Проведя четыре года в Леванте, французский король Людовик VII вернулся, наконец, в Париж и первым делом развелся со своей женой Элеонорой, предъявив ей обвинение в неверности, но отказавшись доводить дело до папы Римского, чтобы тот наложил на изменницу церковное проклятие. Он отпустил ее с миром и, мало того, вернул все земли, которые получил от нее в приданое — Пуату и Аквитанию, Сентонж и Овернь, Перигор, Лимузен и Ангумуа. Многим было не по душе такое решение короля, но что делать — у Людовика оказалось слишком мягкое сердце, и, несмотря ни на что, глубоко в душе, он по-прежнему любил Элеонору.

Из Иерусалима Людовик прибыл в сопровождений значительного войска, состоящего из тамплиеров, провозгласивших своим магистром сенешаля Эверара де Барра. Они решили крепко обосноваться во Франции, и король выделил место на острове Сите для постройки большого тамплиерского замка. Кроме того, он привез с собой около шестидесяти человек, состоящих в так называемой Сионской общине. Средь них было немало замечательных умов, способных разобраться в самых сложных вопросах политики, и король возлагал большие надежды на то, что тамплиеры и сионьеры превратят его со временем в самого могущественного монарха в Европе, а там уж можно будет подумать и о новом крестовом походе на восток. Сионьеры поселились неподалеку от Орлеана, в месте, называемом Сен-Жан-ле-Блане, и тоже прежде всего занялись строительством своей цитадели.

Вскоре скончался второй из неудачников крестового похода — германский император Конрад, а его держава перешла в руки молодого короля Фридриха, который за свою рыжую бороду получил в народе звучное прозвище Барбаросса. В свои двадцать девять лет он успел обрести славу замечательного полководца и человека возвышенной души. Он был грубоват, но добр, как древний франкский король Дагобер, соотечественники видели в нем будущего великого вождя, который наведет порядок в империи и сломит десницу Востока, прорицатели предсказывали ему громкую славу, хотя некоторые из них уверяли, что солнце Фридриха Барбароссы закатится мгновенно в миг своего наивысшего взлета.

Элеонора Аквитанская недолго оставалась незамужней. Блистательный юноша Анри д'Анжу, так же, как и его отец, носивший прозвище Плантажене, по-прежнему был страстно влюблен в нее. Теперь уж это был не тот смешной мальчуган, который лепил из глины фигурки своей возлюбленной и писал на них «Краса красот». За время пребывания в Леванте он возмужал, стал хорош собою и отвечал за свои поступки. Одиннадцатилетняя разница в возрасте не испугала его, и, встретившись в Люсиньяне с Элеонорой, он предложил ей руку и сердце.

— Что ж, — рассмеялась она в ответ, — помнится, несколько лет назад, после рыцарского турнира в Жизоре, вы обещали мне, что сделаете меня английской королевой. Если вы подтверждаете свое обещание, я согласна выйти за вас замуж.

Когда состоялась свадьба, ни у кого во всей Франции не возникло изумления по поводу того, что невесте тридцать, а жениху еще только девятнадцать. Все пришли к единодушному мнению, что он поступил отменно мудро, ведь отныне обширнейшие земли, возвращенные Элеоноре после развода с Людовиком, становились собственностью графа Анжуйского. И французы были возмущены этим гораздо больше, чем тем, что чистый девятнадцатилетний юноша берет в жены тридцатилетнюю развратницу ведь Анри, будучи внуком английского короля Генри и впрямь имел все более увеличивающиеся шансы получить в ближайшем будущем английскую корону, и тогда вся западная Франция стала бы английским владением.

В ордене Бедных Рыцарей Храма Соломонова по-прежнему царил раскол. В Иерусалиме скончался от проказы великий магистр Бернар де Трамбле, а его место занял некий весьма старый человек, который нашел-таки свидетелей, подтвердивших, что он есть ни кто иной, как Андре де Монбар, единственный из девяти первых тамплиеров, пришедших в Святую Землю вместе с Гуго де Пейном. В Париже, на острове Сите, вырос неприступный замок, в котором находилась резиденция другого великого магистра тамплиеров, Эверара де Барра. Узнав о перевороте в Иерусалиме, он направил послание к Андре де Монбару с требованием немедленно явиться в Клерво и обещанием, что если Бернар Клервоский признает в нем своего родного дядю, то Эверар сложит с себя полномочия и признает Андре великим магистром, что приведет к воссоединению французских и палестинских тамплиеров.

«У меня слишком много дел здесь, — писал Андре де Монбар в ответном послании. — Если моего племянника Бернара называют святым, и, если он и впрямь так свят, то пусть он как следует помолится Господу Христу, дабы Тот дал ему знамение — истинный ли я его дядя или самозванец. Со своей стороны, могу лишь свидетельствовать, что Клервоский аббат Бернар действительно является моим родным племянником, к коему я питаю самые родственные чувства».

Это письмо пришло одновременно с горестным известием из Клерво — аббат Бернар, при жизни еще называемый святым, скончался, так и не успев обратиться в молитве к Господу с вопросом, настоящий ли Андре де Монбар орудует в Палестине или самозванный. Весь христианский мир оплакивал кончину этого замечательного человека, пользовавшегося гораздо большим авторитетом, нежели все Римские папы после Урбана III. Святость его была несомненной, и никому даже в голову не приходило обвинить его в том, что он благословил крестовый поход, оказавшийся столь неудачным и губительным для тысяч людей.

Еще один великий магистр тамплиеров с некоторых пор подвизался при дворе Анжуйского графа Анри Плантажене и его супруги Элеоноры Аквитанской. Это был непризнанный преемник Рене Тортюнуара, Бертран де Бланшфор, коему оставалась верной небольшая горстка рыцарей, человек сорок, не более того, Бертран уверял Элеонору, а главное, ее мужа, что сумеет оказать им неоценимую помощь и добьется английской монаршей короны для графа Анжуйского. Он долго был неутешен после гибели дочери и пропажи великой реликвии, но постепенно поправился и вновь был полон сил и стремлений.

История не сохранила для нас никаких свидетельств причастности тайного тамплиерского ордена Бертрана де Бланшфора к смерти английского короля Стефана. Мы знаем лишь, что спустя два года после того как Анри Плантажене и Элеонора Аквитанская повенчались, Стефан навеки успокоился в гробе, а его соперник Анри сделался королем Англии под именем Генри II. Так исполнилось обещание, данное им королеве Франции после рыцарского турнира в Жизоре.

В том же году Фридрих Барбаросса, тщетно ожидавший признания себя в качестве императора Священной Римской Империи в течение двух лет, потерял терпение и повел свои войска на юг. Двигаясь в сторону Рима, он встретил яростное сопротивление в Ломбардии, разорил Розато, Асти, Кьери и Тортону и, повоевав годик в северной Италии, добился-таки того, чего не удалось добиться его предшественнику, первому Гогенштауфену, Конраду, — 18 июня 1155 года его короновали в Риме короной императора. Однако это оказалось его единственным достижением. Итальянцы уже давно не признавали власть германских императоров, в Риме вспыхнул бунт и пришедших сюда под предводительством Фридриха немцев и наемников-брабантцев стали бить. Плюнув, Барбаросса собрал войско и спешно покинул вечный город, пестуя в душе мечты о будущем грозном покорении Италии. Он навел порядок в германских землях, сдружился с самым могущественным из феодалов, Генрихом Львом, вверив ему Баварию, Саксонию и славянские земли, и, наконец, сеймы в Безансоне и Вюрцбурге утвердили Фридриха в качестве государя бургундских, английских и французских королей. Папа Адриан IV, короновавший Фридриха, на сей раз возмутился и затеял долгий спор о ленном происхождении императорской власти, пытаясь убедить всех, что император обладает особенной властью — не как сюзерен всех европейских королей, а лишь как высший авторитету к которому им следует обращаться в критических случаях. Фридрих решил по-своему ответить на все аргументы, выдвигаемые папой. Он собрал большую армию, состоящую из немцев, австрийцев, венгров, чехов, бургундцев и лотарингцев, готовую отомстить итальянцам за те унижения, кои Фридрих испытал в Риме в год коронации. Для усиления дисциплины полководец издал строгий «Военный артикул» — Памятуя о тех раздорах, которые внесла в крестовый поход Элеонора Аквитанская, Барбаросса вообще запретил женщинам близко подходить к войскам. "А ежели какая сунет свой нос в палатку воина, стоящего на отдыхе в лагере, " — говорилось в артикуле, — «ту мерзавку хватать и беспощадно отрезать, ей нос».

Как только в Милане, Пьяченце, Брешии, Модене и Парме разгорелся бунт против императорской власти, Фридрих начал поход и, возглавляя войско чехов, перешел через Бреннерский перевал. Через Большой Сен-Бернар в Ломбардию вошли бургундцы и лотарингцы герцога Церингенского. Двумя другими потоками в Италию вторглись немцы, австрийцы и венгры. Осада Милана длилась недолго. Достаточно было опустошить окрестные поля и не допустить никакого подвоза к городу, как миланцы сдались, уплатили контрибуцию и дали заложников. После этого сейм на Ронкальском поле признал Фридриха королем Ломбардии. Однако уже на следующий год восстание вспыхнуло с новой силой. Новым папой, под именем Александра III, стал сиенец Орландо Бандинелли, он и возглавил идею свержения императорской власти. Милан снова взбунтовался, но Фридриху надо было ждать подкрепления из Германии. Во время этого ожидания он затеял осаду крепости Крема, неподалеку от Милана. Маленькая эта крепостенка продержалась полгода, прежде чем удалось взять ее, да и то после заключения договора о том, что гарнизону крепости будет гарантирована жизнь и свобода. Раздосадованный Фридрих приказал своему летописцу Рахевину героическим стилем описать взятие Кремы. «А коли скучно напишешь — повешу!» Перепугавшись, бедняга Рахевин совсем потерял дар сочинительства и ничего иного не мог придумать, как слово в слово переписать рассказ Иосифа Флавия об осаде Титом Иерусалима. Кроме того, он напичкал свою летописную стряпню такими оборотами: «Грозный Фридрих, как Цезарь при Фарсале…», «Блистательный Фридрих, как Ганнибал при Каннах…», «Несгибаемый Фридрих, как Мильтиад при Марафоне…», «Солнцу подобный Фридрих, как Этаминонд при Левтрах…», «Львовидный Фридрих, как Сципион при Нарагарре…», и даже — «Премногобожественный Фридрих, как Павзаний при Платее…». Ознакомившись с текстом, Барбаросса долго хохотал, потом сказал Рахевину:

— С чего ты взял, гусь эдакий, что я не читал Иосифа Флавия?

Летописец побледнел и задрожал всем телом.

— Не трусь, — похлопал его по плечу Фридрих. — Я, напротив, доволен твоей работой. Сам того не желая, ты показал мне, насколько несравнима моя победа с триумфами Цезаря, Тита, Сципиона, Ганнибала и прочих великих людей. Но клянусь, что когда-нибудь твои сравнения меня с ними окажутся не пустым звуком. А подделку эту все-таки сожги.

Но неудачи продолжали преследовать Фридриха. Он проиграл миланцам сражение при Каркано и с поля боя ему пришлось спасаться позорным бегством. Под влиянием неуспехов добрый нрав Фридриха стал сильно портиться. Когда из Германии Фридрих Швабский, Рейнальд Кельнский и чешский король привели мощное подкрепление и началась новая осада Милана, император издал указ отрубать руку всякому, кто осмелится попробовать подвезти осажденным продовольствие и к безносым местным гетерам прибавились безрукие снабженцы. В один из дней осады были пойманы и подвергнуты ужасному наказанию сразу двадцать пять жителей Пьяченцы. Войдя во вкус жестокости, Барбаросса выпустил еще один указ — выкалывать глаза, отрезать уши и языки всякому жителю Милана, который захочет выбраться из города и будет схвачен. Меры устрашения в конце концов возымели действие, и через год после начала осады миланцы сдались. Фридрих разрушил покоренный город до основания, а оставшихся жителей выселил вон. Папа Александр, прознав об этом, проклял императора и отлучил от церкви.

Когда король Людовик узнал, что изгнанная им Элеонора вышла замуж за юношу Анри, он решил отправиться в Клерво и побеседовать с аббатом Бернаром. Небольшой отряд тамплиеров, возглавляемый магистром Эвераром де Барром, сопровождал его в этой поездке. Стояла жара, но когда спутники въехали в густые леса, в которых утопала знаменитая на весь христианский мир обитель цистерианцев, повеяло приятной прохладой, и разговор, само собой, зашел о чудесах.

— Разве не чудо, — говорил Людовик, — что здесь в этой долине, поросшей дремучими лесами и некогда занимаемой смрадными болотами, стало так хорошо? Стоило нам въехать сюда, как в душе открылось нечто возвышенное и радостное.

— Но ведь это чудо рукотворное, — заметил Эверар. — Ведь не случайно, когда Бернар поселился здесь со своими монахами, он назвал место Горькой Долиной, и только потом, осушив отвратительные болота, братия назвала долину Чистой. Чудо — это когда Господь благосклонно дает человеку силы совершить то, что казалось невозможным.

— Увы, — вздохнул король, — в Леванте со мной такого чуда не произошло.

— Зато вы обрели множество друзей и избавились от недругов, — возразил магистр. — Тамплиеры возвеличатся под вашим покровительством, и вы возвыситесь под охраной тамплиеров. Говорят, в последние годы жизни Гуго де Пейн любил повторять одну присказку: «Один за всех и все — за одного». Жаль, что она до сих пор не вошла в пословицу.

— Что ж, вы правы, — вздохнул Людовик, — не стоит впадать в бессмысленную и бесплодную меланхолию. По примеру Отто Фрайзингенского. Слыхали о его последних пророчествах? Он говорит о закате великой империи франков и предрекает, что через сто лет Париж, Рим и Кельн будут западными столицами невиданной по размерам империи сарацин.

— Это уж он, конечно, слишком, — покачал головой Эверар де Барр. — Можно понять чувства человека, пережившего крах крестового похода, но впадать в такое уныние — грех. Хотя в опасениях его много верного. Полвека мы с величайшим трудом удерживали Святую землю, и все это время — и с моря, и с севера, и с востока, и с юга — нас непрерывно терзали орды проклятых мусульман. Боюсь, что еще лет двадцать-тридцать, и в Леванте не останется ни одного христианина. Ведь именно поэтому я перевез сюда, во Францию, ту часть сокровищ Тампля, которую удалось отбить у магистра де Трамбле.

— Наивный Бернар, — усмехнулся, вспоминая де Трамбле, король, — он все еще надеется, ; что мощи Годфруа Буйонского и Гуго де Пейна помогут ему сдержать натиск магометан.

— И он все еще надеется отыскать в Иерусалиме всю Скинию Завета, — добавил магистр французских тамплиеров. — А я убежден, что она сгорела во время пожара, ведь Иосиф Флавий писал, что после восстановления храма Святая Святых была пуста.

Меж деревьев показались крепкие стены Клервоского аббатства, несколько монахов-цистерианцев ожидали гостей у ворот обители и первым делом поспешили сообщить, что блаженнейший Бернар сильно занедужил и извиняется, поскольку не в состоянии выйти навстречу королю и его свите. Король пожелал немедленно видеть аббата, и его повели в скромную келью, где на невысокой и узкой постели возлежал прославленный подвижник благочестия. Он тяжело дышал и смотрел на вошедших гостей мутным взором.

— Благодарю вас, ваше величество, за ту честь, которую вы оказываете мне своим посещением, — все же нашел в себе силы промолвить он. — Какая нужда заставила вас явиться? Говорите скорее, а то я боюсь помереть. Задыхаюсь я.

— Отчего же помирать вам, муж светлый? — трепетно произнес Людовик. — Вы ведь еще так молоды. Шестьдесят лет — пора наивысшего цветения для мужчины.

— Что-то треснуло в легких, — проговорил аббат Бернар. — Ночью непременно задохнусь. Не этой, так следующей, или послезавтра. Так, что вы хотели узнать от меня? Хотя, постойте, я и так знаю. — Вы хотели спросить о своей бывшей жене и ее новом замужестве. Так?

— Именно так, монсеньор, — кивнул Людовик.

— Я видел их недавно, — тихо пробормотал аббат.

— Что-что? — не понял Людовик. — Видели их? Они что, приезжали к вам в Клерво? Не может быть! Элеонора шарахается от всего, в чем есть истинная святость. Она уже лет десять не причащалась. Неужели Анри Плантажене так набожен, что и ее приобщил и вернул в лоно Христа? Верится с трудом!

— Нет, их не было здесь, — возразил Бернар. — Но я видел их во время молитвы. Я молился, спрашивая у Господа об их судьбе, и Господь показал их мне среди адского пламени, и светящаяся надпись сияла над ними. Страшная надпись… Страшные слова..

— Какие? — не вытерпев, спросил Людовик.

Аббат Бернар приподнял веки и четко произнес:

— "Рожденная дьяволом к дьяволу возвращается, и муж с нею".

— О Боже! — воскликнул Людовик в ужасе, пронзенный мыслью, что этим мужем мог быть он. Присутствующий при разговоре Эверар де Барр со вздохом покачал головой.

— Это еще не все, — сказал Бернар, чуть приподнимаясь. — Я молился и о судьбе короля Франции, и увидел старого селезня и четырех молодых селезней.

Они вошли в реку и поплыли, как вдруг налетел с неба сокол, и селезни в испуге нырнули, но не смогли вынырнуть. Селезни — король Англии и его сыновья, а сокол — король Франции. Более я ничего не знаю и ничего не могу добавить. Я должен или умереть, или справиться с недугом. Прошу вас оставить мою келью.

— Благословите, святой отец, — попросил напоследок король.

— Благословляю.

Через два года после этого страшного предсказания, когда аббат Бернар Клервоский почил в Бозе, Анри Плантажене стал новым королем Англии, где его называли Генри Плантагенетом. Подобно тому, как полтора десятка лет назад был счастлив с Элеонорой Людовик, наслаждался своим супружеством и Генри. Новое качество требовало от супругов пребывания в Англии, но их невыносимо тянуло во Францию. Генри тосковал по густым дубравам, сквозь которые несет свои плавные воды сказочная река его детства, Луара, по веселому Ле-Ману, где отец устраивал некогда бесконечные пиры и увлекательные турниры и где теперь покоился его прах. Элеоноре по ночам снились запахи цветущего по весне шиповника в ее родном Пуату. Просыпаясь, она обрушивалась с ласками на своего Анри, которого сильно полюбила за то, что он был свой — ведь Пуату и Анжу лежат рядышком друг с другом, как муж и жена в супружеской постели. Она услаждала его своей любовью, и после дочерей, о которых Элеонора не могла с уверенностью сказать, рождены они от Людовика или от многочисленных любовников, у нее появился на свет первенец-сын. Уж он-то точно был зачат от Анри, это Элеонора знала наверняка, поскольку со дня свадьбы ни разу не успела еще изменить мужу. И она настояла, чтобы мальчика назвали Анри.

— Все-таки, насколько Анри красивее звучит, чем Генри, — согласившись с Элеонорой, говорил король Англии, мечтая о той стране, где все его подданные, а не только жена, будут называть его Анри. Ничто не омрачало счастья молодого короля, кроме одного — почему Элеонора, так упорно отказывается от причастия? За все время, с тех пор, как они поженились, она лишь на венчанье приобщилась Святых Тайн, да и то кто-то пустил гнусную сплетаю, будто видели, как она тайком выплюнула причастие. Всякий раз, приходя с мужем в храм, она терпеливо простаивала до тех пор, пока не начиналось главное таинство, и после Евангелия заявляла, что ей дурно и нужно выйти на свежий воздух.

— Элеонора, не мучай меня, скажи, почему ты чураешься Святых Даров? — спросил он ее однажды в очередной раз. — Прошу тебя, признайся! Если бы ты знала, как тяготит меня этот вопрос. Я так хотел бы, чтобы мы причащались вместе. Я, наконец, требую, чтоб ты призналась!

Этот разговор произошел в один из вечеров в Оксфорде, где Элеонора ожидала скорого появления второго ребенка. Последняя фраза, категорически требующая признания, была произнесена таким тоном, какого Анри до сих пор не позволял себе, и это кольнуло Элеонору. Она обхватила руками свой огромный живот и ответила с вызовом:

— А разве от Святого Причастия появляется, вот это?

Анри опешил:

— Что ты говоришь такое, опомнись!

— Опомнись?! А разве я не права? Хоть объешься этими Святыми Дарами, ни за что не родишь такого славного мальчугана, как наш Анри. Сейчас, тут тоже мальчик, я это точно знаю. И появится на свет он не от тела и крови Христовой, а от твоего тела, и твоя кровь будет течь в нем, и зачатие его даровано нам великой матерью любви и жизни, а не бледной Девой, родившей, не зная сладостей настоящей любви.

Он слушал, и ему не хотелось верить, что это его Элеонора так говорит. Ее прекрасное лицо — лицо не тридцатипятилетней дамы, а молоденькой девушки, годящейся ему в ровесницы — зажглось каким-то странным светом, и ему вспомнились многочисленные сплетни о том, что Элеонора путалась с нечистой силой, что она ведьма и даже — что она не настоящая женщина, а демон, суккуб. Доселе он не хотел думать, да и не думал никогда, о ее похождениях, когда она была женою Людовика. Какое ему до этого дело, если он видит, как она любит его, как привязалась к второму мужу, и это чудо случилось благодаря его любви к ней и в ответ на его горячие молитвы к Господу, да ниспошлет он им счастье.

— Элеонора, — перебил он ее истеричные словоизвержения. — Прислушайся к себе. Ведь ты богохульствуешь. Немедленно проси прощения у Бога, и давай вместе помолимся, чтобы он простил тебя.

— Как бы не так! — воскликнула Элеонора, котирую понесло во все тяжкие. — Тоже мне нашелся праведник! Может быть, и трон достался тебе за твои молитвы, посты и причастия?

— Опомнись, еще раз прошу тебя!

— Нет, это ты опомнись, голубчик. Кто послал убийц к Стефану? Разве не тамплиеры Бертрана де Бланшфора прикончили его?

— Что? Что ты Сказала?! Я никого не посылал!

— Можно подумать, ты не догадывался…

— Так это ты их послала? Как ты могла, Элеонора! Ведь я любил… я люблю тебя! Нет, не верю! Хотя, постой… Ведь Бертран и впрямь тогда отправился в Англию. Он обещал привезти знаменитой танетской земли, которая спасает от укусов змей.

— Не строй из себя ангелочка, Анри! Ты прекрасно все знал, только делал вид, что не знаешь. И ты еще говоришь о причастии! Я удивляюсь, как это твой Боженька не щелкнет тебя по носу в тот миг, когда ты подходишь к причастию.

Тут Элеонора рассмеялась, и лицо ее сделалось безобразным и старым, так, что Анри схватил себя за волосы и страшно закричал:

— Ведьма!

Вдруг она перестала смеяться и испугано посмотрела на него. Он, уже готовый было ударить ее, застыл на месте. Перед ним сидела все та же Элеонора, которую он так любил, юная и прекрасная, в свои тридцать пять лет выглядевшая на двадцать два. В испуганных изумрудных глазах ее исчезло ужасное пламя, и теперь только робкий страх светился в них.

— Элеонора, — прошептал Анри.

— Я умираю, — тоже шепотом произнесла Королева Англии. — Он сейчас убьет меня.

Тут глаза ее закатились, и она упала в обморок. Ей привиделся Ричард Глостер, с которым так сладостно было в Жизорском замке, он вновь целовал ее, медленно раздевая, руки его, от которых хотелось стонать, гладили ее бедра, ласкали грудь, мяли ягодицы, раздвигали… Тут страшная боль заставала ее очнуться — это начались схватки, которые ей уже столько раз приходилось переживать, а все равно — и больно, и страшно, и кажется, что нет никакого; выхода. В промежутках между схватками Элеоноре вновь мерещился Ричард Глостер, завидный любовник, он увлекал ее в дальнюю комнату Жизорского замка, чтобы насладиться ее любовью. Потом он куда-то исчез, и Элеонора увидала себя под огромнейшим вязом.

— Йо эвоэ! — она подпрыгивает и летит над землей, над пляшущими и предающимися блуду людьми — лечу! лечу! йо эвоэ! — затем приземляется… Ах, какая боль! Но это уже конец, конец мученьям, ребенок уже кричит, а повивалка с радостью восклицает:

— Мальчик, ваше величество! Мальчик! У вас еще один сын!

Элеонора откинулась к подушкам и снова впала в забытье. Да, вот она приземлилась, вот ее обвивают руки, они ласкают ее бесстыдное, голое тело. Это Ришар де Блуа, один из первых, с кем она некогда изменила Людовику. Но сейчас у него другое имя — Гернун-нос, а ее он называет Андредой. Он валит ее на мягкую и теплую траву, раздвигает ей ноги…

— О, Ришар! Ришар! — в предвкушении удовольствия промолвила она и очнулась. Ясность сознания вдруг быстро стала возвращаться, и уже казалось, что роды, схватки, боль — все это было когда-то давно и не с нею.

— Ришар? — удивленно спросил Анри, поднимая брови.

— Ах, милый Анри, — улыбнулась вымученной улыбкой Элеонора. — Мне привиделось, будто я ласкаю нашего новорожденного сына, и его почему-то зовут Ришар.

— Прекрасное имя, — целуя жену, в свою очередь улыбнулся король Англии. — Пожалуй, мы так его и назовем.

— Анри, любимый мой, муж мой! Скажи мне еще раз, что я краса красот.

— Ты краса красот. Ты лучшая в мире жена и королева. Ты моя ненаглядная, Элеонора.

Весь мир жил ожиданием конца света, увязывая его с числом Зверя, ибо 1158 год от Рождества Христова по другому летоисчислению был 6666-м от Адама. И хотя Церковь боролась с этим суеверием, ссылаясь на евангельские слова Спасителя, что о дне и часе знает только Отец Небесный, всюду со страхом готовились к приходу Антихриста, а каждого, кому в этот год исполнилось тридцать три, подозревали — не он ли Антихрист. Только в Шомоне все оставались веселыми и беззаботными, потому что здесь готовились к свадьбе. Доблестный рыцарь, тамплиер Робер де Шомон, год назад вернувшийся, наконец, из Палестины, брал в жены четырнадцатилетнюю Ригильду де Сен-Клер и был полон самых радужных мечтаний и надежд. Счастлив был и его отец, жизнерадостный старина Гийом. Он так крепко привязался к своей воспитаннице, что с грустью думал о том дне, когда придется выдать ее замуж и расстаться, а теперь она оставалась в его доме навсегда, и он не желал лучшей партии для своего сына.

Ригильда расцвела внезапно, и в тринадцать лет превратилась в девушку, которой можно было залюбоваться. Она была милая, нежная, заботливая, любила рукоделье и часами можно было сидеть и слушать, как она поет, вышивая что-нибудь. Жан де Жизор, который так до сих пор не подобрал себе пару и сидел сиднем в своем угрюмом замке, не случайно зачастил в гости к своему родному дядьке. Гийом не раз замечал, как он смотрит на Ригильду своим тяжелым взглядом, точно желая заворожить. А может быть, и впрямь завораживал, кто знает. Он стал мягче в своих отношениях с родственниками, но Гийом знал, что он просто затаился, хочет показаться хорошим и умыкнуть девушку. Идуана, выйдя замуж за Жана де Плантара, покинула Шомон, а вот Тереза так и оставалась здесь, продолжая вдовствовать. Дядю Гийома страшно бесило, когда Тереза начинала расхваливать Ригильду с намеками — мол, неплохо бы отдать ее за Жана, Жизор-то под боком, и всеобщая любимица не уедет далеко.

— Ах, Жан, Жан, — говаривала она, — он такой угрюмый, такой замкнутый, и все потому, что рано остался без отца, а невесту себе до сих пор не сыскал!. Вот если бы его полюбила такая девочка, как наша киска Ригильда, он бы вмиг преобразился, я в этом уверена. Она бы сделала из него другого человека.

— Мне кажется, ты, как мать, немного преувеличиваешь, — пытался возразить сестре Гийом, — Ему нужна не такая.

— А какая же, интересно?

— Такая же, как он сам. Боюсь, если ему попадется подобная нашей Ригильде, он испортит ей жизнь. Ты уж меня извини за прямоту. Ведь она у нас такая нежная и ранимая. Он станет обижать её.

— А по-моему, ты говоришь глупости.

Однажды, оставшись с сыном наедине, Тереза решила заговорить с ним на эту тему.

— Сынок, мне кажется, тебе давно пришла пора жениться.

— Ты на что-то намекаешь? — спросил он, пронзив ее черными иголками своего особенного взгляда.

— Да, намекаю. Конечно, твой отец женился на мне, когда ему уже было за сорок, но не всем же быть такими бесшабашными, как покойник Гуго. Что ты скажешь о милашке Ригильде?

Тяжкий взгляд опустился к полу. Жан явно смутился.

— Почему ты спрашиваешь о ней?

— Потому что вижу, как ты глаз с нее не сводишь.

— Вот еще! Что за фантазии, мама!

— Ничего не фантазии. И она, сдается мне, неравнодушна к тебе. Иной раз ты долго не приезжаешь, так она обязательно спросит: "Куда это Жан запропастился? Не помер ли он от тоски в своем Жизоре? А ведь какая она красоточка, просто загляденье!

Этот разговор не прошел бесследно. Жан и впрямь давно засматривался на Ригильду, но ему казалось, он ей ничуточки не нравится. В Жизоре, в последнее время, и впрямь можно было сдохнуть от тоски или сойти с ума. С тех пор, как Элеонора Аквитанская выскочила замуж за Анри Анжуйского и уехала во Францию, куда-то запропастился и Бертран де Бланшфор. Должно быть, он чурался Жизора из-за того, что здесь погибла, его дочь, но ведь Жан отомстил ему за смерть отца, и пусть Бертран не знает о том, кто настоящий убийца, он все-таки должен догадываться, что существует возмездие. Однако, вот уже пять лет в Жизоре не проходили никакие праздники. Жан передал все хозяйство своему управляющему, а сам пристрастился к занятию, в котором стыдно было бы кому-то признаться, к спанью. Он мог проспать с раннего вечера до полудня, потом побродить бессмысленно по замку часа два и снова залечь на боковую. Он по-прежнему предавался бесплодным мечтаниям о своей Жанне — девушке, которая была бы как две капли воды похожа на него, и чтобы, занимаясь с ней любовью, он мог перескакивать из себя в нее и обратно, по очереди ощущая, что чувствует она, а затем опять — что чувствует он, как мужчина. Воспалив свое воображение, он предавался греху, ужасно страдал из-за этого, но ему было лень искать женщин и соблазнять их, даже покупать.

Свое тайное, и главное богатство, золотой щит Давида, он давным-давно перепрятал, и первое время частенько наведывался в тайник, чтобы полюбоваться реликвией, призванной в будущем принести ему невиданную славу и успех, но потом и это занятие прискучило ему, и вот уже второй год он не интересовался Розой Сиона. Однажды, в Жизор нагрянул гонец, который объезжал все комтурии с важным известием — в Иерусалиме скончался самозванец, выдававший себя за Андре де Монбара, и новым великим магистром ордена тамплиеров избран не кто иной, как Бертран де Бланшфор, но всем верным ему людям необходимо немедленно отправляться в Святой Град, чтобы поддержать своего магистра. Когда гонец уехал, Жан принялся с тоской размышлять, стоит или не стоит тащиться в Марсель, потом две недели, а то и больше, бултыхаться по волнам Средиземного моря, да за корабль надо платить, а это, как говорят, по нынешним временам никак не меньше двадцати турских ливров, шутка ли?.. И он решил, что Бертран де Бланшфор обойдется без него, а удача, если захочет посетить Жизор, явится сюда сама.

Но когда приехала Идуана и стала стыдить брата за то, что он второй год не появляется в Шомоне, Жан решил, что Шомон куда ближе, чем Святая земля, да и сестра не ежемесячно выходит замуж, и отправился на ее свадьбу. Там-то его и удивила распускающаяся краса шомонской воспитанницы. В душе жизорского затворника что-то шевельнулось, и он не мог понять, почему. Вроде бы, в Ригильде не было ничего общего с образом несуществующей Жанны. Через пару месяцев после свадьбы сестры, он вновь отправился в Шомон и с тех пор наведывался сюда чуть ли не каждый месяц.

После упомянутого разговора с матерью, Жан осмелился всё же проверить — вдруг мать права и Ригильда только вид делает, что он ей безразличен, дабы лишний раз подразнить его. Приехав в очередной раз в замок своего дяди, он улучил момент, когда Ригильда гуляла в прекрасном шомонском саду, и подошел к ней.

Увидев его, она сразу как-то вся съежилась и потупила взгляд.

— Я заметил, что вы боитесь меня, — заговорил Жан. — Так?

— Отчего же мне вас бояться, — робко сказала девушка.

— Действительно незачем, — произнес он, смелея. — Вы мне нравитесь, Ригильда. Я давно мечтал о такой девушке, как вы.

Она взглянула на него с мольбой, будто желая сказать: «Не надо, прошу вас» . Он напрягся и продолжал:

— Вы не задумывались, что такое Любовь?

— Нет, — тихо ответила Ригильда.

— А напрасно. Любовь — вещь очень приятная и полезная. Хотите, я научу вас? Давайте станем любовниками?

Она густо покраснела и ничего не ответила.

— Или мужем и женой. Хотите? Уверяю вас, что вы не пожалеете, — все больше набираясь смелости сказал Жан.

— Прошу вас, господин де Жизор! — жалобно воскликнула Ригильда, будто она была Алуэттой, которую Жан собирается сбросить, в бездонный черный колодец. — Прошу вас, не надо!

— Как это не надо, когда надо, — металлическим голосом объявил он и, схватив ее за плечи, стал притягивать к себе. Она сопротивлялась, и он рассердился:

— В чем дело?

— Ведь у вас есть жена. Где она?

— Ах вот что! Но всем известно — она сбежала от меня.

— Вот видите. Значит, ей не было с вами приятно и полезно?

— Что-что? Ах ты тихоня! Думаешь, я не знаю, какие у тебя в голове мысли? Перестань ломаться, слышишь? Иди сюда!

— Если вы не прекратите, я буду кричать изо всех сил, — Ригильда вырвалась из его объятий и побежала прочь, но через несколько шагов оглянулась и кинула ему: — Я вас ненавижу! Если бы вы знали, какой вы противный! И не приезжайте в Шомон, вас тут все побаиваются! А я — терпеть вас не могу!

И она снова побежала прочь из сада.

— Если бы эта дура знала, какое у меня есть сокровище… — растерянно пробормотал Жан де Жизор, но эта мысль не утешила его, он понял, что Ригильда, в любом случае, не стала бы ни женой, ни любовницей его, даже если бы знала о Розе Сиона.

Он стал вынашивать планы мести, представлял себе, как насилует недотрогу, а потом сбрасывает в бездонную шахту, лежащую глубоко под землей, под великим вязом. Именно в это время из Палестины явился долгожданный Робер.

Воздух родины вскружил голову молодого тамплиера. Десять лет он скитался по свету, вырос и возмужал в этих скитаниях и битвах, дослужился до звания шевалье ордена, был ранен во время взятия Аскалона, который то захватывался сарацинами, то вновь переходил в руки христиан. За геройство его даже наградили бесценной реликвией — перстнем царя Соломона из клада, найденного под Тамплем, где было обнаружено более двухсот таких перстней. Но, как подобает истинному члену ордена Бедных Рыцарей Храма, Робер отказался от награды, оставив ее в общей тамплиерской сокровищнице. Когда умер магистр Бернар де Трамбле, Робер верой и правдой стал служить новому великому магистру, тем более, что им стал один из первых девяти храмовников славного Гуго де Пейна, Андре де Монбар. Затем в ордене стали происходить вещи, смысл которых не вполне был понятен Роберу, и он даже начал подозревать, не затевается ли здесь какой-то заговор. Восьмидесятилетний старец Андре де Монбар был еще на удивление полон сил и здоровья, и вдруг в одночасье слег и помер, а члены Ковчега провозгласили новым великим магистром Бертрана де Бланшфора, бывшего некогда сенешалем у небезызвестного Рене Тортюнуара. Робер старался не думать о плохом и гнал от себя скверные мысли, но что-то все же ему не нравилось, и он отпросился на побывку.

Усталость, накопившаяся в нем за эти долгие годы, вмиг развеялась, как только он ступил с борта корабля на землю Прованса. Чем ближе он подъезжал в сопровождении оруженосцев и слуг к Иль-де-Франсу, тем полнее становилось его чувство восторга. Все казалось ему щемяще милым — дороги, реки, деревья, люди, города, замки, облака, коровы и овцы, плетни и колодцы, голубой свод французского неба. А когда в отдалении замаячил Шомон, крупные слезы закапали из глаз молодого воина, и он что было сил пришпорил коня, никак не ожидавшего, что здесь намечается какая-то скачка. Много довелось повидать Роберу самых разных крепостей и замков, таких огромных и великолепных, неприступных и богато изукрашенных, что иной житель Франции и вообразить себе не может. Видел он и Штауфен, и высокий Регенсбург, и Вену, и Эстергом, в всевозможные восточные замки Малой Азии, и замок Давида в Иерусалиме, и Алейк в Ливане, и много-много других. Шомонский замок никак не мог соперничать с ними. Маленький и тесный, окруженный не шибко крепкими стенами и четырьмя приземистыми прямоугольными башнями, между которых еле втискивался трехъярусный донжон, он был раза в два меньше Жизорского замка и, в отличие от него, имел лишь один внутренний двор. Но несмотря ни на что, дороже этого строения для Робера де Шомона не было на свете.

Бешено проскакав по мосту через ров и расплющив дурную курицу, бросившуюся в испуге прямо под копыта коня, Робер ворвался в ворота замка и, резко остановив своего замечательного арабского скакуна перед массивной дубовой дверью донжона, которую Гийом недавно изукрасил грубоватой резьбой, воскликнул во всю глотку:

— Босеа-а-а-а-а-ан!

Тотчас же из сада выбежал отец, и Робер не сразу заметил, как он постарел, потому что глаза его вновь заволокло слезами, он спрыгнул с коня и бросился в объятья ликующего Гийома.

— Дай же мне взглянуть на тебя — наобнимавшись воскликнул шомонский сеньор. — Ну, сударь сын, и возмужал же ты. Бог мой! Какой лев! Грех было бы жалеть, что малолетним отправил тебя на войну. Хорош, ничего не скажешь! Эй, Ригильда, иди-ка сюда! Смотри, это мой Робер, мой сын, полюбуйся на него.

— Здравствуйте, господин Робер, — стыдливо пробормотала пробегающая мимо Ригильда. — Рада с вами познакомиться. Побегу звать вашу матушку.

И Робер влюбился в нее с первого взгляда. Вся полнота его счастья возвращения выплеснулась в этом внезапно нахлынувшем чувстве. Он стоял ошарашенный и не понимал, что с ним происходит.

— Неужели это наша малышка Ригильда де Сен-Клер? — спросил он.

— Что, хороша куколка? — засмеялся Гийом. — Вырастили, как видишь. Да ты не влюбился ли в нее часом?

Робер вмиг покраснел и ни с того ни с сего спросил:

— А нянька ее все еще у нас живет?

— Алуэтта исчезла, — вздохнул Гийом. — И не знаю, чем ей не жилось в Шомоне… Может, ее украли разбойники?

В дверей выскочила мать Робера, Анна, и с криком бросилась на шею сына. Бурная встреча продолжалась, Ригильда тоже с первого взгляда влюбилась в мужественного красавца. Разумеется, она не помнила его, ведь когда он отправлялся в крестовый поход, ей было всего лишь три годика. Она звала, что Робер де Шомон и Жан де Жизор родились в один и тот же день и этого было достаточно для ее воображения, чтобы представлять Робера точь-в-точь таким же противным, как угрюмый и бледный Жан, умеющий так по-особому дерзко и пронизывающе смотреть на людей, что Ригильда при нем чувствовала себя, будто с нее сорвали одежду. И вдруг оказалось, что Робер совсем не такой, ну ни капельки общего со своим двоюродным братом. Он красавец, его лицо закалено пылом сражений, на плече у него красный тамплиерский крест, у него замечательная русая борода, а у Жана борода не растет вовсе и ему приходится сбривать свои жалкие ростки. А какие глаза у Робера — ясные, чистые, светлые…

Долгими вечерами Робер в присутствии множества слушателей рассказывал бесчисленные истории о своих приключениях. Недели через три, узнав о его приезде, в Шомон пожаловал Жан де Жизор. Двоюродные братья крепко обнялись, и впервые Ригильда заметила, что в Жане мелькнуло что-то человеческое. По случаю встречи друзей детства была устроена пирушка, во время которой Жану пришлось узнать новость, пронзившую его как кинжал ассасина. Случилось это, когда Робер заговорил о неудачной женитьбе двоюродного брата:

— Я слышал о твоем несчастье, о том, что тебе пришлось расстаться с женой. Отчего это произошло, если не секрет?

Жан немного напрягся, но ответил спокойным голосом?

— Она спуталась с дьяволом. Одно время в Жизор стали приезжать какие-то язычники; они останавливались в предместье моего замка, а по ночам устраивали ковены под сенью большого вяза. Бернардетта завела с ними дружбу и стала изменять мне. В конце концов я ее выгнал.

— Вот как? — задумался Робер. — А скажи-ка мне, Жан, одну вещь, развей одно мое сомнение, которое меня угнетает. Как ты знаешь, великими магистрами нашего ордена были при мне Бернар де Трамбле, Андре де Монбар, а теперь: — Бертран де Бланшфор. Так вот, когда у меня зашел разговор о тебе с мессиром Андре, он сказал, что у тебя вообще не было никакой жены, и что он посвятил тебя в орден и сразу дал звание командора. После смерти Андре де Монбара я разговаривал о тебе с новым магистром, и Бертран де Бланшфор поведал мне, что ты был женат на его дочери, а люди Андре де Монбара убили ее во время злодейского нападения на Жизор. Где правда?

— Разумеется, она заключена в словах де Бланшфора, — сузив глаза, ответил Жан. — А, кстати сказать, шевалье де Шомон, есть вещи, на которые я, как высший по званию, могу и не отвечать.

— Как высший по званию — да, — согласился Робер, — но как мой старинный приятель — нет. Неужто мы с тобой чужие люди?

— Нет, конечно, — почесал Жан в затылке. — Просто мне не хочется об этом говорить.

— Тогда извини меня, Жан. Я понимаю, что тебе неприятно это вспоминать. Счастливые люди часто бывают не тактичны. Если бы ты знал, дорогой мой брат, как я счастлив!

— Отчего же?

— Да ведь я помолвлен.

— И кто эта счастливица?

— Да вон же она — та, которая сидит сейчас между моим отцом и твоей матерью.

Жан почувствовал, как тело его коченеет — между Гийомом и Терезой сидела Ригильда де Сен-Клер. Так вот почему она так нежно поглядывает на Робера. Жан уже успел заподозрить: «Не влюбилась ли эта дура в нашего красавчика?» А дело, оказывается, вон уж как далеко зашло. Кусок медвежатины показался Жану тухлым, и он с трудом проглотил его, запивая отменным бургундским вином, которое вдруг оказалось уксусно-кислым. И вопрос, который так часто мучал Жана в самых разных ситуациях, вновь возник в его душе: «Почему? Почему он, а не я? Разве он заслужил это? Разве он обладатель величайшей реликвии, от которой в ужасе разбегались враги царя Израильского?» И, возвращаясь потом из Шомона в Жизор, он без конца спрашивал какую-то незримую силу, обидевшую его насмерть: «Ну почему? Почему же, я не понимаю?!»

В соответствии с завещанием, которое оставил отец Ригильды, девушка могла быть выдана замуж не раньше, чем по достижению четырнадцатилетнего возраста, и потому свадьба была назначена на весну следующего года. Жениху и невесте предстояло ждать ровно столько, сколько обычно сидит в утробе матери дитя. Но Робер не отчаивался и мысленно благодарил покойного Андре де Монбара за то, что он отменил обет безбрачия, введенный в устав ордена Бернаром Клервоским. Отныне тамплиеры могли заводить семью и жить с ней во время своих отпусков, если они служили в Святой земле. Тем же, кто находился постоянно в европейских комтуриях, послабление давало возможность всё время быть при семье. В будущем Робер рассчитывал получить титул комтура и основать в Шомоне комтурию.

С каждым днем жених и невеста все больше привязывались друг к другу. Ригильда теряла голову, восхищаясь героическим прошлым своего будущего мужа, а Робер стонал, изнемогая от восторгов пред ее красотой. Он страдал от невыносимых желаний к ней, но всякий раз, когда они уединялись и начинали целоваться и ласкаться, Ригильда не позволяла ему пойти до конца и нарушить ее целомудрие. Ошалевший от головокружительных поцелуев, он возвращался в свою спальню и не мог уснуть до утра, ворочаясь и вздыхая. Но время, хоть и медленно, но шло, заветная дата приближалась, и, как бы то ни было, Робер де Шомон был безумно счастлив.

В отличие от него, Жан де Жизор считал себя несчастнейшим человеком на земле. Зависть к двоюродному брату распирала его. Признав свое полное поражение, он стал пробовать разные известные ему способы колдовства, чтобы обворожить Ригильду, если не своими личными качествами и достоинствами, так хотя бы чарами. Он ловил зеркальцем отражение спаривающихся собак, шептал на него заклинания, а потом дарил заколдованное зеркальце Ригильде. Он раздобыл прядь волос Ригильды, совершил над ней обряд ворожбы, затем сплел из волос веревочку и двадцать восемь дней носил ее завязанной вокруг своего пениса. Он изготовил любовное зелье, состоящее из оливкового масла, меда, сиропа лепестков роз, капель валерианы, отвара каламуса, а также из капель его собственной крови и мочи. Приезжая в Шомон, он тайком подмешивал немного этой смеси в питье Ригильды. Он составлял немыслимые по количеству своих компонентов мази, натирался ими и колдовская наука уверяла его, что вот-вот Ригильда переключит свое внимание с Робера на Жана. Но, что бы он ни предпринимал всю эту осень и зиму, ничего не помогало, жених и невеста неуклонно двигались к своей цели. И чем ближе становился день свадьбы, тем большее отчаяние охватывало жизорского сеньора. Причем, он давно уже не столько мечтал о Ригильде, сколько о том, чтобы ее брак с Робером не состоялся.

И все же, пришла весна, Роберу и Жану исполнилось по двадцать пять, а Ригильде четырнадцать, и через неделю после Пасхи наступил долгожданный день свадьбы. Жан явился в Шомон в последней надежде, что его колдовство в конце концов возымеет действие и случится то, о чем он мечтал. А мечтал в последнее время он уже не о том, чтобы Ригильда его полюбила, а лишь о том, чтобы не состоялась ее свадьба с Робером.

Выезжая из Жизора, Жан понуро проехал мимо великого вяза и впервые подумал, что у него с ним есть много общего — они свысока смотрят на людей, осознавая свое величие, они хранят тайну и оба так безнадежно одиноки. Остановившись подле гигантского древа, Жан вдруг почувствовал острейший прилив отчаяния и с наслаждением вообразил себе, как разрывает надвое свадебный наряд Ригильды. Постояв ещё чуть-чуть, он поехал дальше и через полчаса был в Шомоне, где застал не веселье, а слезы — все как могли увешали плачущую Ригильду.

— Кто… кто мог это сделать! — зачем, зачем! — рыдала она.

Оказывается, когда пришла пора обряжать невесту, обнаружилось, что некий неведомый злоумышленник разорвал пополам свадебный наряд Ригильды, который она всю зиму вышивала своими ручками и он получился такой необыкновенной красивый, какого никто Не мог припомнить. И вот, кому-то понадобилось сотворить такое злодейство. Все убеждали Ригильду, что слезами горю не поможешь и можно ведь отложить свадьбу, тогда она испугалась, вытерла слезы и сказала:

— Да как же отложить? Нельзя отложить! Мы больше не выдержим с Робером никаких отсрочек. У меня есть другой наряд. Правда, он ни в какое сравнение не идет с тем, но, что ж, буду скромнее.

Два равносильных чувства горели в Душе Жизорского Контура — ужас перед мощью своего воображения, способного сотворить настоящее чудо, как сегодня, и восхищение перед своей необыкновенной способностью. Он вспомнил, как во время турнира в Жизоре пожелал Ричарду Глостеру свалиться с коня, и тот свалился; как он сидел за шпалерой и внушал Бертрану де Бланшфору, что его здесь нет, а тот смотрел на него в упор и не видел; как он пожелал крестоносцам быть истребленными сарацинами, и сарацины выполнили его желание; и вот теперь…

— Это он сделал! — вдруг произнесла Ригильда, увидев Жана.

Он вздрогнул и приблизился к невесте:

— Дорогая Ригильда, я приехал засвидетельствовать свое почтение и поздравить вас с грядущим важным событием.

— Это он порвал платье, — не слыша его слов, повернулась Ригильда к Роберу.

— Ну нельзя же так, любовь моя, — забормотал ей вполголоса жених. — Как он мог это сделать, если он только что приехал из своего Жизора. Пожалуйста, извинись перед Жаном.

— Да, я кажется говорю вздор, — проговорила Ригильда. — Простите меня, Жан. Я рада вас видеть.

«То-то же!» — подумал Жан с усмешкой.

Но главной своей цели он, в конце-то концов, и не добился. Свадьба состоялась, да какая веселая, радостная, счастливая! Ригильда лишь два-три раза вспомнила об испорченном наряде и готова была пролить слезу, но всякий раз ее что-нибудь отвлекало, и она вновь забывала об утреннем горе.

Поздно вечером, видя, что все его старания оказались напрасными и растоптать эту женитьбу не удалось, Жан де Жизор отправился в свою комтурию. Он ехал сильно пьяный и очень злой через Шомонский лес. Ему представлялось, как молодых отводят в спальню и оставляют наедине друг с другом, и жгучая желчь разливалась по телу. Вдруг чей-то голос окликнул его:

— Господин де Жизор! Господин де Жизор! Постойте!

Он оглянулся и увидел, как из лесу выбежала молоденькая девушка и радостно бросилась к нему:

— Как хорошо, господин де Жизор, что я услышала топот ваших копыт и вышла на дорогу. Видите ли, я заблудилась в лесу и уж совсем отчаялась найти тропинку. Вы не узнаете меня? Я дочь крестьянина Жака Сури, Элизабет. Вы не могли бы подвезти меня, а то я сильно поранила ногу? Я живу неподалеку от Жизора, в деревне Синистрэ.

— Ишь ты, — пьяно рыгая, отвечал Жан. — Элизабет Сури, и сама как мышка. Хорошенькая. — Он спрыгнул с коня, — Иди ко мне, мышка, а потом я довезу тебя до твоего папочки Жака.

— Ах! — вскрикнула девушка в ужасе и, увидев, что сеньор Жизор решительно надвигается на нее, бросилась бежать обратно в лес. Он был крепко пьян и ни за что не догнал бы ее, если бы не ее пораненная нога. На небольшой полянке, поросшей свежей и душистой апрельской травой и залитой лунным сиянием, Жан догнал ее, схватил, сорвал одежду и без труда завалил под себя.

Все произошло довольно быстро, и вскоре он, заставив плачущую девчонку одеться, усадил-таки на своего коня и повез домой.

— Если не прекратишь реветь, я тебя сейчас сброшу! — прикрикнул он, и она перестала плакать, только шмыгала носом, не в силах сдержать в груди неутихающие рыданья.

— Сколько же лет тебе, мышка?

— Четырнадцать, сударь.

— Ишь ты, какое совпадение!