В ясный весенний полдень, когда за окнами вовсю раздавался бесцеремонный птичий гвалт, покои графского дворца в Ле-Мане огласились весьма нескромным и требовательным воплем, ознаменовавшим собой появление на свет малютки Анри; через несколько мгновений, будто утренний петушок, заслышавший возглас собрата, запел, покинув утробу матери, другой маленький граф, родившийся за много лье от Ле-Мана, в имении Шомон; а еще севернее, уже на английской стороне, в замке Жизор, спустя пару минут после своего соседа, вступил в жизнь ребенок, чей угрюмый вид сразу напугал повивалок и измученную роженицу. Разная судьба уготована была этим трем младенцам, увидевшим свет почти одновременно, но они, конечно же, пока об этом не подозревали.
— Здравствуй, Анри, — промолвила Матильда, беря на руки новорожденного сына, графа Анжуйского, имя которого было определено заранее, еще когда он резво взбрыкивал в ее чреве. — Передайте сеньору Годфруа, что его наследник пришел к нам.
— Нет, вы только посмотрите, какой бойкий паренек! Славный будет рыцарь. Увидите, он сделает Шомон столицей Франции, — воскликнула служанка Вероника, пытаясь взбодрить семнадцатилетнюю графиню Анну, откинувшуюся без чувств к горячим подушкам. — Господин Гийом будет страшно доволен.
— Неужели это он? — недоверчиво спросила Тереза де Жизор, с ужасом рассматривая своего младенца.
— Казалось, он уже умеет видеть, настолько осмысленным и выразительным был его взгляд, полный страдания и обиды. «Зачем? Кто вас просил? С какой стати?» — так и читалось в этих темно-синих, блестящих глазах. Повивалки испуганно обшлепывали его сизое тельце, недоумевая, почему он только смотрит и молчит. Наконец, будто делая одолжение, младенец вдохнул, зашевелил ручками и ножками и не закричал, не завопил, а горько-прегорько разрыдался, словно с ним приключилось непоправимое несчастье.
Когда слуги прибежали на площадь, где проходил турнир, они увидели своего господина, графа Годфруа Анжуйского, уже на лошади. Он надел свой шлем, как обычно украшенный пышным букетом дрока, нарочно выращиваемого в оранжерее, и изготовился к бою. Вряд ли стоило отвлекать это сейчас; даже столь важным сообщением, и они решили чуточку обождать. Годфруа был сегодня в прекрасном расположении духа и без особого труда справился со своим соперником, трижды выбив из его нетвердой руки меч. Когда граф де Пуату признал свое полное поражение, анжуйский сеньор весело похлопал его по плечу и утешил:
— Ничего, дружище, Господь поровну распределяет таланты, и тот, кто лучше всех в мире сочиняет стихи, чаще других бывает уязвим в сражении.
Бросившиеся к нему с поздравлениями гости и участники турнира заодно сообщили и о появлении на свет маленького Анри.
— Весьма кстати! — воскликнул граф Анжуйский. — Молодчага, Анри, вовремя подоспел, чтобы поздравить своего папашу с победой. Надо будет его как-нибудь навестить. А сейчас, друзья мои, нас ждет превосходный обед.
Он так и не удосужился в этот день взглянуть на отпрыска, хотя многие и уговаривали его отправиться и посмотреть на будущего господина графства Анжу. Грандиозное пиршество обещало затянуться на несколько дней, так что, было куда спешить.
— Пусть немного подрастет, — шутил Годфруа. — Может быть, когда мы соберемся на следующий турнир, он к тому времени уже достаточно окрепнет, чтобы показать нам, каков он и умеет ли держать в руках оружие.
Праздник в честь турнира в Ле-Мане удался на славу. Чего здесь только не было — яства и вина, собранные если и не со всего мира, то, во всяком случае из всех стран, окружающих Анжу, зрелища, восхитительные для воображения самого скучающего зрителя. На другой день пира, когда у всех изрядно разболелись головы, очаровательные пленницы с юга — магрибские красотки — излечивали гостей своими ласковыми прикосновениями и тайными утехами, отчего присутствующие лица духовного сана для приличия морщились и ворчали, обращая взоры к небу. Но все же, самое забавное случилось к вечеру второго дня праздника, когда одновременно появились гонцы из Шомона и Жизора. Первым получил известие из дома Гидом де Шомон.
— Чорт бы меня побрал! — воскликнул он. — Годфруа! Ты слышишь? Мой сын родился тоже вчера, день в день с твоим Анри.
— За это следует выпить бургундского, его мы еще кажется не пили, — пробормотал граф д'Анжу. — Погоди, э, разве у меня родился вчера, а не позавчера? Ах, да, да вчера… Ну, прекрасно!
Тотчас сообщили о рождении сына и Гуго де Жизору. Осчастливленный отец в ту минуту возлежал головой на коленях у прекрасной; хотя и безродной девы, обнаженная грудь которой ласкала ему взор, и он спросил ее:
— Как зовут тебя, радость моя?
— Жанна, сеньор. Но если вам не нравится это имя, можете звать меня так, как вам заблагорассудится.
— Отличное имя! — рявкнул Гуго де Жизор. — Я назову в твою честь своего новорожденного сына. Слыхала, дурочка, у меня вчера сын появился. За моего Жана! Выпьем!
Тут начали показывать свое изумительное искусство сирийские огнеглотатели, привезенные на праздник Андре де Монбаром, героем первого крестового похода и знаменитым тамплиером, и чудесное известие об одновременном рождении трех мальчиков напрочь бы забылось, если б трубадур Бернар де Пуату, тот самый, что проиграл поединок хозяину замка, не спел бы в честь этого события молниеносно сочиненную песнь. Стихи получились безукоризненно прекрасные, и виконт де Туар мгновенно протрезвел от зависти. Он считал Бернара де Пуату талантливым пустобрехом, складные, но неглубокие стихи ни в какое сравнение не идут с его, виконта де Туара, сочинениями. Ясное дело — Бернар продолжает купаться в славе своего покойного отца, Гийома де Пуату, первого трубадура Франции, и все же, почему, ну почему, все восторгаются поэзией этого самодовольного нахала и не замечают, что рядом цветет истинный гений — Мишель де Туар, чьи новые кансоны даже лучше, чем стихи покойного Гийома.
Закусив нижнюю губу, виконт приблизился к Бернару де Пуату и пробормотал:
— Отличная песенка. Ваш отец был бы вами доволен, упокой, Боже, его душу. Жаль только, что вы тратите свой талант на всякую чепуху и мелочь. Позвольте кое-что шепнуть вам на ухо.
— Пожалуйста, — ответил Бернар. — Хотя я считаю, что слова, которые нельзя сказать вслух, лучше вовсе не произносить.
— Как вам будет угодно, — прошипел виконт де Туар. — Но только ваша племянница, как мне кажется, вот-вот соблазнит молодого Осмона де Плантара. Шустрая девочка. Ей, сдается мне, еще и десяти нет?
Племянница Бернара де Пуату уже достигла десятилетнего возраста, и в этом году ей должно было исполниться одиннадцать, но это была необычная девочка — уже в пять лет она стала проявлять особый интерес к взрослым мужчинам и вести себя так, что многие в ее присутствии смущались от собственных неприличных мыслей, которые она в них возбуждала своим поведением. Кончилось все тем, что однажды — дело было в прошлом году в Люсиньянском замке — мать застукала Элеонору на конюшне в тот самый миг, когда дочь утрачивала девственность. Конюх, совершивший дефлорацию, при других обстоятельствах был бы затравлен собаками или брошен на съедение сидящему на цепи медведю, но учитывая раннюю распущенность Элеоноры, его всего лишь отменно высекли, так, что через неделю он уже вновь исполнял свои обязанности конюха. Услышав сказанное виконтом де Туаром, Бернар де Пуату от души пожалел, что поддался уговорам племянницы и взял ее с собою на турнир в Ле-Ман. Он поискал взглядом по залу и увидел, что Элеонора, подражая блудницам, полуобнажила свою детскую грудь и весьма недвусмысленно кокетничает со старшим сыном Андре де Плантара, Осмоном. Несмотря на свой ангельски малый возраст, чертовка была соблазнительна, как опытная любовница, и Бернар со вздохом решил, что надо уезжать и везти юную греховодницу к ее матери в Пуатье. Тут еще и Годфруа подлил масла в огонь:
— До чего ж хороша у тебя племяшка, Бернар! Жаль, что я для нее слишком стар, а мой Анри слишком молод, ха-ха-ха!
«Погоди еще, — подумал Бернар, — вот достанется твоему мальку подобная щучка, будет тогда тебе ха-ха!» Всю дорогу от Ле-Мана до Пуатье он от души чехвостил племянницу, а та сначала обиженно рыдала, а потом успокоилась и слушала дядькину ругань с загадочной плутоватой полуулыбочкой.
Жизор и Шомон располагались по соседству друг с другом. И не было во всей Франции двух семей, настолько сдружившихся, как эти — Жизоры и Шомоны. — Да еще Пейны. И дело даже не в том, что все они происходили из одного корня — некоего полумифического предка, которого звали Ормус Язычник. Как раз напротив, чаще бывает так, что близкие родственники становятся самыми лютыми между собой врагами. Был у них всех в крови некий таинственный магнит, притягивавший членов трех знаменитых фамилий друг к другу. Видимо очень сильным человеком был тот самый Ормус Язычник, в честь которого и назван замок Пейн, если кровь его, разбежавшись по жилам потомков, постоянно стремилась к воссоединению. Родовые деревья Пейнов, Шомонов и Жизоров настолько переплелись между собой, что глядя на их схемы, нетрудно было почувствовать некоторое головокружение при виде запутанного сплетения ветвей. Шомоны и Пейны гордились тем, что они старше Жизоров, но никогда не обижали свою младшую ветвь, а напротив, старались всячески помогать. Основателем Жизора и первым его сеньором был граф Гуго де Шомон, женатый на дочери Тибо де Пейна, носившего прозвище «Гардильский мавр». Аделаида, так звали жену первого владельца Жизора, исправно рожала мужу дочерей. После смерти Гуго де Шомона, Аделаида отдала имение своему роддому дяде, Роберу де Пейну. Злые языки утверждали, будто племянница жила с дядею как жена с мужем.
Мало того, когда сын Робера де Пейна, Тибо, после смерти отца вступил во владение замком Жизор, пошли гнусные сплетни, якобы это ненастоящий Тибо, а тайный сын Робера и Аделаиды. Доказательством этих мерзких сплетен служило чудесное омоложение Тибо де Жизора, который вскоре после смерти отца, в свои сорок четыре года стал выглядеть чуть ли не на двадцать два. Другие злопыхатели уверяли, что Тибо и вовсе продал душу дьяволу, оттого и помолодел. Надо заметить, он и сам давал пищу для таких злопыхательских суждений — открыто отказывался посещать церковь, подвыпив, хулил Господа нашего Иисуса Христа рассказывая о Спасителе самые невероятные и злые небылицы, поклонялся старинному вязу, растущему на поле перед Жизорским замком, и величал его «священным Ормусом», составил даже среди крестьян секту вязопоклонников, вместе с которой устраивал весной и осенью радения с бешеными песнями, плясками и свальными совокуплениями.
Вспомнив о том, что он напрямую происходит от семьи де Пейнов, люди прозвали его Жизорским Язычником. Когда Тибо женился, появилась надежда, что он хоть немного остепенится, но далеко не все и очень недолго тешили себя этой зыбкой надеждой. В жены себе Жизорский Язычник взял сорокалетнюю Матильду де Монморанси, женщину пылкого темперамента, которая вскоре родила ему сына Гуго, после чего чуть ли не двадцать лет была бесплодной, но зато с каждым годом выглядела все моложе и моложе, и, разумеется, ее очень скоро прозвали Жизорской Колдуньей.
Тем временем, после славной битвы при Таншбрэ, Нормандское герцогство стало принадлежать английскому королю Генри, сыну Вильгельма Завоевателя, и капризной судьбе вздумалось провести искусственную границу между Жизорами и их родственниками — межа, разделившая английские и французские земли, прошла как раз через жизорские владения, причем, замок Жизор оказался на английской стороне, а замок Шомон — на французской вместе с землями семьи де Пейнов. Вот тут-то, наперекор обстоятельствам, семьи решили пуще прежнего укреплять родство, перекрестно женить своих взрослых или уже взрослеющих отпрысков, а тех, которых женить еще очень рано, по крайней мере опутывать помолвками. В один и тот же день у Тибо Язычника и Матильды де Монморанси родилась дочь Анна, а у Осмона де Шомона и Беатрисы де Пейн — дочь Тереза. Сразу же после того, как девочек крестили, была совершена и помолвка. Терезу помолвили с Гуго де Жизором, которому тогда было двадцать пять лет, а Анну — с Гийомом де Шомоном, коему исполнилось двадцать четыре. Немудрено, что и тот, и другой юноша очень быстро нарушили обеты верности своим невестам и напропалую изменяли им, покуда Тереза и Анна учились говорить, ходить на ногах, писать, самостоятельно одеваться, и все такое прочее. Тереза де Шомон еще только меняла молочные зубы на коренные, а ее неугомонный женишок Гуго уже успел обрюхатить едва ли не треть жизорских крестьянок, передавая им драгоценную частицу крови мифического Ормуса. В тот день, когда Анна де Жизор вся зареванная доложила мамочке о каком-то непонятном и постыдном кровотечении, ее жених Гийом думал о самоубийстве, страдая совершенно по другой причине — его возлюбленную, Магдалену де Мелян, с которой он тайно встречался целых пять лет, выдавали замуж за герцога Бурбонского и увозили навсегда в далекий-предалекий Бурбон.
Наконец, когда девочкам исполнилось по четырнадцать лет, их сорокалетние женихи дождались обряда венчанья. Хорошо еще, что и Анна, и Тереза, вступив пору созревания, стали очень хорошенькими, так что их заветные мужья на время позабыли о побочных любовных похождениях и занялись устройством своих гнезд. По истечении двух или трех лет счастливой семейной жизни Гуго и Гийом, удостоверившись, что их жены беременны, с чистой совестью возвратились к утехам своей молодости.
Жан де Жизор, названный своим отцом на пирушке, в Ле-Мане в честь какой-то пренебрегающей правилами приличия девы, которую, вполне возможно, вовсе и не звали Жанной, в первые годы своей жизни был на редкость угрюмым младенцем. Нельзя сказать, чтобы Жан не улыбался, такого не может быть, чтобы ребенок совсем не знал улыбки, но радовался крошка Жан каким-то убийственно особенным вещам. Он, к примеру, оставался совершенно равнодушен к каким бы то ни было игрушкам, свистелкам, колокольчикам и дудочкам, не сиял от восторга при виде блестящих золотых вещей и украшений, не тянул ручонки к великолепным жизорским розам и лилиям, но зато возбуждался и от души ликовал, когда в поле его зрения попадали мечи и кинжалы. Поначалу это вызывало у родителей недоумение. Особенно у матери, отец-то, как раз, только радовался — сын будет воином. Но затем нашлось другое объяснение — оказалось, что Жан благоговеет пред всем, имеющим крестовидную форму, и часами может играть нательным крестиком или разглядывать висящее в комнате Терезы распятие. Тут уж стала радоваться мать — наконец-то в Жизоре появился будущий истый христианин! После смерти Жизорского язычника, Христос потихонечку стал возвращаться в эти края, и лишь восьмидесятилетняя ополоумевшая Матильда де Монморанси, изредка выползая из своего угла напоминала о недавних языческих временах, когда совершались радения у вяза.
Злой и обиженный взгляд, с которым Жан появился на свет и который так удручал его мать и нянек, с возрастом все реже и реже стал появляться в его детских глазках. В два года он был уже довольно миловидным и приятным ребенком, неулыбчивым, но и не капризным. Когда он начал говорить, в Жизоре без конца звучало слово «волки», поскольку в то лето их особенно много развелось в окрестностях, и первое, что произнес Жав, было:
— Волки.
— Вы слышали?! — воскликнула Тереза. — Он что-то сказал. Жан, повтори, что ты сказал?
— Волки, — на полном серьезе повторил мальчик и добавил: — Обнаглели.
Ему было два года, когда Тереза разродилась вторым ребенком. Девочку назвали Идуаной, возможно, в честь супруги Вильгельма Меровинга, но, скорее всего, в память о какой-нибудь Идуане, доставившей особое удовольствие распутному Гуго де Жизору. При виде своей горлопанящей сестрицы, Жан испытал такое сильное потрясение, что маленькое брыкающееся и посиневшее от крика руконогое и животоголовое существо стало самым первым воспоминанием его жизни, оно являлось ему во сне в разных видах, и всякий раз он испытывал смешанное чувство страха, жалости и гадливости. Он не заплакал тогда вместе со своей новорожденной сестрой, но в глазах его появилось то же самое выражение вопроса, удивившее Терезу в миг его появления на свет: «Зачем? Кто вам позволил? С какой стати?»
Второе воспоминание его тоже связано с Идуаной, когда спустя два года после ее рождения он вдруг догадался, что ее можно убить. Доселе он лишь смутно обижался, что с ней нянчатся больше, чем с ним, носят на руках и целуют больше, чем его. Как и с какой стати появилось на свет это подобное ему существо, с которым почему-то приходится делиться мамой и няньками? Зачем она так весело смеется, будто ему до зарезу нужен ее глупый, раздражающий смех? И он догадался, что когда наступаешь на паука, то паук, превращаясь в липкую лужицу, из которой торчат лапки, навсегда исчезает, перестает существовать. Правда, с Идуаной получилось сложнее. Улучив момент, он вытащил ее из колыбельки, положил на пол и застыл, не зная, на что надо наступать. Девочка проснулась и, открыв рот, завопила, и тогда Жан наступил ей ногой на лицо и стал давить изо всех сил. В таком положении его и застали няньки, устремившиеся на крик девочки. Жан успел лишь до крови раздавить сестре верхнюю губу; в отличие от паука она не превратилась в неживую липкую лужицу. Страшное чувство смешанной ненависти, гадливости и жалости к убиваемой Идуане навсегда поселилось в его сердце, тем более, что отныне его на сто шагов не подпускали к сестре. Нет, он не был таким уж злым мальчиком, и со временем даже научился находить для себя утешения, если ему казалось, что он в чем-то обделен перед другими. Он даже полюбил свою сестру Идуану, и с годами все больше проводил с нею время вдвоем, гуляя в окрестностях Жизора. Тем более, что смерть бабушки принесла ему нечто такое, чего не было ни у кого — тайну. Жану было семь лет в то лето, когда она умерла. Однажды ночью он проснулся от того, что кто-то стоял у него над изголовьем постели и тяжело дышал.
— Кто здесь? — спросил он, вскакивая.
— Жан… Это я, мой мальчик — сказала старая развалина своим низким загробным голосом. Боже, как они с Идуаной боялись этой девяностолетней карги с черными провалами слезящихся глаз, смоляными иголками волос, торчащих из подбородка и из-под носа, а главное — с ее невыносимым гнилостным запахом полуразложившегося трупа. Одно время Жан был уверен, что тараканы и мокрицы рождаются из этого запаха, густо шибающего из-под платья его бабушки Матильды.
И вот она стояла здесь, в его спальне, освещенной лишь светом луны, с трудом пробивающимся сквозь толщу оконной слюды. Жан замер в ужасе, глядя на ее мертвенно-бледное лицо, из которого, казалось, вот-вот вырвутся и бросятся на него те самые дьяблотены, от которых у кошек и собак появляются лишаи.
— Жан де Жизор, — произнесла Матильда де Монморанси, делая еще один шаг в его сторону, — перед смертью я должна поведать тебе тайну. Великую тайну. Великую тайну Жизора. Тайну жизорского вяза. Замок построен на гробнице. Из гробницы… подземный ход… Х-х-х-х-ш-ш-ш-ш…
Тут глаза ее закатились, руки со скрюченными пальцами взметнулись вверх, и ужасная старуха опрокинулась навзничь. Голова ее ударилась о пол с таким звуком, будто по каменной плите ударили деревянной колотушкой. Жан зажмурился, ибо ему показалось, что зловонное тело старухи рассыплется, превратится в облако праха, из которого все-таки выскочат дьяблотены, но когда он решился вновь открыть глаза, то увидел, что бабка по-прежнему лежит на полу, а в спальне все тихо и безмятежно. Он почувствовал прилив сил и бросился бежать со всех ног, выбежал из спальни и завопил что было мочи:
— Помогите! На помощь! Ради всего святого!
Бабушку со всеми полагающимися почестями похоронили в фамильном жизорском склепе, где покоился первый сеньор Жизора, Гуго де Шомон, его жена Аделаида де Пейн, одна из их дочерей Аргила, так и не вышедшая замуж, Робер де Пейн и Тибо по прозвищу Жизорский Язычник. На похороны приехало множество родни. Приехал и Гийом де Шомон со своим сыном Робером, о котором Жану часто твердили, что он родился в один и тот же день, что и Жан. Ах, какой дивный кинжал украшал пояс Робера! Казалось, Жан готов все отдать, только бы завладеть таким кинжалом. «Ну почему, почему он, а не я, так гордо выступает, надменно держась за рукоятку своего кинжала? Ответь мне, Боже, разве это справедливо? Разве он лучше меня?» — думал Жан, рассматривая мальчика, родившегося в один день с ним. Ему казалось, что и одет-то Робер лучше него, что причесан он искуснее, и что лицо у него гораздо более мужественное.
Он настолько раззавидовался Роберу, что забыл обо всех своих страхах. Похороны бабушки, на которых по его глубочайшему убеждению, все-таки должно было бы произойти что-то из ряда вон выходящее и губительное для всех, прошли как-то быстро и нестрашно. Потом была заупокойная тризна, во время которой все довольно скоро развеселились и полностью забыли о той скорбной причине, что собрала их здесь, в Жизоре.
Во время этой тризны Жан и Робер как следует познакомились друг с другом, и Жан, набравшись смелости, принялся предлагать Роберу всевозможные предметы в обмен на его кинжал — золотую фибулу с изображением великого героя Годфруа Буйонского, чудесный свисток, некогда принадлежавший королю Австразии Дагоберу, медную шпильку, которой, по преданию, Хлотарь умертвил одну из своих шести жен. Наконец, он даже выложил свое самое ценное сокровище — окаменевший глаз великого Меровея, полупрозрачный зеленый шарик, через который можно смотреть на солнце и получается очень здорово, а если чего-то очень-очень захотеть и посмотреть на желаемое сквозь глаз Меровея, то вещь непременно сделается твоей.
— Никакого Меровея не было, — нагло заявил Ро6ер. — А это никакой не глаз, а просто кусок зеленой слюды.
— Что-о-о?! Меровея не было?! — рассердился не на шутку Жан.
— Конечно не было, — не моргнув глазом, отвечал Робер. — Ну если ты так хочешь завладеть моим кинжалом, что тебе стоит — посмотри на него сквозь свой зеленый шарик, и кинжал будет твоим.
Жан поднес было глаз Меровея к своему глазу, но тут он почему-то вдруг сильно засомневался в действительной силе чудесного шарика. Во всяком случае, сколько он доселе ни пытался добиться чего-либо с его помощью, ничего не получалось.
— Больно надо! — сказал он по возможности пренебрежительным тоном. — Я же говорю: это если чего-то уж очень-очень захотеть, а так — нечего и возиться, больно мне нужен твой кинжал. У моего отца таких кинжалов горы. Полные сундуки набиты одними кинжалами. Какой захочу, у него выпрошу.
— А вот и нет! — нахально усмехнулся Робер. — Этот кинжал моему отцу подарил знаешь кто? Сам Гуго Пейн, великий магистр Ордена тамплиеров. А Гуго де Пейну его подарил главный ассасин, Старец Горы Хасанасаба. Вот кто.
— Да? — взвизгнул раздосадованный и разобиженный Жан. — А если хочешь знать, Гуго де Пейн и мой отец — троюродные братья.
— Как бы не так! — все больше наглел Робер. — Гуго де Пейн — троюродный брат моего отца.
— Нет моего!
— А я говорю: моего!
Ну и, само собой разумеется, после диспута мальчики крепко подрались между собой, и, как часто случается, после этой драки они стали друзьями. Конечно не сразу, постепенно, но со временем они очень крепко сдружились. Когда, после похорон Матильды де Монморанси, Шомоны уехали к себе на французскую территорию, Жан часто думал о Робере. «Ну и пусть! — успокаивал он самого себя. — Пусть у него есть такой чудный кинжал. Пусть Гуго де Пейн и главный ассасин Хасаба. Зато у Робера нет тайны. А у меня есть. Великая тайна жизорского вяза». Ему даже не надо было знать саму тайну, достаточно того, что она, существует, и пройдет время — он узнает эту тайну, найдет подземный ход, спустится в него, а там… Может быть, там несметные сокровища Карла Великого? А может быть…
Дух захватывало от одной мысли о том, что может оказаться в подземном ходе. Не исключено даже, что оттуда можно прямехонько проникнуть в Рай!
Мысленно споря с Робером де Шомоном, Жан уже стал скучать по нему, подспудно чувствуя в нем своего будущего пожизненного друга и соперника. Ожидая, когда Шомоны вновь посетят Жизор, он решил начать, не откладывая, поиски гробницы, о которой говорила покойная бабушка Матильда. Однажды он спросил у отца как бы невзначай:
— Говорят, наш замок построен на какой-то гробнице? Это что, правда?
— Чушь собачья! — пьяно ответил Гуго. — Не верь никому, мой мальчик. Конечно, можно бы помечтать, что слово Жизор происходит от какой-то гробницы но, на самом деле, уверяю тебя, все было гораздо проще. Просто Гуго де Шомон, построивший замок, однажды напился как свинья и целых три дня пролежал здесь в чистом поле, мертвецким трупом. А когда он выспался и встал, то почувствовал себя на редкость хорошо, после чего и порешил навсегда тут поселиться. Понял?
Так, что название Жизора происходит не от слова «покоиться», а от слова «валяться», именно как валяются пьяные, мертвецки пьяные люди, мужчины, раскинув руки и наслаждаясь минутами священного отдыха.
Подобное объяснение нисколько не успокоило Жана. Он решил, что либо отец скрывает от него, либо он попросту сам ничего не знает. Ведь не случайно же старая карга, Матильда де Монморанси, выбрала для посвящения в тайну своего внука, а не сына. И Жан продолжал поиски таинственной гробницы, на которой был заложен и построен замок Жизор.
Глядя на своего веселого, резвого, а зачастую попросту озорного сына, Матильда Анжуйская с горечью думала о том, что у многих людей дети бывают гораздо хуже — болезненные, вялые, скучные, некрасивые, глупые. И все равно отцы их любят. Потому что это их дети. Другой отец не променяет тщедушного отпрыска на самого разудалого мальчишку в мире, и возится с ним с утра до вечера, пытаясь вдохнуть в него силы и жизнь. Почему же Годфруа так равнодушен к своему Анри? Дай Бог, если он видит его раз в неделю, а то ведь случается, что неделями не интересуется мальчиком. Анри и впрямь был славный парнишка. Утром, просыпаясь ни свет, ни заря, он поднимал на ноги свою сонную французскую свиту, любящую поспать до полудня и самые отпетые лежебоки ужасно его за это недолюбливали. Лишь два человека обожали его до такой степени, что он был для них главной целью существования — мать и приставленный дядька Франсуа, по прозвищу Помдене. Матильда окружала его заботой и лаской, подолгу Анри мог тереться щекой о ее невыразимо нежную щеку, находя в этом необъяснимое, неземное блаженство; ему нравился английский язык, которому она его обучала, он казался Анри таким же нежным, как щеки матери, в отличие от куриного французского. Хотя и французский ему тоже нравился, но не тот, на котором говорили напыщенные придворные патроны, а простой язык дядьки Франсуа, полный веселых прибауток и заковыристых словечек, от которых хотелось безумно хохотать, до того они были забавные. На первый взгляд, Франсуа был жутко непригляден, даже страшен из-за своего красного и чрезмерно раздутого носа, благодаря которому он и получил столь благозвучную кличку. Но стоило вступить, с этим человеком в общение, как мгновенно исчезали куда-то прочь и этот отвратительный шишковато-бородавчатый нос, и фиолетовые прожилки на щеках, и клочковатая борода, и усы, которым лучше было бы не расти вовсе. Очутившись рядом с Франсуа за столом или в повозке, малознакомый человек мог быть ошарашен начатым с середины продолжением какого-либо рассказа:
— Тут я ему и говорю: «Послушай, любезный, лучше бы ты не лез ко мне со своей дурацкой щекоткой, а подсказал бы мне, куда путь держать, чтобы наловить дичи, а то я уже полдня по лесу клепыхаюсь, а до сих пор ни вот столечко не подстрелил. Видать, нечистая сила меня тут водит». Это я ему нарочно так говорю, вы же, надеюсь, понимаете? А он опять щекотаться.
— Да кто он то? — не выдерживал слушатель.
— Как это кто! Он самый. Леший, то есть. Разве вы не слышали, что мне леший в Ансореельском лесу повстречался. Ну вы даете!
Маленькому Анри он посвящал все свое время — бродил с ним по окрестностям Ле-Мана, учил его стрелять из лука, ставить силки и устраивать тенета разбираться в звуках и запахах леса, знать травы и их свойства. От Франсуа Анри научился великому множеству народных песенок и пословиц, перенял его повадки, и где-то глубоко в душе хотел бы, чтоб у всех людей в мире были такие носы, как у Франсуа Помдене.
— Франсуа, — спросил он его однажды. — А почему у тебя такой нос, а у всех остальных людей обыкновенные?
— Тому виной мое глупое любопытство, — ответил Франсуа. — Когда я был маленький, к моей мачехе по ночам приходил инкуб, и как-то раз, когда я подглядывал за ними, страстно мечтая понять чем же это они там занимаются, проклятый инкуб прищемил мне дверью нос. С тех пор мой бедный нос стал превращаться в абракадабру, и, что самое ужасное, он, любопытный мерзавец, продолжает расти год от года и когда мне будет сто лёт, должно быть, носяра станет таким же по размерам, как моя голова. Вот уж будет на что посмотреть!
— А кто такой инкуб?
— Инкуб? Это такой нехороший дядя. Он получеловек-полудемон. Хуже него только леший.
— А зачем он приходил к твоей мачехе, Франсуа?
— А это… Играть приходил. В кости, в веревочку, в суженый не суженый, в зеркальце. Короче, во всякие игры.
Отца своего Анри почти не видел, и потому не имел возможности полюбить, но, благодаря стараниям матери и Франсуа он проникся к отцу уважением и гордился тем, что Годфруа славится множеством побед на турнирных поединках. Когда Анри исполнилось шесть лет, для него выковали точно такие же доспехи, как у Годфруа, только маленькие, а шлем украсили букетом дрока, желтые цветы которого считались символом Ле-Мана. Недаром, Годфруа д'Анжу с некоторых пор стал даже носить прозвище Плантажене. В этом детском доспехе Анри покрасовался на очередном рыцарском турнире в Ле-Мане, где присутствовал сам король Франции Людовик VII со своей юной женою Элеонорой Аквитанской, той самой Элеонорой, которую ее дядя, Бернар де Пуату, привозил шесть лет назад на турнир, в день которого Анри появился на свет.
— Нет, вы только посмотрите, какой великолепный рыцарь! — восхитилась Элеонора, увидев шестилетнего графа Анжуйского, закованного в доспех и восседающего на карликовой лошадке. — Да как он красив! Да какая у него осанка! Так вот кто будет новым Годфруа Буйонским!
И маленький рыцарь влюбился в юную королеву Франции.