Кругосарайное путешествие

Стамова Татьяна Юрьевна

Часть I

Древорубы

 

 

Ледовое

Дождь застучал, как палкой Мальчишка по трубе. Судьба пришла гадалкой — Доверимся судьбе. Доверимся стихии, Но не рутине слов — Не таинствам алхимий, Но таяньям снегов. Так слёток понимает, Метнувшись из гнезда, Что небо поднимает И держит как вода!

Они стояли возле ямы, не зная, что бы ещё придумать.

День был солнечный, снежный, морозный. Яма в глубине сада, возле полёгшего забора блестела ледяной корой. Рядом, на толстой ветке рябины, ссорились вороны. За забором начиналось болото с заиндевелыми камышами и уснувшими подо льдом лягушками.

Глубокая, с неровными краями и тёмно-зелёной водой, яма эта была как-то связана с болотом. То ли болото пролезло в сад, то ли забор отхватил кусочек у дикой, не просыхающей даже и в жару земли.

Одно лето в Яме жили два карпа. Вообще, тут хорошо было наблюдать за водомерками и лягушками, слушать концерты (за забором вечно репетировал лягушачий хор), пускать плавать различные предметы и потом ловить их палками. Но это летом.

Возле очищенной от снега дорожки торчал черенок лопаты.

Женька вытащила её из снега и сразу принялась вырубать в толще плотного сугроба стену крепости. Ей было восемь, брату – девять. Он всегда смотрел на неё снисходительно – девчонка. Но так уж получалось, что она всё равно была рядом: вместе залезали на большую двуствольную березу, искали пиратский клад, снимали кота с крыши…

Сейчас Тим как-то подозрительно покосился на Женьку: явно что-то замышлял.

Недалеко от Ямы валялась старая коряга – не трухлявая, вполне крепкая. Тим деловито поднял её, потом подошёл к Яме, размахнулся и изо всей силы долбанул по льду. Будум! Яма ничем ему не ответила. Гладкий, местами чуть шероховатый лёд блестит, как блестел.

– Жень, дай лопату, а? – сказал он хмуро.

– Ни за что, – сказала Женька. Это дело начинало ей не нравиться.

Тим снова вооружился корягой и нанёс ещё несколько ударов по льду. Лицо у него сделалось серьёзным.

– Может, хватит? – сказала она взрослым голосом, который он терпеть не мог. – Дурацкое занятие.

Она повернулась в сторону дома – во-первых, показать, что ей правда неинтересно его «дурацкое занятие», а во-вторых, может, кто-нибудь из взрослых вышел по случайности в сад. Нет, никого.

За спиной у неё раздался звук, не похожий на прежний. Она повернулась. Тим, в своём сером полушубке из искусственного меха, стоял посреди Ямы. Он стоял спиной к ней, Женьке, и к дому, который вдруг показался ей очень далёким, и с остервененьем топал сапогами по льду.

– Тим, ты что, обалдел? Сейчас Верика позову!

– Будешь предательница! Сидиха! – повернувшись, отозвался он (они только недавно прочитали вместе Тома Сойера). – Чего боишься, трусиха? Он же крепкий. Тут танк может пройти! Смотри!

С этими словами он оттолкнулся обеими ногами и подпрыгнул.

– Ну вот, видишь?

Женька словно окаменела. Она стояла и смотрела, как в кино, как он прыгает и прыгает на одном месте посреди этой дурацкой ямы.

Бум! Бум! Бум! Хрясь! Она смотрит, а он, как в кино, начинает медленно проваливаться под лёд.

– Мама-а-а! – Она хватает корягу, лежащую на краю Ямы, и, подавшись вперёд, почти кидает ему. Сердце колотится так, будто тоже прыгает и прыгает на какой-то льдине.

И вот он уже на берегу, похожий на толстую мокрую выдру. На Женьку не смотрит. Смотрит вниз, на ноги в сапогах:

– Ух, целы, а я думал, один уплыл.

– Тим! – Она обнимает его в мокром насквозь полушубке и не знает, плакать ей или смеяться.

– Скорей домой, сушиться!

– Укокошат меня!

– Меня тоже. Ладно, побежали!

Она берёт его за руку в холодной мокрой варежке. Он отдёргивает руку:

– Если хочешь, беги.

И вот она скачет впереди, как-то боком, как подбитая птица, и всё время оглядывается, а он идёт спокойно, тяжело, глядя под ноги и сосредоточенно прислушиваясь к бульканью в сапогах. Вот уже крыльцо, вот веранда, вот Верик (бабушка).

– Тим упал. Его сушить надо.

Какое было выражение Верикина лица и что она тогда сказала, они не помнят. Тотоша (дед) в это время ходил с вёдрами на колонку, так что обошлось без «укокошивания».

Шубу немедленно сняли, сняли сапоги с водой. Тут Женька отважилась посмотреть брату в лицо. Оно было важным и серьёзным. Он сделал то, что должен был сделать, а это всё уже досадные мелочи, почти не имеющие к нему отношения.

Он покосился в сторону, где на полу прихожей, словно рыцарский доспех, стоял заледеневший полушубок. В глазах мелькнул огонёк – смесь гордости и радостного удивления. Тут Женька не выдержала и дико расхохоталась.

– Дура! – сказал он и отвернулся. – Дурында. Дура.

Хотя чувствовал, что его самого тоже начинает разбирать смех.

Пока Верик подкладывала поленья в печку и насыпала горчичный порошок в шерстяные носки, в прихожей от «доспеха» натекла огромная лужа.

Он сидел, протянув ноги к печке, ощущая в замёрзших пальцах приятное покалывание, и смотрел, смотрел сквозь широкую щель, как рушатся там чёрные и багровые замки и разбегаются рваными тенями разбитые неприятельские войска.

 

Бреховка

Мальчик считал «до десьти» — «Десять, иду со двора! Чур – со двора не идти!» Прятки – такая игра. Вечный соблазн подсмотреть Из-под опущенных век. Сам себя дёрнул: не сметь! — Так и стоишь, осовев. Кто-то таится «как вор», Кто-то летит «как стрела». Снова зажмурился двор, И запотела стена. Главный восторг – выручать — Стенки коснуться за всех! Тот запыхавшийся смех… Главное – будешь играть?

Белые и красные стрелки опять разбежались по дворам и переулкам. Топот ног, выглядыванье из-за углов. Весь мир – картинка-загадка…

– А чё это вы? А мы так не договаривались!

– Как?

– А вот так! Видели ваши рожи у Серого на четвёртом этаже.

– Не… всё, я пошёл! – Смачный плевок в сторону. Это Вовка-толстый.

Не договаривались прятаться в подъездах. Но соблазн был велик, и время от времени кто-то да и прятался. А там можно было завернуть к кому-нибудь домой и, ухмыляясь, смотреть из окна, как «казаки» очертя голову бегают по окрестным дворам.

Но вот «манёвр» раскрыт. И все мрачно расходятся.

Остались четверо: Тим, Женька, Юрка и Юлик Хонта (ну да, Хонта, – отец у него не то грек, не то испанец).

– Айда на Брехóвку! – присвистнул Тим. Его сестра ничего не сказала, потому что она всегда была с ним, куда бы его ни повело. Юрка и Юлик не возражали: время было ещё детское и расходиться никому не хотелось. Они по очереди протиснулись между двух слегка отогнутых прутьев ограды, отделявшей двор от задворков, и побежали к гаражам.

«Бреховка!» – при этом слове сердце начинало биться быстрей и жизнь наполнялась приятным смыслом.

Брехóвка находилась в тупике, и мало кто знал о её существовании.

Юлик, например, не знал. Он вообще не принадлежал к их компании. Так, иногда появится и исчезнет. За гаражами была глухая серая стена с небольшой пристройкой – метра три высотой. Возле самой стены к нижней части наклонной жестяной крыши приставлена широкая доска.

Юрка легко, по-обезьяньи взбирается по доске и, взбежав по гремящей жести, садится, по-пижонски скрестив длинные ноги. За ним вскарабкивается Женька. За ней тенью взлетает Тим. Теперь – очередь Юлика.

«Не полезет, – подумала Женька. – Так просто увязался, из любопытства».

Юлик был похож на какого-то дурацкого принца. Долговязый, неуклюжий, нереально крупные и нереально светлые кудри, глаза большие, голубые, и в них детское, недоумённое выражение, как будто он никак не может понять, куда попал.

Пока они оглядывают сверху окрестности, нет ли поблизости разъярённых «гаражников», он начинает «восхождение»: встал на доску боком и, держась одной рукой за стену, продвигается вверх медленными приставными шагами. Дальше присел и, вцепившись в доску, не карабкается, а почти ползёт на четвереньках. В глазах чуть ли не отчаянье – как будто под ним бездонная пропасть.

Тим фыркнул. У Женьки мелькнула мысль протянуть руку, но она удержалась. И правильно сделала: вот он уже на крыше.

Хорошо, что Юрка этого не видел, а то бы уж высказался, как он умеет.

Прямо напротив пристройки и метрах в полутора от неё стоял молодой тополь с горизонтальной веткой – что твой тренер с поднятой рукой. Нужно было, хорошо рассчитав, прыгнуть и повиснуть на этой ветке, как на турнике, а потом на руках дойти до ствола и спуститься по нему вниз.

Плёвое дело! – отсюда и Брехóвка – Юркино, кажется, выражение.

– Эй, – окликнул Юлика Тим. – Смотри, мотай на ус. Ща тоже прыгнешь.

Юрка уже стоял на краю. Он согнул ноги, попружинил немного на месте и прыгнул. Это было красиво!

Покачался на двух руках, потом отпустил одну и сунул палец в рот, изображая обезьяну. Это была его «коронка».

Через несколько секунд он уже съезжал по стволу и небрежно, напоказ отряхивал с себя пыль.

– Ну чего, прыгай? – галантно предложил Тим Юлику. Но тот стоял, виновато склонив голову, и не сделал ни шагу.

– Ладно, тогда учись. – Тим деловито подошёл к краю, зыркнул исподлобья на ветку и прыгнул. На Брехóвку они с Женькой наведывались часто, и у него всё уже было рассчитано и выверено.

Прыжок как прыжок, безо всяких Юркиных выкрутасов.

– Женька, давай!

Женька краем глаза покосилась на Юлика и стала возле края. Тополиные почки уже начинали распускаться и пахли изо всех сил.

Ещё пахло весенней землёй, небом и жареной картошкой, которую кто-то делал или уже ел на ужин. Она вдохнула в себя всё это и прыгнула. Сердце как всегда сладко ёкнуло – есть!

Она повисела пару секунд, чтобы перевести дыхание и собраться с силами, и пошла на перехватах к стволу. Совсем ещё недавно всё это давалось ей с натугой, а теперь она гордилась своей лёгкостью.

Тим с Юркой стояли в стороне и о чём-то болтали. Она тоже отряхнулась и подняла глаза.

– Давай! – крикнула она. – Знаешь, здорово!

«Принц» стоял и смотрел куда-то в сторону. Как будто их тут и не было.

– Ждать мы его будем, что ль? – буркнул Юрка. – Спрыгнет, не маленький, пошли.

И они пошли. Были уже сумерки.

Тим небрежно обернулся – стоит, тупица! Женька до гаражей обернулась два раза. Он так и стоял в той позе, глядя неизвестно куда.

От гаражей Юрка пошёл домой (он жил рядом в переулке), а они с Тимом во двор (их дом был во дворе).

Во дворе Оксанка с какой-то своей школьной подружкой играла в классики.

– Тим, я ещё поиграю, – сказала Женька.

– Давай! – Он хлопнул тяжёлой парадной дверью и исчез.

Женька повернулась и рассеянно поплелась назад к Брехóвке. Она ещё от гаражей увидела – сидит. На краю, обхватив руками колени, лицом к тополю. Как будто дремлющая птица. Подойдя ближе, она заметила, что доска валяется на земле.

– Чего делаешь? – спросила она.

– Радуюсь жизни.

– Гм… И долго ещё будешь радоваться?

Он не ответил.

– А почему доска лежит?

Он замялся: – Упала…

Она подошла к стене и, поднатужившись, поставила доску в прежнее положение.

Уже успело немного стемнеть.

– Ну ладно, – сказала она неуверенно. – В общем, как знаешь. Ну ладно, пока.

В ладони у неё сидела заноза. Она зашла за гараж и встала за углом.

Место для наблюдения было хорошее.

Ждать пришлось не долго. Он поднялся, сутулясь, подошёл к доске и с силой пнул её ногой. Доска поехала и с шумом грохнулась на землю. Он повернулся и медленно подошёл к краю крыши. Женька как будто почувствовала его взгляд – тяжёлый, резкий. В нём больше не было никакого недоумения. В следующий момент он прыгнул.

С секунду продержался на одной руке и рухнул.

У неё опять внутри ёкнуло, но очень противно. Он лежал под деревом на боку, а она стояла за этим дурацким гаражом и не могла двинуться с места. Потом он начал вставать. Встал на колено, покосился на ободранный локоть, приложил руку к щеке.

Теперь он стоял к ней в профиль. Посмотрел на крышу, потом – на дерево. Вдруг по лицу его поехала улыбка. Она была ослепительна, словно только что родившийся месяц. И Женька почувствовала, что тоже улыбается.

– Бреховщик! – пробормотала она – и побежала домой.

Дома Тим посмотрел на неё подозрительно.

– Прыгнул?

– Прыгнул, – буркнула она.

– А зачем бегала?

– Так…

Тим хмыкнул и пошёл делать уроки.

Женька залезла на широкий мраморный подоконник и посмотрела в окно. Земля была вся в красных тополиных серёжках, похожих на огромных гусениц. Она открыла форточку, высунула голову и втянула в себя воздух. Пахло землёй, небом и Брехóвкой.

 

Мафин

Хотели назвать Бурбоном, а назвали Муссон. Сиамской окраски, пушистый, как облако, летающее над забором. «Если до вечера не найдём, будем звать милицию», — сказала мне девочка. Пришёл как тень и лежал на газоне, извиваясь, как герб семьи.

Когда Женька пришла из школы, Тим был дома, что-то делал на кухне.

– Привет! Что делаешь?

– Приманку для Мафина.

Мафин был недавно поселившийся у них котёнок – совсем чёрный, с жёлтыми глазами, и уже очень любимый.

– Зачем?

– Он на крыше Лялькиного дома. Ходит, зовёт и не может слезть. Надо быстро, а то замёрзнет. (Дело было в январе).

– Родители дома?

– Нет.

– И что?

– Полезу за ним.

– Как?

– По пожарной лестнице.

(Лялькин дом был трёхэтажный, но очень высокий. Одной стороной выходил в узкий слепой отросток их двора, другой – на улицу).

– Вначале надо попробовать изнутри, с чердака, – сказала Женька.

– Уже пробовали, с Лялькиным папой, там всё глухо.

– Тим, я тебя не пущу.

– А я тебя не спрошу. (Не спросит, это точно – Женька знает характер брата.)

– Тогда я с тобой.

– Ладно.

(Тим уже выловил из рагу несколько кусочков мяса и теперь насаживал их на длинную проволоку).

И вот они уже возле лестницы. Сверху доносится тонкое пронзительное мяуканье. Мафин ходит по крыше туда-сюда, иногда пропадает из виду, потом появляется снова. Лестница обледеневшая, скользкая. Хорошо, что мама купила им обоим новые шерстяные перчатки, в варежках было бы намного хуже. Оглянулись, нет ли кого поблизости. Нет! Можно лезть!

Тим первый. Женька – след в след. На середине лестницы ей стало страшно. Вдруг поняла, что смотреть вниз нельзя, только на Тима. И думать только о нём и Мафине – о себе тоже нельзя.

У Тима на локте висит целлофановый пакет с приманкой. Почти долезли.

– Мафин! Мафин! Мафин! – Тим зовёт.

Невыносимо долгая пауза. Какое-то шебуршение. Писк. Потом ликующий голос Тима: «Есть! Спускайся!» Спускаются очень медленно. Женька придерживает Тима. Из-под куртки у него слышен жалобный голосок Мафина. Вдруг сам Тим начинает издавать странные звуки, похожие на всхлипывания.

– Тим, Тимчик, – говорит Женька, – ну всё же хорошо. Немного осталось, совсем немного, потерпи…

Звуки становятся ещё громче, теперь они напоминают сдавленные рыдания.

– Тим, не плачь, ну что ты… мы уже почти… ещё чуть-чуть…

Последние метры, ничего, ничего… Тим молодец! Всё, победа! – Она касается ногой бугристой скользкой земли: «Ура, Тим!»

Брат поворачивается к ней, и она видит: Тим трясётся от смеха! Куртка у него на груди ходит ходуном – там отчаянно кувыркается и царапается Мафин.

– Тим! Как же ты меня напугал! Правда ведь подумала, что плачешь!

– Ага! И этим смешила меня ещё больше: «Тимчик, не плачь, Тимчик, не плачь!» И так чуть не умер от мафиновской щекотки!

Тут только они замечают отца. Всклокоченный, без шапки, он бежит им навстречу, обнимает Женьку, Тима, хочет, что-то сказать и не может. (Тётя Ира, соседка, увидела их из окна, когда были уже высоко на лестнице, и позвала его – он как раз вернулся с работы…)

А что Мафин? Мафин вырос в большого (правда, скорее, миниатюрного) кота и жил у них ещё много лет. Иногда провожал их с Тимом до школы, потом шёл по своим кошачьим делам в подворотню.

 

Мартовские духи

И снятся сны, и каждый миг Проснётся что-то и выходит Из-под земли. Сосна штормит, И дятел в чьих-то прятках водит. Свет пролетел. Промчались тени. И зайчик завелся волчком. И льдинки в солнечном коктейле Звенят последним холодком.

Конец марта! В синем воздухе прохладный солнечный коктейль – с льдинками! От калитки к дому вдоль дорожки бежит Ручей. Ослепительно сверкает, журчит: «Вот он я! Родился, родился, родился…»

Напротив крыльца, под каштаном – старый деревянный стол. Зимой они с Вериком высыпают на него пшено для птиц. Но сейчас Женьке не до пшена.

Весь стол заставлен пузырьками и флаконами. Есть совсем простые – из-под зелёнки и йода, а есть – настоящие флаконы из-под старых и очень старых духов! Старинные! Вот этот – самый прекрасный, с крышечкой в виде какой-то неизвестной птицы.

Женька наклоняется над новорождённым ручьём (ещё вчера его не было) и набирает полный флакон живой и звонкой воды. Потом кладёт в него сухие чёрные горошины черёмухи, набухшие на солнце почки малины, зубастый зелёный листик крапивы, высунувшийся из под чёрной корочки снега… Внимательно размешивает всё это тонкой веточкой и втягивает в себя волшебный аромат новых духов.

В каждом пузырьке будет храниться свой собственный запах. В ход идут чешуйки от шишек (спасибо белкам, хорошо поработали), кленовые семена-вертолётики, смола, хвоя… Нужно, чтобы этот март, зазвучал в полную силу, настоялся, окреп и жил ещё целый год, до новой весны.

На крыльце – Тим.

– Колдуешь?

Она не удостаивает его ответа.

– Я – к Серому. На светопреставление. Пойдёшь?

(Светопреставление – подушечные бои в темноте. Это слово они услышали в первый раз от Серёжкиной мамы, когда она застала их бой в самом разгаре и включила свет).

– Иди сам!

– Ну и оставайся, Мадам Тюлюлю.

– Сам такой.

«Светопреставление – да ну его! – думает Женька. – Темнотища, духотища, ещё подушки летают. Глупо!» (До сих пор она считала «светопреставление» отличным делом и никогда его не пропускала.)

Тим хлопает калиткой.

Она остаётся с говорливым ручьём, любопытными птицами и терпкими, щекочущими запахами этой весны. А к ним примешался таинственный тонкий аромат – такие духи могли быть только в очень далёкой бабушкиной молодости.

 

Изверги

Золотые, серебряные — чуть касаясь асфальта — чьи-то пятки мелькали, улепётывали от кого-то — от кого-то, кто гнался… Потом разбежались кто куда, а ветер пролетел, не вспомнил, но однажды в далёком краю зелёном вдруг увидел во сне с чего непонятно, вдруг увидел пятки, серебряные, золотые, у-ле-пё-ты-ва-ю-щи-е от кого-то…

Улица Хвойная оправдывала своё название. По обе стороны росли высоченные ели, посаженные бог весть когда, в каком-то очень лохматом году. А на участках – сосны с пышными или отбитыми молнией верхушками. У многих стволы обвиты разросшимся диким виноградом.

Женька ехала по Хвойной на старом велике, ехала медленно, заново разглядывала домики с мансардами, крылечками и пристройками, смешные таблички со злыми собаками, похожими на добрых крокодилов, и заржавленные почтовые ящики на калитках.

Улица эта не её, но живописнее нет во всём посёлке. А ещё здесь в конце лета одно удовольствие рыскать вдоль заборов по канавкам: грибов всяких завались, от белых до опят.

«Васька! Невеста едет!» – раздался басовитый мальчишеский голос где-то впереди за забором. Женька не обратила на него внимания и продолжала ехать медленно и мечтательно: пропустила красивую трёхцветную кошку, оглянулась на дятла, самозабвенно долбившего дырку внизу старой ели.

Вдруг калитка почти напротив неё распахнулась, и оттуда появились двое мальчишек лет десяти-одиннадцати. Они стояли с таким видом, как будто всю жизнь только её и ждали. Женька продолжала ехать вперёд как ни в чём не бывало. Вдруг из сада раздался резкий свист, и она увидела ещё одного, стоявшего в развилке старой берёзы. В тот же миг один из тех двух нагнулся и, подобрав с дорожки горсть гравия, с залихватским видом швырнул ей прямо под колёса. Пришлось остановиться. Женька почувствовала, что сердце у неё застучало громко и часто. Она быстро развернула велик, вскочила на него с разбегу и помчалась в сторону дома.

«Васька! Уматывает!» – послышалось вслед. Оглянувшись, она увидела погоню. Двое? Трое? А может, больше? Она поднажала на педали.

В глазах стало горячо. Тут уже не до красот. Мальчишек этих она не знала. Но никакого доверия они не внушали.

Поворот. Ещё один. Родная улица Нестерова – самая узкая в посёлке, заросшая по бокам шиповником и крапивой. В это время один из преследователей догнал её слева: «Врёшь – не уйдёшь!» Женька рванула из последних сил. Преследователь попытался сделать подсечку. Она резко повернула руль вправо и полетела в канаву – к счастью, почти возле собственной калитки. «Ма-а-ам!» – изо всех сил крикнула она.

Мама сидела в саду за столом – они с подругой, тётей Мариной, писали бесконечную книгу по театральному костюму. Она выбежала на крик и увидела Женьку в канаве с крапивой и уносящуюся на велосипедах ораву каких-то охламонов.

У велосипеда обнаружилась безнадёжная «восьмёрка». («Ничего, – сказала мама, – он и так отслужил своё. Значит, пора покупать новый»). Колено и локоть залили зелёнкой. Красиво! И сели пить на веранде чай.

Пришла Верик.

– Ты их знаешь? – спросила она…

– Не-а. Кажется, с Хвойной. Одного Васька зовут.

– Изверги, – сказала Верик.

Приключение забылось. Женька мечтала о новом велосипеде.

Прошло дней десять. Как-то вечером она рыхлила землю вдоль садовой дорожки: на следующий день они с Вериком собирались высаживать рассаду астр. Верхушки сосен уже начинали зажигаться оранжевым светом.

Дятлы ещё чего-то не додолбили, сойки не докричали, зяблики не допели. Вдруг в щель калитки кто-то тихо сказал: «Эй! Привет! Подойди, а?»

Она подошла. Посмотрела: мальчишка. Белобрысый, стриженный почти под ноль, глаза серо-голубые, улыбка – хоть завязочки пришей.

– Привет, – сказала Женька. – Ты чего?

– Щенок не нужен?

– Наверно, нет.

– Почему?

– Бабушка не хочет.

(У них год назад умер старый пёс по имени Дюк, настоящая немецкая овчарка.)

– Ну посмотри хотя бы!

Женька оглянулась, не видно ли Верика, и открыла калитку.

На руках у мальчишки был щенок – серый, уши наполовину висят, как привядшие в жару подорожники, а на носу почему-то большое розовое пятно.

Щенок посмотрел ей прямо в глаза – и Женька засмеялась.

– Откуда? – спросила она.

– Чара у нас ощенилась, – сказал мальчишка. – Остальных дед утопил. А этого не знаем, куда девать. Тоже грозится. Возьми, а?

Женька посмотрела на щенка и быстро сказала:

– Давай.

Он осторожно переложил его ей на руки.

– Можно зайду?

– Заходи.

Он вошёл.

– Скорей в Резиденцию! – скомандовала Женька.

«Резиденцией» назывался маленький зелёный домик под большим каштаном. Летом в нём иногда ночевали гости, приезжавшие на уик-энд. Там Женька организовала щенку гнездо из своего старого свитера, потом сбегала в дом и принесла размоченного в молоке хлеба на блюдце и воды в кошачьей миске. Щенок быстро всё это съел, полакал водички и задремал.

– Можно я буду иногда приходить? – спросил мальчишка.

– Можно. Как тебя зовут?

– Вася.

– Меня Женька. Где живёшь?

– На Хвойной, – сказал он с кривой улыбкой и отвернулся.

Потом был разговор с Вериком.

– Это ещё что?!

– Щенок.

– Я же сказала: пока собаку не берём.

– Но так получилось. Принесли, попросили. Чистокровная овчарка.

– Ага, вижу. С поросячьим носом.

Верик подняла щенка за шкирку.

– И на пузе пятна такие же.

– Да нет, – сказала Женька. – Это просто он маленький ещё.

– И откуда такое сокровище?

– С Хвойной.

– От извергов, что ли? – спросила Верик и посмотрела на неё неуютным всезнающим взглядом.

– Ну и что? – сказала Женька упрямо. – Они же его не утопили. А вот мы, если не возьмём, точно будем изверги.

Верик замолчала. Поглядела ещё раз на щенка и сказала, как махнула рукой:

– Ладно, бери.

Потом, скрывая хитрую улыбку, добавила:

– Ну смотри, если он у тебя вырастет прыщеватым коротыгой!

– Ты что! – закричала Женька. – Посмотри, какой он красивый! Вылитый овчар!

Они опять посмотрели на серый комочек в углу.

– Верик, – спросила Женька тихо, – а можно он будет к нему приходить?

– Кто?

– Вася. Ну который принёс.

– Изверг?!

И они обе захохотали так, что щенок на свитере поднял сонную мордочку и заливисто зевнул.

 

Ведьма и красота

Дайте денег – я куплю масло, темперу, холсты… Натяните мне холсты, загрунтуйте, я прошу. Натюрморты жить хотят, осень с высохшей рукой; профиль тот, что сходит в тень, тоже загорелся жить!

Накануне был ураганный ветер. Сосны ходили ходуном. За окнами что-то трещало, падало, шишки грохотали по крыше. Утром, когда Тим шёл за молоком к козьему дедушке, он увидел на Первой Серебрянской упавшую сосну. Упала она не просто так, а на дом. «Ничего себе», – подумал он.

– Держи ровно, – строго сказал козий дедушка (раньше Тим думал, что Козий – это его имя). – Наливам! (Так он говорил всегда – «Наливам!» – и делал при этом очень серьёзное и строгое лицо.)

– Спасибо!

– Пейте на здоровье!

По дороге назад Тим старался не бежать. Но из-под крышки бидона всё время брызгало молоко.

Он поставил бидон на стол на веранде, положил сдачу и кинулся назад к калитке. «Неужели у неё, у Ведьмы?» – эта мысль мелькнула у него ещё по дороге от молочника. Где-то в том конце Первой Серебрянской она и жила. Ведьмой-то навряд ли была, а всё-таки похожа: сгорбленная, худая, нос хоть и не крючком, но сгорбленный тоже. Взгляд из-под бровей быстрый, и от него мурашки бегают.

Пару раз они с мальчишками видели её у магазина. Однажды поспорили – кто не побоится плюнуть Ведьме в лицо. Кто-то из них слышал, что это лишает её колдовской силы. Тим сдуру сказал: «Раз плюнуть!» Его и выбрали. А тут она как раз идёт.

– Давай! – говорит Серый. – Первое слово!

Тим обречённо, как охотник на тигра, пошёл ей навстречу. Чем ближе он подходил, тем ясней понимал, что «раз плюнуть» совершенно невозможно.

Вот он – её стремительный и холодный (как удочку бросает) взгляд из-под седоватых бровей – и Тим, поперхнувшись каким-то неродившимся словом, проходит мимо. Мальчишки у магазина свистят во все пальцы. «Ну и чёрт с ними – пусть обсвистятся», – подумал он тогда и со странным чувством (то ли тяжести, то ли облегчения) вернулся домой.

«А соснища-то какая!» – думал он теперь. Почему-то вспомнил про фургончик Элли, раздавивший Гингему, и припустил ещё быстрей.

Калитка приотворена – а вдруг он ошибся? Сейчас ещё выскочит какая-нибудь дурацкая собака. Нет, всё тихо. Сосна упала прямо на крыльцо и проломила крышу террасы. Тим обошёл весь домик: может, найдётся ещё один вход? Всё глухо. Кусты белой гортензии, крапива во весь рост.

Вот форточка открыта! Он собрался с духом и постучал в окно. Послышался звук, как будто внутри зашуршала очень большая бабочка. Тим замер. Захотелось спрятаться или убежать. Но было поздно – у окна появилась Ведьма! Стала возиться со шпингалетом, руки у неё дрожали. Наконец окно с неожиданным треском открылось. Тим чуть не упал, схватился за ствол рябины.

– Ой, деточка, как хорошо! Здравствуй! – раздался низкий и будто надтреснутый Ведьмин голос. Он напомнил Тиму голос его двоюродной бабушки (или «пратёти») Киры, и Тим сразу успокоился.

– Здрасьте. – Он перевёл дух.

– Понимаешь, звоню племяннику, чтоб приехал, – сосна упала. Не могу дозвониться. Аварийка тоже не отвечает, наверно, у меня телефон старый. Выйти не могу. Тебя как зовут? – Она снова закинула удочку своего взгляда, но на этот раз обошлось без мурашек.

– Тим.

– Меня – Елена Семёновна, – произнесла она, и в этом тягучем «Семёновна» были сосновые хвоя и смола и древесный запах её запущенного дома.

Убрать сосну и починить террасу помог тогда Василий Михалыч, живший на углу Второй Серебрянской и Станционной. Он был мастер на все руки и каждое лето угощал их с Женькой яблочками китайкой из своего сада. Сосну убирали его знакомые рабочие, а терраску с крыльцом починил потом он сам.

Елена Семёновна оказалась не ведьмой, а художницей. «Тим, ты мой спаситель, – сказала она. – Приходи как-нибудь в гости. Картины посмотришь».

По тёмному дереву стен были развешаны картины. Как только Тим перешагнул порог, они уставились на него отовсюду. У них не было глаз, только треугольники и другие геометрические фигуры. Они плясали, сталкивались, во что-то складывались и рассыпались, как в калейдоскопе. И смотрели на него, а он смотрел тоже.

Хозяйку он поначалу не заметил. Она была где-то сбоку, на маленькой кухоньке, – варила рыбу для кошки.

– А, это ты! Заходи, заходи.

Как раз в это время Тим остановился, потому что дорогу ему преградила кошка. Она была трёхцветная, с очень длинной шерстью и, сильно выгнув спину, тёрлась об его ноги.

– Это у нас Фуксия, – сказала хозяйка. – Знакомится. А мы сейчас будем пить чай.

Потом они сидели за большим дубовым столом и пили чай из маленьких фарфоровых чашек. Посреди стола, в старой запылённой керосиновой лампе, стоял засохший букет – чертополох, или что-то вроде. Фуксия прыгнула на колени к хозяйке и сразу затарахтела, как маленький заводящийся мопед.

– Некоторые говорят, что вы – ведьма, – Тим услышал свой голос как будто со стороны.

– Некоторые имеют полное право так считать, – сказала она.

– Но вы не… – тупо произнёс он и сам хмыкнул.

– Я – это я, – сказала она.

Лицо у неё было очень старое и странно красивое, как будто с какой-то древней потрескавшейся фрески. Вьющиеся седые волосы заплетены в две короткие смешные косички. Глаза зеленовато-жёлтые, как два последних листа на осенней ветке.

– Училась во Вхутемасе.

– ???

Она увидела вопрос в его глазах.

– Не слыхал о таком?

– На Фантомаса похоже.

– Ха, действительно. Сокращённо – художественные мастерские. Но меня оттуда выгнали после второго курса.

– За что?

– За благородное происхождение, представь себе.

– Они что, идиоты?

– Тогда, после революции, это казалось неправильным.

– А как они узнали?

– Донёс кто-то. Но потом я училась у дивных художников – ты их не знаешь, наверно, – Лентулов, Фальк…

– Я видел «Чёрный квадрат» Малевича, – сказал Тим.

– Да? И что думаешь о нём?

– Я когда на него смотрю – не могу думать. Кажется, сам он потом ушёл в этот свой квадрат. Грустно как-то.

– А у меня по-другому. Я когда закрываю глаза, вот тут у меня всё начинается. Все мои ещё не написанные картины, все картины вообще – пространство живописи. И этот чёрный квадрат – как закрыть глаза. Ну, давай картины смотреть.

– Это всё ваши?

– Да. Вот интересно – что, по-твоему, это такое?

– Красота, – не задумываясь, ответил Тим.

– Хм, вот и я так думаю… а некоторые не понимают, не видят, наверно.

– Некоторые имеют право? – вспомнил Тим.

– Ха-ха, действительно, – засмеялась она.

Потом Тим заметил в простенке ещё две маленькие картины.

– Это уже не мои. Но с меня написаны – с меня молодой. Портреты.

Тим посмотрел на первый. Ну да, она, только очень молодая. Зеленоватые глаза, взгляд одновременно открытый и настороженный. Брови празднично изогнуты. Волосы перекинуты через одно плечо.

Второй – совсем другой, напоминает цветную мозаику её собственных картин. И где тут портрет?

– А ты отступи подальше, – посоветовала она. – Ещё, ещё… Теперь видишь?

Теперь он увидел. Мозаика сложилась в женский профиль, из которого глядел большой зелёный глаз-треугольник.

– Вижу! Это вы изнутри?

– Ого! Да, пожалуй.

Тим ещё раз посмотрел на оба портрета, потом скосил глаза на хозяйку дома и спросил:

– А смерти вы не боитесь?

– Я её не жду. И не боюсь. Там, за чёрным квадратом, много света. И цвета. Нам, художникам, раздолье.

В старой раме окна незаметно наступили вишнёвые сумерки. В них светились только белые шары гортензий.

– Что-то ты долго. Где был? – спросила мама.

– У Ведьмы! – радостно выпалил он. – Мам, купишь мне завтра ещё красок, ну если в город поедешь, ладно?

 

Вплоть до Рембрандта

В зелёных листьях на свету — ты видишь красоту?

Этот апрельский день был странным и непохожим на другие апрельские дни.

Началось всё ещё вчера. Когда мы с Марьянкой выходили из школы, она отвела меня за палаты семнадцатого века и сказала:

– Жень, у меня к тебе очень важное дело.

Я сразу обрадовалась. У нас очень давно не было никаких важных дел.

– Слушай, – сказала она и посмотрела на меня очень серьёзно. – Понимаешь, Жень, я хочу рисовать! Но не так, не дилетантски, а по-настоящему. В общем, ты должна мне помочь.

– Да при чём тут я? – Сама-то я рисовала, но именно так, как все, не хуже и не лучше.

– Слушай дальше, не перебивай. – Марьянка любила во всём обстоятельность. – Ну так вот. Ты же знаешь, что никаких таких талантов и даже способностей у меня не было и нет. Ты видела, как я рисую: точка, точка, запятая – вышла рожица кривая.

Я смотрела на асфальт.

– А теперь слушай сюда. – По её голосу я поняла, что сейчас она скажет самое главное. – Есть один человек, который реально может мне помочь.

– Я его знаю? – Я судорожно соображала, кто же это мог быть и какое я имею к этому человеку отношение.

– Нет, в том-то и дело, что ты его не знаешь.

Я поняла, что ничего уже не понимаю.

– Ладно, – сказала я. – Говори дальше.

Дальше выяснилось, что в нашем городе есть гипнотизёр, который может пробудить в человеке его скрытые творческие способности. («Очень глубоко скрытые и очень крепко спящие», – пошутила Марьянка.) В том числе художественные. И развить их. Вплоть до Рембрандта!

В общем, я должна была составить ей компанию, чтобы было не страшно.

– Слушай, это здорово! – сказала я. – Я тоже хочу. Только не до Рембрандта, а до Ван Гога.

Теперь мы шли с ней по весенней улице, даже не понимая, весна это или не весна, наш город или не наш, а может, и страна другая или вообще другая планета. Мы прошли мимо зоопарка, даже не вспомнив, что там живут звери, потом свернули в один из переулков и наконец в тот самый двор.

Там стояло длинное одноэтажное строение, может быть, бывшая конюшня. Невзрачное такое строеньице, но это только добавляло ему таинственности. На старой облупленной двери висела афиша:

РАСКРОЙ СВОИ СПОСОБНОСТИ!

Буквы были большие, чёрные; внизу была нарисована чёрная же рука, держащая толстую акварельную кисть.

Мы остановились и переглянулись.

– Ладно, Жень, где наша не пропадала, – решительно сказала Марьянка. Наверно, вспомнила о Рембрандте. Тогда я быстро вспомнила о Ван Гоге, и мы вошли.

В прихожей, возле вешалки робко топтались нераскрытые дарованья, как юные, так и пожилые. Потом появился великий гипнотизёр и велел всем занять места в зале – на стульях возле стеночки. Он был небольшого роста, с огромными залысинами, с абсолютно чёрными глазами и одет во что-то тёмное. Он сказал, чтобы мы расслабились. Это ещё не занятие, а только знакомство. Все разом выдохнули.

– Закрыли глаза, – сказал великий гипнотизёр.

Мы закрыли.

– Веки тяжелеют, тяжелеют веки. Веки тяжёлые, тяжёлые, совсем тяжёлые.

Мои веки совсем не хотели тяжелеть. Вместо этого внутри меня проснулась моя глупая смешинка, которая, как кашель, объявлялась в самый неподходящий момент.

– Руки перед собой, – рокотал немилосердный голос. – Сжали пальцы. Крепче. Ещё крепче.

Я изо всех сил сжала пальцы в кулаки. Вот это я умела. Мне иногда приходилось драться с мальчишками во дворе.

– Кулаки тяжёлые. Гири чугунные. Чугунные гири.

Я представила себе, как мы тупо сидим на стульях (Марьянка, я и все эти засыпающие дарованья), с тяжёлыми веками и чугунными кулаками, и почувствовала, как меня просто раздирает смех. А когда меня раздирает смех, то я слабею. Я стала изо всех сил бороться со своим лицом, чтобы оно не выдало, что у меня уже все внутренности трясутся от смеха.

– Ноги тяжелеют, тяжелеют ноги…

Что же делать? Ведь я сейчас расхохочусь! И это наверняка поставит точку на всех Марьянкиных мечтах! Я была как Буратино на представлении у Карабаса.

И вдруг… Я подумала, что ослышалась:

– Открыли глаза – разжали пальцы – встали!

Всё это он выпалил скороговоркой, и слова прозвучали внезапно, как пулемётная очередь. Но это было – спасение. От неожиданности моя смешинка заткнулась. Буратино вскочил – руки по швам, глаза широко открыты: мне не терпелось увидеть выражение лица великого гипнотизёра.

Чёрные глаза, напряжённо смотревшие куда-то прямо перед собой, скосились и скользнули взглядом по моему лицу. Это был неприятный и неприязненный взгляд. В нём чувствовалось раздражение и досада, как будто я была непрошеной букашкой, залезшей на королевский стол.

И всё-таки я была довольна. Мой предательский смех не смог прорвать плотину моего лица. Я посмотрела на Марьянку. Она ещё сидела, вытянув руки, и, словно спросонок, приоткрыла глаза. Потом мы с ней стали коситься на остальных. Они всё ещё были как неживые. Один взрослый дядечка продолжал сидеть как ни в чём не бывало с чугунными кулаками.

И глаза у него не открылись!

– На сегодня хватит, – небрежно сказал великий гипнотизёр. – Первое занятие… – он назвал дату и время.

Мы пошли к вешалке за куртками.

– А вы, девушка, – процедил он, проходя мимо меня, – можете больше не приходить.

Я не помню, как мы с Марьянкой надели куртки, не помню, что мы сказали друг другу, выйдя на улицу. Никакой таинственности больше не было. Был прозрачный и прохладный весенний воздух и в нём сразу всё восхитительное, что было на свете. Я смотрела на распускающиеся листья деревьев и думала: «Как же хорошо, что никто не может приказать этим почкам закрыться, а корням стать чугунными». И ещё – как Ван Гог написал бы эти деревья, но не захотел бы писать портрет великого гипнотизёра, потому что он был весь в чёрном и не имел никакого отношения ни к весне, ни к деревьям.

А Марьянка, может быть, из солидарности со мной, не стала раскрывать свои художественные способности (зачем миру второй Рембрандт, тем более если их будет много?) и осталась Марьянкой – но не просто, а самой лучшей Марьянкой на свете!

 

Кругосарайное путешествие

Почему подорожники идут вдоль дороги, похожи на маленькие зелёные следы? Почему не могут в сторону отойти? Почему не сбились с пути? Ведь никто их здесь не сажал! Значит, кто-то в дорогу с собой позвал. Значит, кто-то имя такое дал — ПОДОРОЖНИК!

Томка была у нас заводилой. Иногда мы звали её Том Сойер. Она была хозяйкой своего прекрасного дома и сада, а мы – всего лишь какими-то дачниками. Мы – это я с братом. К тому же она была постарше нас: меня на два года, а Тима – на год.

У Томки огромное хозяйство. Вдоль одного забора тянутся клетки с пушистыми кроликами. Между помидорными грядками бегают пёстрые куры. А в сарае живёт пятнистый поросёнок Васька. Но дядя Витя, Томкин отец, почему-то нас к нему не пускает.

Сарай – очень длинный. В одном конце – Васька, а в другом утварь всякая хозяйская, а наверху – отличный сеновал. Туда можно в грозу залезть по деревянной лестнице, зарыться в сено и под раскаты грома и дикое сверкание молний в маленьком чердачном окошке рассказывать друг другу страшное.

В тот день Томка, болтая после завтрака с Тимом, обронила незнакомое слово: КРУГОСАРАЙНОЕ. Потом я спросила у Тима, что это.

– Подожди, – отмахнулся он.

Вечером, в назначенный час, мы втроём подошли к забору. Забор прерывался как раз там, где начинался длинный дяди-Витин сарай, ну а потом продолжался дальше. С задней (соседской) стороны вдоль сарая тянулся узкий карниз. Он шёл на высоте метра с небольшим. Томка убедилась, что взрослых никого не видно, залезла на старую сливу, росшую впритык к сараю, потом ступила на карниз и махнула рукой. Тим подтянулся и тоже оказался в развилке дерева. Он поддерживал все Томкины выдумки и втайне её боготворил. А я готова была лезть за братом куда угодно – с ним не так страшно, то есть и страшно и весело одновременно.

Продвигались мы очень медленно, прижимаясь всем телом к дощатой сарайной стене и отчаянно цепляясь пальцами за каждую неровность.

Вдруг со стороны соседского дома послышался страшный крик: «Ах вы черти! Ну, черти, подождите!»

Сосед был страшный дядька, лохматый, с тёмным лицом и клочковатой бородой. Звали его Мурин. Говорили, что он колдун, и все его боялись, но Томка ещё неделю назад сказала, что он куда-то уехал.

Когда я услышала этот жуткий хриплый голос, у меня внутри всё оборвалось. «Конец пришёл», – подумала я. Оглянулась – и в тот же миг свалилась в высоченную крапиву, росшую у самой стены сарая.

Мурин орал из распахнутого окна своего дома. На моё счастье, в ту минуту, как я летела в крапиву, он как раз отвернулся от окна, направляясь к двери.

Из крапивы я услышала только Томкино «Скорей!» – и замерла, как кролик в клетке. Потом до меня донеслись ещё какие-то звуки: скрежет, пыхтение и как что-то хлопнуло, не знаю что. Опять вопли Мурина, уже совсем близко. «Гады! Сволочи! Где они, черти эти?» И потом мат, целый поток этого противного мата.

Никого не увидев на карнизе, Мурин, видимо, пошёл к своей калитке, потому что через минуту, длившуюся вечность, она хлопнула так оглушительно, как будто кто-то ударил меня по голове.

Руки и ноги горели от крапивы. Сердце прыгало, как лягушка.

Вдруг я поняла, что настал миг, когда можно спастись. Я добежала до муриновской яблони, которая росла рядом с окошком сарая, быстро залезла на неё, сделала два шага по сарайному карнизу и стукнула в оконную ставню.

Окно тут же со скрежетом отворилось, и показалась Томкино лицо с блестящими озорными глазами.

– Женька! Молодчина! Давай скорей!

Внутри было довольно темно, пахло помоями, стружкой, ещё чем-то таким, и по всему этому узкому пространству носился обезумевший пятнистый поросёнок и орал так, как будто мы пришли, чтобы его зарезать.

Вначале я стояла остолбенев и только таращилась в потёмках. А Томка с Тимом смотрели на меня. Но потом нас как будто прорвало, и мы стали хохотать как сумасшедшие. Мы хохотали, а Васька носился вокруг нас дикими кругами.

Но вот в саду – теперь уже Томкином – послышались голоса. Это Мурин орал на дядю Витю, а дядя Витя пытался что-то отвечать Мурину.

– Где эти черти? Выпороть этих чертей! Как нет? В преисподнюю, что ли, провалились? Ещё раз увижу – выпорю, своих не узнают.

И опять мат этот страшный.

Мы смотрели в дверную щель и дрожали от страха. Но дядя Витя ему сказал:

– Ну дети же! Мы, что ли, там не были? И мы были…

Потом Мурин повернулся и пошёл, всё так же страшно ругаясь, по направлению к калитке.

Только он исчез, как дядя Витя кинулся к поросятнику: Васька так и не успокоился и визжал на самой высокой ноте, так, что хоть святых выноси.

А мы хоть и не святые были, но тоже чуть не оглохли.

И вот заходит дядя Витя к нам, прищурился в полумраке и говорит:

– Так, ну что, Том Сойер? Пороть пора! Твоя затея?

Томка не моргнув глазом:

– Моя.

Тим рядом с ней встал:

– Наша общая.

А я где стояла, там так и стою, ничего не говорю.

Дядя Витя:

– Защитник? Жених, что ли?

Тим смутился:

– Да нет, так просто… друг.

Дядя Витя:

– И её с собой потащили (показывает на меня). Посмотрите на неё, еле живая. И Ваську мне перепугали до смерти. Вась, Вась, ну всё. Паразиты они.

Потрепал его по загривку, и Васька затих.

– Яблоки, что ли, воровали?

– Зачем они нам? Своих полно, – сказала Томка.

Дядя Витя посмотрел на маленькое зелёное яблоко, валявшееся на полу под окном.

– А это что? Может, Васька принёс?

Васька успокоенно чавкал, уткнувшись пятачком в корыто.

– Нечаянно сорвалось, – терпеливо объяснил Тим.

– Ну а тогда какого чёрта?

– Пап, – сказала Томка сердито, – просто мы ходили в КРУГОСАРАЙНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ. А Мурин этот нам всё испортил.

– В КРУГОСАРАЙНОЕ? – Дядя Витя посмотрел на нас незнакомым серьёзным взглядом, как будто вспомнил что-то далёкое. – До середины, значит, только дошли…

Потом, помолчав, плюнул с досадой себе под ноги:

– Кругосарайное! Мурину этого не понять! Ладно, уж коли так, будем считать, что проехали.

 

Двор, школа, двор…

Старики и мальчишки Собираются в кланы. Вечно в ссадинах руки. С чудесами карманы. И ночами в созвездья Собираются звёзды. У стрижей по обрывам Коммунальные гнёзда. Скопом тучи приходят, Дожидаясь поры. Осень, сходятся вместе Золотые шары. Что бы там ни случилось, Не «иду со двора». «Цепи неразрывные» — Это наша игра!

Каникулы кончаются. В саду пахнет антоновкой, астрами и чуть подсохшими флоксами. Ещё сладким дымом, с которым улетучивается лето.

Уже через несколько дней астры и флоксы встретятся с золотыми шарами, растущими в палисаднике у них во дворе.

Двор – и школа. Они неразлучны, соединены кривым рукавом проходного двора. Это и удобно, и не очень. Удобно – можно подольше поспать утром; если что-то забыл из вещей, сбегать на перемене и взять.

Не очень – потому что носишься с мальчишками по дворам, скачешь по гаражам, потом спрыгнешь – и окажешься перед самым носом Ульяны Палны, которая считала тебя пай-девочкой и отличницей. И смотрит она на тебя, как на марсианина или чёрта из табакерки. А ты стоишь и молчишь как рыба об лёд. Ну что тут скажешь?

Двор! Проходной, расхристанный, с благородными особняками и романтичной помойкой – там вечно что-нибудь полыхает или карбид бабахает, доводя до исступления дворничиху тётю Миру. В середине круг, где растут старые яблони и шампиньоны. А ещё секреты разные зарыты.

– Тим, Женька, в ножички будете? – Вовка-толстый.

Пыхтя, чертит ножичком на земле большой круг, начинаем играть. Появляется Костя со своей шпаной, чертят рядом свой круг.

Всё бы ничего, да только кто-нибудь из шпаны нет-нет да и метнёт ножичком в яблоневый ствол (а сами недавно обтрясли все яблони до последнего кислого яблочка).

– Не, всё, Тим, я пошла.

И кто только не проходил через наш двор: кошки, собаки, мальчишки, большая шпана, цыгане, великие люди!

– Смотри, сын Никулина! Ага, с собачкой.

– Видишь? Актриса пошла, ну эта самая, как её? Ну, помнишь, недавно по телику смотрели?

Школа степенная, строгая, из какого-то особенного, шершаво-серого камня. А сбоку к ней чудом притулились палаты семнадцатого века, белые как мел, на башню похожие, с крутой-крутой лестницей.

И всё-таки они (двор и школа) связаны незаметной изнаночной ниточкой. И в школу врывались дворовые вихри и завихрения. Мальчишки отращивали длинные волосы а-ля хиппи, девчонки укорачивали юбки (хоть и неудобно: ни формулу на коленке не напишешь, ни шпору не спрячешь). На доске прямо перед уроком появлялись словечки с улицы. Например, ПИВО. Дежурные с показным остервенением стирали его с доски, но ПИВО появлялось снова и снова.

И вот из окон четвёртого этажа стали вылетать, с треском разбиваясь об асфальт, бумажные «бомбы», наполненные водой или чернилами. Однажды под одну из них попала Марина Демьяновна, училка по труду (потом ходила с фиолетовой причёской, навсегда заслужив прозвище Мальвина). Большое разбирательство ничего не дало, кроме того, что «снаряд» был выброшен из окна туалета. Школа молчала как партизан.

Тим и Женька ехали в электричке и смотрели в окно. У Тима на коленях была большая хозяйственная сумка с яблоками, у Женьки – обёрнутый в газету огромный букет флоксов, благоухающий на весь вагон. Мимо пролетали малахитовые сосны и оранжево-розовые рябины. А в голове у Женьки крутилась совсем другая плёнка: бульвар, переулки, дворы, Бреховка, школа… тётя Нюра, ворчащая в раздевалке, широкие, скошенные по краям школьные ступени, широкие мраморные подоконники, на которых так удобно списывать и играть в фантики на переменах… фотосинтез на подоконнике в кабинете Гальванны, – такой живой и радостной зелени надо только поискать – и скелет, и пожелтевшие карты…

Гальванна! Почему у неё каждое слово такое вкусное? И что в ней такого, что все её любят и в кружок косяками записываются? А что если они все возьмут да и поступят потом на биофак (из английской-то спецшколы!)? Вот будет смех! А Наталья Ильинична что скажет?!

А Наталья Ильинична… И чего Ленка говорит, что она ходит в пижаме? Не пижамы это у неё, а брючные костюмы такие (мама сказала – экстравагантные). На страуса и вправду немного похожа – пятая точка широкая, а голова маленькая. Зато шевелюра какая!

«Умнич-ч-ка!» – так говорит только она – с ударением на Ч.

Все их попытки угадать её настроение до начала урока обычно заканчиваются ничем. Но иногда что-то получается.

– Наталья Ильинична, Наталья Ильинична! А вы знаете… я только две минуты… (это Казарян тянет руку до потолка)

– Две минуты и по-английски, – снисходит Наталья Ильинична, а сама расплывается в блаженной улыбке: когда она в хорошем настроении, наши «лирические отступления» ей как маслом по сердцу.

Казарян начинает чинно, по-английски, но в самый патетический момент незаметно переходит на русский и выпаливает новость про великое научное открытие, которое перевернёт мир. Глаза у Натальи Ильиничны уже горят, «эксперты» мгновенно подключаются к обсуждению… Потом она, конечно, спохватится, но времени на контрошку уже нет, зато есть на внеклассное – а кто ж откажется Конан Дойла почитать!

– Женьк? – спрашивает Тим.

– Чего?

– Марковку вспомнил…

(Светлана Марковна, географичка, у неё волосы оранжевые.)

– И чего ей покоя не даёт, что мы ездим по перилам? Плохо что ли? Красивые стали, наполированные.

– И штаны такие же стали, – фыркнула Женька.

– Опять начнёт своё: «Саврас без узды…» Кто это, Саврас?

– Конь такой.

– Ну да, конь. И ещё «корова галстук жевала».

– Лучше Никмиха вспомни, баскет, ребят…

– Уже вспоминал.

– Мама, наверно, арбуз купила…

– Москва пассажирская!

– Не толкайся…

– Ух ты, Москвой пахнет!

Они ныряют в метро, выныривают на Кропоткинской. А тут-то как пахнет! – Старыми тополями на Гоголевском, мороженым, сладкой булочной на углу, тёплым ветром, чистым асфальтом…

Двор, двор! Казалось, все сразу выбегут навстречу. Не выбежали. Но двор смотрит окнами. На асфальте листья, как чьи-то следы. Золотые шары у подъезда и эти, розовые, как их… недотроги! Выстреливают – и сворачиваются невинным колечком… и чёрный глазок паслёна.

Старая лестница, усталые деревянные перила. Мама встречает!

Пахнет натёртым мастикой паркетом – и – ура! – арбузом!

 

Древорубы

Дерево падает, а другое подставляет плечо, и руки, и локоть. Не для того ли столько развилок у этого дерева, чтобы дерево не упало?

Окно нашей кухни на втором этаже старого особняка выходило на серую стену соседнего дома. Это был тупик, отделённый от двора металлической оградой, но через её прутья постоянно кто-нибудь из ребят туда просачивался, ведь тупик – место такое, для многих притягательное. И, конечно, в него можно было попасть с другой стороны, из переулка. Подворотня была прямо напротив нашей школы.

Половина старшеклассников побывало у нас под окном, и не один раз – курили. В школьном туалете их иногда засекал Никмих. Конфисковывал пачки сигарет, аккуратно подписывал и потом торжественно возвращал каждому на выпускном.

Внизу, у серой стены торчал кривой козырёк из жести, и под него в подвал вели крутые сбитые ступеньки.

Рядом с подвалом стояло несколько неотёсанных камней и старая скульптура, покрытая брезентом. В подвале находилась мастерская скульптора.

Самого скульптора мы видели редко. Может быть, он просто хранил здесь свои работы, я не знаю.

Наступил апрель. Воробьи кричали как сумасшедшие. Лопались почки. Под окном всё чаще стали появляться курильщики.

Родители ещё не пришли с работы. Я грызла печенье и глядела в окно. Там уже начинало темнеть. Форточка была открыта – оттуда пахло тополиными серёжками и ещё чем-то восхитительным: кажется, в доме напротив пекли пирог.

Под окном появилась компания. Три высоких фигуры и одна пониже. Я встала сбоку от окна, чтоб меня не было видно. Так и есть, Костя с дружками. Костя был «блатной», лет двадцати, иногда заглядывал с приятелями в наш двор. Тогда почти все наши ребята расходились по домам – от греха подальше. А фигура поменьше – это был десятилетний Артур, сын дворничихи тёти Миры, тот, который недавно чуть не разбился, упав с дерева, но повезло.

«Чего он к ним примазался?» – подумала я.

Костя – долговязый, волосы длинные, спутанные, лицо щербатое. А два его приятеля – чуть пониже ростом, стриженые и почти неотличимы друг от друга.

Костя вытащил сигареты и закурил; те двое тоже. Потом Костя протянул сигарету Артуру, тот затянулся и начал кашлять – сильно.

Трое загыкали. В доме напротив хлопнула форточка. Костя оглянулся.

И тут взгляд его упал на скульптуру, покрытую брезентом.

Он присвистнул: «Ба, а это ещё что?»

Он повернулся к Артуру:

– Чего молчишь-то?

Артур пожал плечами.

– Я говорю, чего это тут у вас?

Артур буркнул что-то про скульптора и снова закашлялся.

– Ага, искусство, значит, – осклабился Костя.

Он подошёл к скульптуре и одним рывком сорвал с неё брезент.

– Гляди-ка ты, искусство! – в тон ему, сказал один из приятелей и тоже присвистнул.

Теперь они все стояли вокруг скульптуры.

Однажды, когда мы играли в прятки, мне пришлось укрыться под этим брезентом, и потом я ещё раза два заглядывала под него.

Скульптура была гипсовая. Древоруб стоял боком к дереву, обняв его одной рукой. Другая рука, сжимавшая топор, опущена. Древоруб был старый. Широкие, хотя и сутулые плечи, усталое лицо.

– А что если нам приобщиться к этому искусству? – ухмыльнулся Костя.

– Приобщиться! – обрадовался второй.

А третий только подошёл поближе.

Артур выплюнул сигарету.

– Не надо, – тихо сказал он.

– Тебя не спросили, – оскалился Костя.

Он взял осколок кирпича и написал на широкой спине древоруба неприличное слово из трёх букв.

Все молчали. Лицо древоруба было таким же спокойным и печальным.

Костя гыкнул, подошёл к стене, где лежали куски необработанного камня, подобрал один из них, не самый тяжёлый, и, подойдя к скульптуре, со всей силы долбанул по полусогнутой гипсовой руке, обнимавшей ствол. Половина руки, начиная от локтя, отвалилась. Остался торчать уродливый чёрный стержень с обломком гипса.

«Очнулся – гипс…» – Костя поджал нижнюю губу, изображая сочувствие. Дружки заржали.

И тут произошла неожиданная вещь. Артур подобрал с земли ком грязи и запустил им в Костю.

Костя застыл с искаженным лицом. Щека у него была коричневая и брызги грязи по всему и без того рябому лицу.

– Та-а-к… – сказал Костя.

– Падла, – сказал второй.

Третий ничего не сказал, только сплюнул.

И они обступили Артура со всех сторон.

Тут я поняла, что ждать уже больше нельзя. Я схватила с подоконника кувшин с водой, приоткрыла окно и, крикнув самым своим страшным голосом «Вон отсюда! Милицию позову!» – так всегда кричали из окон, когда мы бегали по крышам гаражей, – плеснула в сторону Кости, стоявшего ко мне спиной. Тот резко повернулся, а я быстро захлопнула окно и отошла в сторону. Пусть думает, что кричал взрослый.

Дзынь! – на стекле образовалась огромная трещина, похожая на паутину. Камень отскочил от подоконника и упал на землю.

Костя злобно зыркнул на окно и утёр лицо рукавом.

– Допляшешься! – сказал он Артуру. И их троих как ветром сдуло.

А Артур остался. Он подошёл к древорубу и попробовал насадить отвалившийся кусок на торчащий конец каркаса, но у него ничего не получилось. Да и ни к чему это было. Кисть руки всё равно валялась отдельно. Тогда он стёр рукавом три буквы и снова накрыл древоруба брезентом. Потом бросил быстрый взгляд на окна и пошёл, но не в сторону ограды, отделявшей тупик от двора, куда удалились трое, а в другую – к школе.

Прошло дней десять, и в тупике появились два скульптора, молодой и старый, наверно, отец и сын. Они стали прибираться, выносили из подвала мусор, а заносили какие-то материалы.

Потом я пару раз видела с ними Артура – он им помогал.

Ну а дальше…

Дальше мы переехали в Останкино – как осиротели. И двор осиротел.

История забылась. Однажды мы с Марьянкой забрели в Центр современного искусства на какую-то выставку. А рядом был другой зал. Возле входа – фотография, и написано:

АРТУР БАГРИМОВ

Что-то меня кольнуло: надо посмотреть.

Зал был небольшой, уютный – сплошные скульптуры. Спящий конь, девушка, опустившая раскрытый зонт и глотающая капли дождя, и вдруг: «Древоруб».

Ствол дерева с двумя протянутыми, как в мольбе, ветками, а рядом – молодой древоруб с поднятыми руками и запрокинутым лицом; отброшенный топор валяется в стороне.

Я смотрела долго, забыв про Марьянку. На выходе вгляделась в фотографию. Ну да, конечно – он!

«Приобщимся!» – мелькнуло в голове.

Так и остались со мной и во мне эти два древоруба: тот, старый – и этот, новый, молодой.

 

Английский театр

Кружатся, и кружатся, и кружатся… Флейты! Скрипки! И горят огни! Золушка зажмурится от ужаса — Бьют часы – минуты сочтены. Впопыхах обронены и брошены — Кончен бал – возьми и подними Золотые босоножки Осени И хрустальный башмачок Зимы. Рассыпаются – не зря обронены. Ветер схватит, унесёт волна. Время и пространство так устроены — Побеждают ширь и тишина.

Наталья Ильинична вела у старшеклассников английский театр. Женька об этом не знала. Она и Наталью Ильиничну по-настоящему не знала, потому что училась пока только в четвёртом классе.

Но вот все собрались в актовом зале. К тёмно-зелёному занавесу прикреплён лист ватмана, на котором жирно нарисован тушью грустный скелет с цепями на ногах и большими кривыми буквами написано: КЕНТЕРВИЛЬСКОЕ ПРИВИДЕНИЕ.

«Кентервильское привидение» она ещё не читала. С Уайльдом была знакома по сказкам (Счастливый принц, Эгоистичный великан…) Читали их с Татьяной Михайловной на английском.

Сегодня Женька пришла в школу после гриппа, так что Привидение стало для неё полным сюрпризом.

Спектакль начался. Что было вначале, она почти не помнит – только напряжение: когда появится? каким будет? не умрут ли все от страха? Помнит, как за сценой что-то страшно грохнуло, за бутафорским окном ослепительно сверкнуло и девочка-экономка упала в обморок.

Потом все пожелали друг другу спокойной ночи – и началось! С левой стороны от сцены раздалось завывание и жуткий хохот – вылетело Привидение! На самом деле – один из девятиклассников: худой, с костлявым и некрасивым лицом, длинные спутанные волосы торчат в разные стороны, под сверкающими глазами тёмные подмалёванные круги. Он был в рваном развевающемся плаще, а вылетел, скорее всего, на физкультурном канате. Извиваясь и дико хохоча, он летал над всей сценой – туда и сюда (свет то вспыхивал молниями, то проваливался в темноту), и это было так прекрасно, что запомнилось навсегда.

А через некоторое время после «Кентервильского привидения» её ждало удивительное: Татьяна Михайловна сказала, что они тоже будут делать спектакль на английском – «Золушку». И потом – просто как гром среди ясного неба: на роль Золушки выбрали её.

Жизнь сразу преобразилась, даже в школе – на уроках, на переменах. Вокруг были сёстры, мачехи, феи, короли, придворные… Дома мама переделывала её старый костюм Красной Шапочки в домашнюю одежду Золушки. Новые только чепчик и фартук, а платье и башмаки-сабо – всё те же. Потом дело дошло до бального платья. И тут Женька поняла, что мама у неё – Фея.

За одну ночь сотворила такое!

Платье было длинное, сшито из бледно-розовой с крупными цветами парчи. Маленький лиф с приколотой розой, прозрачный чехол из какой-то лёгкой как воздух материи. Туфельки обтянуты той же сверкающей парчой и кажутся двумя нежными лепестками, выпавшими из платья, как из волшебного цветка.

Женька подошла к зеркалу. Посмотрела – и всё в ней замерло. Хотела что-то сказать – не смогла. Как будто на несколько мгновений погрузилась в сон.

– Ау! Ты где? – позвала мама. «Спасибо, милая Крёстная», – чуть не сорвалось у неё с языка. Засмеялась и бросилась маме на шею. ещё раз подошла к зеркалу.

– Только волосы чёрные, а должны быть золотые, как у тебя.

– Ничего, так интереснее, – сказала мама. – Надо ломать стереотипы.

До спектакля оставалось совсем мало времени, и тут возникла ещё проблема. Не успела мама переступить порог, придя с работы, как Женька налетела на неё:

– Мам! Я должна чистить картошку!

– Ну и что?

– А я не умею!

– Пустяки! За два дня научишься. Тем более у меня есть волшебная чистилка.

– Давай прямо сейчас начнём.

– Вначале поедим, – сказала мама. Они пошли на кухню.

– А кто принц? – спросила мама.

– Артём из параллельного класса. Он сейчас болеет, но к спектаклю точно выйдет.

– Красивый хоть?

– Красивый. Только на девчонку похож и ниже меня ростом.

Через два дня она чистила картошку почти как мама: знай себе поворачивай картофелину и смотри, как завивается длинная стружка – не хуже чем у лимона в натюрмортах старых мастеров.

– Можно, я возьму твою волшебную чистилку на спектакль?

– Да уж конечно.

Занавес медленно открывается. На сцене – кухня с нарисованным камином. На табуретке перед котлом сидит Золушка-Синдерелла в чепце и фартуке и, напевая что-то себе под нос, чистит картошку.

– Женька из четвёртого «А», – шепчет кто-то в первом ряду.

Где-то слышатся робкие аплодисменты. Женька смотрит в зал из-под опущенных век. Вот так, наверно, чувствуешь себя в зазеркалье. Всё видно как на ладони, и кажется, руку протяни… и границы как будто нет. Но есть она – эта непереходимая граница. Они могут всё: шептаться, жевать жвачку и есть конфеты, смеяться, хлопать – что угодно. А она ушла от них куда-то и существует совсем в другом мире. Эти две минуты запомнятся ей на всю жизнь. Потом появятся сёстры и мачеха, и жизнь Зазеркалья потечёт как по писаному, не обращая внимания на жизнь снаружи.

– Синдерелла, готово ли моё платье?

– Синдерелла, где моя пелеринка?

– Готово, сестрица.

– Примерьте, матушка…

А Фея почему-то забылась. Когда Женька пытается её вспомнить, то вспоминает только мамино лицо и руки, волшебное платье на спинке стула и под ним два опавших лепестка – туфельки.

Смена декораций. Бал во дворце. Дамы и кавалеры. Медленный старинный танец (как долго учила их на ритмике Марина Игоревна попадать в такт и держать осанку). Двери в зал распахиваются, на пороге – незнакомка. Музыка затихает, бьётся сердце. Возгласы придворных.

– Кто эта прекрасная незнакомка? – спрашивает принц.

– Не знаем, ваше высочество!

И вот бледный после гриппа принц Артём, в пышном берете с пером, в белоснежном жабо и сапогах с отворотами, подходит к Золушке. Таким, в полном принцевском облачении, она его ещё не видела. Опускается перед ней на одно колено и склоняет голову. Потом встаёт и протягивает руку, приглашая на танец. Она очень медленно подаёт руку и внимательно смотрит в его глаза. Они спокойные и голубые. В них нет ни удивления, ни восхищения, ни любви. В них нет вообще ничего! И вот они вдвоём заученно двигаются под звуки старинной музыки. Марина Игоревна, наверно, довольна.

Занавес. Перемена декораций. Конец. Аплодисменты.

Что это было? – Она сидит у себя на кухне и смотрит в окно на одетые в серые чехлы гипсовые фигуры возле подвала скульптора. Для чего кто-то придумал эту сказку и сделал её Золушкой – если принц не тот, не настоящий, никакой? Именно в то мгновение, когда она заглянула в его глаза, платье превратилось в лохмотья, карета – в тыкву и все, кто был на том балу, включая их самих, Золушку и Принца, – в серых мышей.

Она попробовала представить настоящего, своего принца. Но он был похож на зачехлённые гипсовые фигуры во дворе и совсем неузнаваем. Вдруг что-то мелькнуло перед её мысленным взглядом. В заоконных сумерках серый балахон превратился в плащ, а верёвки, которыми он был перевязан сверху, – в спутанные волосы. Кентервильское!

– Ого! – сказала она вслух и задумалась.

«Да! Конечно! Спутанные волосы, худое лицо, горящие глаза… Он! Вот это был бы бал!!!»

Школьное время между тем летело вперёд как ни в чём не бывало. Наталья Ильинична выпустила свой «кентервильский» класс, и весь английский театр почему-то сразу сошёл на нет – улетел, как привидение…

 

Пагафка

Я знаю, слова в словаре не виноваты ни в чём! Даже очень плохие — не виноваты. И всё-таки думаю — им тяжело. Гораздо легче буквам в алфавите.

Была середина продлённого дня. Набегались вокруг школы, наигрались в снежки, взяли штурмом палаты семнадцатого века, теперь возвращались в класс: тяжело дыша, ероша прилипшие ко лбу волосы; глаза ещё горели войной.

Елена Сергеевна вытерла платком запотевшие очки и сказала:

– Приступаем к домашнему заданию. Через пятнадцать минут проверю, кто как начал.

Она пошла пить чай с Тамарой Николаевной, математичкой, которая всегда оставалась проверять тетради в соседнем классе.

И тут началось.

Серёжка Залепин, проходя мимо парты Ричарда, небрежно прихватил его лежавшие с краю очки и, мгновенно оказавшись за учительским столом, нацепил их себе на нос:

– Приступаем к домашнему заданию. Я проверю.

В следующий миг Ричард, увидев свои очки на носу Залепина, бросился на него, как Львиное Сердце, и по классу понёсся вихрь. Он проносился между партами, пролетал над ними, хлопал крышками, делал круг за кругом и, кажется, уже просто не мог остановиться.

Ричард был настоящий англичанин и появился в их классе только в этом году. Он почти не говорил по-русски. Среднего роста, смазливый и кудрявый, как девчонка. Очкарик. По инглишу он был круглым отличником, по математике ещё ничего, а по остальным тянул еле-еле.

– Адай! – кричал он. – Адай! Ю фул!

– Погавкай! – не останавливаясь, отвечал злодей Залепин.

На лице у Залепина кривилась вдохновенная ухмылка. Он был на голову выше Ричарда и легко перескакивал через парты, как через козла на физре. Ричарду приходилось трудно, но он не прекращал погони.

Трое остальных продлёнщиков, конечно, не могли приступить к домашнему заданию. Ленка с Наташкой стояли у стенки, с восторгом наблюдая за этой гонкой, а староста – Масленникова – делала вид, что читает стенгазету.

Наконец ей надоело.

– Прекратите! – закричала она голосом Елены Сергеевны. И потом, теперь уже почти своим, добавила: – Сейчас придёт – всем будет втык!

Дверь открылась, и в класс заглянул физик.

– Ну что тут у вас? – пробасил он.

Залепин остановился как вкопанный и быстро сунул очки в карман. Ричард налетел на него сзади, чуть не сбив его с ног, и тоже остановился.

– Что происходит? – спросил Босан.

Все молчали.

– Разберитесь между собой! – сказал Босан и добавил: – Только тихо.

Через пять минут зайду.

Дверь он оставил открытой. В классе слышалось только тяжёлое дыхание – как на физре.

Серёжка прошёл мимо Ричардовой парты и небрежно положил очки на край. Потом как ни в чём не бывало сел за свою парту и занялся домашним заданием.

Ричард тоже сел за парту и, обернувшись, что-то шепнул Серёжке, сидевшему сзади.

Вскоре появилась Елена Сергеевна – довольная и важная.

– Кто успел сделать задание, показывайте, – сказала она.

Никто не пошевелился. Заглянул ещё раз Босан, увидел Елену Сергеевну, прикрыл дверь и удалился.

– Почему такой красный, Залепин? – спросила Елена Сергеевна. – Не успел остыть?

– Не успел, – ответил Залепин.

Попыхтев немного над алгеброй, он собрал рюкзак и пошёл домой, соврав, что опаздывает на тренировку.

Масленникова пошла на третий этаж – брать книгу в библиотеке, Ленка с Наташкой – за водой: цветы поливать.

Ричард подошёл к Елене Сергеевне и, не поднимая глаз, тихо спросил:

– Что есть «пагафка»?

Она сняла очки и внимательно посмотрела на него.

– Как? – спросила она. – Повтори ещё раз.

– «Пагафка», – старательно повторил Ричард.

Елена Сергеевна опять надела очки.

– Нет такого слова, – мрачно сказала она. – Тебе послышалось. Давай проверим домашнее задание.

На следующий день была физра. Никмих раньше играл в баскетбольной сборной, поэтому в баскет они играли чаще всего. Ричард, при своём невысоком росте, играл классно. Вот и теперь он неожиданно оказался возле самого кольца. Серёга Залепин тоже играл классно, и их всегда определяли в разные команды – для равновесия. Он тут же оказался за спиной у Ричарда и дёрнул его за длинные локоны на шее.

Тот резко обернулся, что-то процедил сквозь зубы и толкнул Залепина в живот. Залепин с притворным стоном согнулся пополам.

Никмих засвистел.

– Конец разминки, – сказал он.

Все разбрелись по залу: кто на канат, кто к шведской стенке. Ричард сел на скамейку, угрюмо уставившись в пол.

– Что ты его задираешь? – Никмих положил руку на залепинское плечо. – Чем мешает-то он тебе? Словечки эти твои дурацкие… а он ходит, спрашивает у всех – что значит.

– Он тоже словечки говорит, – буркнул Залепин.

– Тоже непонятные? – усмехнулся Никмих.

– И непонятные тоже. – Залепин отвернулся.

– Ну, значит, надо вам людьми становиться. Тогда будет общий язык. А так – зверьками – ни ты его не поймёшь, ни он тебя. И игры у нас не будет никакой, понятно?

– Команды, построились! – Он свистнул в свисток.

Команды построились и встали друг напротив друга.

– Кто капитаны-то у вас, я забыл. Так… Залепин, Фрост. Перерыв закончился. Начинаем игру. Руки пожмите.

Никмих не терпел проволочек.

Залепин и Фрост обменялись быстрым рукопожатием.

Ладони у них были одинаково тёплые и влажные.

Никмих свистнул. Игра пошла.

 

Химическое явление

Где Природы толковый словарь, Бестолковая, скажешь, наука? Как понять эту синь, эту хмарь, Эти скорости света и звука? Длится медленный снег — в чём тут дело? Как двусмысленно всё ж бытиё: То ли небо к земле охладело, То ли жить не смогло без неё?

Химички все боялись. У неё были серые глаза, глядевшие поверх всех в одну точку. Она, не здороваясь, в гробовой тишине подходила к доске и, повернувшись к классу спиной, говорила замогильным голосом: «Пишем: ЛАБОРАТОРНАЯ РАБОТА».

И на доске появлялись написанные ровнейшим почерком (как для первоклашек) два этих отвратительных слова. А дальше были слова, понятные только тем, кто знает химию, а для остальных почти не имеющие смысла.

На партах, как орудия инквизиции, стояли штативы с пробирками, горелки, колбы, пузырьки с реактивами.

И вот работа начиналась. Все панически переглядывались. Руки дрожали. Глаза то закатывались к потолку, то тупо читали надписи на пробирках, то с надеждой косились куда-нибудь вбок или под парту.

Химичка любила провокационно выйти из класса, а потом быстро зайти, застав половину класса на месте преступления. Но они, уже зная эту её вредную привычку, были осторожны.

А иногда она ходила между партами и отпускала убийственные реплики, от которых кровь стыла в жилах, а мозги совершенно отказывались варить.

Лабораторная по химии была самой нервной из всех контрошек. Если у тебя дрожит рука на сочинении, то за кривой почерк никто оценку не снизит. Да и двойка ещё не конец жизни.

Но когда трясущимися руками льёшь или сыплешь в пробирку неизвестно что, то дело сильно пахнет керосином.

Сегодня лабораторка ничем не отличалась от других. Химичка подошла к Воробьёву и Мырзину на первой парте в первом ряду, сделала своё любимое каменное лицо и голосом, в котором чувствовалась не то кислота, не то щёлочь, произнесла:

– Пол-урока прошло – всё в том же виде. Что, Воробьёв, у тебя там на потолке – таблица Менделеева? – И прошла дальше.

Там, где сидели отличницы, Лапшина с Крупенниковой, она даже не задержалась, только удовлетворённо сказала: «Та-а-ак…»

Но, пройдя ещё две парты, чревовещательно возгласила:

– Какая тут должна быть реакция? Что у нас окисляется? Что восстанавливается? – Она возвела глаза к потолку, как будто там отпечатался весь учебник химии.

У всего класса, кроме Лапши с Крупой, начали трястись поджилки и отключаться мозги.

Но вдруг она осеклась. У неё за спиной, в среднем ряду, что-то зашипело, потом раздался треск и истерический визг Ирки Кувалдиной.

Химичка резко повернулась на сто восемьдесят. Кувалда, вскочив, трясла руками над партой, с испугом глядя на свою драгоценную синюю юбку – гофрированную. А Кузьмичёв, весь надувшийся и красный, делал попытки вылезти из-за парты, над которой поднималось маленькое зловонное облачко.

В химичке откуда-то взялась настоящая кошачья прыть. Она рванулась, как герой на амбразуру, и выключила горелку. Но дело было уже сделано: неправильная реакция произошла и загадочная жидкость с шипением излилась на парту.

Химичка не стала комментировать. Всё тем же загробным голосом она велела переходить от практической части к письменной. А через пять минут прозвенел спасительный звонок.

На перемене оказалось, что одна штанина кузьмичёвских штанов покрыта экзотическими дырками неправильной конфигурации. Носясь по залу, все притормаживали возле него, чтобы поглядеть на это чудо химии. Что там у него в пробирке окислилось или не окислилось, но ясно было, что штаны уже не восстановишь.

В конце концов Кузьма пошёл и стал лицом к окну, делая вид, что зубрит литературу. Но и тогда суета и хихиканье вокруг него продолжались, а больше всех усердствовала Кувалдина – конечно, ведь юбка у неё никак не пострадала.

Лицо Динамиты (Доменики Сергеевны), когда она проходила по коридору, было ещё высокомернее, чем обычно, как будто она уже мысленно выставила все двойки за нашу самостоятельную. Когда Кузьма шёл на литературу, навстречу ему попался Босан – Борис Александрович. Он был физик и шёл на физику. Пару недель назад Босан попросил Кузьмичёва дать определение математического маятника. И, услышав, что математический маятник это «кое-что на ниточке», влепил ему пару, хотя на предыдущем уроке сам объяснял почти этими же словами: мол, неважно что, НЕЧТО! С высоты огромного роста физик всё же углядел диковинные дырки на штанах. Он остановился и, прищурясь, спросил своим неподражаемым басом:

– Что такое?

– Химическое явление, – не растерялся Кузьма.

– Формулу можешь сказать?

Кузьма молчал. Вот не может Босан без формул!

– Ладно, иди.

Литература была последним уроком. Потом Кузьма с Кувалдиной оставались на дежурство. Ирка попросила, чтоб он сходил за тряпкой – вытереть с доски. Он молча вышел из класса. Разговаривать с этой дурой не хотелось. Соседний класс был закрыт: Аннушка заболела. Зато дверь в кабинет химии была приоткрыта. Кузьма услышал смех и остановился. Он никогда не слышал, чтобы химичка смеялась. Посмотрев, нет ли кого в коридоре, он подошёл к двери и осторожно заглянул. Доменика стояла за учительским столом, а сбоку от стола стоял Босан, собственной персоной.

– Кое-что на ниточке, – пробасил он. И они с Доменикой захохотали, как два приколовшихся школьника.

Кузьма стал пятиться на пятках, потом развернулся и побежал обратно.

– Принёс? – спросила Ирка. Он не ответил. Вытащил из кармана помятый носовой платок, смочил его под краном и начал изо всей силы тереть доску, на которой был написан план сочинения.

А Динамита-то! Он и не думал, что она бывает такой. Весёлой, даже красивой.

«Химическое явление!» – подумал он и почему-то тут же простил всё и ей, и Босану.

 

Надо осмыслить

А может быть, звёзды блестят от слёз: их заслезил мороз, им кого-то жаль, устали в космосе, к ним никто не летит, не дотягиваются друг до друга, во времени не совпадают, они страдают, не у всех есть планеты, не все воспеты в веках, а взорвётся звезда — и никто не вспомнит о ней никогда!

«Это надо осмыслить» – любимое изречение Босана. Вот объясняет он, допустим, что-то, объясняет, а потом вдруг остановится, посмотрит сразу на весь класс одним проникновенным взглядом и говорит:

– Вот это надо осмыслить, между прочим.

И все сразу спохватываются, затихают и в ответ смотрят на него точно таким же серьёзным и загадочным взглядом, словно уже начинают что-то такое осмысливать. Ещё Босан любит смеяться. Но смеётся он удивительно – когда меньше всего этого ждёшь. Вот он серьёзный-серьёзный такой и суровый-суровый, со сдвинутыми бровями. И глаза тёмные, как перед грозой. Но в уголках рта или где-то в щеках надуваются маленькие мешочки смеха, потом вдруг взрываются – и перед тобой совсем другой Босан, хохочущий, как ребёнок.

Однажды мы пошли с Босаном в ночное ориентирование. По лесам и болотам. Там надо было найти несколько промежуточных контрольных пунктов, отметиться и потом прийти к главному.

Ночь была прекрасная, весенняя, в болотах орали лягушки, в ветвях соловьи, в небесах щурились друг на друга синие звёзды.

– Так! Будем танцевать вот от этой сосны и от этого пня, – говорит Босан. – Созвездия учили? Сориентируемся по звёздам. Корзунков, какая это звезда?

– Эта? – переспрашивает Корзунков.

– Ну да, эта, какая же ещё?

– Ну, их много… – уклончиво отвечает Пашка.

– Ладно, придём, я с тобой разберусь, – говорит Босан. – Полярную-то уж знать пора, не маленький.

Сориентировались, идём. Длинноногий Корзунков скачет впереди и оглядывается, как будто Босан за ним гонится. Вдруг руками замахал:

– А-а-а-а! Народ, назад! Трясина!

Мы остановились.

– Э-э! – кричит Босан. – Ну ты, Сусанин, смотри там! Давай назад!

Появляется Пашка – всклокоченный, грязный, дышит тяжело, в одном сапоге.

– Где сапог-то?

– Где-где – трясина сожрала, – злой такой.

– Ладно, – говорит Босан. – Спасибо, что предупредил. И живой, главное. Будем огибать.

Ещё раз на небо поглядел – и мы двинулись в обход. Идём, радуемся, ребята анекдоты травят, Босан – серьёзный.

Потом Ленка Добрякова (она бывалая у нас, на ориентирование уже ходила) говорит:

– Борис Саныч, а первый пост-то, по времени, уже должен быть.

Босан только плечами пожал:

– Ну я ж ему не могу приказать, верно?

– Верно.

Проходит сколько-то минут. Вдруг – сосна!

Босан останавливается. Мы тоже. Под сосной пень двойной – похожий на тот, от которого танцевали. Босан оглядывает его обстоятельно, как Шерлок Холмс, мы – как доктор Ватсон.

– Это надо осмыслить, – говорит Босан и садится на пень. Мы стоим вокруг и смотрим на него точно таким же серьёзным взглядом – осмысливаем.

И тут Босан начинает хохотать. Хохочет, зажмурившись, согнувшись в три погибели, – лягушки замолкают, соловей сбивается с нот, мы стоим вокруг, не знаем, смеяться или плакать.

– Так, – обрывает он самого себя. Взгляд становится сосредоточенным. – Понял, ошибочка вкралась. Бывает. Ну, теперь ускорение потребуется. Девочки, не отставать!

И мы побежали рысью. Босан отдувался, как медведь. Корзунков на каждом шагу чертыхался, наступая босой левой ногой на разнообразные колючки. Ребята взяли отстающих девочек на буксир. Через пятнадцать минут вся наша запыхавшаяся компания стояла перед маленькой незаметной палаткой первого КП.

– Вы вторые, – говорит дежурный.

– Ну что ж, второй – не последний. – Босан вытирает рукой пот со лба.

– А это не вы там ржали на весь лес? – с подозрением спрашивает дежурный.

– Ржали? Да нет, похихикали немного, – смущённо отвечает Босан.

 

Верик

В книге отзывов о жизни Понаписано такое… Но в окне лазурь в остатке, Блюдо с синею глазурью С трещиной старинной Говорили мне другое. Чай качнулся в чашке — На стене звезда плясала: Приходите и живите!

Бабушка у них с Тимом была отличная. Соседи обращались к ней уважительно – Вера Николаевна, а Женька с Тимом звали просто – Верик.

Верик была могучая, большая, широкая в кости, с очень крупными чертами лица. Она была художницей и к тому же много лет ездила в Хорезмскую археологическую экспедицию, рисовала находки, планы раскопов, склеивала черепки, иногда по совместительству работала поваром. Все стены на даче были увешаны её картинами. На них – Хорезм, древние крепости, барханы. Летом Верик всегда ходила в пёстрых узбекских шароварах и таких же рубашках-размахайках. У неё даже кот был оттуда, из Чарджоу, – дикий пустынный кот Мурза, абсолютно чёрный, с необыкновенно длинной шерстью и огромными жёлтыми глазами.

Женька восхищалась, завидовала и всё время канючила, чтобы Верик взяла её с собой. Верик была тверда и отвечала, что в Хорезм девочек не берут.

Был июнь – начало каникул. Тим тарзанил на большой берёзе, а Женька только что закончила пропалывать цветочную клумбу.

Её опять потянуло в дальний, нижний конец сада, в его самую дикую и заброшенную часть. Там она уже пару раз натыкалась на какие-то таинственные черепки и проржавевшие, полу-рассыпавшиеся куски металла.

«Культурный слой есть почти везде», – вспомнила она слова Верика.

Решено! Она начинает свои раскопки! Никому пока не скажет, даже Тиму.

Пусть себе сидит на своей берёзе.

Женька быстро сбегала в сарай, взяла там лопату полегче и, не откладывая, принялась за дело. Место определила сразу – недалеко от ямы с водой. Земля здесь немного приподнялась, будто вспухла, и что-то подсказывало Женьке, что лучше места для раскопок не найти.

Копать она умела хорошо – Верина школа. Сердце забилось в каком-то сладком предвкушении. Даже если ничего не найдёт… сейчас она точно поняла, что станет археологом!

Так, это что? Тьфу, ботинок… Ну, значит, до культурного слоя ещё пахать и пахать. Верик рассказывала, что раскопочная яма может быть и три метра в глубину. Она воткнула лопату в землю и отдышалась.

Тим перестал раскачиваться на ветке и подозрительно посматривал в её сторону. Она повернулась к нему спиной и продолжила копать.

Верик позвала обедать. В первый раз Женька почти не заметила вкуса еды и не обратила внимания на Пичкина, который принимал свои птичьи ванны в клетке у них над головой. Быстро помыла посуду (это было её обязанностью) и помчалась обратно на СВОЙ(!) раскоп.

Подошёл Тим:

– Клад ищешь?

– Ничего не ищу. Так, «разведка» называется. И вообще, отстань!

После ужина она всё-таки не выдержала и спросила у Верика:

– Верик, а как ты думаешь, у нас здесь можно что-нибудь откопать?

– Маловероятно, – небрежно ответила та.

И вот на второй день – пошло! Начали попадаться находки – глиняные черепки, полуистлевшая кожа… Женька принесла новую малярную кисть, обметала их и складывала в сторонке. Вдруг вспомнила слышанное от Веры экспедиционное словечко «камералка» и представила себе её удивлённое лицо.

Потом нашёлся кусочек расписного фарфора, очень красивый. «Странно!» – мелькнуло у неё в голове. Нет, без Верика тут не обойтись. Она аккуратно сложила все найденные черепки в коробку из-под рассады и медленно, чтоб не растрясти, понесла домой.

Верик вышла ей навстречу с молотком. Она собиралась чинить забор: опять собаки бродячие разобрали.

– Верик, подожди, – сказала Женька (терпеть она уже не могла). – Мне нужно тебе кое-что показать. Пойдём на веранду.

С бьющимся сердцем она поставила коробку на стол.

– Вот, раскопала!

И стала осторожно выкладывать черепок за черепком на расстеленную на столе старую газету.

– А вот этот, смотри, красивый какой, прям как будто из Китая!

Верик хранила серьёзное молчание.

– Где копала? – спросила она.

– Внизу, около ямы, – выдохнула Женька.

Верик посмотрела на неё своими честными, навыкате, голубыми глазами и сказала:

– Там у бабы Нади помойка была. Этот осколок – от её фарфорового сервиза.

Женька почувствовала, как будто что-то обвалилось у неё в груди.

– Ты точно знаешь? – упавшим голосом спросила она.

– Точно, – не моргнув, ответила Верик.

Но Женька не могла в это поверить. Ведь те-то, керамические, такие древние на вид!

Улучив момент, когда никто не видел, она стала с остервенением копать дальше. И тут – о ужас! – из земли выскочила чья-то огромная зубная щётка, погнутая алюминиевая ложка и ржавый бидон!

Глотая слёзы, она стала быстро закапывать обратно помойку бабушки Нади.

Как будто кто-то решил специально поиздеваться над ней! Хорошо ещё, что Тим не видел этого позора.

А Верик? Что Верик? Она как будто вообще ничего не заметила.

Чинила себе забор, вытаскивала клещей из кошек и клеила хорезмские черепки в своей волшебной комнате за печкой.

Зато на следующее лето… взяла Женьку в самую первую в её жизни археологическую экспедицию! Не в Хорезм, конечно. На Волгу – бронзовый век копать!

 

Тётя Лиля

Солнце по-совиному читается «осень». Говорила я себе: в путь собирайся. Стулья на веранде меняются местами. Потом застынут, как в сказке на полслове…

Новость! В Резиденции до конца лета будет жить тётя Лиля.

Резиденция – маленький зелёный домик, типа сарая. А тётя Лиля (они с Вериком в экспедиции познакомились) – писательница, про Хорезм пишет. Ура!

– Тише, сейчас она спит, – говорит Верик (хотя время уже после обеда). – Лиля – сова. Днём спит, ночью пишет и гуляет по саду.

Я сразу представила, как кто-то бродит, как привидение, ночью у нас в саду. Вот это жизнь – настоящая!

Звонит телефон. Подхожу. «Нет, это не милиция никакая!» – бухаю трубку.

– При чём тут милиция? – Из кухни появляется Верик. – Это Лилю. Она Милица по паспорту.

А сама Верик зовёт её почему-то Лили.

Дневное совиное время тянется очень долго.

Ну наконец-то – выходит! Смотрим во все глаза. Небольшого роста, очень худая, короткостриженая, в длинной, до земли, цыганской юбке, разноцветной, с не поймёшь каким рисунком.

Мы с Тимом стоим напротив Резиденции и тупо на неё смотрим.

А она смотрит куда-то немного поверх нас, хлопает белёсыми ресницами, щурится как спросонок. Мы подходим и говорим: «Здрасьте!» Она: «М-да?»

– Вы – тётя Лиля?

– Вы полагаете?

– А мы – Женя и Тим. Вы у нас жить будете?

– Да я вроде как уже живу…

Голос у неё глухой, какой-то бесцветный, слова цедит сквозь зубы, а глаза хитрые, как у девчонки, как будто вот-вот расхохочется.

Тим тут же залезает на рябину и начинает раскачиваться на руках, демонстрируя перехваты. А тётя Лиля идёт на веранду пить кофе.

Через пару минут мы тоже оказываемся на веранде. Но Верик стреляет в нас глазами, чтобы мы оставили тётю Лилю в покое и шли гулять.

Мы выходим за калитку:

– Странная такая… – говорит Тим.

– Все писатели странные.

– Но эта уж совсем.

– Блокадница… Интересно.

– А чего интересно-то? – говорит Тим. – У неё своя жизнь, а у нас своя. Мы для неё вообще никто – помеха только.

Мы идём по Хвойной – это самая длинная улица в нашем дачном посёлке. Если идти по ней долго, то придёшь к речке. Но сейчас поздно. Красный свет на соснах. Не разгуляешься – Верик искать начнёт.

– Гляди, – говорит Тим и показывает рукой вперёд. – Как будто корова на дороге валяется. Побежали?

Подбегаем. Валяется не корова, а огромный пёс, белый с коричневыми пятнами. Глаза закрыты, дышит тяжело. Одна нога как будто вывихнута.

– Ого! – говорит Тим. – Я пока здесь посторожу, а ты беги за Вериком.

Я только погладила пса по шелковистой шерсти и помчалась как угорелая домой.

Влетаю в дом:

– Верик! Скорей! Там собака на Хвойной валяется!

А Верик по телефону разговаривает, отмахивается: «Потом! Потом!»

Тётя Лиля намазывает джем на хлеб.

Я смотрю на неё умоляющими глазами:

– Там собака на дороге валяется!

– Большая?

– Огромная!

– Носилки есть?

– Сейчас!

Бегу за графские развалины (так у нас туалет называется), беру из сарайчика садовые носилки и волоку их к дому.

– Прекрасно, – говорит Лиля. – Пошли.

Берёт у меня носилки, и мы выходим.

– Смотрите, – говорю, – отсюда уже видно. Мы думали – корова.

Ускоряем шаг.

– Ого, – говорит Лиля. – Больше сенбернара. Московская сторожевая, наверно. Мальчик.

Она садится рядом с ним на корточки. Гладит по голове.

– Жаль, мы не знаем, как его зовут, – говорит Тим. – Может, пусть будет Дюк? Эй, Дюк! – Пёс не реагирует.

– Хайдар, – говорит Лиля, – ты живой?

Большой карий глаз открывается и печально смотрит на неё.

– Хайдарчик, – говорит Лиля. – Ничего, сейчас.

Она подводит под него носилки, мы толкаем сбоку.

– Уф! Ну вот!

Тётя Лиля подворачивает на поясе свою длинную юбку, берёт носилки спереди, Тим – сзади (мы с ним будем нести по очереди), и начинается наше торжественное шествие к дому. Собаки лают. Люди смотрят из-за заборов. Время от времени мы кладём носилки на землю и отдыхаем.

Вот калитка! Тетя Лиля толкает её ногой. Победа! В этот самый миг раздаётся ужасный треск – носилки разваливаются, и Хайдар оказывается на земле.

Потом Лиля с Вериком перетащили его в Резиденцию, и Верик вызвала знакомого ветеринара. Оказалось, что Хайдара сбила машина и у него перелом задней ноги. Началось лечение.

Жук (наша новая собака, подаренная «извергами») то и дело заглядывал в Резиденцию, хотел знакомиться, но тётя Лиля сурово Жука отгоняла.

Теперь она перестала быть совой и почти забросила свою хорезмскую книгу. Весь режим был подчинён Хайдару.

За обедом Лиля рассказывала нам про комаров величиной со стрекозу, про людей-мутантов, а ещё про то, про что совершенно нельзя рассказывать за столом, например, про пепел чьей-то бабушки, который прислали из-за границы, чтобы похоронить, но по ошибке использовали вместо перца. Верик делала тогда большие круглые глаза, давилась супом и говорила ужасным голосом: «Лили!!!»

Но тётя Лиля не умела останавливаться на полпути, и, к нашему с Тимом восторгу, ужасные истории всегда доводились до победного конца.

Однажды Тим спросил:

– Тётя Лиля, а почему вы такая худая? Наверно, после блокады?

– М-да? – процедила она. – А может, я так хорошо берегу мою прекрасную фигуру?

– А это правда, что в блокаду кошек ели?

– М-да? Но я, по крайней мере, не съела ни одной.

Потом Верик сказала Тиму, чтобы он больше ничего такого у Лили не спрашивал и перестал оставлять на столе хлебные корки.

К концу лета мы вчетвером (тётя Лиля, Хайдар, Тим и я) уже ходили в «дальние» походы – в лес, к реке, за Образцово…

Потом тётя Лиля с Хайдаром уехали в Ленинград, и с тех пор Хайдар стал сопровождать её во всех археологических экспедициях.

Когда Тим вырос, Лиля могла позвонить ему в любое время суток, сказать: «Тим, мы на чемоданах, проводишь?»

И Тим бросал всё и мчался к нашей дорогой тёте Лиле и её драгоценному Хайдару.

 

Буфет на даче

Таинственный, тёмный, Скрипучий, пахучий, С резьбою кудрявой И пыльными стёклами — Буфета старинного Что ещё лучше? В нём склады, и клады, И праздников столько в нём! Сто лет ему, может! И в трещине каждой — Как свет от сокровищ в пещере – хранит он Таинственный запах. Дохнёт, словно скажет: Вдохни, пропитайся секретом забытым! Сейчас, как в дворце, В нём живут мармелады, Зефир, пастила, шоколадные крошки. И мыши проникнуть В него были б рады. Но сладко на нём распласталися кошки. И если всё это Забрать у буфета, Забыть и однажды потом распахнуть Скрипучие створки — Там будет всё это, Лимонные корки, И с ромом конфеты, Гвоздика, корица, И чёрного перца Горошки, и чёрного чая чуть-чуть!

 

Жмурики

В этой пыли веков

столько-столько всяких подков…

Донская степь раскалена до предела. Укрыться негде. Тени никакой. Только могилы. Ага, могилы. Экспедиция это, археологическая. Копаем сарматское захоронение. Мы после восьмого класса. Но не только мы. В основном студенты, конечно, историки. А мы так, сбоку припёка. Женька (у неё бабушка археологиня) позвала. Говорит, выручайте, копать некому. Интересно, и денег чуть-чуть заплатят… Клюнули.

Приехали: степь. Где-то с краю курганы скифские. Мы обрадовались: ну, сейчас начнётся – золото, бриллианты. Но нам популярно объяснили, что курганы те все пустые, разграбленные, а копать надо могильник сарматский.

Могилы глубоченные, чуть ли не в три метра. Пока выкопаешь, чуть не сдохнешь. А ради чего? Понятно, когда там золото, серебро, да хоть бронза, вещи всякие интересные. А то вот он лежит, скалится. Жмурик – скелет, по-простому. Докопаешься до него – ой, радость-то какая! А потом ещё неделю кости ему ножом зачищай да кисточкой обметай. Замерят рулеткой: туда, сюда. Глазницы квадратные у мужчин, круглые у женщин. Вот и весь интерес.

Ростом эти сарматы просто гиганты. Сейчас таких людей нет на земле. Ржавые мечи рядом, тронешь – рассыпаются. Лошадиные кости в ногах, в отдельных ямах. Лежат себе наши жмурики, спокойные… Что им жара под сорок градусов! Наоборот, кости греют. А мы вокруг суетимся… Сами уже как скелеты, кожа обгорела. Впору рядом со жмуриком лечь. Хорошо там – тенёк, прохладно.

– Ну чё, передóхнем? – Перекур, значит.

– Нет ещё. Кирьяк ходит, говорит: всем работать.

Кирьяк – это Кирилл Яковлич, начальник экспедиции, он же и Саркофаг ещё.

– Ага, работай, негр, солнце ещё высоко.

Так вот и шла наша жизнь. И стали мы потихоньку прикалываться.

Саша там был, замначальника, надсмотрщик наш.

Вот приходит Колька Манин к нему – и говорит:

– Саш, кажется, до культурного слоя докопали.

А тот всегда говорил ему докладывать, как до культурного слоя дойдёшь.

Ну, Саша, важный такой, сигареткой попыхтел, кивнул – сейчас, мол, посмотрим.

Приходит. Прыг в могилу. Сразу ножичек – и давай пепельное пятно расковыривать. А Колян наверху стоит, смотрит. Ну ковыряет, Саша, ковыряет: вдруг – бац! – что-то белое сверкнуло. Записка. А в записке большими такими буквами:

НЕКУЛЬТУРНЫЙ СЛОЙ

ЗРЯ ЯМКУ КОПАЛ, ДУРАК

Саша вылезает, красный такой, а Колька стоит как ни в чём не бывало. Святая простота!

– Ты записку писал?

– Что? Какую записку?

– Натянуть те уши на коленки?

Колька на всякий случай отошёл на пару шагов назад.

– Давай вон в ту могилу, к девчонкам. Копай на штык. Ещё какой-нибудь фокус – и поедешь домой, к маме с папой, развлекаться, слой некультурный.

Пришлось нам с Владом эту могилку доканчивать. Не повезло: кроме костей лошадиных и перекошенной подковы, вообще ничего!

Потом я у Коляна спросил:

– Ты записку написал?

А он:

– Аск! А кто ж, по-твоему, жмурик, что ль?

И частушку прогнусавил:

Александр наш Сазоныч Раз могилку зачищал. В ней записку обнаружил: «Ямку зря, дурак, копал».

Неделя прошла спокойно, совсем как на кладбище.

Потом ночью к Саше в палатку Валера приходит, тоже из нашей школьной компании. Мол, вот, мужик из местных только что прибегал, говорит, там ребята с хутора рыщут по могилам, «золотишко» ищут.

Саша ему:

– А почему он мне самому не сказал?

А Валера:

– Так он не знает. На нашу палатку первую наткнулся – нам и сказал. Говорит: «Идите! А то щас всех ваших сарматов из могилок повыкидывают!»

Ну, Саша быстро штаны надевает, фонарик берёт, топор на всякий случай. Кирьяка в соседней палатке будить не стал предусмотрительно и пошёл.

А Валера к нам:

– Ребят, пошли.

Мы сразу короткими перебежками за ним. И залегли в канавке, не дышим.

Саша с фонариком подходит к раскопу. Всё тихо. Очень тихо. Цикады только орут.

Заглядывает в одну могилу. Ничего, видно, жмурик на месте. Заглядывает в другую. Тоже, вроде, нормально. Подходит к третьей.

Вдруг что-то белое, большое поднимается оттуда, как привидение, только уж слишком белое. Стоит-стоит – вдруг как завопит пьяным голосом:

Акинаком изрублю, изрублю Всю погану рожу. А себе коня возьму, коня возьму — Конь всего дороже.

Это песня такая про скифов, мы её у костра пели.

Саша не растерялся. Сразу подпрыгнул к привидению, хвать его за хламиду, сдёрнул – а там Колян с длинным шестом стоит, жмурится от фонарика.

Саша ему так спокойно:

– Ну что, призрак, к маме с папой захотел?

А он так нагло:

– Ага, надоело мне тут на вашем кладбище. Завтра уезжаю.

И уехал, гад.

А мы ещё полмесяца с этими сарматами возились. Ну хоть что-то о них узнали. Саша рассказал.

Они кочевниками были, соседями скифов. Античные авторы писали, что сарматы ведут свой род от амазонок, выходивших замуж за скифов. Но амазонки, видно, к языкам неспособные были, так и не смогли язык своих мужей выучить. «Потому савроматы говорят на скифском языке, но издревле искажённом», – писал про них Геродот. Но, как ни говори, они ещё круче скифов были и потом Скифию завоевали! Сам Дон назван от сарматского “danu” (вода – река). Женщины у них ни в чём мужчинам не уступали.

И даже, говорят, правило было: пока она врага хотя бы одного не убьёт, замуж не выходит.

Ещё много он про сарматов нарассказывал. Так что в конце они нам как родные стали. И он тоже, Сазоныч. Ничего, хороший мужик, умный.

 

Наука археология

В каждом времени в башнях живут поэты И философы ищут на всё ответы. В каждом времени что-то есть «не отсюда». В каждом времени где-то прячется Чудо!

В эту экспедицию Женька с Марьянкой поехали вдвоём: вдруг выяснилось, что Марьянка уже давно влюблена в археологию – с тех пор, как лет в девять прочитала знаменитую книгу Керама «Боги, гробницы, учёные». Но ей почему-то казалось, что эта удивительная археология может существовать только где-нибудь далеко, не у нас.

– Верик, а можно в следующий раз Марьянка поедет с нами?

Но в следующий раз Верик опять собиралась в Хорезм, куда девочек, как было сказано, не брали.

– Вы уже вполне большие девицы, – сказала Верик. – Сходите весной в Институт археологии и запишитесь. Они старшеклассников берут.

И, еле дождавшись весны, Женька с Марьянкой пошли в Институт археологии. Марьянка всю дорогу ворчала: «Возьмут нас с тобой, так и жди», «Девчонки вообще никому не нужны», «Вероятность равна нулю»…

Они стояли в коридоре возле расписания экспедиций. Почти все были уже укомплектованы.

Пожилой симпатичный археолог посмотрел на них весёлыми и немного удивлёнными глазами: Женька была мелкая (одна из самых мелких девчонок их класса), а Марьянка толстая, не такая, конечно, как Азарова, но всё же. Смешное скуластое лицо, хитрые глаза-щёлочки, вздёрнутый нос и чёрные прямые волосы, заплетённые в две вечно расплетающиеся косички.

– Ну а что ж мальчишек-то не привели? – спросил археолог.

– У них другие интересы, – стрельнула глазами Марьянка. В голосе её послышалось что-то почти угрожающее (дескать, только попробуйте не взять).

– А у вас откуда интерес?

– От Керама, – не моргнув, отвечала Марьянка.

Тут археолог сдался и повёл их к себе в кабинет – записывать!

Надо было видеть сияющее Марьянкино лицо, когда они вышли из института: степь, сарматы, могильники – АРХЕОЛОГИЯ!

Родители отпустили Марьянку с большим скрипом, которого она просто не заметила. Обе, Марьянка и Женька, почти не помнят, как отошёл их поезд и как выглядела та маленькая, затерянная в донских просторах станция, куда он их привёз.

Суровые археологические будни начались сразу. На раскоп грузовик привозил их рано, до жары. Но жара была хитрее. Она караулила их на раскопе и к полудню становилась просто невыносимой.

Под большим зонтом иногда сидел Саша-Сазоныч с картой и теодолитом. Там же стояли цистерна с водой и большой чайник с заваркой, ещё рюкзак с буханками хлеба и батонами колбасного сыра. Когда Сазоныч находился на дальнем конце раскопа, кто-нибудь то и дело подбирался к зонту – попить водички и хоть минутку побыть в тени.

Потом наступал законный перерыв. Напившись воды или чаю и перекусив бутербродами с колбасным сыром, «сачки» ложились под зонт, головой к центру и ногами наружу, так что сверху зонт должен был напоминать многоногого паука. Это называлось «передóхнуть».

Только в одном месте раскопа работа не прекращалась ни на миг. Там «пахала» Марьянка. Один за одним, без перерыва в отвал летели шмотья рыжей прохладной глины. Первое время Женька ещё пыталась звать подругу на перекур, но всякий раз слышала в ответ раздражённое: «Перекуривай сама!»

Толстая, в белой панаме, закатанных до колен трениках и кедах на босу ногу, Марьянка ходила решительной, как на марше, походкой, сдвинув брови, как будто не замечая никого вокруг, и всё больше отдалялась от понемногу сачкующей вместе со всеми Женьки.

Кто-то стал звать её за глаза «бульдозер», но очень скоро шутки и прозвища сошли на нет. Марьянку зауважали. Было в ней что-то такое – несгибаемая и упрямая воля, отсекающая всё досадно-ненужное и постороннее. И ничуть её не смущала скудость нашего раскопа (кроме унылых сарматских скелетов в рыжей глине и лошадиных костей в отдельных ямах, почти ничего – только изредка, почти как сенсация, полурассыпавшийся от ржавчины железный меч и такие же удила).

Однажды на раскопе Женьку скрючило от ужасной боли в правом боку. Она крепилась, крепилась, думала, что пройдёт, но потом позеленела и потеряла сознание. Приехавшая с хутора молоденькая девушка-фельдшер очень волновалась. Прощупала живот, произнесла слово «аппендицит» и посоветовала срочно везти в Москву.

В Москве Женьку сразу прооперировали и вернули домой, а через полтора месяца она с Марьянкиными родителями стояла на вокзале и ждала прибытия скорого поезда Москва – Дон.

Поезд подползал к перрону длинной улиткой. Вот! Четвёртый вагон. Родители волнуются, заглядывают в окна. Вот уже вылезают какие-то тётеньки с чемоданами… Короткая пауза. Потом появляется молодая девушка в шортах и майке, с рюкзаком, худая и очень смуглая от загара… с широкими скулами (?), хитрыми глазами-щёлочками (!) – и весёлой походкой идёт прямо к ним. Немая сцена. Непонимающие, полные священного ужаса глаза мамы, удивление и восторг отца – и рассыпчатый первоапрельский Марьянкин смех. Такого довольного, торжествующего смеха Женька у неё ещё не слышала и такой Марьянки не видела никогда!

На следующий день у Женьки на Кропоткинской были упоительные рассказы: как Сазоныч взял с собой в разведку, как повезло открыть ещё один могильник, про доморощенное привидение из могилы, про гречку с абрикосами (вот она – голливудская диета!)… Женька слушала-слушала, смотрела на эту новую Марьянку – и вдруг ясно поняла для себя одну вещь: её собственная, ненастоящая, игрушечная археология уже закончилась (так, незаметно, без предупреждения, проходит детство), но не исчезла, не похоронена, не канула в никуда, а просто перешла в хорошие руки – в Марьянкины.

 

«Прекрасный Пушкин»

Шум тяжёлой занавески, вспоминающейся сказки, забывающейся долго. Пушкин с корью и калиной, жаркою температурой, птицей, что жила за морем, бурей, что просилась в окна…

Окна их школы смотрели на сад, принадлежавший литературному музею Пушкина. Осенью там пестрели цветы и кустарники, извивались посыпанные гравием дорожки. На табличках аккуратным курсивом были написаны цитаты из Пушкина: «Цветы последние милей…», «Ах, лето красное…», «И с каждой осенью я расцветаю вновь…» Всякое такое. За садом ухаживала прекрасная седая женщина в садовых перчатках (кажется, её звали Лидия Григорьевна). Подстригала кустарники, утепляла на зиму цветы, собирала осенние листья в аккуратные кучки.

А в той части сада, что ближе к Кропоткинской-Пречистенке, стоял небольшой бюст Пушкина. Это был самый лучший Пушкин из всех виденных Женькой до сих пор. Почти с неё ростом, задумчиво-тихий, он всегда радовался её приходу. Его можно было гладить по кудрявой голове, стряхивать с плеч листья и обходить, любуясь, со всех сторон. Казалось, он всегда занят стихами, и она гадала, какие сейчас строчки у него на уме.

С тех пор как Женька с ним подружилась, у неё появилось (от Лидии Григорьевны) зелёное удостоверение общества охраны природы, и она стала бывать в саду чуть ли не каждый день. Но зимой сад закрылся.

Однажды Женька увидела Пушкина через ограду со стороны Кропоткинской. Он был закутан в брезент и напоминал странный сугроб. А они с мамой опаздывали в Дом учёных на вечер испанского гитариста и даже не остановились. Потом Женьке приснился сон.

Она на уроке математики. Тамара Николаевна поправляет изящным движением свою высокую причёску и открывает журнал.

– Доказывать теорему… к доске пойдёт…

В классе стоит мёртвая тишина.

– К доске пойдёт… прекрасный… Пушкин.

Каждый, кто идёт к доске, получает у Тамары Николаевны эпитет «прекрасный».

Пушкин неуклюже вылезает из-за своей последней парты и медленно идёт к доске. По дороге он держится за каждую парту – может, время тянет, а может, ждёт, что кто-то подсунет под руку спасительную шпаргалку.

Шпаргалка не появляется. Глаза у него задумчивые и нездешние, как у Пушкина в музейном саду.

Вот он уже у доски. Стоит с мелом в руках, отвернувшись от класса, и молчит. Только Тамара Николаевна может видеть сейчас его красивый профиль.

– Ну что, прекрасный Пушкин, вспомнил теорему?

Пушкин начинает писать что-то на доске.

– Отойди в сторону, а то классу не видно.

Пушкин отходит. УНЫЛАЯ ПОРА – написано на доске.

– Пушкин, опять паясничаешь? Ладно бы пятёрки были, но ты же плаваешь.

– Куда ж нам плыть… – говорит Пушкин.

– Дневник, – говорит Тамара Николаевна. – И родители пусть подойдут ко мне в среду.

Звенит звонок, Женька остаётся в классе – она дежурная. Ей надо стереть с доски, но УНЫЛАЯ ПОРА не стирается. Тамара Николаевна проверяет тетради. Женька подходит к ней и говорит:

– Тамара Николаевна, у Пушкина нет математических способностей, он пишет стихи.

– Ну и что, что пишет? Пришёл, значит, надо учиться.

– Если вы поставите ему двойку по математике, его могут выгнать. И это будет позор для нас для всех. Между прочим… – она запнулась – ему памятник стоит возле нашей школы.

– Ладно, – говорит Тамара Николаевна. – Сегодня не поставлю. Но передай своему прекрасному Пушкину, что в другой раз поблажек не будет.

– Спасибо! – говорит она. – Передам.

Женька бежит по пустым и скользким школьным коридорам, заглядывает в классы на всех четырёх этажах. Но Пушкина нигде нет. Вся школа пустая. – И она просыпается.

 

Свобода

В детстве так было — Переводила. Так называлось. Так начиналось. В блюдце водички нальёшь — Ждёшь. Пальцем потрёшь — Брешь! Щель – и оттуда… Свет! Начинается! Плёнка сдвигается — Приближается Чудо!

Переходный возраст настиг Женьку в восьмом классе. Накатил так внезапно, что она даже не успела этого осознать. Просто ей надоело.

Надоело, что все смотрят сверху вниз и решают за неё. В экспедиции волжской смотрели как на бабушкину внучку, несколько раз только дали на раскопе кисточкой помахать. И эти дурацкие студенты, которые тут же разбились на парочки, целовались у неё на виду и при каждом удобном случае уединялись в палатке.

Собралась в кои-то веки с Гальванной на биостанцию в Кандалакшу – вместо этого мама купила билеты в «родной Коктебель». Хотела заняться по-настоящему птицами, ездить в экспедиции, писать картины… И тут как раз Наталья Ильинична (англичанка) провела с мамой «серьёзную» беседу о том, что «языковой» девочке нельзя отвлекаться, а надо целеустремлённо готовиться к поступлению в ИнЯз.

Тогда Женька взбунтовалась: перестала делать домашние задания по английскому и злорадно смотрела, как дорогая Наталья Ильинична недрогнувшей, в перстнях и маникюре рукой выставляет ей жирные двойки – вначале только в дневник, потом, за контрольные, в журнал. Два раза побывала в кабинете директора. Дома хлопала перед носом у родителей дверью, убегала «на гаражи», приходила в разодранной в клочья новой малиновой куртке.

А среди года её ждал главный удар. Съездив на зимние каникулы к Верику, Женька узнала от неё, что N – женился!

Если подумать, это было абсолютно логично. Когда они познакомились летом у Верика на даче, Женьке было четырнадцать, N – двадцать один. Она сидела с ободранными коленками на дереве, а он приехал на велосипеде из Москвы.

Потом, в Москве, они ходили в кино, гуляли по Гоголевскому. Она как дура показала ему свой детский сад, располагавшийся там в старинном особняке, и четырёх каменных львов возле Гоголя (один из них был её собственный, самый любимый).

Женьке показалось, что она перестала существовать, что остановилась и превратилась в скалу, которую омывают бессмысленные бурливые потоки, несущиеся неизвестно зачем и куда.

«Ухмыляясь, надо мною виснет Небо – человеконенавистник», —

нацарапала она тогда в своём блокноте. Уродливые каракули! Видела бы Ульяна Пална, когда-то ставившая её тетради в пример.

Что же теперь делать? И «Звуки музыки» она не посмотрит больше никогда, и в «Иллюзионе» ноги её больше не будет. Львы на Гоголевском смотрели грустно и безнадёжно. Казалось, их тоже кто-то предал.

И вдруг жизнь её, болтавшаяся безвольной щепкой в этом водовороте, подпрыгнула на двух острых порогах, перекувырнулась и понеслась дальше – счастливая.

Первое событие случилось в начале весны.

Посреди их двора стоял старый-престарый тополь, под ним – тоже старая – скамейка (когда-то давно на ней играли в «колечкоколечко» и в «краски»). Так вот, с этого самого дерева – упал Артур! Хотел, как обычно, проделать на ветке хитрый акробатический трюк, а сухой сук под ним не выдержал и треснул.

Женька была дома, услышала со двора истошный женский крик, скатилась по перилам и выскочила во двор. Артур лежал возле скамейки на боку, и из уголка рта у него текла кровь. Над ним стояла на коленях тётя Мира, его мать. Потом приехала скорая – и его увезли.

И вот тогда Женьке будто сменили голову. Всё, что в ней бурлило и бунтовало, куда-то исчезло, а осталось только две вещи – жизнь и смерть, отчаянный крик о помощи, неизвестно к кому обращённый, и неотступный вопрос: как он там, как, живой?

Артур поправился, но голова у Женьки была уже какая-то другая.

И тогда произошло ещё одно событие, теперь уже в школе. Ни с того ни с сего из Иняза к ним нагрянули студенты-практиканты, и старшеклассникам предложили записываться на французский факультатив. Женька не размышляла ни минуты и записалась тут же, на перемене.

Практикантов-преподавателей было трое, и учеников после некоторого отсева оказалось столько же. Преподаватели чередовались: то приходила элегантная, словно только что из Парижа, Нина, то чуть менее элегантные Лена и Саша. Эти двое ходили в обнимку и должны были скоро пожениться, но Женьку это почему-то даже не раздражало.

Вся жизнь вдруг приобрела совсем новое, волшебное звучание: звуки перекатывались и переливались, как в горле у весеннего радужного скворца.

На дом им каждый раз выдавался листочек в клетку с написанным аккуратным округлым Нининым почерком французским стихотворением для выучивания наизусть. Внизу был подстрочник.

Быстро скинув в прихожей куртку, Женька вынула из кармана сложенный пополам листок и подошла к окну. Поль Элюар. Liberte. Свобода. Тим был во дворе, родители на работе. Она стала читать вслух – с прекрасными Ниниными интонациями, сладкими паузами, нежно поющими, как ручей на камешках, рифмами.

И вдруг что-то в ней начало происходить. Что-то внутри подобралось, затаилось, запело. Она схватилась за карандаш.

Слова текли, цеплялись друг за друга, перекликались, перечёркивались, рождались снова. Она не остановилась, пока не написала последнее слово.

Потом перечитывала, перечитывала, вслух, про себя, вслух…

Я пришёл на свет, чтоб тебя узнать, чтоб тебя по имени звать – Свобода.

И никак не могла понять, что же случилось. Эти стихи родились внутри неё. Но ведь у них был отец – Элюар!

 

Моя Меланья

Та вышла на порог И кормит голубей, И золотой песок Пшено в руке у ней…

В эту проходную меня привела знакомая – Софико. Она была художница, и такой режим (сутки работаешь – трое отдыхаешь) подходил ей как нельзя лучше. А я уже в ИнЯзе училась, и мне тоже надо было подработать.

Место очень красивое – старинный особняк в центре Москвы, с большим двором и столетними липами (Софико живёт в двух шагах). В особняке расположился НИИ – его-то и надо охранять. На посту нас трое: Софико, Меланья и я. Кто-то нажимает кнопки у ворот – впускает и выпускает машины, кто-то проверяет пропуска, кто-то на телефоне. Так я познакомилась с Меланьей.

В молодости она точно была красавица, а сейчас просто пожилая тётенька – седоватая, на затылке что-то вроде пучка, глаза живые, быстрые, нос прямой, губы строгие. Одета по-старушечьи: старая кофта, юбка бочонком, на распухших ногах хлопчатобумажные чулки, ботинки-распорки.

Попасть в Институт незнакомому человеку просто так шансов не было никаких. Меланья Тимофеевна превращалась в орлицу – клокотала, расправляла крылья, потом окидывала пришельца гордым взглядом победителя. Иногда она произносила смешное слово «серокс» и посылала кого-нибудь «на размножение к Малкину». Ещё она всё время кого-то кормила. Приходила к ней какая-то дворничиха с девочкой, приходили кошки. Иногда она приносила из дому свою выпечку: чёрное и твёрдое как камень печенье, такие же пироги, странного вида сырники.

– Не будете? Ну тогда я кошкам отдам.

Кошки нюхали и в недоумении удалялись, зато воробьям нравилось.

Вечерами мы сидели в нашем закутке и чаёвничали. Я прочла ей кое-что из своих стихов. Она молчала и смотрела в окошко на могучие липы.

– Деревья, да… Они ведь дольше людей живут. Нас уже не будет, а они останутся тут стоять. Знаешь, Женя, ты делай всё, как тебе надо, а мы будем ходить тебе навстречу.

Очень скоро она стала моей Меланьей. Если я к ней обращалась, откладывала еду или чтение и подсаживалась поближе. В то время я переводила одного итальянского поэта девятнадцатого века и показала ей (в итальянском же издании) его портрет.

– Смешной?

– Нет, он не смешной, Женя. Он очень хороший! Таких сейчас даже не бывает.

Она жадно читала книги, которые приносили мы с Софико. Просто набрасывалась на них, как на свою добычу. Так было с «Иосифом и его братьями» Томаса Манна. Уже ночь, я почти падаю со стула, а она всё читает – иногда вслух – и комментирует:

– Смотри, что делают!!! – Это братья бросили Иосифа в колодец. – А он… Милый ты мой! – И так далее.

– Меланья Тимофеевна, у меня уже, как у Иосифа, перед глазами всё плывёт.

– Хорошо-о-о… ой хорошо нам с тобой! Лучше не бывает…

У Софико был постоянный творческий запой: время от времени она притаскивала из дому и выставляла на наш суд свои натюрморты и портреты, и тогда закуток превращался в художественную студию. Очень скоро я не выдержала и тоже стала рисовать портреты. Начала, конечно, с Меланьи. Только она почему-то получалась похожей на мою маму.

А потом – Меланья вдруг тоже взялась за карандаш! Люди у неё получались все какими-то турецкими разбойниками – с большими навыкате чёрными глазами и зловеще сдвинутыми бровями. Ещё она рисовала зайцев. Они были разные, но тоже очень смешные. А может быть, смешно было оттого, что так много разных зайцев – грустных, весёлых и даже страшных – собралось на одном листе, как на тесной поляне. Кажется, они растерялись и не знали, что им друг с другом делать. Софико мы с Меланьей наших опусов не показывали – стеснялись. Зато друг другу расточали щедрые комплименты.

…Был девяносто первый год. Однажды Меланья появилась на пороге моей квартиры (жили мы с ней в противоположных концах города) с большущей сумкой на колёсах. В сумке, как вскоре выяснилось, были крупы, макароны и запасы старых конфет.

– Женя, извини, что без предупреждения! Просто у меня запасов накопилось на сто лет вперёд. А вам, я знаю, сейчас трудно.

– Ох, спасибо! Давайте тогда чай пить!

Мы сидели на кухне и пили чай с конфетами времён моего детства. Они были липкие, в линялых фантиках – назывались: барбариски, школьные, гусиные лапки, раковые шейки, белочки, ласточки, буревестники… У меня было чувство, как будто она и вправду привезла мне моё детство – в каких-то кладовках долго и бережно его для меня сохраняла. С работы нашей я к тому времени уже ушла, зато Меланья успела стать моей крёстной.

Родились Арс и Филя, и я целиком погрузилась в мамско-детское житьё-бытьё. Однажды спохватилась, что давно не звонила Меланье и она мне. Стала звонить – никто не подходит. Я позвонила Софико.

– Меланья? – Софико задумалась. – Ой, она мне тут месяц назад приснилась. Вся в белом – белое платье, косыночка на голове тоже белая. Боюсь, не умерла ли…

– Уж почти полгода как… – подтвердил сосед. – Добрая была. А вы ей кто? А, крестница… ну хорошо, хоть будет кому за неё помолиться.

Молюсь за душу Твоей и моей – нашей Меланьи.