть внешне спокойное, размеренное, но бурное внутренним подвигом и неумолимое, как течение реки. Теперь он даже не представлял себе иного пути. И не потому только, что считал себя должным, обязанным своим спасением и авве, и братии, и в особенности вновь обретённому другу – отцу Виталию. Задолго до бегства из Ладомирова, ещё сызмальства он прирос, прикипел и к обители, и к преисполненным благолепной возвышенности монастырским службам, и к тихой уединённой молитве в глубине одинокой кельи. А теперь, уносясь прочь от наползающего щупальца красной богоборческой гидры, крепко-накрепко вцепившись обеими руками в основательный, надёжный торс своего спасителя, он твёрдо понимал, что нынче улетает навсегда не просто от родного, милого сердцу краешка земли, но оставляет в нём наряду с детством уже прошлую, уплывающую вместе с ладомировскими крышами за верхушки высоких стройных тополей, окончательно отрезанную от него мирскую жизнь.

Что ждёт его впереди? Чем завершится это стремительное бегство навстречу свежему ветру перемен? Надолго ли оно уносит его всё дальше и дальше от загадочной, поруганной, преданной врагам отступниками, но всё ещё живой по неизреченной милости Божьей и притягательной для сердца каждого православного христианина России? Той самой России, покорить, сломить которую не удалось ни монголу, ни немцу, ни поляку, ни шведу, ни французу, но предать которую оказалось возможно её собственному Русскому народу, её собственной Русской армии, её Русской Церкви.

И сейчас, в силу какой-то непостижимой вселенской глупости он бежал прочь от того, к чему неудержимо стремился – от России и от русских же, всё по той же глупости, но в высшей степени справедливо называющих самих себя советскими, ибо русскости в большинстве из них оставалось всё меньше и меньше. Но чем крепче прижимался он нежной юношеской щекой к сильной спине иеромонаха, тем явственнее осознавал правильность и спасительность такого решения. Ибо предавший отца не пощадит и брата. А русские, предав Государя, предали и Россию, и Веру и самих себя. Как же они поступили бы с ним, с чужим, останься он в Ладомирове?

Василий твёрдо запомнил многое из рассказов отца Виталия. В частности о предательстве не только непосредственных участников заговора, но и всего поголовно командования армии.

– Одни сознательно изменяли, – чеканя каждый слог, как приговор произносил иеромонах имена иуд. – Великий князь Николай Николаевич, генералы Алексеев, Рузский, Брусилов, Корнилов, Данилов, Иванов, Эверт. Другие трусливо покорялись изменникам, хоть и проливали слёзы сочувствия Императору – его свитские офицеры Граббе, Нарышкин, Апраксин, Мордвинов. Третьи, вырывая у Государя отречение, лгали ему, что это делается в пользу Наследника, на самом деле стремясь к свержению монархии в России. Зловещие фигуры Временного комитета Государственной Думы – Родзянко, Гучков, Милюков, Керенский, Шульгин – разномастная и разноголосая, но единая в злобе на Русское Самодержавие свора подлецов и предателей России.

«Кругом измена и трусость, и обман», – записал тогда Государь в своём дневнике.

– Отречения как такового не было и не могло быть, – продолжал рассказ отец Виталий. – Император поступил единственно возможным в тех обстоятельствах образом. Он подписал не Манифест, какой только и подобает подписывать в такие моменты, а лишь телеграмму в Ставку с лаконичным, конкретным, единственным адресатом – «начальнику штаба». Это потом её подложно назовут «Манифестом об отречении». Но, уже подписывая телеграмму, кстати, подписывая карандашом (это единственный государевый документ, подписанный Николаем Александровичем карандашом), Царь знал, как знало и всё его предательское окружение, что документ этот незаконен. Незаконен для всех по причинам очевидным. Во-первых, отречение Самодержавного Государя да еще с формулировкой «в согласии с Государственной Думой» не допускалось никакими Законами Российской Империи. Во-вторых, в телеграмме Император говорит о передаче наследия на Престол своему брату Михаилу Александровичу, минуя законного наследника царевича Алексея, а это уже прямое нарушение Свода Законов Российской Империи. Телеграмма Государя в Ставку, подложно названная «Манифестом об отречении», была единственно возможным в тех обстоятельствах призывом Царя к своей армии. Из телеграммы этой, спешно разосланной в войска начальником штаба Ставки Алексеевым, всякому верному и честному офицеру было ясно, что над Императором творят насилие, что это государственный переворот, – и долг присягнувшего на верную службу Царю и Отечеству повелевает спасать Императора. Чего, однако, не случилось. Войска сделали вид, что поверили в добровольное сложение Государем Верховной власти. Клятвопреступники! Они не услышали набата молитвенно произнесённых когда-то каждым из них слов Присяги: «Клянусь Всемогущим Богом, пред Святым Его Евангелием в том, что хочу и должен Его Императорскому Величеству, своему истинному и природному Всемилостивейшему Великому Государю Императору Николаю Александровичу, Самодержцу Всероссийскому, и Его Императорского Величества Всероссийского Престола Наследнику, верно и нелицемерно служить, не щадя живота своего, до последней капли крови … Его Императорского Величества Государства и земель Его врагов, телом и кровью … храброе и сильное чинить сопротивление, и во всём стараться споспешествовать, что к Его Императорского Величества верной службе и пользе государственной во всех случаях касаться может. Об ущербе же его Величества интереса, вреде и убытке … всякими мерами отвращать … В чём да поможет мне Господь Бог Всемогущий. В заключение же сей моей клятвы целую Слова и Крест Спасителя моего. Аминь».

Но не встала армия спасать Царя! Хотя никакой документ об отречении, будь он даже всамделишный, законный Манифест, не освобождал воинство от присяги и крестоцелования, если об этом в документе не говорилось напрямую. Год спустя, когда Император германский Вильгельм отрекался от Престола, он специальным актом освободил военных от верности присяге. Такой акт должен был подписать и Государь Николай Александрович, если бы действительно мыслил об отречении.

Василий тогда закрепил каждой памятливой клеточкой своего мозга, как всегда внешне спокойный и уравновешенный иеромонах приходил просто в негодование, озадаченный непостижимостью фактов. Как, каким образом могла Красная армия, в основе своей состоявшая из дезертиров, из кромешного сброда, стаей воронья, слетевшегося на лозунг «Грабь награбленное», одержать верх?! Возглавляемая прапорщиком Крыленко, в Первую мировую войну бывшего лишь редактором-крикуном «Окопной правды», руководимая беглым каторжником Троцким, не имевшим и малейшего, даже прапорщицкого военного опыта, предводительствуемая студентом-недоучкой Фрунзе, юнкером Антоновым-Овсеенко, лекарем Склянским, как могла вот эта Красная армия теснить Белую гвардию, громить Корнилова, Деникина, Врангеля, Колчака, лучших учеников лучших военных академий, опытнейших военачальников, умудрённых победами и поражениями японской и германской войн, собравших под свои знамёна боевых, закалённых на фронтах офицеров, верных солдат-фронтовиков?! Почему вопреки неоспоримым преимуществам, очевидному перевесу сил, опыта, средств, Белая армия под началом лучших офицеров России потерпела поражение?! И сам же давал ответ, единственно убедительный, объясняющий и ставящий всё на свои места: «Да потому, что на каждом из них: и на Корнилове, и на Деникине, и на Колчаке, равно как и на каждом солдате, прапорщике, офицере лежал тяжкий грех клятвопреступника, предавшего своего Государя, Помазанника Божьего. Для каждого православного ясно: Бог не дал им победы».

– Вот они, современные Иуды, – впечатались в сознание Василия слова иеромонаха Виталия. – Трагичные, жуткие судьбы: генерала Алексеева, это он держал в руках нити антимонархического заговора; генерала Рузского, пленившего Государя и требовавшего от него отречения в псковском поезде; генерала Корнилова, суетливо явившегося в Царское Село арестовывать Августейшую Семью и Наследника Престола, которому он, как и Царю, приносил на вечную верность присягу; генерала Иванова, преступно не исполнившего Государев приказ о восстановлении порядка в Петрограде; адмирала Колчака, командовавшего тогда Черноморским флотом, имевшего громаднейшую военную силу и ничего не сделавшего для защиты своего Государя. И судьбы этих генералов, как и печальные судьбы тысяч прочих предателей Царя, свидетельствуют о скором и правом Суде Божьем. Рвавшиеся уйти из-под воли Царя в феврале 1917 года, жаждавшие от Временного Правительства чинов и наград и предательством их заработавшие, но уже через год, максимум два, они расстались не только с тридцатью полученными серебряниками, с жизнью расстались – такова истинная цена предательства, цена иудиной верности. Генерал Рузский, бахвалившийся в газетных интервью заслугами перед февральской революцией, зарублен в 1918 году чекистами на Пятигорском кладбище. Генерал Иванов, командовавший Особой южной армией, которая бежала под натиском Фрунзе, умер в 1919 году от тифа. Адмирал Колчак расстрелян большевиками в 1920 году, успев прежде сполна испить чашу горечи измены и предательства. Генерал Корнилов погиб в ночь перед наступлением белых на Екатеринодар. Единственная граната, прилетевшая в предрассветный час в расположение Белых, попала в дом, где работал за столом генерал – один осколок в бедро, другой в висок. Священный ужас охватил тогда войска, Божью кару узрели в случившемся солдаты, судьба наступления была роковым образом предрешена.

Грех клятвопреступления стал трагической судьбой всей Белой армии от солдат до командующих. Предав своего Императора, порушив Закон и Присягу, армия (ВСЯ! – и в этом состоит ответственность перед Господом всех за грехи многих) понесла заслуженное наказание – разделение на Белых и Красных, гибель и отступничество вождей, крушение воинского духа. Армии, не вставшей спасать своего Царя, Бог не даровал победы.

Голос обличителя иудиного греха звучал твёрдо и бескомпромиссно. Но чем дальше, тем больше в нём слышались слёзные нотки, ведь обличать приходилось плоть от плоти, кровь от крови свой собственный народ, частичкой которого он был сам. Был и остался до самой смерти.

– За трагедией армии встаёт трагедия Русской Православной Церкви. Почему её, единую, с почти тысячелетней историей, мощную, родившую на рубеже веков великих святых, – преподобного Иоанна Кронштадтского, преподобных Оптинских старцев, преподобного Варнаву Гефсиманского – прославившую в одном только начале XX века мощи семи угодников Божьих, открывавшую в те годы новые храмы, монастыри, семинарии, духовные училища? И этот нерушимый, казалось, оплот Православной Веры и Самодержавного Царства вдруг в одночасье поразил гибельный пожар раскола, внутренних распрей, жестоких гонений со стороны безбожников и иноверцев. Что сталось с православными, с массой русских христиан, «страха ради иудейска» отвергшихся от своего христианского имени и всё-таки попавших под мстительный меч репрессий? Где были их прежние духовные вожди и наставники, кто бы остановил повальное богоотступничество?

Коренное зло было совершено 6 марта 1917 года, когда Церковь в лице Святейшего Синода не усомнилась в законности Царского отречения. Поразительнее всего то, что в этот момент разрушения Православной Русской государственности, когда руками безумцев насильно изгонялась Благодать Божья из России, хранительница этой Благодати – Православная Церковь – в лице своих виднейших представителей молчала. Она не отважилась остановить злодейскую руку насильников, грозя им проклятием и извержением из своего лона, а молча глядела на то, как заносится разбойничий меч над священною Главою Помазанника Божия и над Россией.

Пока Святейший Синод в дни с 3 по 6 марта 1917 года раздумывал и медлил – решал, молиться ли России за Царя?! (страшное, к краю погибели подводящее решение!) – в синодальной канцелярии ужасающей грудой накапливались телеграммы: «Покорнейше прошу распоряжения Святейшего Синода о чине поминовения властей», «Прошу руководственных указаний о молитвенных возношениях за богослужениями о предержащей власти», «Объединённые пастыри и паства приветствуют в лице вашем зарю обновления церковной жизни. Всё духовенство усердно просит преподать указание, кого как следует поминать за церковным богослужением». Под телеграммами подписи Дмитрия Архиепископа Таврического, Александра Епископа Вологодского, Нафанаила Епископа Архангельского, Экзарха Грузии Архиепископа Платона, Назария Архиепископа Херсонского и Одесского, Палладия Епископа Саратовского, Владимира Архиепископа Пензенского… Они ждали указаний, забыв тысячелетний благодатный опыт Русского Православия – опыт верности Царю-Богопомазаннику, опыт, благословенный Патриархом Гермогеном, святым поборником против первой русской смуты: «Благословляю верных русских людей, подымающихся на защиту Веры, Царя и Отечества, и проклинаю вас, изменники».

5 марта 1917 года в Могилёве, не убоявшись гнева Божия, не устыдившись присутствия Государя, штабное и придворное священство осмелилось служить Литургию без возношения Самодержавного Царского имени. Это свершилось в присутствии великой русской Православной святыни – Владимирской иконы Божьей Матери, привезённой в Ставку перед праздником Пресвятой Троицы 28 мая 1916 года. Икона, благословившая начало Русского Царства, нерушимое многовековое Самодержавное Стояние его, узрела в тот час, как Россия перестала открыто молиться за Царя. Уже назавтра этот самовольный почин был укреплён решением Святейшего Синода: «Марта 6 дня Святейший Синод, выслушав состоявшийся 2 марта акт об отречении Государя Императора Николая II за себя и за сына от Престола Государства Российского и о сложении с себя Верховной власти, и состоявшийся 3 марта акт об отказе Великого Князя Михаила Александровича от восприятия Верховной власти впредь до установления в Учредительном собрании образа правления и новых основных законов Государства Российского, приказали: означенные акты принять к сведению и исполнению и объявить во всех православных храмах … после Божественной Литургии с совершением молебствия Господу Богу об утишении страстей, с возглашением многолетия Богохранимой Державе Российской и благоверному Временному Правительству ея». Так Синод благословил не молиться за Царя и Русское Царство. И в ответ со всех концов России неслись рапорты послушных исполнителей законопреступного дела: «Акты прочитаны. Молебен совершён. Принято с полным спокойствием. Ради успокоения по желанию и просьбе духовенства по телеграфу отправлено приветствие председателю Думы».

Кто в Церкви в те дни ужаснулся? Кто вздрогнул в преддверии грядущей расплаты за нарушение одного из основных Законов Православной Российской Империи? А именно – «Император яко Христианский Государь есть верховный защитник и хранитель догматов господствующей веры и блюститель правоверия и всякого в Церкви Святой благочиния… В сем смысле Император… именуется Главою Церкви»!

Имена верных своему Главе иерархов Церкви мы знаем наперечёт. Их мало, их очень мало: Митрополит Петроградский Питирим – арестован 2 марта вместе с царскими министрами, а 6 марта Постановлением Святейшего Синода уволен на покой; Митрополит Московский и Коломенский Макарий – уволен на покой с 1 апреля 1917 года; Епископ Тобольский и Сибирский Гермоген, мученической смертью запечатлевший верность Царю и Его Семье – утоплен красными в Туре 16 июня 1918 года; Епископ Камчатский Нестор – возглавил единственную попытку спасения Царской Семьи; Архиепископ Литовский Тихон – будущий Патриарх, впоследствии посылавший Государю в заточение благословение и просфору, вынутую по царскому чину, через Епископа Тобольского Гермогена; Архиепископ Харьковский Антоний – будущий предстоятель Русского Православного Зарубежья, заявивший тогда: «От верности Царю меня может освободить только его неверность Христу»… О верности Царю других в священноначалии ничего не известно.

Так случилось, что большие люди Церкви возомнили себя больше Царя, а следовательно, больше Господа. Они благословили цареотступничество: «Да свершилась воля Божия. Россия вступила на путь новой государственной жизни. Да благословит Господь нашу великую Родину счастьем и славой на новом пути!» – так обратился Святейший Синод к верным чадам Святой Православной Церкви. Сегодня мы знаем о том «счастье» и о той «славе», которые ждали Россию без Царя, а потому и Россию без Бога. Когда большие люди Церкви благословили цареотступничество, маленькие люди, её верные чада, промолчали. Маленькие люди посчитали себя слишком маленькими, чтобы отстоять Русское Царство. Не встала Православная Русь спасать своего Белого Царя. Отшатнулись от Императора те из духовных, кто по долгу своему должны были ни на шаг не отступать от него. Будто затмение нашло на этих облечённых долгом людей, доверившихся революционной пропаганде, начитавшихся газетной травли, напитавшихся крамольным духом демократии, в безотчётности, что нарушают присягу на верность Государю Императору, принесенную ими при поставлении в священнический сан, которую Государь Император для них не отменял:

«Обещаюсь и клянусь Всемогущим Богом пред Святым Евангелием в том, что хощу и должен Его Императорскому Величеству, своему истинному и природному Всемилостивейшему Великому Государю, Императору Николаю Александровичу, Самодержцу Всероссийскому, и законному Его Императорского Величества Всероссийского Престола Наследнику верно и нелицемерно служить и во всём повиноваться, не щадя живота своего до последней капли крови… В заключение сего клятвенного обещания моего целую Слова и Крест Спасителя моего. Аминь».

Как можно было не ведать православному священству, что нарушение присяги, принесённой ими на Евангелии, что осквернение ими крестоцелования навлекут на них страшные бедствия? Ведь отречение от Царя, Помазанника Божьего, являлось отречением от самого Господа и Христа Его. Но это в тот час никого не пугало, одна за другой летели в Святейший Синод телеграммы: «Обер-прокурору Св. Синода. 10.03.1917. Из Новочеркасска. Жду распоряжений относительно изменения текста присяги для ставленников. Крайняя нужда в этом по Донской Епархии. Архиепископ Донской Митрофан». Чудовищно, но к ставленнической присяге священника Царю отнеслись, как к устаревшему и должному быть упразднённым обычаю, не более.

Так стоит ли удивляться размерам бедствий, что карающей десницей послал Господь на Церковь?

Армия и Церковь – две организованные русские силы, которые согласно Законам Русского Царства и приносимой каждым из служащих присяге обязаны были защищать Русское Царство, Государя и Его Наследника до последней капли крови. Обе они нарушили и Закон, и присягу и понесли за это наказание, узрев в лицо, что есть чудо гнева Божия. Не видеть Божьего воздаяния за нарушение клятвы и за свержение Царя (именно за свержение, а не добровольное отречение!) в последовавших за этим революционных событиях – в большевистском восстании, в гражданской войне, в гонениях против Церкви – значит, ничего не понимать в русской истории, совершающейся по Промыслу Божию.

Судьбы Армии и Церкви явились предтечей судьбы всего Русского народа, который не мог не ответить за цареотступничество. Весь народ ответил за грех многих из него. Именно в нарушении клятвы – Соборного Постановления 1613-го года на вечную верность русских царскому роду Романовых – причина нескончаемых и по сей день русских бед.

Старый восьмидесятилетний митрополит, измученный болезнями и недугами, всё ещё обладал ясной памятью и здравым рассудком. Да и не так уж стар он был. Разве восемьдесят – критический возраст для митрополита? Он помнил всё, будто это было только вчера. Тем более что навязчивые воспоминания ежедневно, с постоянством курьерского поезда и дотошностью суфлёра рисовали ему красочные картинки из давно минувшего, заостряя внимание на малозначительных мелочах, сыгравших впоследствии, как оказалось, весьма существенные роли и в его жизни, и в жизнях многих людей, с которыми он так или иначе был связан. А понимание этих особенностей неизменно усиливало уверенность в том, что ничего на Божьем свете не происходит зря, никакая деталь даже самого незаметного события не проходит без последствий. И стоит ещё Святая Русь только лишь благодаря искупительной крови немногих Новомучеников и Исповедников Российских, сохранивших верность Помазаннику Божию и Церкви Христовой, либо спохватившихся вовремя и осознавших, подобно апостолу Петру, всю глубину своего отречения. Немногих не по числу таковых, но по отношению к отпадшим от Веры и Верности. Только благодаря этой крови живёт ещё и испытывает неисчерпаемое долготерпение Божие эта страна и этот народ, названный некогда Великим народом Русским. И хотя променял он, не глядя, за иудины серебряники и само это имя на прозвище советский, а ныне и вовсе на безликое стадное погоняло – россияне, хотя, не свободный от клятвы, присягал выскочкам-временщикам Лжеборисам, Лжевладимирам и Лжедимитриям, быть ему предстоит дотоле, доколе с ним Бог. А тёмной ночи, сокрывшей краски светлого дня, неизбежно придёт конец, и по древнему обетованию о третьем Риме настанет солнечное утро. Но только уже последнее.

 

Мир ти

И был день, и был вечер. И была ночь, и было утро. Такое же ясное утро, как великое множество предшествующих этому. Всё так же радостно светило и грело огромное, жаркое солнце на беспредельно глубоком как вечность синем небосводе. Неутомимый ветер с моря всё так же нёс прохладу и отдохновение от летнего зноя. Неугомонные ни днём, ни ночью птицы так же наполняли благоухающий множеством ароматов воздух причудливым щебетанием – поистине райскими трелями, усвоенными и заученными ещё со времён Эдема. Благодатный край, небольшой кусочек плодородной земли в окружении мёртвых песков Палестины неизменно со времени своего создания просыпался от ночного покоя и расцветал. Как в первый раз, как в первый свой день, когда, обетованный Создателем Его народу, единственному народу во вселенной, отмеченному печатью избранности, готовился раскрыть ему свои объятия, растворить его в себе. Поистине чудный край. Радующий глаз простор, сплошь усеянный виноградниками. Какое счастье родиться здесь, быть сыном этой земли, дарованной самим Богом. Осознавать себя причастным к священной миссии хранения и сбережения в полноте и незыблемости великого откровения свыше, трепетно передаваемого из поколения в поколение. Чтобы ни единой крупицы этого духовного богатства не потерялось, не пропало даром, не досталось псам, рыскающим по всему миру и тщетно ожидающим от своих ложных божков хоть жалкой крохи того сокровища, которое всякий иудей имеет даром – не по заслугам, но по рождению.

Только не было в это благодатное утро радости на душе у того, кто стоял сейчас на пыльной дороге Иудеи перед обширным куском огромного виноградника. Почему не было радости? Ведь была же она раньше. Куда исчезла, где спряталась? Отчего, по какой причине оставила трепетное, всегда такое восприимчивое ко всему прекрасному, податливое восторгам и ранимое печалями человеческое сердце. Когда это произошло? Как?

Иуда не помнил. Не понимал, как, когда и почему это случилось. Силился понять, вспомнить, найти объяснение и, отыскав причину, попытаться исправить, вернуть утраченный душевный комфорт. Вновь обрести радость от ежедневно происходящих событий и примирительное согласие с самим собой, своим сердцем, своим взыскательным, ищущим, но ставшим почему-то чужим Я. Силился вспомнить, понять – и не мог. Никак не мог связать воедино, в одну понятную, логически выверенную цепочку причинно-следственных связей отдельные звенья событий, составляющих собой последнее время его жизни, внезапно и кардинально изменившейся около трёх лет тому назад.

«Мир ти», – выстукивало тогда сердце.

Тогда. Когда же это было?

Гордо грядущий по пыльным дорогам Иудеи и Галилеи он был счастлив тем уж, что находился в тесной близости с Человеком, встречи с Которым ждал, о Ком грезил в детских мечтах, слушая и упиваясь рассказами деда. Счастлив непосредственным соучастием в создании истории своего народа, своей Иудеи, древней земли Израиля. Счастлив исполнением главной мечты, о воплощении которой въяве не решался даже подумать, но коей болел неистово с тех пор как начал осознавать себя личностью. Счастлив, наконец, избранностью среди избранных. И это главное. Поскольку пассивная исключительность по рождению, по принадлежности роду Авраама, Исаака, Иакова, Давида – ничто по сравнению с осмысленным, несомненно заслуженным выделением лично его, Иуды в число Двенадцати.

Да. Двух мнений тут быть не может. Тогда ещё сердце его переполнялось этим счастьем и миром, в нём не оставалось места для сомнений, тревог и, уж тем более, для печалей. Он был рядом с Ним. С Тем, на кого тысячу лет уповал и продолжает уповать народ Израиля. Он в непосредственной близости, позволяющей видеть Его крупным планом; слышать Слово прямо из Его уст, а не через базарный пересказ народной молвы; касаться Его – Боже мой! – и чувствовать при этом, как тёплая волна чего-то сокровенного проникает через точку касания и пронизывает всё тело, возбуждая трепет и придавая силу, неведомую ранее. Он не просто один из тысяч в многолюдном море, населяющем вселенную – он один из ДВЕНАДЦАТИ!!! ВСЕГО ДВЕНАДЦАТИ в этом многомиллионном человеческом муравейнике! И уж он постарается, приложит все силы, способности, таланты, которыми наделил его Господь, чтобы стать первым, своего рода ЕДИНСТВЕННЫМ среди них для Него, для мира, для истории. Иуда увековечит своё имя. Ведь он единственный иудей среди Апостолов – так сам Учитель нарёк Двенадцать. Имя Иуды прозвучит, прозвенит ещё в судьбе Израиля, мира, вселенной. Это он знал точно, предчувствовал и был счастлив этим предчувствием.

«Мир ти», – стучало сердце потОм.

Слушая Равви длинными, нескончаемыми и, в то же время, безумно короткими вечерами у костра, он ощущал, как сознание наполняется глубокой мудростью, почти всегда непонятной, сокровенной, высказанной в притчах. И хотя спокойный тихий голос Учителя затем терпеливо разъяснял Двенадцати всю сокровенную суть иносказаний, всё равно знание это оставалось не до конца охваченным разумом и от того чудесным. Мудрость эта раскрывала самую потаённую, сокрытую где-то в беспредельных глубинах души человеческой её изначальную природу, наполняла мыслящую силу пониманием неизвестных, доселе не опробованных опытом соответствий, новых закономерностей, надёжно притягивающих друг к другу и скрепляющих в могучую, нерушимую логику отдельные звенья цепочки причинно-следственных связей. Но не объясняла мудрость та, не позволяла аксиомно чётко и твёрдо уяснить – как и почему всё происходит. Зато оставляла необозримый, поистине беспредельный простор для Веры, обогащающей холодный и рассудительный разум горячей энергией Надежды и какой-то домашней, даже патриархальной Любовью.

Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное.

Кто они эти нищие духом? Что вообще есть духовная нищета? И как достичь, постичь её, не ведая, ЧТО она такое? А может, она уже достигнута? Вся их община, а естественно и он, Иуда, как член её, и вправду внешне похожи на нищих. Скитаются из селения в селение, из города в город, не имея ни кола, ни двора, где главу приклонити, живут милостыней, тем, что подают им добрые люди, не знают ни семьи, ни родных, ни близких. Воистину сирые, убогие побирушки. Но это только внешне. На самом деле скитания их преисполнены высоким духом великого подвига во имя Родины, во имя народа израильского, угнетённого, порабощённого языческим Римом. И не скитальцы они вовсе, а воины Великой Армии, собирающей, накапливающей по капле от всех уголков Земли Обетованной огромную, несокрушимую силу, ожидающую только приказа своего предводителя – своего мудрого Давида, обетованного Царя Иудейского. Чтобы, накопив, как океан по крохотной дождевой капельке вОды, обрушиться безудержной волной на кажущиеся неприступными скалы вражьего берега и смести, снести, смыть обломки глиняного колосса в бездну пучины морской, на самое дно её. Может, это и есть духовная нищета – высокая цель, скрытая под маской побирушки?

Блаженны плачущие, ибо они утешатся.

Голос Равви настолько убедителен, что заставляет, хотя и на время, забыть, отстраниться от некогда усвоенных дедовских наставлений о мужском достоинстве, не позволяющем давать волю слезам. Плачущего этот жестокий мир ещё более бьёт. Нет, они не плачут, они радуются своей высокой миссии – миссии утешителей плачущей Отчизны. Если блаженны плачущие, то каково же блаженство утешителей?!

Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю.

Иуда не понаслышке знал, своим хребтом и пОтом измерил цену земли. Она включала в себя многое: бессонные ночи, вечно ноющие суставы и надорванные от непосильного труда жилы, кровоточащие волдыри мозолей, иссушённую палящим солнцем кожу, безвыигрышную, нескончаемую войну с паразитами, очень часто человеческими, нехватку воды для полива, постоянное беспокойство, страх, хитрость, обман, даже коварство в известной мере…. Не было только в этой цене кротости. Не помнил, не находил её в себе Иуда раньше. Но сегодня, сейчас им нужна внешняя кротость, чтобы до времени не обнаружить своей великой цели перед врагами – цели наследования земли израильской. Иуда понял хитроумный план Учителя.

Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся.

Ох! Как же Иуда жаждал правды, когда в скудный, засушливый, страшно неурожайный год пытался объяснить бездушному, сытому мытарю, что на уплату подати не хватит даже всего собранного им в этот год урожая. А ведь ему ещё надо чем-то жить до следующего, хочется верить, более удачного сбора. Тогда бы он и заплатил всё сполна. Не убедил. Не умолил. Какой там насытиться – отдал всё, да ещё лишился внушительного, самого плодородного куска своего виноградника. Но жажду правды сохранил. Сберёг. И ещё приумножил, «не закопав талант в землю». Теперь эта жажда распространяется не только на его, Иудину правду, ограниченную пределами виноградника, но на правду всей земли, всего народа израильского. Беспредельная жажда ничем не ограниченной, мировой, вселенской правды. Правды воскресения былой славы и могущества Израиля, его владычества над Римом, над Миром.

Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут.

И что теперь? Прикажете Иуде расплыться в блаженной всепрощающей улыбке? Быть милостивым? На следующий год, когда не знавшему отдыха Иуде после неимоверных лишений и тягот изнурительного труда удалось-таки, не разгибая спины, проводя дни и ночи на винограднике, восстановить своё хозяйство. Вот тогда тот же самый мытарь, проворовавшись, пришёл просить денег в долг, чтобы возместить утаённую им сумму подати. Что, смилостивиться? Ну, уж нет! Иуда тогда всё припомнил, как сам в ногах валялся, умоляя повременить. Теперь мытарь в ногах у жаждущего справедливости, непоколебимого в своей твёрдости Иуды. Сначала победить, обратить в пыль, в пепел, в прах, насладиться величием победы… ну, потом, конечно, можно и помиловать кого-то. Есть же и среди псов достойные милости.

Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят.

Как же возможно узреть невидимого, непознанного, ничем неограниченного Бога? Это невозможно. Бога никто никогда не видел и не увидит. Так и в Законе сказано, а Закон – есть Закон. Учитель, конечно, выражается фигурально. В словах Его скрыт какой-то иной, образный смысл.

Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами Божиими.

Миротворцы. Творящие мир…, или Мир? Примириться с врагами, с Римом? С Римом?! С жадным, ненасытным Римом, создавшим на крови, костях, жертвах поверженных им земель свой Мир? Риму мир?! Никогда! Не бывать этому! Разрушить Мир Рима до основания, до полного уничтожения, а затем восстановить мир, свой Мир. Даже не восстановить, воссоздать новый Мир, Мир Израиля, в котором все остальные народы поклонятся и понесут подати единственному Богоносному великому народу, посеянному на благодатной почве Земли Обетованной семенем Авраама. Великий Мир! Мир Мира!

«Мир ти», – стучало сердце ещё недавно.

Сомнений не было и тогда, когда Учитель, наделив Двенадцать Своей чудесной силой, послал их на проповедь. Послал одних. Без Себя.

Ходя же проповедуйте, что приблизилось Царство Небесное. Больных исцеляйте, прокажённых очищайте, мёртвых воскрешайте, бесов изгоняйте; даром получили, даром давайте.

Слабой болью кольнуло где-то под коленками, там, где живёт и таится до времени страх. Впрочем – Иуда понял его природу – страх не за себя, не за свою личную, а значит малозначимую для того дела, за которое он взялся, жизнь, а страх за само дело, которое может прерваться, едва начавшись.

Вот, Я посылаю Вас, как овец среди волков…. Остерегайтесь же людей: ибо они будут отдавать вас в судилища и в синагогах своих будут бить вас, и поведут вас к правителям и царям за Меня, для свидетельства перед ними и язычниками.

А ведь Иуде ещё предстоит увидеть Равви в славе Его. И самому насладиться отблеском славы, ведь это он, Иуда, приведёт к ней Учителя.

Впрочем, боль под коленками быстро прошла, улетучилась, как только Иуда сам, без Равви, возложив на больного руки, исцелил его. Такой радостью вдруг переполнилось сердце, такой гордостью напитался вдруг разум, гордостью за Равви и за себя, за себя и за Равви, как за одно целое, как источник и поток, не могущие один без другого донести воду жизни до безбрежного океана. Такой небесной музыкой заиграла, запела вдруг душа, таким светом заискрились, засверкали очи, такой лёгкостью, невесомостью наполнилось всё тело, что, не чувствуя под ногами тверди земной, полетело, поплыло над её просторами, над садами и виноградниками, горами и долами, морями и океанами, охватывая распростёртыми руками весь мир. Руками, никогда не знавшими ни отдыха, ни тепла и податливости молодого горячего женского тела, ни приятной тяжести изобилия и богатства, теми самыми руками, которыми он, Иуда, только что, всего несколько мгновений назад сотворил чудо.

«Мир ти», – сердце Иуды не знало печали. Напротив, оно переполнялось радостью. Десятки исцелённых им больных, увечных, расслабленных, бесноватых. Сотни пытливых глаз, жадных ушей и трепетных сердец, слушающих и слышащих слово его – слово об Учителе и Царстве Его, Слово Учителя, свободно льющееся из уст, из сознания, из сердца Иуды. Вот итог его почти месячного путешествия с проповедью по Иудее. Разве возможно быть тут печали? Мыслимо ли даже тени сомнения поселиться там, где празднует пир счастье?! Кроме того, полная сума различной снеди, одежды, елея и всяко-разной мелочи полезной в хозяйстве их общины приятно отягощала плечо и ритмично похлопывала по бедру Иуды, спешащего назад к Учителю. И хотя не раз говорил Равви: «…даром получили, даром давайте», – сладкозвучно звенели медные, серебряные и даже золотые монеты о стенки железной кружки для пожертвований, висевшей на поясе Иуды. Что ж, сами дают, не отказываться же. Ведь и одежда, и обувь, и тем более деньги ох как пригодятся для будущего войска. И не только для будущего. И им, нынешним, приближённым Учителя, Его гвардии не помешает немного расслабиться после трудов праведных и отпраздновать такой большой успех. А успех несомненный. Иуда уже готовил слова, представлял в фантазии, как они, все Двенадцать, нетерпеливо перебивая друг друга, будут рассказывать и рассказывать Учителю о своих приключениях и победах. Прихвастнут маленько, не без этого, но ведь никто и никогда со времён Пророков не делал того, что сделали сейчас они. И самым впечатляющим, заслуживающим похвалы и внимания Равви, самым чудесным будет, конечно же, рассказ его, Иуды.

Радостно билось сердце. Вовсе не обжигая, а, напротив, ласково светило и грело спину огромное солнце с беспредельно глубокого как вечность синего небосвода. Неутомимый попутный ветер с моря, весело играя в волосах и складках хитона, всё так же нёс прохладу и помогал идти. Птицы, не знающие покоя ни днём, ни ночью, наполняли благоухающий множеством ароматов воздух причудливым щебетанием – поистине райскими трелями, созвучными с музыкой вдохновенья. Хотелось жить, любить, творить, созидать. Иуда без сожаления согласился бы даже умереть, но во имя жизни, любви, созидания.

Вдруг тень, как от размаха крыльев большой птицы нагнала Иуду, преградила собой дыхание свежего бриза, отчего солнечный жар как-то резко и вдруг усилился, полыхнул, будто невидимая рука поднесла к самому затылку неистово горящий факел. Путник оглянулся. Сзади, размахивая воскрилиями широких одежд, как птица крыльями, его настигала большая чёрная тень.

 

Реки, текущие вспять

Реки не умеют течь вспять. Это против их природы, их предназначения, их задачи. Они созданы для того, чтобы, собирая из всех, даже самых отдалённых краёв, и аккумулируя в себе воды небесные и земные, препроводить их, соединяя воедино разнонаправленные потоки, в могучую, необъятную стихию океана, для которой на земле нет силы, способной покорить или хотя бы как-то урезонить последнюю. Широкие, полноводные, степенные, равно как и юркие, говорливые, бурные они оживляют всё на пути следования, чудесно превращая мёртвый материал спрессованной космической пыли в обиталище души, красоты и смысла. И в этом их суть. В этом их сверхзадача, их цель.

Сейчас юноше-русину из далёкого малозначительного местечка в Прикарпатье, знающему, как ему думалось, и свою цель, и сверхзадачу, и смысл жизни, казалось, что некогда спокойная и тягучая, а ныне бурная река его судьбы потекла не туда – в сторону, противоположную направлению, предначертанному Самим Богом. Начался трудный путь эмиграции. Монастырская братия, откатываясь под натиском войны на запад, прочь от России, оказалась сначала в Братиславе, потом в Германии, а когда бушующая красная волна накрыла и её, то в Швейцарии. Не отставал и Василий.

Война всем поломала жизнь, у многих и вовсе отняла. И самое страшное, поистине ужасное в этой стихии человеческого противостояния было то, что два великих народа, две великие культуры – русская и германская, оказались принесёнными в жертву больному самомнению двух монстров, двух чудовищ с их неуёмными аппетитами. Один из них неизбежно должен был одолеть, пожрать другого – такова суть зла, пожирающего само себя. И красный дьявол слопал коричневого. Но цена той Пирровой победы до сей поры отражается на потомках, и не только в России, но и во всей Европе, во всём мире. В России больнее всего. И не потому только, что вероломство и бесчеловечность коричневого оставили глубокий, не зарастающий рубец, но в большей мере потому, что какая-то больная, противоестественная любовь и поклонение красному породили и продолжают порождать всё новых и новых чудовищ. Любовь сама по себе плодотворна, но любовь к мерзости плодовита как терние.

Реки не текут вспять. Они лишь, огибая непреодолимые препятствия, образуют излучины и меандры, часто весьма значительно отклоняясь от маршрута следования, но неизменно продвигаясь, так или иначе, к изначально назначенной свыше цели. Потоки вод, как и судьбы людей, часто расходятся, растекаются в разные стороны, отдаляясь друг от друга, чтобы рано или поздно, набрав силы и полноты, соединиться вновь на финишном отрезке жизненного марафона. Так и пути человеческие. Пересекаются, соединяются, объединяются в притягательной силе любви. Потом вдруг расходятся часто помимо своей воли, но разделённые всё же живут, дышат, наполняются смыслом, силой, значением, и уже полноводные, состоявшиеся пересекаются вновь. С любовью ли? Легко любить, когда ты ещё мал и зависим. Трудно, сто крат тяжелее, когда за время разлуки ты вырос и стал почти вровень с некогда любимым. Это малозначительное ПОЧТИ становится неожиданно камнем преткновения, силой, способной разъединить вновь, разбить когда-то целое, даже убить.

Оставив родные края вскоре после того, как закончилась та страшная война, послушник Василий покинул и Европу, переехав вместе с монастырём в Джорданвилль, где вступил в братию Троицкой обители. Там уже через пару лет он был пострижен в рясофор, а вскоре и в мантию. Здесь ему предстояло пройти долгий жизненный и духовный путь от инока до иеромонаха, возмужать, набраться силы. Здесь же он, окончив Свято-Троицкую духовную семинарию, стал преподавателем Священного Писания Ветхого Завета и патрологии. Отсюда в возрасте тридцати девяти лет он был возведён в сан Епископа Манхэттенского, но уже через девять лет вернулся обратно, будучи избранным братиею Троицкого монастыря своим настоятелем, и переведён Синодом на Троицко-Сиракузскую кафедру. А ещё по прошествии пяти лет на основании определения Собора Епископов был возведён в сан Архиепископа с правом ношения бриллиантового креста на клобуке. Опять же здесь, после трудных, полных поистине историческими событиями ещё двадцати семи лет он нашёл последний приют, будучи погребённым в усыпальнице собора Свято-Троицкого монастыря в Джорданвилле в штате Нью-Йорк. Но это потом, вскоре.

А пока, старый, измученный болезнями восьмидесятилетний митрополит, на исходе жизни думая, вспоминая, осмысливая этот тяжкий путь, так или иначе, возвращался мятежной душой к единственной мысли, трудной, но спасительной – мысли о покаянии. О ней неустанно напоминало, твердило сердце, как о незаживающей кровоточащей ране, о приставучей зубной боли. А волевой, холодный как сталь разум гнал прочь совестливое, плачущее стенание, утверждая твёрдо и основательно, словно репродуктор, вещающий голосом Левитана, что всё было сделано правильно.

Он помнил, с самого дня их расставания старался следить за дальнейшей судьбой и просто за жизнью своего старшего брата, учителя и спасителя. Благо рваные куски информации, хотя довольно скудные и немногочисленные, но всё же пробивались сквозь хаос послевоенного мира и позволяли ему составить ясную и правдивую картину жития своего ладомировского друга.

Когда разгром и отступление немецкой армии заставили всю братию покинуть Иово-Почаевскую обитель, перед иеромонахом Виталием открылась огромная миссионерская деятельность в Берлине и его окрестностях. Ему приходилось ежедневно посещать лагеря остов, проповедовать, служить, напутствовать сотни умирающих от голода, туберкулёза, ран. Но вскоре пришлось снова уходить от окружающей со всех сторон Красной армии. Иеромонах Виталий покидает Берлин и обосновывается в городе Гамбурге. Перед ним открывается огромное поле деятельности среди так называемых DP, которым надо помочь избежать репатриации со всеми последствиями сталинских ужасов. Знание английского языка во многом помогает ему спасти тысячи соотечественников. Возведённый Архиерейским Синодом в сан Архимандрита, игумен Виталий организует в лагере Фишбеке в барачной церкви круг ежедневного богослужения, основывает типографию, собирает вокруг себя небольшую монашескую братию, издаёт и печатает для всех лагерных церквей восточной Германии все Великие Сборники, молитвословы. Он издаёт ежемесячный журнал «Почаевские Листки», который затем переименовывается в «Православное Обозрение». Многие в лагере Фишбек проходят почти полный псаломщический курс, и удаётся даже собрать 12 юношей, которым преподаётся систематически в продолжении года весь курс богословских наук семинарского уровня.

С сорок седьмого года Архимандрит Виталий уже настоятель Лондонского прихода, неустанно разъезжает по всей Англии, организует православные приходы в Манчестере, Престоне и Бредфорде. Последний существует и до сего дня в самом центре Англии.

В пятьдесят первом году в день святых Апостолов Петра и Павла его посвящают в Архиерейский сан с назначением викарным Епископом в Бразилию, и местом проживания на Вила Альпина в Сан-Пауло.

И тут под Южным Крестом снова застучали печатные станки. Вила Альпина покрывается новыми постройками, организуется небольшой приют для мальчиков, которые обучаются русскому языку, Закону Божию при ежедневном суточном круге богослужений. Владыко Виталий и его иеромонахи посещают православных людей по самым глухим уголкам Бразилии – наибольшей страны всей Южной Америки. Их трудами основываются два прихода в центре этой страны: в её новой столице Гоянии, а также в пригороде Сан-Пауло – в местечке Педрейра.

О своей миссионерской деятельности Владыко Виталий писал из Сан-Пауло: «Я лично убеждён, что в нашу задачу в рассеянии входит не только окормление нашего русского народа, стремление оберегать его от денационализации, но также и известное миссионерство среди инославных. У меня есть внутреннее стремление к миссионерству среди иностранцев. За время нашего пребывание в Лондоне нам удалось обратить в Православие около десяти человек англичан, что кажется мало, но все они стали искренними православными людьми. Лучший из них перевёл на английский язык сокращённое Добротолюбие… За эти годы у нас выработалась очень хорошая система миссионерства. Мы всё время разъезжаем, оставаясь иногда продолжительное время в том или ином пункте, но зная, как велика слабость и удобопреклонность к падению человека, мы большую часть времени проводим в общежительной жизни, в которой мы спасаемся, как в некоей раковине, от морских хищников – страстей наших. Одним словом, мы привыкли жить среди народа и в то же время вести монастырский образ жизни».

Вскоре Владыко Виталий со всей свой братией переводится указом Архиерейского Синода в Канаду, как правящий Епископ западной части этой страны с кафедрой в Эдмонтоне. Тут в семидесяти пяти милях от города он основывает Свято-Успенский скит около полустанка Гранада.

Затем Владыку Виталия Архиерейский Синод переводит в Монреаль и возводит в сан Архиепископа Монреальского и Канадского. В скором времени после переезда Преосвященный Владыко Виталий приобрёл землю в окрестности городка Мансонвилля (Квебек) и начал постройку мужского скита. Работы там совершались братией Архиерейского подворья с участием добровольцев прихожан, и на сегодня всё это обрело уже вид Свято-Преображенского скита с храмом этого же имени, украшенного чудесным иконостасом внутри, с иконами известных зарубежных иконописцев. Также выстроен свечной завод, сооружены часовенки на русском кладбище и на озере с источником ключевой воды. Большие, светлые корпуса для братии с трапезной закончены со строительством и оборудованием и ждут своих насельников. Это малое братство живёт поразительным единодушием и для массы людской часто совершенно незримо истинно духовной жизнью, полностью посвященной Церкви Христовой.

В течение всего жительства в Канаде Архиепископа Виталия беспрерывно работала типография при Архиерейском Подворье, выпуская богослужебные книги, брошюры, толстые тома духовной литературы и периодической с богословским материалом, журнал «Православное Обозрение», первый номер которого был издан еще в Бразилии.

Старый митрополит тогда следил за успехами и ростом своего друга. И когда в связи с кончиной предстоятеля перед Церковью встал вопрос о новом первоиерархе, он был искренне рад, что Архиерейский Собор избрал Архиепископа Виталия на должность Первосвятителя Церкви в сане Митрополита Восточно-Американского и Нью-Йоркского.

Теперь они встречались чаще, гораздо чаще, конечно не как в Ладомирове, но всё же… Служение Митрополита Виталия проходило теперь совсем рядом, в Нью-Йорке, в окрестностях которого был расположен Джорданвилль. Старый митрополит, будучи тогда ещё Архиепископом, мог часто слушать проповеди Высокопреосвященнейшего Владыки и всякий раз заслушивался, переносясь мысленно в далёкую, безвозвратно ушедшую юность, в тихий, уютный уголок Карпат, увитый виноградниками, как древняя колыбель христианства Иудея. Где ласковое солнце, всегда свежий воздух, наполненный ароматами трав и садов, приютили доброжелательный, радушный народ, гордо именующий себя карпатороссами.

Как и тогда речь Владыки была содержательной и ёмкой, а со временем и с опытом приобрела более красочности, образности и эмоциональной глубины.

Одна из самых любимых проповедей Митрополита Виталия, сказанная на съезде духовенства в Кливленде в октябре 1992 года, врезалась в память, словно альпинистский крюк в скалу:

«Священное Писание – книга вечной жизни, книга космическаго размера, потому что она ДО времени и ВО времени, ДОисторическая и историческая. В этой книге заложены все решения для всех народов, для всех поколений. Эта книга должна была бы быть настольной книгой не только всех христиан, но главным образом всех руководителей, всех глав правительств государств мира. В ней заключены нормы жизни, как надо себя вести и как нельзя себя вести. Нет ни одного вопроса, ни одной мировой проблемы, всех времен и каждого века, на которое Священное Писание не дало бы ясное, чёткое своё суждение. И теперь, когда мы все, русские люди, в особенности на нашей несчастной Родине, ищем выхода из создавшегося тупика, политического, экономического и главным образом духовного, нам надо обратиться к Священному Писанию, чтобы иметь ясное представление, где мы, куда нам идти и что делать.

Рассмотрим бегло периоды истории человечества.

Итак, первый род человеческий, уже повреждённый падением Адама и Евы, размножился по всей земле и, будучи цельным организмом, очень скоро превратился в игрушку сатаны, который довёл этот первый род человеческий до невообразимого состояния разврата, разгула и полного растления, неописуемого падения. Господь, взирая на этот первый мир, видел, что он не достоин ни только жить, но даже просто дышать. И Господь погрузил его во всемирном потопе.

От оставшегося праведного Ноя зародился второй мир человеческий, который до сего дня и существует. Для того чтобы с ним не произошло той же трагедии, как с первым миром, Господь в своей бесконечной божественной премудрости, разделил весь род человеческий на языки.

Другими словами, чтобы нам это было более понятно, человечество – как корабль, который в наше время разделён на отсеки, дабы не потонул от одной пробоины. Вода заполняет только один отсек с пробоиной – и корабль, немного погрузившись, идёт дальше к своей цели. Вот что сотворил Господь со вторым родом человеческим. Теперь дьяволу уже не так просто вспрыснуть в род человеческий свой яд, который беспрепятственно бы разлился по всему человечеству.

Род человеческий получил величайший дар языка. Каждый народ имеет свой язык. Теперь на земном шаре существуют тысячи языков. А от языка происходит вся культура, все его обычаи, традиции, кончая костюмом и пищею. Всё у него свое особое. Господь поставил каждый народ через дар языка в школу любви, призвав его к творчеству. Ибо каждый человек с самого своего младенчества уже смотрит и видит ту картину, которую он никогда не забудет. Он всегда будет любить свою церковку, свою деревню и свой город или свою улицу. Он будет любить свою речку, свой лес. Это и есть школа любви. Ибо человек, который научится любить своё, будет способен полюбить и чужое, и другой народ. Вот промысел Божий для всего рода человеческого.

Перед дьяволом, источником всякого зла, стоит теперь задача снова вернуть весь род человеческий к Вавилону. Суть этого Вавилона – уничтожить семейные очаги, где возможно упразднить самую частную собственность, в особенности родной дом, в котором рождается человек и умирает; в котором всё мило его сердцу, где помнится всякая царапина, всякая норка мышиная. А вместо этого расселить всех по квартирам в небоскрёбы, в которых все восемьсот квартир до скуки одинаковы. Он, сатана – это древнее зло, вдохновляет людей, не защищённых благодатью Святаго Духа, строить дома кубические, без малейшего архитектурного воображения; заставляет людей слушать в какофонии или в декакофонии что-то особое, щекотливое, одурманивающее, и этой музыкой вызывать у людей самые низкие ощущения и инстинкты. Это всеобщая уравниловка, безвкусица коснулась даже нашей пищи, в которой царит индустриальная, массовой продукции пища. Вот почему всякий интернационал, первый, второй, третий, всякий экуменизм и социализм не от Бога. Вот откуда происходит ненависть ко всему Божьему, к самой красоте.

На фоне всего сказанного обратимся теперь к трагедии нашего Великого Русского народа и как с помощью Священного Писания мы можем выйти из этого ужасного тупика. Что же нам делать?

Существует уже явная русофобия. Причём она существует не только на равнинах нашей Родины, но и заграницей. Почему нет италофобии, франкофобии, англофобии, а только русофобия? В чём суть русофобии? Это почти всеобщая, прикрытая ненависть ко Христу, пребывающему в сердце русского народа. Нам кажется, что почти ни одному народу не удалось так глубоко воспринять Святое Православие. Дух истинной Церкви Христовой вошёл во все извилины нашей культуры. НАСТОЯЩИЙ РУССКИЙ ЧЕЛОВЕК – православный, не только в церкви, но и на улице, и повсюду, где он живёт, трудится, думает и чувствует. Вот к чему обращена эта ненависть – ко Христу. Тут не русофобия, а христофобия, наглая, дерзкая, липкая и упорная.

С точки зрения земной, логической, человеческой – русский народ поставлен в безвыходное положение. И это не без Промысла Божия, хотя многие псевдо правители России себя почитают гениально умными в своей разрушительной работе. Пора видимо нам весь свой взор обратить к небу и у одного Господа просить прощения и помощи. «Заступи, спаси, помилуй и сохрани нас, Боже, Твоею благодатию».

Аз, как Первоиерарх Русской Православной Зарубежной Церкви, взываю ко всем русским православным людям и предлагаю следующее: вернуться к Церкви, очиститься от язычества в нашем быту, любить свою Родину, свою культуру, свои обычаи, не обращая никакого внимания на клевету, которая непременно обрушится на вас. Нас будут называть мракобесами, фашистами, нацистами. Все могут любить свою Родину, но мы, по мнению врагов наших, этого делать не имеем права.

Просите у Господа помощи, и если Господь в Ветхом Завете защитил Свой избранный еврейский народ, который нёс в своих недрах предков Божией матери (из Нея же родился по плоти наш Спаситель), послав ангела Своего, который усыпил вечным сном 170 000 ассирийских воинов, то Господь и в наши дни силен сокрушить врагов православного русского народа, отняв у них сердце ко злу.

Господь есть повелитель сердец человеческих. Когда две армии встречаются и готовы к сражению, всегда побеждает армия та, которой Господь дает сердце к победе. Поражённая же армия та, у которой Господь отнимает сердце к победе. Вот где кроется сущность всякого успеха человеческого на земле. Однако надо быть достойным такой Божией победы и никого не осуждать, перестать ненавидеть, ибо мы сами полны грехов, страстей и всякой неправды. Выпрямись, русский человек, отбрось всякий страх, перекрестись широким крестом и часто крестись, утром и вечером и где возможно, с молитвой: «Боже прости меня, Боже помилуй меня». И Господь услышит наш к нему вопль. Только в этом я вижу единственное наше упование и спасение.

«С нами Бог, разумейте языцы (язычники) и покаряйтеся, яко с нами Бог».

Аминь».

А когда в России пал, наконец, коммунистический режим, и наметились предпосылки к переменам в церковной жизни, воспылал новым жаром огонь старой юношеской мечты, возжённый некогда иеромонахом Виталием в пылкой душе отрока Василия. Мечты возвращения с триумфом в Москву, в Россию. Всё же реки не умеют течь вспять. Они неизменно продвигаются, так или иначе, к изначально определённой свыше цели.

 

Жертвы хочу, а не милости

– Не торопись, путник, ибо неправеден путь твой!

Тень настигла, приблизилась, поравнялась с идущим и, чуть обогнав, остановилась, преградив дорогу.

– Кто ты? – спросил опешивший от неожиданности Иуда.

Человек, стоящий теперь перед ним, – а это был именно человек из плоти и крови, а не бесплотный дух, как показалось вначале, – оправил спутавшиеся от ветра и быстрой ходьбы полы широкой одежды, стряхнул с неё дорожную пыль, жадно глотнул воздуха, восстанавливая дыхание, и строго посмотрел прямо в глаза путнику.

– И зачем ты преграждаешь путь мне? Или я не иудей в земле моей – пределе Иудином? – первоначальная оторопь прошла, Иуда снова чувствовал в себе силу и уверенность. – Или не волен я идти, куда хочу? И почём ты знаешь, что нет правды в пути моём? Кто дал тебе власть останавливать и обличать меня? Кто ты, спрашиваю я тебя, чтобы указывать мне?

– Кто я? – лицо человека вдруг преобразилось, утратив строгое выражение, глаза подобрели, вспыхнули игривыми искорками, губы расплылись в сладчайшей улыбке, обнажив два ряда ровных жемчужно-белых зубов, среди которых засверкал ровными гранями алмазный клык.

– Да, кто ты? Отвечай мне, если ты добрый человек и пришёл с миром. Или отойди с дороги, ибо мне некогда.

Иуда окончательно взял себя в руки и сделал, было, движение вперёд, чтобы обойти неожиданно возникшую преграду. Но снова был остановлен навязчивой фигурой, угадавшей его намерение.

– Я старинный друг твоего деда, – Иуда замер, так и не сделав шаг, – помню ещё твоего отца, так рано оставившего этот мир. И тебя я знаю, – теперь он уже не пытался уйти, но внимательно слушал незваного собеседника, – ещё с тех пор, когда ты мальчишкой-сорванцом метал камни из пращи, стараясь угодить в огромный раскидистый дуб, что растёт до сих пор на пустыре за вашим домом. Хи-хи. Ох, и живой ты был ребёнок, великий фантазёр и выдумщик. Так играл в юношу Давида, сокрушающего великана Голиафа! Это что-то! Ой, да разве только это?! Так уморительно изображал ты серьёзность на своём личике, морща лобик и хмуря бровки… Ох, хи-хи-хи… Это ты так представлял мудрого Соломона, разрешающего каверзно запутанные дела. Ох, хи-хи-хи… Если бы ты мог только видеть себя со стороны, хи-хи-хи… Мы с твоим дедом подолгу наблюдали за тобой, за твоей игрой, твоими фантазиями…

Иуда слушал. Нахлынувшие вдруг воспоминания окончательно остудили его пыл. Он уже никуда не старался уйти, напротив, пристально вглядываясь в черты незнакомца, пытался воскресить в памяти милые сердцу события детства. А воскресив отдельные эпизодические моменты, искал в них того, кто сейчас говорил с ним, живописуя, срывая завесу забвения с всё новых картин, всплывающих в памяти, расцвечивая, наливая их свежими, живыми красками.

– Ты, конечно, не помнишь меня, – будто бы прочитал иудины мысли незнакомец. – Ты был ещё так мал и так увлечён своими фантазиями, а я ещё так молод и полон сил. Не то, что сейчас. Годы, сын мой, не игрушка. Не мы ими, а они играют человеком, как кошка с мышкой, преследуя, изматывая различными поприщами, то возвышая тебя над другими людьми и над самим собой, то сокрушая, опуская на самое дно человеческого бытия, то снова окрыляя, помогая взлететь, чтобы в очередной раз низринуть ещё ниже. И неизменно ведут к закономерному, неизбежному концу, одинаковому для всех, и летающих, и ползающих. Вот и дед твой ушёл так печально. Да. Мы с ним были большими друзьями…. Он гордился тобой, предугадывал в тебе что-то большое… значительное… даже великое…

Иуда совсем размяк от воспоминаний, убаюкиваемый вкрадчивым, ласкающим слух голосом собеседника. Он увлекал его всё дальше в благодатную страну грёз и детских фантазий, как сбывшихся, так и тех, коим никогда уже не осуществиться. Иуда и не заметил, как оказался сидящим со своим новым попутчиком на обочине дороги в тени раскидистой смоковницы. Снова налетел неутомимый ветерок, заиграл, шелестя листьями в ветвях дерева, запел весёлую песню о тайных загадках иных краёв, в коих ему посчастливилось побывать.

В самом центре небесного купола, будто в исходной точке мироздания, с которой всё начало быть, что начало быть, полыхало солнце, словно царь на троне в блеске золота, в полноте своей значимости и самодостаточности, обрушивая на землю всю мощь неиссякаемой лучистой энергии. Где-то высоко-высоко, в самой глубине небесной тверди плыла, раскинув недвижно огромные крылья, степная птица, высматривая зорким глазом добычу и следя другим за двумя путниками, удобно расположившимися под смоковницей.

– Вы… Вы знали моего деда? Вы… Вы помните…? – растроганный до слёз Иуда, заикаясь, пытался найти нужные слова, объясняющие и раскрывающие его теперешнее состояние, его душу. – Простите меня за грубость… я накричал на вас… я не ожидал… вы так внезапно…

– Ничего, ничего, сын мой, я всё понимаю. Я и сам виноват, налетел на тебя как коршун, как… – старик вдруг осёкся, будто на лету поймал готовое уже сорваться с языка неосторожное слово, или наоборот, искал нужное, заблудившееся в лабиринте мысли, – … очень торопился, хотел догнать тебя – внука моего старого друга – вот и бежал. Я хоть и стар уже, и силы не те, нет былой прыти, но ноги ещё держат, хи-хи, носят ещё. Да и немощь телесная не ослабила пока остроты ума, старый фарисей Бен-Акиба всё так же силён в Законе.

– А я вот вас совсем не помню, – как бы извиняясь, проговорил Иуда, искренне сокрушаясь, что в его настолько живых и красочных воспоминаниях никак не находилось места пусть даже до неузнаваемости изменившемуся с возрастом другу деда, фарисею Бен-Акибе. Ведь вот других знакомых, посещавших их дом, включая и законников, и учителей народных он помнил, благо их было не так много.

– Это ничего, ничего, милый. Я ж говорю – не помнишь. Ничего. Главное, я помню. Всё. И очень хорошо помню и деда твоего, и отца, и тебя. Озорной ты был мальчишка, говорю, всё играл, играл. Да и сейчас, вижу, не изменился – всё играешь, играешь. Смотри – доиграешься, паршивец.

Траектория парения в воздухе небесного хищника всё сужала и сужала радиус спирали, медленно, почти незаметно приближая охотника к центру её. Строго под центром глубоко внизу на грешной земле неосторожно зазевалась, нежась на солнышке, уже обнаруженная птицей добыча.

– Что? Как? Что вы хотите сказать? – всё ещё паря в облаках детских воспоминаний, пролепетал Иуда, не замечая, как эти белоснежные небесные странники, наливаясь предгрозовой влагой, приобрели уже холодный металлический оттенок.

– А то и говорю – доиграешься. Разве этому учил тебя дед? Разве об этом мечтал, раскрывая перед тобой тайны Закона, подготавливая тебя к жизни? И к какой жизни!!! Разве к той, какую ты ведёшь сейчас?

– Какой жизни? Чего я веду? Вы о чём? Я не понимаю вас.

Иуда, поражённый внезапно переменившимся настроением старика, никак не мог уловить сути, причины этой перемены.

– Не понимаешь? Ишь ты, он не понимает! Дом оставил… ДОМ!!! Который строил ещё его прадед, в котором народилось, выросло, возмужало и прожило жизнь три поколения… Сейчас в нём хозяйничают ветер и разор… разор и ветер… А он не понимает, видите ли!

– Да что вы! Неужели и вам надо объяснять?! Мой дом – весь мир, крыша – бездонное синее небо, стены – прекрасные, неповторимые пейзажи моей родной земли! Это же Свобода! Я свободен, как ангел небесный! Дом – клетка… крепость… острог… Эх, дед бы понял меня…

– … Виноградник! Целый виноградник! Прекрасный виноградник! Источник жизни целого рода!!! – старик в своём негодовании даже не слушал Иуду, а продолжал свою обличительную речь. – Кормящий, одевающий, дающий кров, смысл, значение в жизни нескольких поколений…! Теперь разграблен…! Разорён…! Иссушен солнцем…! Растоптан, загажен зверями…! Осквернён, обезображен бездомными бродягами, слетающимися отовсюду на то, что плохо лежит, как мухи на дерьмо! Тьфу… дерьмо!!!

– Да что вы ругаетесь? Что это вы так разошлись-то? Я ж говорю, собственность сковывает, приземляет дух…, а свобода окрыляет, расширяет горизонты, позволяя в общем разглядеть частное, а в частном увидеть общее. Ну, неужели вы сами не видите? Посмотрите, когда…

– Тьфу!!! Дерьмо!!! Дерьмо!!! Эти бродяги расплодились тут, как уличные псы! Куда ни глянь, везде наткнёшься на бездельника и оборванца, разглагольствующего о смысле жизни. Лишь бы не работать! Лишь бы смущать, заманивать в свои сети таких вот идиотов! Собрать бы всех этих умников в кучу да камнями их, камнями!!! Нет… На крест!!! На крест каждого!!! Оградить крестами с распятыми на них бродягами священную землю Израиля от их мерзких учений! А этого твоего галилеянина первого на крест!!! В самом центре, в Иерусалиме!!!

Белоголовый сип – огромный степной хищник, хозяин и владыка воздушных просторов Иудеи, и не только Иудеи, достиг, наконец, центральной точки спирали, остановился в восходящем потоке раскалённого на сковородке каменистой почвы воздуха, завис на миг над своей собственной тенью, в ореоле которой, не подозревая об опасности, нежилась на солнышке зазевавшаяся добыча.

– Замолчи, старик, – наливаясь негодованием, но ещё держа себя в рамках почтения, проговорил Иуда. – Ты не ведаешь, что говоришь. Он не оборванец, Он Тот, Которому надлежало придти! И Он уже пришёл! Он учит правде, и учение Его истинно.

– Правде?! Он учит лжи, ибо сам есть ложь и исшёл от лжи! Он учит подставлять щёку, когда тебя бьют, он учит любить врагов! Кому подставлять? Кого любить? Рим?! Мерзких псов-язычников?! Он римский прихвостень и шпион, пришедший погубить Израиля. Он называет своими друзьями мытарей, разбойников, гулящих девок, шлюх …. Они и есть его друзья, ибо он говорит с ними, ест с ними, спит с ними! Он сам блудник и разбойник! Он отрёкся – О Бог мой Всемогущий! – от собственной матери, братьев, он ни во что не ставит память о почившем отце своём! И этого ты называешь Мессией? Этот, по-твоему, есть Тот, Которому надлежит придти?! Богохульник!!! Хвала Всевышнему, что дед твой не дожил до этого часа и не слышит слов таких! Мессия – галилеянин?! Ха-ха-ха!!! Да что хорошего может быть из Галилеи? Или ты не слышал, как он грозился разрушить Храм Божий?! Или ты настолько потерял разум, оглох и ослеп одновременно, что не понимаешь, какая мерзость стоит за его призывами есть его тело и пить его кровь?! Он призывает брата восстать на брата, сына на отца, невестку на свекровь свою! Это ли учение ты называешь истинным?! Учение его гибельно! Он несёт смерть и разорение Израилю!

– Молчи, старик!!! – не в силах больше сдерживать гнев, прокричал Иуда. – Замолчи, я не желаю слушать тебя!!!

Вдруг наивная жертва, испугавшись наплывшей на неё тени, встрепенулась, вскочила на все четыре копыта и что есть духу, стремглав помчалась прочь, озираясь набегу на небесного хищника. Но она совсем позабыла об опасностях, подстерегающих отовсюду здесь, на земле. И напрасно. Не успела она пробежать и двух десятков метров, как земля ушла у неё из-под ног, и живая ещё туша кубарем покатилась вниз по крутому, отвесному склону глубокого оврага, ломая себе шею и в кровь разбивая голову об острые камни.

– Он Вельзевул, сын Вельзевула и творит чудеса силою бесовскою!

– Замолчи… – весь дрожа от гнева, кричал Иуда, поднимая трясущиеся руки вверх, и в бессильной злобе закрывая ими уши. – Замолчи …, иначе …!

– Что иначе? Что? Иначе ты проклянёшь меня, да? Меня – человека, который носил тебя на руках, когда ты был ещё ребёнком! Меня – старинного друга твоего деда! Меня – фарисея Бен-Акибу! И всё это в угоду какому-то галилеянину?! Этому проходимцу, лжецу, покровителю воров и шлюх, подстрекателю?! Так знай – ты себя проклянёшь! Твоё имя будут поносить в веках все от мала до велика! Ну, что же ты молчишь? Прокляни, ну, давай, давай!

Иуда не знал, как это произошло. Не мог потом вспомнить и объяснить себе самому, как он, не в силах больше сдерживаться, наотмашь ударил старика крепко сжатым кулаком в левую щёку. А затем развернулся и почти бегом, не останавливаясь, понёсся прочь… в сторону, противоположную своему первоначальному движению.

А фарисей Бен-Акиба какое-то время ещё повалялся в пыли обочины дороги, но когда Иуда скрылся за холмом, встал, отряхнулся, расправил воскрилия одежды, распушил пейсы и, как ни в чём не бывало, хитро улыбаясь, произнёс:

– Ну, вот и славно. Славно. Ты думаешь, щенок, я подставлю тебе другую щёку? Хи-хи-хи… Не дождёшься. Пускай Он подставляет, а мы ударим. Или, лучше, поцелуем… Иное целование больнее оплеухи. Не обхитрить тебе старого Бен-Акибу – себя обхитришь. До скорой встречи, сынок.

Большая хищная птица, аккуратно сложив огромные сильные крылья, с остервенением терзала окровавленным клювом свежую, ещё тёплую плоть – для кого-то живая душа, для кого-то мясо, предмет и цель существования. Белоголовый сип – падальщик, сам не убивает, но никогда не оставляет под солнцем того, что само просится послужить ему пищей.

 

Кесарю Богово

1. Письмо Архиепископа Марка Митрополиту Виталию

45

Мюнхен, 20 ноября/3 декабря 1996 г.

Его Высокопреосвященству,

Высокопреосвященнейшему Виталию,

Митрополиту Восточно-Американскому и Нью-Йоркскому

Ваше Высокопреосвященство, дорогой о Господе Высокопреосвященнейший Владыко!

На прошлой неделе я совершенно неожиданным для себя образом оказался в России, где пробыл всего четыре дня. Около месяца назад мне стали звонить из университета и из областного управления Твери, приглашая меня на международную научную конференцию по поводу 725-летия Св. вел. князя Михаила Ярославича Тверского. Они каким-то образом узнали, что я в свое время написал докторскую диссертацию в Гейдельбергском университете на тему о письменности тверского княжества 14–16 веков и очень хотели, чтобы я на этой конференции выступил с докладом на эту тему. Сначала я не думал, что мне удастся участвовать, как из финансовых соображений, так и по краткости срока для получения визы. Но потом все это буквально в последний момент уладилось, и я полетел. Меня встретили прямо на аэродроме в Москве – встретил профессор-славист, член Академии Наук из Москвы с водителем из Твери. Поздним вечером мы приехали в Тверь – прямо на прием. Собрались слависты, историки, литературоведы, языковеды, социологи из России и заграницы.

Еще вечером я в разговоре с одним профессором из Москвы задал вопрос, как же будет реагировать местный архиерей МП на мое присутствие. Из последующего разговора я понял, что там уже была какая-то напряженность. Хотя час был поздний, я решился прямо позвонить епископу Виктору. Он откликнулся очень приветливо – оказалось, что он украинец из Почаева, – и мы договорились на встречу на следующее утро перед началом конференции. Утром он принял меня радушно, и когда мы приехали на конференцию, я понял, что сделал правильный шаг, потому что там присутствовало человек 20 его священников. Видя, что мы с ним беседуем, они все стали подходить ко мне под благословение и сразу была снята возможная напряженность.

На конференции всячески подчеркивали, что я – архиерей Зарубежной Церкви. Мой доклад был принят с большим восторгом, и тут же меня пригласили на следующий день выступить перед студентами-славистами Тверского университета. Эта встреча со студентами была также очень оживленная. Я не только прочел доклад о древневековой тверской письменности, но после него отвечал на самые разные вопросы студентов и профессуры. Они тут же решили взяться за перевод моей диссертации на русский язык.

Посещая в перерывах между сессиями конференции храмы Твери, я убедился, что там растет новое поколение образованных и идейных священнослужителей и во всех отношениях ведется самая положительная церковная деятельность. Конечно, вполне возможно, что это – епархия исключительная, но то, что я впоследствии увидел в Москве, не намного отличается от этого.

После двух дней в Твери я провел третий день своего пребывания в России в Москве. Там я встретился с патриархом, углубляя очень поверхностную и краткую беседу, которая состоялась у нас с ним в прошлом году в Мюнхене, прежде всего, о собеседованиях с клириками МП, в которых мы в последнее время обсуждали самое трудное время деятельности митрополита Сергия. Беседа была очень спокойная, и во всем чувствовалось, что патриарх сознательно избегает всяких заострений. Однако и здесь, как раньше в Твери, присутствовало чувство боли, причиненной нашей историей с Валентином, тем более что валентиновская группировка все дальше принимает самых неприглядных людей. Боль вызвана особенно тем, что мы не поняли, что МП в советское время не имела возможности запрещать священнослужителей или лишать их сана, если у них была, как у Валентина, поддержка уполномоченных. В разговоре с патриархом я также чувствовал искреннее желание честно обсуждать все проблемы, которые нас разделяют.

Как в Твери, так и в Москве, я понял из бесед со священнослужителями, что экуменизм давно отжил свой век за исключением горстки отчаянных его защитников. Везде строят баптистерии, чтобы крестить взрослых полным погружением.

После встречи с патриархом я посетил несколько монастырей и храмов в Москве. Когда я там бывал раньше, я просто не осмеливался к ним заходить, а теперь везде был встречен с любовью и пониманием. Может быть, им уже легче проглотить зарубежников, чем украинцев или других чудаков.

Во всем я вижу в Церкви, так же, как и во всем обществе, большие сдвиги в положительную сторону. Я вернулся весьма воодушевленным и укрепился в своем убеждении, что надо с этими людьми поддерживать человеческий контакт, чтобы хотя бы достичь взаимопонимания.

Говорят, что владыка Лавр одновременно со мной был в Москве, но я не успел с ним повидаться, желая максимально использовать то краткое время, которое было в моем распоряжении для ознакомления с местной обстановкой.

Прошу Ваших святительских молитв и остаюсь с любовью во Христе

 

2. Письмо Митрополита Виталия Архиепископу Марку

29 нояб./12 дек. 1996 г. Ваше Преосвященство, Преосвященнейший Владыко

Получил я Ваше письмо-доклад о Вашей поездке в Россию, о чем Вы меня не осведомили заранее, как это у нас принято. С большим вниманием прочитал я Ваш рапорт и имею Вам сказать следующее: ничего в Вашей поездке и случившегося с Вами в России нет случайного. Все было подготовлено, продумано и спланировано Московской Патриархией. Я считаю, что Вас духовно прельстили, очаровали и до известной степени пленили. В таком духовно не трезвом состоянии Вы утратили дар Св. Духа различия духов и на все стали смотреть превратно, через розовые очки. Для Вас вдруг экуменизм куда-то провалился, и это все с Вами произошло тогда, когда М. П. объявила во всеуслышание, orbe et urbe, что все наши священномученики пострадали вне ограды Церкви и по этой причине этих страстотерпцев М. П. не прославляет. А для самой М. П. эта Церковь узурпатора церковной власти митрополита Сергия и, конечно, последовательно его преемников вплоть до патриарха Алексея II. А для нас это Церковь лукавствующих, Церковь Антихриста. Этим своим кощунственным объявлением Московская Патриархия завершила и запечатлела свое безвозвратное отпадение от тела Церкви Христовой.

Теперь уже на нас ложится священный долг и неотъемлемое право также, orbe et urbe, объявить о безблагодатности Московской Патриархии и уже больше не иметь с ней никакого общения. Нельзя не отметить, что непрославление священномучеников раскрывает, в какую бездну богословского невежества в области догмата о Церкви впала Московская Патриархия.

Очень боюсь, Владыко, что Ваш личный, необдуманный и без совета скоропостижный шаг и его последствия, лишив Вас дара различия духов, поставили Вас у самой пасти древнего дракона, готового Вас поглотить. Да не будет с Вами такового, о чем буду молиться нашей Одигитрии в день Ея праздника.

Мы, Владыко, не чудаки, а Церковь Христова, на земле воинствующая, а на небесах торжествующая со всеми, положившими души свои за Христа Бога нашего, т. е. за Церковь Христову.

Ваша поездка в Россию, якобы научного характера, а потом и в Москву к патриарху Алексею, превратилась в незаконное общение с Московской Патриархией, на что Вы не имели никакого благословения. Теперь также стало известно, что Вы в свое время уже встречались с патриархом тайно от нас, а сейчас Вы поехали в Москву вторично встретить патриарха, к чему «научная комиссия» в Твери Вас не приглашала. Как это типично для Московской Патриархии: собрать отовсюду славистов, историков, литературоведов, языковедов и социологов шевелить запыленные архивы древней письменности, пуская пыль в глаза массе недогадливых и недомыслящих мещан, pour epater le bourgeois, и одновременно кощунственно надругаться над кровью священномучеников и исповедников российских. Вот она, красная Московская Патриархия во всей своей красе! Как это все огорчительно и скорбно!

 

3. Письмо архиепископа Марка Митрополиту Виталию

Мюнхен, 14 декабря 1996 г.

Его Высокопреосвященству, Высокопреосвященнейшему Виталию,

Митрополиту Восточно-Американскому и Нью-Йоркскому,

Первоиерарху Русской Зарубежной Церкви

Ваше Высокопреосвященство, Высокопреосвященнейший Владыко!

Мне очень жаль, что я Вам причинил боль и огорчение. Никак не желал этого. Глубоко кланяюсь перед Вами, каюсь и прошу прощения.

Я потрясен Вашим заявлением, что я утратил дар Св. Духа, и одновременно утешен Вашим обещанием помолиться обо мне грешном перед нашей Одигитрией. Владыко святый, я Вась уверяю, что я не смотрю через розовыя очки. Вы знаете в какой-то мере, сколько я терпел и терплю от Советской власти, от Владимирскаго Братства здесь в Германии и т. п. Я сын Зарубежной Церкви и желаю оставаться верным ея традициям до конца моих дней. Я никогда не отступал от устоев Зарубежной Церкви и не желаю отступить от них в будущем. Во всем, что я делаю, я всегда руководствуюсь тем, что я считаю полезным для Церкви.

О каком прельщении может быть речь, когда я в течении последних лет отсудил храмы у Патриархии, судился и в последние месяцы и вот-вот должен принять еще один храм?

Я не считаю, что прельщен чем-нибудь. В этом отношении не только я сам стараюсь следить за собой, но братия нашей обители замечает все перемены и иногда не стесняется говорить со мной откровенно. С этой именно целью я перед своей хиротонией настаивал на том, чтобы место моего пребывания было только в монастыре. Я отчетливо вижу недостатки церковной жизни в России, как в МП, так же и в унаследованных от нея наших приходах.

Где была наша трезвость, когда мы стали принимать священников и приходы в России, не зная их жизни и особенностей, принимая Валентина и подобных заслуженных сотрудников КГБ, перед которыми дрожали даже архиереи МП? Я в свое время не хотел навалить на наши плечи то, что к нам переливали из МП, но наш Собор решил иначе, и я принял это решение как наше общее и стал жить по соборной совести. Я вижу недостатки, но не могу закрывать глаза и перед переменами к лучшему. Мы требуем покаяния. Патриарх несколько раз официально в своих речах каялся, а мы делаем вид, как будто ничего не сдвинулось с места. Не обязывает ли нас Св. Евангелие, наше историческое происхождение, наша принадлежность к Русской Церкви к тому, чтобы искать пути к преодолению разрыва? Иначе, ведь, нам грозит страшная опасность вообще потерять связь с русским народом. Мои духовные отцы и наставники учили меня любить этот народ и его Церковь, и я безо всякой корысти отдал свою жизнь служению этим идеалам. В этом духе на последнем Соборе говорилось о возможности посылать наблюдателей на Соборы МП и только этим духом я и руководствовался.

Вашему Высокопреосвященству известно, что я строю первый кафедральный собор, посвященный Свв. Новомученикам и Исповедникам Российским. Знаю, что это не моя заслуга. Ведь мы не считаем мучеников как бы только нам принадлежащими. Что бы там, в Москве ни было, когда и там начинают мучеников прославлять, я радуюсь и чувствую, что и другие наши епископы и священнослужители и паства, совершенно не изменяя нашим убеждениям, этому радуются.

Владыко святый, мы ни на Архиерейских Соборах, ни на заседаниях Синода ни разу не посвящали времени и труда изучению вопроса нашего каноническаго положения, нашего отношения к другим частям Русской Церкви, возможных дальнейших путей нашего развития. Наши верующие отчаиваются, не видя у нас никакого движения.

Я сознаю, что я должен был посоветоваться перед встречей с патриархом. Думаю, что моя беседа с патриархом не превысила тот уровень, до котораго дошла в свое время с ним беседа Владыки Митрофана, но как он, так же и я, единомысленны с Собором. Но не может ли этот случай послужить толчком для того, чтобы мы на следующем Соборе безстрастно обсуждали вопрос нашего отношения к русскому народу, к МП и разным отраслям катакомбных структур, к Русской Церкви как желаемому единому Телу? Мне кажется, что эти вопросы настоятельно требуют тщательнаго разбора, серьезно поставленных докладов, как это бывало раньше. Наше «Положение» нас обязывает к этому. На прошедшем Соборе этой теме было посвящено всего лишь несколько минут, между тем, как мы целыми днями должны были слушать ссоры российских архиереев. Какую пользу мы могли бы все почерпать из откровеннаго и обоснованнаго обсуждения насущных церковных, канонических проблем!

 

4. Письмо Митрополита Виталия архиепископу Марку

01/20/97 20:00 FAX 212 534 1798

Synod of Bishops

PRESIDENT

OF THE SYNOD OF BISHOPS OF THE RUSSIAN ORTHODOX CHURCH

OUTSIDE OF RUSSIA

75 East 93rd Street, New York, NY, 10128 USA 8011 Champagneur Ave. Montreal, Que. H3N 2K4 CANADA

6/19 января 1997 г.

Ваше Преосвященство, Преосвященнейший Владыко,

Ваше письмо меня очень удивило. Вы просите у меня прощения за то, что Вы причинили мне скорбь и огорчение. Да разве дело во мне? Я скорбел за Вас и огорчался за Вас и за всю нашу Церковь.

Вы потрясены тем, что я, мол, считаю Вас утратившим дар Св. Духа. Я так же потрясен Вашим непониманием, ибо хорошо знаю, что Вы прекрасно владеете русским языком. Я нигде, никогда не писал, что Вы утратили дар Св. Духа, ибо такое мое заявление равносильно было бы сказать Вам, что Вы уже больше не Православный Архиерей. Я обвинял Вас и не снимаю своего обвинения, потому что я написал Вам, что Вы утратили дар Св. Духа, а именно дар «различия духов» (теперь я хочу уточнить – I Посл. к Коринф. XII, 10). И эту фразу я в своем письме повторяю дважды.

А что Вы были прельщены, Вы сами это доказали, объявив в своем письме мне, что в Московской Патриархии вдруг не стало экуменизма. И все это после того, как за два месяца тому назад Вы после разговора с каким то московским архиереем мне откровенно сказали: «Чтобы убедиться в том, что совершенно безнадежно вести переговоры с М. П., надо только с ними поговорить». Это почти Ваши слова. Такия скоропостижныя перемены в Вашем мышлении лучшее доказательство, что я прав, сказав, что Вас прельстили, очаровали.

Ко всему этому должен напомнить, что в своем рапорте Совет по делам религии членам Центральнаго Комитета коммунистической партии СССР В. Фуров разделил весь епископат на три группы и поименно назвал всех епископов. В первую вошли: Митрополит Таллинский Алексей II, нынешний патриарх и всех их 15. Этих Фуров считает полностью своими, и не только лояльными, но и на словах, и в своей деятельности. В этих грехах ни Патриарх Алексей II, ни его епископы никогда не каялись. Патриарх Алексей II просто каялся один раз перед Великим Постом, как полагается, и этому «покаянию» вдруг Московская Патриархия приписывает всестороннее значение. Вы же не преминули нас обвинить в том, что мы приняли грустной памяти Валентина. Но разве можно сравнить Патриарха Алексея и масштаб его разрушительной силы внутри всей Церкви с ничтожной сошкой Валентином?

Заканчивая свое письмо, еще могу сказать, что Господь попускает Своей Церкви быть искушенной той или иной ересью, неправдой для Ея очищения. Нас в данный век не искушают ни католики, ни протестанты, никакая другая секта, а только М. П., и правильное или неправильное отношение к ней есть экзамен, данный нам Господом, как мы стоим перед Истиной, Самим Христом. Нас искушает Московская Патриархия, и никто, и ничто другое.

Три мои предшественника, благословенной памяти Митрополиты, нам точно и ясно указали правильный путь. Я только стараюсь держаться их указаниям и продолжать идти их безкомпромиссным, правильным путем.

Помоги нам всем Господь в этом искушении. Ваш искренний доброжелатель

 

5. Письмо архиепископа Марка Митрополиту Виталию

Марк, Архиепископ Берлинский и Германский

Мюнхен, 9/22 января 1997 г.

Свят. Филиппа Моск.

Его Высокопреосвященству, Высокопреосвященнейшему Виталию,

Митрополиту Восточно-Американскому и Нью-Йоркскому,

Первоиерарху Русской Зарубежной Церкви

Ваше Высокопреосвященство, Высокопреосвященнейший Владыко!

Благодарю за Ваш вчерашний факс.

Вы, Владыко, предполагаете во мне перемену моих взглядов. Но я Вас уверяю, что этого нет.

В течение свыше двадцати лет со дня нашего с Вами перваго знакомства у покойнаго Владыки Павла на квартире здесь в Мюнхене я привык относиться к Вам, Владыко, как к любящему отцу. И я привык к тому, что я могу с Вами откровенно делиться своими переживаниями и впечатлениями, еще не вылившимися в твердую форму убеждений или даже более мягкую форму суждений. В этом духе я Вам написал свое письмо, сознательно обозначив его на конверте как «доверительное и личное».

Содержанием своего письма я совершенно не собирался вычеркнуть того, что я говорил раньше и говорю так же и сегодня. Я ведь не объявлял моих впечатлений единственной правдой и не претендую на исключительность. Я подчеркивал, что это мои личныя впечатления после пребывания в двух только городах.

Письмо это сознательно отличалось от официальнаго документа. Я дал эмоционально окрашенное описание моих чувств и переживаний, полагаясь на то, что Вы, как и прежде, так и в данном случае относитесь ко мне с доверием, именно как любящий отец, который согласно своему духовному опыту правильно воспримет мое описание. Считая, что я при изложении моих переживаний не нуждаюсь в опасливых дипломатических формулировках, я не прилагал особых усилий для составления такого трезваго и возвышеннаго рапорта, который носил бы официальный характер, и в котором безусловно нуждался бы чужой мне человек. Я считал, что ни Вы, ни я не нуждаемся в том, чтобы лишний раз описывать все недостатки церковной жизни в России. Об этом знаем достаточно и скорбим. Мне казалось достойным описания именно то, что я переживал как светлое, как нарождающееся новое и отрадное, что в известной мере, пожалуй, даже и является последствием нашей неутомимой критики. Но эти личныя наблюдения не отменяют моих прежних высказываний, как на заседаниях Синода, так и на Соборе. От них я нисколько не отказываюсь. Я по-прежнему далек от иллюзий и никак не отступаю от своего отрицательнаго отношения ко всему неправильному и греховному.

Испрашивая Ваших святых молитв, остаюсь всегда Вам преданный, неключимый Ваш послушник.

 

6. Письмо Митрополита Виталия архиепископу Марку

6/24 февраля 1998 г.

Ваше Преосвященство, Преосвященнейший Владыко,

Я только что получил, совершенно случайно, от частных людей, «ЗАЯВЛЕНИЕ» участников девятого собеседования священнослужителей Русской Православной Церкви (Московского Патриархата и Зарубежной Церкви на территории Германии).

Владыко, никогда никто, ни Собор, ни Синод, ни я Вам не давали разрешения вести эти собеседования, последовательные и упорно ведущие к окончательному результату, как это написано в Вашем заявлении.

Владыко, я Вам уже написал прошлый раз: Вы имеете право действовать, как господин, в своей епархии, но вне своей епархии Вы не имеете права ни с кем договариваться. Вам никто этого права не давал. Соборным решением было, если случайно кто-то встречается с епископом Московской Патриархии, то не надо отчуждаться, можно поговорить о чем-то, но на такие последовательные, намеренные заявления Вы, Владыко, права не имеете.

На основании этого, Владыко, я должен прибегнуть к следующему наказанию: От сего дня, Вы больше не член Синода. Ваше дело будет обсуждаться на Синоде и Вы имеете право быть только на том заседании, которое касается Вашего личного дела.

К сожалению, как это не есть прискорбно, но я вынужден реагировать, потому что это вносит колоссальный соблазн среди всего нашего духовенства, как Германского, так и всего Европейского. Священники почему-то молчали, ничего мне не говорили и Вы тоже меня об этом не извещали.

Еще раз повторяю, с личным глубоким сожалением и огорчением, что Вы меня принудили к этому строгому мероприятию.

Вашего Преосвященства, искренний доброжелатель

Старый митрополит давно уже перестал отличать сны от яви. Нет, он не был сумасшедшим или маразматиком, или вышедшим из ума склеротиком. Но чем дольше он жил, чем больше думал о жизни, вспоминая, прокручивая в сознании как ленту в кинематографе факты своей и не только своей биографии, чем красочнее и жизненнее вырисовывались его сновидения, тем более призрачной становилась грань между ними и реальностью. Порой он и сам не мог дать себе утвердительные ответы на вопросы где, когда и при каких обстоятельствах ему удалось стать очевидцем иного события, происходящего в расплывчатом промежутке где-то между «ещё не» и «уже не». Поэтому, как только память представила сознанию почти реальные мысленные оттиски этих писем, так откуда-то из-за массивного дубового книжного шкафа митрополичьей кельи в Джорданвилле вышел невысокий, худой, а при маленьком росте так даже щуплый старик с архиерейской панагией на груди и прямиком, без каких-либо приветствий направился к постели Владыки. С первого взгляда показалось, что он чувствовал себя неуверенно, как-то даже осторожно, нервно озираясь по сторонам, как бы ища место в пространстве, куда бы определить своё суетливое тело. Но это только на первый взгляд, только показалось, потому что через мгновение он уверенным шагом пересёк просторную келью, выбрал мягкое удобное кресло в её глубине и, пододвинув его поближе к ложу болящего митрополита, решительно сел. Заговорил он не сразу, а какое-то время цепким взглядом осматривал помещение, будто оценивая его на предмет приватности и даже секретности предполагаемого разговора. А оценив, и придя, видимо, в удовлетворённое состояние, начал с лёгким, но весьма ощутимым германским акцентом.

– Надо с самого начала отметить, что я никогда не считал и не считаю для себя Московскую Патриархию Церковью-Матерью. Мать-Церковь – это Русская Православная Церковь. Но она в настоящий момент, можно сказать, является отвлечённой величиной. В том смысле, что есть три части, которые только в целом могут составить всю полноту её – это Московская Патриархия, Зарубежная РПЦ и Катакомбная Церковь в её различных разветвлениях. В последней Церкви ситуация очень сложная, поскольку там трудно исследовать каноничность рукоположений. Но надо, естественно, стремиться к единству Матери-Церкви, и в этом направлении я стал предпринимать очень осторожные шаги.

Сделав такое внушительное и многообещающее вступление, старик-архиепископ остался, видимо, довольным собой. Он приосанился, поправил на груди панагию и ещё глубже, ещё удобнее погрузился в кресло, поглотившее его мелкое, тщедушное тельце практически целиком.

– В своей епархии я – полный хозяин. Визит патриарха Алексия II происходил на моей территории, и поэтому я пошел на встречу по собственному почину, обсудив вопрос предварительно только с членами Епархиального Совета. Весь его состав высказался положительно. Они даже, можно сказать, требовали, чтобы возможность встречи не была упущена. Когда встреча состоялась, я, естественно, немедленно написал о ней рапорт Первоиерарху и Святейшему Синоду…

Он погладил реденькую седую бороду и вдруг неожиданно как-то весь напрягся, будто уловил во взгляде молчаливого собеседника немой укор и, словно оправдываясь, возбуждённо заголосил колоратурным меццо-сопрано, порой переходящим в фальцет.

– Да, я не считаю, что Московская Патриархия – еретическая церковь, хотя она уклоняется от чистоты догматического учения! Даже и в практике: совместные молебствия с инославными должны быть остановлены! Они прямо запрещены канонами! – и, внезапно понизив тон, продолжил почти миролюбиво. – Но, говорят, патриарх Алексий II не одобряет совместных молебствий. И слава Богу! Слава Богу, что сам православный народ начинает противодействовать совместным молениям. К тому же, я далёк от утверждений, что под коммунистическим господством Московская Патриархия была безблагодатна. Это не были сплошные Потёмкинские деревни.

Наконец, он совсем успокоился, будто обнаружил в лице собеседника если не единомышленника, то, по крайней мере, сочувствующего. Теперь его тон был скорее заговорщицким и даже несколько фамильярным.

– Ваше Преосвященство, Вы ведь и сами знаете, что наша Церковь не едина в своём отношении к Московскому Патриархату. Нет, нет! Совсем не едина. Наоборот: сейчас скорее растёт тенденция к резкому противостоянию. Происходит радикализация. И среди архиереев, и среди мирян. Если я чётко держусь линии, в которой воспитан, – а именно: это две части одной Церкви, – то некоторые утверждают, что Московская Патриархия вообще ничего общего с Русской Православной Церковью не имеет, что это новый организм, который вырос на основе обновленчества. Ведь митрополит Сергий Старгородский также одно время был обновленцем, но он принес покаяние. Стало быть, продолжают эти люди, мы больше не обязаны считаться с Указом патриарха Тихона, в котором содержится предписание нам воссоединиться на Поместном Соборе. Таковы настроения правого крыла. Но, опасаюсь, эти настроения могут возрастать. Я не знаю, как выйти из этого, поэтому в данное время веду себя крайне осторожно, чтобы не раздражать больше, чем нужно. Сейчас любой необдуманный шаг может иметь страшные последствия!

Старик-архиепископ, остерегаясь невидимых ушей, пытливым, подозрительным оком ещё раз оглядел комнату и заговорил почти шёпотом.

– Я слышал ещё и вот какую идею: надо создать такую Православную Церковь, которая, подобно Католической, распространится на все континенты и не будет ни русской, ни греческой, ни вообще национальной. Национальная форма Православия – это исторический опыт, но это не означает, что так должно быть всегда. В этом есть определённая логика. Я всегда воспринимал РПЦЗ как ревностную хранительницу русских национальных начал. Да, так. Мы до сих пор именно так себя воспринимали. Но всё это сейчас ставится под сомнение. Действительно, очень-очень опасный момент! Я считаю, что мы должны иметь контакты, живое общение, и только так мы сможем – совместно! – найти выход из, казалось бы, безнадёжной ситуации.

Он встал с кресла, тихим кошачьим шагом прошёлся по келье, заглядывая в ниши и за выступы мебели, вдруг как коршун подлетел к ложу болящего и, опершись на изголовье кровати обеими руками, наклонился к самому лицу собеседника.

– Но Высокопреосвященнейший Владыко непоколебим! Он и слышать ничего не желает, и ни только об объединении, но и о каких-либо наших контактах вообще. Он дерзок, упрям и своеволен! Будто Московская Патриархия не Церковь вовсе, а какое-то исчадие ада! Да, я тоже не в восторге от иерархии МП – вопрос очень серьёзный и очень щепетильный, требующий всестороннего рассмотрения и обсуждения. Тем более что большевизм в России пал, его больше нет, а нынешняя власть не вмешивается в дела Церкви. Разве это не повод к воссоединению Тела Христова в нашем с вами отечестве?

И ещё ближе. Ещё тише.

– К тому же, – и это весьма существенно – они сулят немалые деньги. Разве мы с вами здесь не нуждаемся в них? Конечно, они там тоже нуждаются в нас, хотят прикрыться нашим добрым именем, мол, вот уже даже зарубежники нас поддерживают. Согласен, скверно это, но ведь за наше имя они хорошо платят. Весьма хорошо! Разве оно того не стоит? Нам ведь только дай, со временем да с Божьей помощью мы наведём и там порядок.

Архиепископ сделал многозначительную паузу, пристально взирая в глаза собеседнику, ища в них то, что желал найти. Желал давно, предвидя, предчувствуя, что обретёт в нём союзника. А иначе не завёл бы этого разговора tet-a-tet.

– Вот я и хочу Вас спросить, глубокоуважаемый Владыко: разве таковой нам подобает Первоиерарх? Ведь он на корню губит все наши начинания. К тому же он стар и немощен телом и рассудком. Пора ему на покой… Должны же мы с вами позаботиться о последних годах жизни того, кто столько лет вёл наш корабль верным, благодатным курсом? Должны! Это наш христианский долг, если хотите! А на место Первосвятителя должен встать более молодой, энергичный, мудрый, искренне преданный делу русского Православия сын нашей Церкви… Такой как Вы…

Он сел в кресло, вальяжно расположил в его уютной вместимости своё маленькое худое тельце и, чувствуя, что победил, бросил последний камешек.

– Именно и только такой как Вы. Что Вы на это скажете?

Щуплый старик-Архиепископ улыбнулся лукаво, щёлкнул большим и безымянным пальцами, словно фокусник, – и растворился в необъятном пространстве зелёного виноградника, уходящего в перспективу и теряющегося в дрожащей дымке раскалённого воздуха. Огромное жаркое солнце дозревало спелой глазуньей на сковородке выцветших небес. Воздух дрожал в истоме, обжигая и опаляя голову, плечи, спину того, кто стоял теперь на краю обширного куска плодородной земли, кормящего и определяющего некогда смысл существования целого рода. Призрачный сон жизни продолжался, облекая сновидца в вереницу непредсказуемых событий, как младенца в пелены, невесту в брачный покров, труп в саван.

Сон, этот морфий разума человеческого, окончательно вступил в свои законные права над таким мягким и податливым как пластилин сознанием. Хитрость – не порок, а неизменная, необходимая составляющая политики. Цель оправдывает средства, результат превыше всего. А уж коли любая власть от Бога, то совершенно неважно как, каким образом и способом эта власть, эта птица небесная будет поймана, заманена в сети. Главное ухватить и удержать, приобщившись к кесареву. И раз уж Богу Богово, то и кесарю, аки Помазаннику, пусть будет Богово.

 

Иди и больше не греши

Иуда стоял на пыльной обочине той самой дороги, по которой около трёх лет назад отправился в долгий путь, коренным образом изменивший всю его жизнь. Он смотрел на то, чем теперь стал его виноградник, и крупная, солёная как морская капля слеза стекала по щеке, покрытой загрубевшей от ветра и пота пылевой коркой, оставляя свежий след, прокладывая в ней борозду, похожую на рубец. Отсюда, очарованный и воодушевлённый он ушёл вслед за воплощающейся мечтой, ломая и топча спелую лозу. Сюда же и вернулся разочарованный. Время безжалостно порушило, уничтожило результат трудов, усилий и заботы нескольких поколений, подведя черту под целой эпохой, в которой жили, дышали, любили и умирали люди, давая жизнь, дыхание и любовь новым поколениям. И для них, для этих новых поколений виноградник также стал приложением трудов, усилий и забот. Эта преемственность существовала долго, очень долго, казалось, всегда. Мнилось, что навеки. Но остановилась, преломилась на нём, на Иуде, поставившим жирную точку смерти вслед за многоточием вереницы жизней своих предков, одним стремительным порывом перечеркнув всё то, ради чего они жили, трудились и умирали.

Его дом, построенный натруженными руками прадеда, теперь являл собой зрелище весьма удручающее. Дом, в котором сделали свой первый и последний вздохи его дед и отец, в котором родился он сам. Мёртвые бездушные стены, утратившие тепло человеческих рук и сердец, забывшие согревающий и объединяющий жар горящего семейного очага, тупо и бессмысленно взирали пустыми и тёмными глазницами окон на того, кто променял их тихий покой на вольный ветер дорог. Кто в угоду свободно блуждающему, манящему духу странствий отказался от запаха родного, домашнего уюта, ворвавшегося в лёгкие с первым в жизни глотком воздуха. Кто променял священную патриархальность традиций на призрачный силуэт мечты, мерцающий в оковах обыденности. А ведь только недавно, всего какие-нибудь три года назад Иуда с вожделенным упоением представлял себе тот час, когда он, слабея от трепетной лихорадки, введёт под этот кров свою единственную Рахиль. Введёт ни на час, ни похоти ради, но для долгой-предолгой жизни с той, которая, разделив с ним кров и соединив судьбу, даст, быть может, Израилю нового Давида – звёздного потомка их древнего рода, Царя Иудейского, обетованного Мессию.

Что же теперь? Неужели этого никогда уже не случится? Неужто всё блеф, всё, о чём он так сладко мечтал, что составляло предмет и смысл его жизни, что когда-то дало ему ещё крохотному младенцу, не знавшему света и мудрости мира, силы вообще родиться? И вот теперь внезапное, нежданное осознание утраты, соделанной его же собственными руками и оттого ещё более страшной, лишает его даже силы умереть. Или готовность, решимость свести счёты с жизнью попускается только лишившимся чего-то большего, чего-то несоизмеримо более великого? А его слабость и нерешительность на самом деле не есть слабость вовсе, но сила и способность всё поправить, вернуть, восстановить? Или ничего, в сущности, он ещё не потерял, а только готовится, каким-то всемогущим роком закаляется для потерь иных, значимых не только для какого-то отдельно взятого Иуды, но для всей Иудеи, всего Израиля, а может и Мира?

Так или иначе, а глаза боятся – руки делают. Как-то самопроизвольно, не замечая даже своих движений, влекомый древним, усвоенным ещё с материнским молоком инстинктом, он принялся за восстановление своего разорённого людьми и временем жилища. Руки сами откопали в груде хлама и мусора инструменты, приобретённые ещё дедом. Острый цепкий глаз и природная хозяйская смекалка, обретённая ещё в детстве, безошибочно определяли места и способы приложения усилий. А мастеровитость и терпение, генетически унаследованные от предков и подкреплённые воспитанием, неизменно помогали усилиям превращаться в результаты. Уже к вечеру, когда последний сор покинул старательно и любовно облагороженное помещение, давешние развалины, пригодные для ночлега разве что диким псам, превратились в довольно сносное и не лишённое известного уюта обиталище человека, знающего и имеющего вкус к жизни.

Иуда оглядел пристально свой новый старый дом. Крылышки, поломанные и помятые утром, снова выросли за спиной, слегка расправившись и шелестя молоденькими свежими пёрышками. Теперь он уже был доволен собой. Ещё немного времени, немного усилий – и он снова может думать и даже планировать ввести сюда свою Рахиль, которая с присущей ей природной заботой и теплотой сумеет довести до совершенства их уютное семейное гнёздышко. А пока, прежде чем лечь отдыхать после долгого пути и трудоёмкого дня, ему надо ещё осмотреть виноградник и определить, с чего завтра начать его восстановление. Иуда уже не сомневался в том, что лозу можно вернуть к жизни, что она, ухоженная заботливыми руками и удобренная всепобеждающей любовью, способна ещё в этом году дать урожай, покрывающий все последствия разора.

Он вышел к винограднику. Обжигающее палестинское солнце уже окунулось с головой в солёные как горячие человеческие слёзы воды языческого Средиземного моря, чтобы поутру вынырнуть из святой влаги Иордана обновлённым и освящённым ею, начав очередной суточный круг обновления и освящения природы. Но это утром. А пока на чёрном как бездна небе властвовала пышногрудая луна – хозяйка и покровительница ночи, традиционно полнотелая и округлая в начале этого весеннего месяца. Полнолуние с его таинственным холодным сиянием издревле несло в себе мистический оттенок, некий апогей буйства всех злых сил, как бы рубеж, за которым следуют значимые события, определяющие, а иногда даже меняющие ход истории. Иуда не любил полнолуний, ничего хорошего не ожидая от них. Но теперь, невольно отдавшись притягательному влиянию ночной владычицы, чувствовал, что это мягкое серебряное свечение влечёт за собой нечто поистине грандиозное, чего никогда ещё не было, чья разрушительная сила по мощи уступает лишь могуществу следующей за ней силы – созидающей. И на этот раз именно ему, Иуде, предстоит принять в грядущем непосредственное участие.

– Эй, красавчик! Не желаешь отдохнуть?

Иуда вздрогнул от неожиданности. Залюбовавшись луной, он потерял ощущение времени и пространства, ему мнилось, что он один, что нет на земле ни людей, ни городов, ни стран, ни самой земли – только он и луна во всей вселенной. Что именно они, Луна и Иуда составляют собой, вмещают в себя всё мироздание. Внезапно раздавшийся откуда-то извне вселенной оклик вернул его на землю, в бытие, в реальность. Оглянувшись, он увидел на дороге запряжённую статным вороным жеребцом повозку, разукрашенную множеством фонариков, цветных ленточек и бумажных цветков. На повозке в ярком лунном сиянии восседала молодая черноволосая красавица. Её вызывающий наряд, все эти финтифлюшечки, украшающие колесницу, а в особенности лукавый обольстительный взгляд больших чёрных как сама ночь глаз недвусмысленно намекал на её профессию и на характер предлагаемых ею услуг.

– Что? – проговорили уста, не сочетаясь ни с движением мысли, ни с позывом плоти.

– Да ничто. Пустячок для такого красавчика. Часик – десять тетрадрахм, ночка – тридцать.

Всю ночь Иуда находился во власти торжества бушующей похоти. Будто потухший вулкан, миллионы лет дремавший, но внезапно проснувшийся, извергал он из самых глубоких и тёмных недр своей животной стихии бескрайние потоки скрытой энергии, буйства и огнедышащей страсти. Поначалу трепетный и дрожащий, словно юноша, познающий первый опыт обладания женщиной, он мурлыкал как котёнок, стонал и кряхтел, пуская слюни и закатывая глаза от щемящей неги блаженства. Но постепенно, когда первый, мягкий налёт новизны отошёл в прошлое, в историю, сметаемый, как ураганом, неистовством трущихся друг о друга тел, им начала овладевать обида, затем раздражение и, наконец, злость на самого себя. Разве так он представлял себе любовь? Разве этого хотел? Разве об этом мечтал долгие годы от самой юности? И этот ли шабаш плоти угадывался его чутким воображением, когда он с упоением и неискушённой непосредственностью слушал рассказы деда о любви Иакова и Рахили? И, в конце концов, разве для этого он только что так любовно восстанавливал свой дом, подготавливая его к вхождению Ревекки? И вот она вошла и входом своим осквернила все его искренние потуги и надежды на возможное возрождение, на грядущее воскресение. Да ещё за это поругание и попрание воскресения он сам, Иуда, собственными руками заплатит тридцать серебряников. Ой, как жалко!!! Вернутся ли они потом? И какой ценой придётся оплатить их возвращение?

Иуда как лев на добычу набросился на молодое обольстительное тело, желая на нём одном выместить злобу, раздражение и обиду. Всю ночь он терзал податливую горячую плоть, являя несказанную изобретательность закоренелого маньяка, упиваясь властью обладания хищником жертвой. Но чем больше он ярился, чем грубее и разнузданнее бушевала его похоть, тем послушнее, покорнее, а главное, сопричастнее состоянию счастья казалась жертва. Он рычал – она стонала, он кусал – она рыдала от наслаждения, он буквально рвал её на части, овладевая каждой в отдельности как общим целым – она таяла и теряла сознание, задыхаясь от блаженства. В конце концов, обессиленный Иуда повалился на ложе и замер в исступлении.

Вся тайна и загадка Любви заключается в одном очень важном парадоксе, который люди никак не могут понять и разрешить. Всё дело в том, что Любовь – это ПОТРЕБНОСТЬ ОТДАВАТЬ. Именно ПОТРЕБНОСТЬ, а не желание. И именно ОТДАВАТЬ, а не иметь. Вот как такое может быть без Любви? В чудесном сочетании несочетаемого и живёт Любовь.

– Ну, ну, красавчик, чур, не исчезать, – услышал он рядом спокойный бесстрастный голос. – Ночка прошла. Солнце уж встаёт. Расплатись сначала, а потом и дрыхни себе.

Иуда в бешенстве швырнул в блудницу кошель, ещё с вечера наполненный монетами из жертвенной кружки, и сдавленно зарычал в бессильной злобе.

– Красавчик … пока-пока, – промяукала черноволосая бестия и, подобрав кошелёк, выскользнула из дома.

Подойдя к колеснице, она потрепала застоявшегося вороного мерина за густую жёсткую гриву, легко, будто не было этой бешеной ночи, вскочила в повозку и умчалась в кровавое зарево рассвета.

– От себя не уйдёшь. Нечего тут огород садить. Делом надо заниматься. Делом, – последнее, что услышали старые стены дома перед тем, как она скрылась за горизонтом.

А Иуда не слышал этих слов. Он неистово крушил, громил и расшвыривал всё то, что ещё вчера с такой любовью восстанавливал. Через час он уже брёл по пыльной дороге прочь от виноградника, а вечером следующего дня вернулся к Учителю.

Они собрались возле своего Равви. Все Двенадцать. Над пламенем костра висел котелок, в котором томилась, созревая, их нехитрая снедь, а ученики всё рассказывали и рассказывали, нетерпеливо перебивая друг друга, о своих похождениях и подвигах, о немалых чудесах, сотворённых ими Его Именем. Рассказывали скорее друг другу, потому что Учитель, казалось, и без того всё знал. Хвастались, что-то привирая, как водится промеж баями, что-то упуская из повествования, о чём предпочитали умолчать. А Он улыбался, слушал, умиляясь и радуясь не столько словам, разлетающимся окрест во все стороны от их импровизированной стоянки, сколько заразительному состоянию счастья, которым они горели и светились ярче, чем полыхало пламя под котелком. Он и Сам выглядел счастливым, что проявлялось не часто за налётом лёгкой грусти, неизменно пребывающей на Его челе. Счастливым от горения в них веры, крепнущей день ото дня от совершённых ими деяний, которые в свою очередь сами есть показатель веры. Как-то Он спросил их: «За кого люди почитают Меня, Сына Человеческого?» Они сказали: «Одни за Иоанна Крестителя, другие за Илию, а иные за Иеремию, или за одного из пророков». Он говорит им: «А вы за кого почитаете Меня?» И Пётр ответил за всех, не опережая или перебивая остальных, но объединяя в себе их голоса: «Ты – Христос, Сын Бога Живаго». Ныне вера их воплотилась в реальные дела, ею же порождённые и невозможные без неё.

Иуда тоже рассказывал, не отставая от других, не теряясь в тылу их подвигов. Правда, поначалу он вёл себя как-то отстранённо, даже смущённо, будто что-то из совершённого им тяготило его, делало не равным остальным, а выводило за круг Двенадцати. Но вскоре, увлечённый и воодушевлённый их рассказами, он как бы воспрял, развернул в полной мере стыдливо сложенные за спиной крылышки, и его повествование полилось, постепенно набирая силу, как чистая горная речка. Под конец общей беседы он выглядел даже более счастливым, нежели остальные, что было отнесено одиннадцатью на счёт его особой впечатлительности.

Одним из критериев человеческой самодостаточности является способность пребывать в состоянии преисполненности счастьем. Это состояние не умаляется, когда делишься им с другими. Оно не пополняется при получении извне. Будучи подобным Богу и являясь одной из черт Его образа и подобия, оно безгранично. Только тот счастлив по-настоящему, кто без сожаления делится своим счастьем со всеми и легко, как дышит, подключается к счастью других. Но оно хрупкое как облако, как видение. Его так легко потерять. Поэтому лучше умереть, не достигнув предела счастья, чем пережить его.

И только Учитель знал причину смущения Иуды, равно как и его свечения, знал, что тот утаил, о чём не упомянул в своём рассказе. Равви, наблюдая за его восторженным горением, улыбался сквозь пелену грусти, словно говоря, как некогда Марии из Магдалы: «И я не осуждаю тебя; иди и впредь не греши». И Иуда пошёл. Спать. Счастливый, воодушевлённый, успокоенный. Им всем надлежало отдохнуть. Всем Двенадцати. Им предстояло пережить великую радость и великое горе, высокий взлёт и тяжкое падение, часы триумфа и дни краха. Краха надежд, чаяний, веры. Всё на всех. Но только одиннадцати из них предстояло пережить Воскресение.

 

Пережить воскресенье. Анафема

В первую седмицу Великого поста «православное христианство» построссийской территории тяжко и болезненно отходило от заговейного разгуляйства масленицы. Оно воздерживалось, подкрепляя утомлённую излишествами плоть бутербродиками с красненькой икоркой, любовно положенной икринка к икринке поверх толстого, от души намазанного слоя очень сливочного маслица. Да обжигаясь дымными, с пылу с жару постными щами на парной, без единого намёка на жировую прослойку телятинке (а как же, щи-то постные!). Да ещё непременно утешая разгорячённую плоть и отяжелевшую душу двумя-тремя шкаликами колюче-ледяной водочки со слезой. Вот ведь праздник духа, торжествующего над гегемонией плоти. Русский человек издревле славился умением и гулять, и говеть, веселиться и поститься, грешить неуёмно и безрассудно, что называется от души и каяться навзрыд, до выворота наизнанку всё той же искалеченной души. Не разучился и теперешний – россиянин – пронеся сквозь серпасто-молоткастый ослиный рай вкус к гульбе, широкой и беспощадной как русский бунт, и страсть к покаянию, согласно прейскуранту сребролюбивого батюшки – благодушного и услужливого, как русский кабак. Благо хоть отбавляй в Москвах этих нынешних мельхиоровых подносов, одинаково пригодных как для разноса водочки до упаду и молочных кабанчиков до зарезу, так и для сбора пожертвований церковных.

Возрождается Москва. Она теперь не та что в сорок четвёртом, когда юная и восприимчивая душа послушника рвалась в неё. Нынче куда ни глянь, везде яркими красками, как на живописном полотне, расцветает жизнь православная: восстанавливаются порушенные и поруганные здания храмов, из небытия возвращаются отобранные когда-то святыни и ценности, строятся и создаются новые, невиданные по красоте и архитектурному замыслу обители. Батюшки уже не стесняются, как прежде, на улицах города своих чёрных одеяний и сверкающих золотом на солнце наперсных крестов. А прихожане, вчера ещё бывшие ухожанами, выстаивают длиннющие очереди, чтобы попасть внутрь храма и своими глазками узреть, как самый главный архиерей челомкается с самым главным чинушей россиянским, да за ручку его державную, дрожжамши, держится по случаю Великого Христова Воскресения. Опять же наперсное золото на огромных кованых цепях на пузах новых русских прихожан неимоверно роднит первых со вторыми, а вторых с первыми. А в каких автомобилях разъезжают теперь главные слуги и Бога, и мамоны? Ни дать, ни взять, аки главные слуги народа. А какие одежды скрываются под атласными чёрными сутанами? Не то, что серенький пиджачишко, в котором основатель и первый иерарх нынешней московской церкви митрополит Сергий Старгородский пришёл на поклон к своему новому владыке и вождю народов. Тот заметил, не оставил без внимания мирское платье митрополита и, пыхтя трубкой в рыжие усы, сказал с усмешкой: «Значит, меня больше боишься, чем Его». Да. Нынче не так.

Не такой, совсем не такой Москва была и до семнадцатого. Тогда величалась она златоглавою, и не только по обилию церквей и церквушек, блистающих на солнышке золотом куполов, но и по своему значению, символично сравнимому лишь с самым ценным на земле металлом. Ибо Москва – есть христианская столица мира, третий Рим, хранящий в себе благодать и помазание Божие, златая глава земной православной юдоли. И хоть краски золотой нынешние строители и реставраторы не жалеют, – слепят светом купола московские на солнце – только злата в том сиянии ни на грош. И церквей-то с церквушками много, как встарь, а Храмов Божьих, в коих Дух Святый живёт и тайнодействует, нет, будто и не было вовсе. И хоть священников вдосталь, а батюшек добрых, ревностных да любящих – наперечёт. Хоть архиереев на целое митрополитбюро набралось, а верующих в Бога среди них давно уж днём с огнём не сыскать.

Пережить бы воскресенье. Ранним утром этого праздничного дня болящий Старый митрополит открыл усталые глаза, разбуженный призывным звоном набатного колокола, созывающего насельников Свято-Троицкого монастыря на особое, ни с чем не сравнимое по значимости богослужение. Всю первую, самую строгую седмицу Великого поста душа ждёт праздника, венчающего собой недельное воздержание. Исстари повелось этим воскресным днём отмечать Торжество Православия в память о том, когда молодая ещё Церковь Христова, пережив страшные гонения первых веков и, преодолев, победив внутри плоти своей ереси, – эту дикую сорную траву – восторжествовала над миром. Тогда, в те далёкие годы был утверждён чин Торжества Православия, обличающий терние ложных учений, разъедающих живое тело Церкви. Чин этот и по сей день пополняется перечнем новых ересей, возникающих время от времени в лукавом человеческом мудрствовании. И каждый год вплоть до настоящего времени, в первое воскресенье Великого поста всё православное человечество в полноте своей, как едиными устами каждой такой лжи от начала и до самого сегодня бывшей, возглашает, клеймя позором и проклятием: Анафема.

Под звон набатного колокола Старый митрополит возвращался к реальности бытия, оставляя засыпающего Иуду где-то далеко, в другой, сновиденческой реальности, давно ставшей параллельной, как бы настоящей, взаправдашней жизнью Владыки. Какая из реальностей была реальнее, ему не представлялось нужным уяснять, ведь уже много лет он с одинаковой ясностью переживал и то, иудино Я, и своё собственное. А в последнее время к этим двум стала добавляться третья реальность, созданная воображением и продиктованная немолчной, не знающей успокоения совестью. Отчего это происходит? Может, отчасти, от того, что та Москва, которую он узнал, которую увидел собственными глазами, в которую вошёл, как мечтал от юности, вовсе не походила на Москву, бережно и с любовью переданною ему Митрополитом Виталием, тогда ещё иеромонахом Виталием. Да и вошёл-то он в неё не как мечталось – не победителем, не освободителем, не восстановителем, а как тать тёмной ночью. А и правда, кем он вошёл?

Он нисколько не испугался и даже не удивился, когда в его келье неслышно возник седой старик с длинным, в человеческий рост посохом в деснице и в старой поношенной скуфье на голове. Он должен был придти, умирающий митрополит знал это и ждал. Пришедший пересёк по диагонали помещение и, подойдя к ложу, присел на краешке.

– Ну и что? – молвили старческие уста. – Ты добился того, чего хотел, к чему стремился? И что теперь? Что ты чувствуешь? Радость ли победы? Удовлетворение от свершения? Или горечь утраты? Не надо, не отвечай, ответ твой я знаю даже лучше чем ты сам. Но не бойся, я не сужу тебя. Не судить пришёл я, но простить. За себя простить. За себя одного. Но если бы ты только от меня отступился, оно ладно, стал бы я волноваться такой мелочью. Ты не меня предал – ты Его предал. И ты это знаешь, теперь знаешь точно. Ему теперь тебя и судить. А передо мной ты чист – так Ему и скажу за тебя. О, сколько Его предавали! И близкие, и званые, и избранные – все в меру свою. Не предавали только враги. Они Его просто ненавидят. И боятся. И трепещут. Поэтому они не способны на предательство. Даже на предательство не способны. Хотели бы, да не могут, оттого и выискивают среди избранных способных, чтобы побольнее. Ты мыслил себя объединителем Русской Церкви, исполнителем Указа Патриарха Тихона? Безумец, как же ты ошибся, как ловко тебя провели на мякине. Русская Церковь действительно была расколота и действительно на три части – Церковь в изгнании, в катакомбах и в отечестве. Это действительно триединый, цельный организм, каждый осколок которого – лишь составляющая целого. Но это только часть правды, а часть – не есть вся правда. Русская Церковь в отечестве приняла на себя весь основной удар врага, принеся себя в искупительную жертву за грех цареотступничества. Часть, не предававшая Христа и Помазанника Его, пожертвовала собой ради спасения целого, предавшего. Как и тогда, на Голгофе, невинный кровью своей жертвенной искупает и очищает виновного. И жертва эта принята Господом. Свидетельством тому – сонм Новомучеников и Исповедников российских, прославленных земной, убережённой Церковью и предстоящих ныне пред Престолом Божьим в лоне Церкви Небесной. Не Сергий Старгородский, а они, эти истинные угодники Божии спасли своими жизнями, своим непоколебимым стоянием в вере Русскую Православную Церковь. Неужели ты и впрямь думаешь, что сделкой с сатаной и его слугами можно спасти Церковь Христову, которую по непреложному обетованию Господа «не одолеют врата адовы»? Неужели ты предполагаешь, что сделкой с предателями Христа возможно объединить Русскую Церковь? Где же вера твоя? Где тот чистый и горящий отрок, не усомнившийся выйти с Евангелием в руках и молитвой в сердце на пыльную улицу Ладомирова пред лице надвигающейся богоборческой гидры? Того я помню спиной своей, крепко вцепившегося ручонками, как в ангела, присланного Богом во спасение его. Не узнаю его в тебе. Сейчас, через несколько минут ты услышишь грозный приговор, произносимый всеми Русскими Православными людьми во всех частях света, как едиными устами. Переживёшь ли ты его? И сможешь ли пережить это воскресенье? Христос тебе судья, а я ухожу, оставляя тебе своё прощение. За себя.

Старик встал на ноги и так же бесшумно, как и подошёл, стал удаляться от ложа.

– Подожди, Владыко, – собрав все силы в лёгких, заорал надорванным шёпотом умирающий.

Старец остановился и оглянулся.

– Кто ты теперь? – произнесли с трудом шевелящиеся уста.

– Прохожий, – ответил старик и растворился в воздухе.

Глаза Старого митрополита закрылись сами собой, но дыхание, пока ровное и чистое, утверждало основательно, что жизнь ещё теплится в душе. Мыслительные клеточки почему-то тут же отыскали в кладовых памяти давнишний эпизод его жизни. Прошлой жизни. В которой он ещё не был митрополитом, а навязчивый иудин сон не стал ещё его постоянным попутчиком, связавшим сознание прочной цепью единства с самым странным и, в то же время, самым «человечным» человеческим существом, узнаваемым в той или иной степени в каждом, от ветхого Адама до автора этих строк.

Он увидел себя в просторной резиденции московского первосвященника, которого посещал ещё будучи Архиепископом Троицко-Сиракузским. Посещал, естественно, тайно. Алексий Второй Ридигер, будучи на тот год первосвященником московским, обсуждал с ним вопросы объединения и причины, препятствующие этому. Медленно угасающее сознание воспроизвело, как в кинематографе, этот разговор.

– Много ли препятствий, мешающих нам? – Ридигер говорил тихо и величаво, слегка картавя. – Насколько я понимаю, серьёзное препятствие только одно, и Вам, Ваше Преосвященство, надлежит устранить его. Митрополиты меняются, Церковь остаётся. Будет лучше, чтобы пострадал один человек для блага всей Церкви.

Так он сказал, потому что был на тот год первосвященником.

– Что вы дадите мне? – громом прозвучал в ушах умирающего его собственный голос.

Ридигер не успел ответить. Плёнка оборвалась, как в дешёвой кинопередвижке. Настал час «Х», всегда внезапный, неожиданный.

Последнее что услышал Старый митрополит, был перекрывающий всё и вся стройный, слаженный хор тысячи тысяч голосов ото всех уголков земли, провозглашающий как приговор, как проклятие, будто выжигающий клеймо на бессмертной душе:

Утверждающим антихристианскую ересь сергианскую; учащим, что, якобы, союзом с врагами Христа спасается Церковь Христова, и подвиг мученичества и исповедничества отвергающим, и на иудином основании лжецерковь устрояющим, и ради этого дозволяющим нарушать и искажать учение, каноны и нравственные законы христианские; заповедующим христианам поклоняться богоборческой власти, будто бы Богом данной, и служить ей не за страх, а за совесть, благословляя все ея беззакония; оправдывающим гонения на Истинную Церковь Христову от богоборцев, думая тем самым служить Богу, – как совершали на деле продолжатели ереси обновленческой митрополит Сергий (Страгородский) и все его последователи:

АНАФЕМА! АНАФЕМА! АНАФЕМА!

 

Что вы дадите мне?

Иуде снился сон. Сон полный яви, жизни и абсолютной реальности всего происходящего в нём. Он видел яму – огромную, глубокую, чёрную зияющую пустоту, на дне которой угадывалось какое-то невидимое, загадочное и оттого пугающее шевеление. Оно проявлялось в звуках – шорохах, шуршании, чавкании и булькании, в скрипах и лязгах – в тех самых звуках, которые всегда обостряют и напрягают слух, и приводят сознание в состояние настороженности, смешанной с брезгливостью. Размеры этой ямы были колоссальны. Как море, когда, стоя на краю его отвесного берега пристально всматриваешься вдаль, изо всех сил напрягая зрение, и тщетно пытаясь в расплывчатой, скорее угадываемой, нежели видимой линии узреть противоположный берег. И эта безбрежность ещё более пугала и подавляла.

Отчего человек так страшится необъятности? Это беспокойство и даже ужас от ощущения собственной ничтожности, неспособности не только противостоять, но и просто невозможности определить, или хотя бы обозначить своё хоть сколько-нибудь реальное существование относительно неё. Но всякой ли беспредельности следует страшиться? В ином случае, касаясь даже краешком сознания необъятной Истины, не чувствуем ли мы себя покойными, защищёнными и любовно оберегаемыми? Отторгает и пугает лишь искусственная, насквозь лживая и фальшивая претензия на Истину.

Иуда стоял на краю и всматривался в чёрную бездну. Ему хотелось отойти, отбежать подальше от исходящей из ямы угрозы. Его сознание, его тонкая душа стремились неудержимо прочь, чтобы хоть как-то защититься, оборониться. Но ноги, казалось, прочно вросшие в твердь, не могли сделать ни шагу. Он чувствовал, ощущал всем телом, каждой его клеточкой, как холодный липкий страх, поднимаясь из глубины, обтекает, окружает его со всех сторон, обволакивает лёгкими как крылышки мотылька, но прочными, как броня пеленами, образуя мёртвый кокон, внутри которого находится его ещё живая, трепещущая и такая беззащитная душа. Вдруг в десятке метров от себя он увидел Учителя, также стоящего на краю пропасти. От близости Спасителя (это имя как-то само, без каких-либо усилий всплыло в Иудином сознании) душа его воспряла надеждой, отчего кокон рассыпался в прах, липкий страх улетучился, будто его и не было вовсе. Он сделал, было, импульсивное движение в сторону Равви, но вросшие в земную твердь ноги оставили его на том же месте. Он удвоил усилие, затем утроил его, но земное притяжение не отпускало.

Как часто душа и тело вступают в непримиримое противоречие друг с другом! Почему это происходит? Отчего две части одного целого вдруг становятся разнонаправленными, отстранёнными друг от друга и абсолютно одинокими, оставаясь в то же время неразрывно связанными? Так случается всегда, когда причина и следствие меняются местами, когда призванный быть ведомым, отдаваясь во власть некоей третьей чужеродной силе, вдруг дерзает увлечь за собой ведущего, оставаясь по природе своей тем же слепцом, не могущим управить даже себя самого. Тогда всё становится с ног на голову, притягивая множество неописуемых бед…

Тут край пропасти под Иудой обрушился – и он провалился вниз.

Яма оказалась не столь уж глубокой, но не менее гадкой и страшной, чем казалось вначале, снаружи. Она была по колено заполнена какой-то чёрной вонючей липкой жижей – не то болотной грязью, не то человеческими испражнениями. Настолько чёрной, что, казалось, впитывала, всасывала, поглощала весь свет до самой капельки. Оттого-то в яме царила темень, как в колодце, казавшаяся ещё более непроглядной после яркого света снаружи. Жижа непрерывно булькала и хлюпала, будто кипящая смола. Со дна поднимались крупные пузыри, которые, лопаясь на поверхности, испускали зловонный противный газ. Было странно и страшно от этой булькающей вонючей темноты, в то время как над самой головой, на поверхности ярко светило огромное, в полнеба солнце.

Очень скоро глаза Иуды привыкли к темноте и стали различать шевелящиеся фигуры вокруг. Это были люди. Разные – молодые и старые, мужчины и женщины, взрослые и дети, богатые и бедные. Они кучковались в небольшие или не очень большие группы. Ели, пили, справляли естественные и не очень естественные надобности, суетились вокруг небогатых, но для них весьма ценных пожитков, чинили одежду и обувь, плакали, веселились, пели песни, отпевали своих мертвецов. Даже казалось, любили. Хотя, как они могли любить? Скорее просто сходились и расходились, сходились снова, совокуплялись для продолжения жизни или просто так из желания пожить, как мнилось им, полнее, насыщеннее. Одним словом, они пребывали в самом привычном природном состоянии. Люди будто вовсе не замечали плотно обступающую их со всех сторон темень и согласную с ней чёрную жижу, свыклись с их присутствием, как-то даже сроднились, не представляя без них ни окружающего мира, ни себя в мире, ни мира в себе, ни самой жизни. Иуде захотелось крикнуть им: «Что вы делаете? Остановитесь! Как вы живёте? Так нельзя! Посмотрите наверх, на свет! Там свобода, и мир, и солнце!» Но они не слышали его. Он и сам не узнавал собственного голоса, такого неестественно чужого, сливающегося с общим чавканьем и бульканьем.

Иуда поднял глаза на то место, где стоял Учитель, ища у Него помощи и поддержки. Он даже сделал несколько шагов к крутому отвесному склону, в надежде, вскарабкавшись по нему, вылезти наверх и спастись. «Равви, Равви, что Ты можешь дать мне, дай!» – крикнул Иуда сквозь темноту в свет. Тут ноги скользнули по дну ямы, он потерял равновесие и упал, с головой погрузившись в жижу. Когда он снова поднялся, то увидел, что всё общество пришло в движение. Люди так же как только что он пробирались к склону, а кое-кто уже даже взбирался по нему наверх, таща за собой огромные мешки и узлы с пожитками. Они кричали, кричали во все лёгкие, протягивая руки кверху: «Равви, Равви, что Ты можешь дать нам, дай!». Тяжёлая и неудобная ноша отягощала собой, мешала осуществлению и без того трудного намерения, делая его просто невозможным, неисполнимым. Но люди не отпускали поклажу, не желая расставаться с нажитым, отчего срывались, катились вниз, увлекая за собой друг друга, раздражаясь, ругаясь, сквернословя. Двое юношей, пытаясь взобраться по скользкой отвесной стене, тащили за собой даже тело умершего отца, завёрнутое в погребальные пелены. Они не успели, видимо, похоронить его внизу, в яме и теперь тянули зачем-то кверху, к новой жизни. Что ни говори, а старые привычки, устои, пристрастия прочно держат человека, тянут его за собой вниз, сковывают, цементируют свободу движений, обрекая на неудачу любые, даже самые светлые начинания.

– Стойте! Остановитесь! Куда вы лезете как ненормальные?! – услышал Иуда недалеко от себя знакомый голос.

Он оглянулся на крик и узнал среди толпы фарисея Бен-Акибу. Тот, взобравшись на какое-то возвышение, орал что есть мочи, пытаясь остановить людей. Голос его сильный и хриплый перекрывал всю ту фантасмагорию звуков, которая царила теперь на дне зловонной ямы.

– Остановитесь! Он ничего не может дать вам! Всё что вам нужно, есть здесь, и есть в избытке! Всё что там, сверху – блеф, фантазия и ложь! Он бесноватый и творит дела Свои силою бесовскою! Он Вельзевул! Он погубит всех нас!

Часть толпы остановилась, замерла в нерешительности, соображая, что делать, как поступать дальше. Другая же часть продолжала упрямо карабкаться вверх, срываясь, скатываясь на дно, и снова предпринимая неимоверные усилия подняться, не отбрасывая, впрочем, изрядно мешающую и тормозящую движение поклажу.

Вдруг над чёрной бездной зазвучал голос Учителя спокойный, уравновешенный, даже тихий, но отчётливо и ясно слышимый на всём пространстве, будто каждая молекула воздуха вибрировала с одинаковой силой, независимо от удалённости источника звука: «Не думайте, что Я пришел принести мир на землю; не мир пришел Я принести, но меч, ибо Я пришел разделить человека с отцом его, и дочь с матерью её, и невестку со свекровью её. И враги человеку – домашние его. Кто любит отца или мать более, нежели Меня, недостоин Меня, и кто любит сына или дочь более, нежели Меня, недостоин Меня».

Все подняли глаза на Говорившего. На самом краю пропасти в ярком свете солнца стоял недвижно Учитель и смотрел вниз полными грусти и слёз глазами. В руках Он держал огромный, сверкающий ослепительными бликами, обоюдоострый меч.

Иуда проснулся. Холодный пот крупными каплями покрывал его лицо, промокшая насквозь одежда прилипла к телу, руки дрожали, а изо рта вместе с частым тяжёлым дыханием вырывался густой низкий хрип.

Солнце давно уже поднялось над горизонтом, ласково согревая лёгкими весенними лучиками продрогшую в ночном кошмаре землю. Птицы небесные, резвясь и кружа в лазоревой выси, затеяли утренний переливчатый гомон, разбрасывая словно брызги росы по просторам Палестины услаждающие слух звуки. Небольшая бродячая община давно пришла в движение, складывая скудные пожитки, собирая лёгкий завтрак, состоящий из хлеба и нескольких вяленых рыбёшек, чтобы подкрепиться перед длинной утомительной дорогой под палящим солнцем. Все собрались возле Учителя, Который, благословив трапезу, возлёг подле импровизированного стола, приглашая остальных насытить силой телесной немощную плоть и укрепить дух спасительной беседой. Присоединился к остальным и Иуда, особенно нуждающийся в подкреплении после взбудоражившего душу сновидения.

Учитель подождал немного времени, пока они утолят голод, отвлекающий, мешающий вмещать слово, и как всегда тихо, но твёрдо заговорил.

– Восстанет народ на народ, и царство на царство; будут большие землетрясения по местам, и глады, и моры, и ужасные явления, и великие знамения с неба.

«Что Он говорит?» – думал про себя Иуда, несколько удивлённый услышанным. А в сознании неотвратимо всплывали картины сна, ужасные, страшные, до дрожи реальные, такие, что руки, ноги, платье Иуды, казалось, были заляпаны чёрной, медленно стекающей густым потоком на землю зловонной жижей.

– Прежде же всего того возложат на вас руки и будут гнать вас, предавая в синагоги и в темницы, и поведут пред царей и правителей за имя Моё. Преданы также будете и родителями, и братьями, и родственниками, и друзьями, и некоторых из вас умертвят, и будете ненавидимы всеми за имя Моё, но и волос с головы вашей не пропадет – терпением вашим спасайте души ваши.

«Что же это Он? Разве этого мы ждали от Него? Разве такого Мессию чаял столько веков народ Израиля?» – Иуда слушал, не в силах оторвать внимание ни от единого слова, ни даже от малозначительной интонации голоса Равви. А душа содрогалась, наливаясь с каждым новым словом очередной тяжёлой каплей чёрного зловонного негодования. И было странно, до отчаянного крика поразительно, что остальные ученики, кажется, вовсе не разделяют с Иудой его сомнений, его неприятия этого слова Учителя, настолько внимательно, настолько увлечённо и даже с каким-то неподдельным интересом они слушали Его.

– Когда же увидите Иерусалим, окружённый войсками, тогда знайте, что приблизилось запустение его. Великое будет бедствие на земле и гнев на народ сей: и падут от острия меча, и отведутся в плен во все народы; и Иерусалим будет попираем язычниками, доколе не окончатся времена язычников.

«Нет! Не может быть! Этого просто не может быть! А как же надежды, мечты, бессонные ночи, проведённые в фантазиях о свободной и великой родине, очищенной от римского господства, от мерзкой языческой скверны? Неужели все они тщетны, неужели всё блеф, миф, обман?! Какой же Он Царь Иудейский?! И какой царь может вот так говорить о своём народе, о своей земле, о священном граде Иерусалиме?! И почему никто, никто кроме меня этого не замечает?!»

– И будут знамения в солнце, и луне, и звёздах, а на земле уныние народов и недоумение; и море восшумит и возмутится; люди будут издыхать от страха и ожидания бедствий, грядущих на вселенную, ибо силы небесные поколеблются, и тогда увидят Сына Человеческого, грядущего на облаке с силою и славою великою. Истинно говорю вам: не прейдёт род сей, как всё это будет; небо и земля прейдут, но слова мои не прейдут.

«Кем Он себя возомнил?! Пророком? Нет, более чем пророком, ни один пророк не говорил так. Безумный. Он просто сумасшедший. Бедный, бедный Учитель… Хотя, почему? Разве Он бедный? Нет, это мы бедные, что слушаем Его, и верим Ему… Это они – эти ничтожные галилеяне настолько потеряли разум, что не понимают, к чему Он их ведёт. Он бесноватый… Он … Да что Он может дать нам?!»

А Учитель, строго глядя в глаза Иуде, сказал всем, но как бы отвечая ему одному.

– Не двенадцать ли вас избрал Я? Но один из вас диявол.

Они подходили к Иерусалиму. Все Двенадцать, неотступно следующих за своим Равви. Учитель казался воодушевлённым как никогда, будто ожидая, предвидя нечто значительное, великое, о чём в веках останется след, неизгладимая, не зарастающая зарубка вечности, передаваемая из поколения в поколение, из уст в уста, от сердца к сердцу, от одного одухотворённого сознания другому, как благая весть, востребованная болезнующим человечеством до скончания времён. Это Его восторженное состояние неизбежно передавалось и им, заражая, заряжая податливые восприимчивые души верой, надеждой и любовью. Верой в Него, надеждой на Него, любовью к Нему, а через Него и ко всему миру, сочетающему ныне в себе и арену торжества Его Славы и свидетельство о ней потомкам. Но было в Учителе ещё нечто, что их пылкие души вместить сейчас не могли, как не может, не повредившись, лёд вместить в себя пламень, тьма – свет, тишина – слово. Постоянный, щемящий сердце налёт грусти в глазах Учителя, ставшей отчего-то безмерно глубокой и непостижимо плотной, не трогал теперь сердца Апостолов. Они приняли от Него предвкушение полёта чистой, ничем не омрачённой радости, которая, с каждой минутой всё более и более наполняя души, грозилась разорвать их, как озорное молодое вино мехи. А Он, оберегая учеников до времени, принял на себя всю грусть и скорбь, совмещая в Себе несовместимое, чего не могли вместить они.

Ещё накануне, когда, подчиняясь голосу Равви, из гроба вышел, путаясь в погребальных пеленах, Лазарь, несмотря на четыре дня господства над ним смерти и тления, вышел живой, свежий, будто только что родился. Ещё тогда души их наполнились и переполнились восторгом, гордостью за Учителя и верой в Его всесилие. Они просто онемели, будучи не в состоянии ничем выразить своих чувств, и стояли, словно истуканы с разинутыми ртами и выпученными глазами. И это они, которые лучше других знали Учителя, были свидетелями всех совершённых Им чудес, которые сами, своими собственными руками чудодействовали Его Именем. Что же говорить об остальных, не знавших Равви, а только слышавших о Нём много разного – и истинного, и ложного?

Тогда Иуда был поражён не менее других. Он внимательно, с недоверием и скепсисом наблюдал за Лазарем, за каждым его движением, вслушиваясь в каждое сказанное им слово, убеждаясь и тембром его голоса, и особенностями лексикона в истинности, неподдельности воскрешения. И чем больше он слушал, чем дольше наблюдал, тем дальше в небытие уходили, исчезая вовсе, остатки давешнего сна и впечатление от недавнего слова Учителя. «Воистину Он Царь! – думал тогда в неописуемом восторге Иуда. – Насыщающий голодных, слепым отверзающий очи, воскрешающий мёртвых! Разве способен кто противостоять Ему и Его войску, будь у супостата хоть легионы легионов?! Разве в силах кто другой поднять и возродить в былой славе дремлющий народ Израиля? Мудрый, мудрый Учитель, разрешающий загадки и открывающий тайны человеческой души. Не случайно Он все эти годы бродил по пыльным дорогам Палестины, выдавая себя за нищего проповедника. Равви показывал Себя народу, подготавливая его к великому действию, но в то же время, не раскрываясь до конца, хоронясь до поры от вездесущих врагов, усыпляя своей видимой малостью их бдительность. Долго ли Он намерен ещё скрываться и осторожничать? О, Равви, что ты можешь дать нам всем, дай скорее!».

И сейчас, видя, как наполняется людское море всё новыми и новыми человеческими каплями, словно океан водами бесчисленных рек – и иудеями, и галилеянами, и самаритянами, и даже эллинами, Иуда чувствовал всеми фибрами своей души приближающийся час Истины. Час, когда она словно молодой зелёный листочек, пробиваясь из набухшей и лопнувшей под давлением жизненной силы почки, являет себя миру во всём блеске своей неувядаемой славы. Учитель воссел на спину молодого ослёнка – «Эх! Статного жеребца бы грядущему Царю Иудейскому!» – и в окружении приближённых, Своей испытанной гвардии, медленно двинулся в направлении святого города, древнего Иерусалима. Где, покрытый священной пылью веков, ожидал Его трон Давидов. А непрерывно пребывающее и наполняющееся людское море вокруг Него волновалось, колыхалось переливчатыми волнами, неся на своих гребнях спасительный корабль Ноева Ковчега, собирающий в себя всё и вся, кому уготована будущая новая жизнь.

– Осанна! – шумело людское море, снимая одежды и постилая их по курсу движения корабля.

– Осанна в вышних! – голосили люди, разбрасывая брызги смеха и радости во все стороны от грядущего неудержимо вперёд ковчега.

– Осанна Сыну Давидову! – люди, воодушевлённые пришествием обетованного Царя, срезали большие, широкие пальмовые ветви и бросали их под копыта ослёнка, расстилая перед ним живую зелёную ковровую дорожку.

– Благословен Грядый во имя Господне! – гудела толпа, и в унисон ей билось в груди сердце Иуды, как язык в юбке колокола при разливающемся на всё мироздание призывном благовесте. Оно стремилось вырваться наружу из тесных объятий плоти и прозвенеть каждому живому созданию во вселенной о радости, переполнявшей его, о чуде явления, которого оно ожидало десятилетиями, задыхаясь от удушья вынужденной и ненавистной покорности. Да что там десятилетия, оно рвалось неудержимо первым сообщить Израилю о пришествии ВЕКАМИ ожидаемого Царя.

О, Равви! Пришёл час Твой! Что ты можешь дать Израилю, дай скорее!

По пыльной дороге Иудеи под несмолкаемый рёв и восклицание толпы двигался верхом на осляти во исполнение пророчеств Тот, Кому надлежало спасти мир. Двигался навстречу позору, обращённому Им в Славу, двигался на поругание и предавание земным Иерусалимом воспеваемый Иерусалимом Небесным.

А когда с вершины холма показались уже стены и крыши древнего города, Он остановился вдруг, слез с ослёнка и замер, молча взирая плачущими очами на рукотворное каменное изваяние, пережившее славу и унижение, блеск власти и пепел разорения, надменность великолепия и наготу разрушения, но так и не познавшее час своего истинного величия. Людское море стихло, успокоилось как во время полного мёртвого штиля, и над долиной зазвучал твёрдый как приговор и ровный как назидание голос.

– О, если бы и ты хотя в сей твой день узнал, что служит к миру твоему! Но это сокрыто ныне от глаз твоих, ибо придут на тебя дни, когда враги твои обложат тебя окопами и окружат тебя, и стеснят тебя отовсюду, и разорят тебя, и побьют детей твоих в тебе, и не оставят в тебе камня на камне за то, что ты не узнал времени посещения твоего.

«Что Он говорит? – сердце Иуды замерло, перестав клокотать в груди. – Зачем это Он опять?»

А откуда-то из глубины, где до поры хоронится всё то, что человек гнал от себя, стремился избавиться, как от назойливой мухи, в чём всегда стыдился признаться даже самому себе, всплывал, поднимаясь вверх и стуча набатом в виски, хриплый навязчивый голос старого фарисея Бен-Акибы: «А ведь я говорил, предупреждал… Ну, кто был прав?»

И вошли они в город и в Храм Божий в городе. И стал Учитель выгонять всех продающих и покупающих в Храме, и опрокидывал скамьи и столы меновщиков и продающих голубей. А когда народ вознегодовал на Него за то, что Он это делает, сказал им: «Написано – дом Мой домом молитвы наречётся, а вы сделали его вертепом разбойников». И обличал Он гневно народ, и старейшин народных, и книжников, и фарисеев, и законников, говоря им, какая кара ожидает их за дела их, за то, что сделали они против народа сего, и за то, что не сделали они народу, а должны были сделать. И говорил им притчами, так что одни дивились мудрости Его, другие злились, не понимая языка притч, третьи негодовали и наливались ненавистью к Нему, так как понимали всё, что Он говорил им. И под конец сказал: «Истинно говорю вам, что всё сие придёт на род сей. Иерусалим, Иерусалим, избивающий пророков и камнями побивающий посланных к тебе! Сколько раз хотел Я собрать детей твоих, как птица собирает птенцов своих под крылья, и вы не захотели! Се, оставляется вам дом ваш пуст. Ибо сказываю вам: не увидите меня отныне, доколе не воскликнете: благословен Грядый во имя Господне!» – и вышел из Храма.

Сердце Иудино ныло от боли. Ещё недавно, казалось, только что оно трепетало и прыгало в груди от радости и счастья. И вот всё рухнуло, все надежды и чаяния. Несметные полки сынов Израиля, горящие на солнце золотом доспехов, рассыпались в прах и рассеялись по ветру. Свободная и счастливая Родина возрыдала с удесятерённою болью, попираемая римским сапогом. Грядущий в силе и славе Царь Иудейский плетётся прочь пыльной дорогой, проклинаемый, оставленный всеми, даже и самыми близким. О, Равви, Равви, что ты можешь теперь дать?

«Надо остановить Его, помочь Ему, подсказать, – думал Иуда. – Может, не всё ещё потеряно, может, возможно ещё собрать народ и повести за Собой. Ведь как Его встречали сегодня».

Он вместе с другими учениками догнал Равви и собрался уж было сказать те слова, которые так и вертелись на языке, которые могли бы всё поправить. И момент подходящий, столько народу стекается нынче в Иерусалим по случаю праздника Пасхи, вот бы и собрать всех под Свои знамёна, вот бы объединить и ударить. Надобно только чтобы Учитель перестал говорить о смерти, о разорении и разрушении. Кого привлечёшь такими словами? Иуда открыл, было, рот, но Пётр опередил его, начав рассказывать и показывать Учителю Храм, восхищаясь красотой древних камней. Но Тот, не дослушав его, сказал: «Видите ли всё это? Истинно говорю вам: не останется здесь камня на камне; всё будет разрушено, – и помолчав немного, добавил, как показалось Иуде, снова обращая слова именно к нему. – Вы знаете, что через два дня будет Пасха, и Сын Человеческий предан будет на распятие».

Слова, только что готовые слететь с губ, застыли, застряли большим плотным комком в гортани. Иуда остался один на храмовой площади, провожая взглядом удаляющегося прочь из города Учителя и послушно следовавших за ним одиннадцать. Он только заметил, что всё чаще и чаще за последние дни стал думать о них как об Одиннадцати, исключая себя, обособляясь и отстраняясь от привычного и устоявшегося уже за последние годы имени Двенадцать.

Вечером того же дня, когда солнце уже скрылось за горизонтом, когда призрачный и холодный свет луны серебрил крыши и стены древнего Иерусалима, когда людской гомон суетливый и хлопотливый по причине дел и забот, предшествующих великому празднику, наконец, стих и погрузился в ночную дрёму, в дом первосвященника иудейского твёрдо и уверенно зашёл человек, укутанный хитоном и со звенящей медной кружкой на поясе. Он не стал долго мяться и рассусоливать, превращая дело, с которым пришёл, в долгую и утомительную торговую сделку, в которой всякий иудей от природы своей знает толк. Он только, представившись Иудой Искариотским, спросил: «Что вы дадите мне, и я вам предам Его?»

 

Иудино целование

Предать можно по-разному. Иудино целование изобретательно, оно изворотливо, как уж, предприимчиво, как политика и насквозь лживо, как суверенная демократия. Предают сухо, нагло, глядя прямо в глаза: «Государь, Вы низложены, извольте подписать отречение от престола». Предают трусливо, оправдательно-наступательно: «Жена, которую Ты мне дал, она дала мне от дерева, и я ел». Предают льстиво, лицемерно-преданно: «Радуйся, Равви». Но предают и обоснованно, обстоятельно, гордо и красиво, демократично снизойдя до традиционного общения с народом прямо из телевизора или твиттера, прикрывая низость высокими словесами, а подленькую мелкую сущность – грандиозными целями, которые, как известно, оправдывают средства.

Когда в середине июля две тысячи первого года собралось очередное заседание Синода Русской Зарубежной Церкви, девяностооднолетний старец Митрополит Виталий объявил о том, что ввиду старости намерен подать ближайшему Собору прошение об уходе на покой. Но, зная о настроениях определённой части Синода на сближение с московской блудницей, он поставил одно условие для своего ухода – чтобы все остальные епископы без исключения оставались блюсти чистоту исповедания православной веры и продолжать исконный путь РПЦЗ. Бедный доверчивый старец, он не догадывался ещё, насколько сильно и опасно запущена болезнь, насколько широко и глубоко расползлись смертоносные метастазы иудиного целования по некогда здоровому телу Церкви. Владыко Виталий не нашёл понимания у членов Синода, среди которых был и Архиепископ Троицкий и Сиракузский, бывший послушник Василий, спасённый иеромонахом Виталием в далёком сорок четвёртом. Выслушав дерзкие по форме и оскорбительные по сути выступления епископов, Митрополит объявил: «Увижусь с вами на следующем Соборе», – и покинул собрание. Таким образом, в соответствии с Положением, заседание за отсутствием Председателя прекратилось, и все дальнейшие действия заседающих не обрели законной силы.

Владыко Виталий не ушёл на покой и на последовавшем в октябре того же года Архиерейском Соборе. Его, как это сейчас принято говорить, ушли, объявив выжившим из ума идиотом, не способным возглавлять Церковь. Епископы, сохранившие верность Митрополиту и не подчинившиеся раскольничьему собору, указывали на следующие причины, по которым все его решения нельзя считать законными. Во-первых, прошение об уходе на покой было выработано безглавым Синодом и подписано задним числом. Во-вторых, сам Собор был созван Синодом без участия Председателя. Таким образом, Собор, где принят уход на покой Митрополита Виталия, и избран новый первоиерарх – митрополит Лавр, невозможно считать состоявшимся из-за нарушения Положения об РПЦЗ, а также ввиду Заявления действительного Первоиерарха Митрополита Виталия от 5/18 октября 2001 года, где, среди прочего, Владыко говорит: «Я, с полной ответственностью перед Богом, русским православным народом и перед своей совестью, считаю своим архипастырским долгом заявить, что предстоящий Архиерейский Собор, имеющий открыться 23 октября 2001 года, нельзя назвать иначе, как собранием безответственных».

В этом же Заявлении Митрополит Виталий официально снял свою подпись с документов, подписанных на Соборе 2000-го года. Он, не признав избрания Лавра и решений Собора, удалился в Спасо-Преображенский скит в Мансонвилле и заявил оттуда, что снимает свою подпись под заявлением о добровольном уходе на покой и продолжает являться действующим Первоиерархом РПЦЗ.

Вспоминал ли Старый умирающий митрополит перед смертью иудино вознесение своё в митрополичий сан? Виделась ли ему развевающаяся на ветру наметка монашеского клобука мотоциклиста, уносящего его, юного послушника, прочь от ничего не понимающих красноармейцев? Или снова переживались ощущения того свободного полёта, словно стремительной птицы, в один миг, казалось, преодолевающей огромные расстояния? Про то неведомо. Но после кончины Митрополита Виталия он всё-таки помянул его, запечатлев на челе покойного лицемерное иудино целование: «Владыко Митрополит Виталий, находясь на покое, к большой нашей скорби, нельзя сказать, что по своей воле, но из-за окружения своего, отстранился от нас. Но, несмотря на это, мы его поминали в наших храмах, как болящего. И теперь, когда его душа нуждается в молитвах, мы призываем наших пастырей и паству молиться о упокоении его души».

Существует легенда о Вечном Жиде, согласно которой Иуда Искариотский не познал смерти, но, сорвавшись с удавки, остался жить. Надолго. Навсегда. Понеся через вечность печать проклятия, олицетворяя своим именем само понятие предательства. Говорят, так и бродит по сей день его неприкаянное тело по земле – по пыльным дорогам Палестины, по цветущим садам и виноградникам Иудеи, по расцвеченным рекламными огнями каменным городам Америки и Европы, по бескрайним просторам необъятной и непонятной никакому рациональному уму России. Бродит скиталец и ищет, неустанно ищет Того, Кто должен бы по непреложному обетованию воскресить Израиля, поставить его над народами земли, утвердив предопределённость превосходства семени Аврамова над эллинским плодовитым тернием. Но Которого, мечтая отдать Ему жизнь свою, обрёк на мучительную позорную смерть, обращённую мудрым и человеколюбивым промыслом Божьим в славу Воскресения и торжество Жизни.

Легенда легендой, а только Евангелие говорит о другом. А значит, так оно и было, что бы ни приписывал этим событиям досужий человеческий домысел. Но дух Иуды всё же бродит по миру приставучим, навязчивым призраком, ища последователей и неизбежно находя их среди человеков. Покуда каждый некогда живший и живущий ныне на земле не ответит Спасителю ещё живой своей человечностью, хотя изрядно уязвлённой, порабощённ страстьми и похотьми. Ответствуя же на слово Христа, рекшего: «Истинно говорю вам, что один из вас предаст Меня», непременно обратится к своей совести и, опечалившись, скажет болезнующим сердцем, вторя Двенадцати: «Не я ли, Равви?».

«Впрочем, Сын Человеческий идёт, как писано о Нём, но горе тому человеку, которым Сын Человеческий предается: лучше было бы этому человеку не родиться» .