Семь свитков из Рас Альхага, или Энциклопедия заговоров

Стампас Октавиан

СВИТОК ТРЕТИЙ. ТОСКАНСКОЕ МАРКГРАФСТВО И ФЛОРЕНЦИЯ

 

 

Конец осени 1307 года — начало 1309 года

Вновь оказавшись несчастной черепахой, уготованной для супа, я, однако, не стал сразу открывать глаз и таращиться на что попало, ибо и так уж был богат всякими лживыми видениями и снами. Поначалу я остался смирно лежать на спине, даже радуясь мраку, ничем более не морочившему мне голову. Зато я невольно доверился ушам.

Кто-то неторопливо прохаживался рядом со мной, поскрипывая досками пола, который, как мне показалось, мерно раскачивался из стороны в сторону.

Потом до меня донеслось бормотанье, из коего я разобрал несколько знакомых итальянских слов, в основном ругательств. Эти-то слова и подействовали на меня вроде заклинаний, оживляющих труп, и я позволил себе осторожно приоткрыть один глаз, как помнится, левый.

Вновь мое воскрешение было озарено неким светилом, в котором на этот раз я сразу признал не что иное как обычную масляную лампу.

Лампа, не колеблясь, выдала мне человека, осветив, правда, его спину, но зато указав, что он не высок и не страшен, одет итальянцем и держит на поясе довольно длинный кинжал с витой рукояткой.

Напрягшись всем телом, я устроил проверку всем моим мускулам и нашел свое войско в полной готовности исполнить любое приказание. Что-то мешало мне на шее. Продолжая присматривать одним глазом за итальянцем, я пощупал помеху пальцами и обнаружил самый настоящий ошейник с крепкой цепочкой, тянувшейся к ближайшей стене.

Останься я вспыльчивым юнцом, ярость несомненно овладела бы мной и, конечно, ухудшила бы мою судьбу. Но теперь-то я уж был ученым зверем и хладнокровно положил свою руку на прежнее место.

Похвалюсь, что даже сумел сдержать удивление, когда итальянец повернулся ко мне боком, и лампа, светившая, можно сказать, на мою пользу, окончательно предала своего господина. Им оказался Тибальдо Сентилья, живой и невредимый!

«Трубы архангела не слыхать, а мертвецы уже восстали», — подумал я.

Мои досужие размышления о том, на каком же часу моего знакомства с флорентийцем и по какой причине явь опять превратилась в сон, были прерваны уже вполне благоразумным порывом узнать все сразу. Тем более подходящий случай как раз подвернулся: флорентиец опрометчиво подступил ко мне левым боком, так что до кинжала оказалось рукой подать.

Спустя мгновение ноги изменили ему, и он оказался подо мной, придавленным к полу, а я — на нем. Еще одним предателем оказался флорентийский кинжал, острие которого тут же выдавило первую капельку крови в ямочке за ухом своего бывшего хозяина.

— Лежи тихо и останешься живым, — успокоил я флорентийца и немного подождал, пока выровняется его дыхание.

— Теперь говори, — приказал я ему, — но сил на крик не трать, потому что вопросов будет много. Кто приказал тебе убить тамплиера, моего провожатого?

Ошеломленный, сбитый с ног и с толку, флорентиец выкладывал явно все, что ему было известно.

— Фульк де Вилларэ, — с хрипом пролепетал мой злосчастный двойник.

— Кто такой? — свирепо полюбопытствовал я.

— Великий магистр рыцарей-иоаннитов, — пробормотал Сентилья; он был удивлен тем, что это влиятельное лицо мне незнакомо.

— А кто отдал приказ этому Фульку, будь он неладен? — рассердившись, сказал я, вовсе не думая получить ответ от такой мелкой сошки, каким, по моему разумению, оставался во всем этом уму не постижимом заговоре заносчивый молодой щеголь из торгового сословия.

Я полагал, что ответ вообще невозможен, и великий магистр могущественного Ордена, издавна враждебного тамплиерам, должен оказаться первым и главным звеном во всей смертельной цепи. Однако щеголь знал слишком много, а мой наскок на него был слишком внезапен, отчего я и получил ответ, от которого пол под нами закачался еще сильнее.

— Король Франции, — вот каков был ответ!

— Король Франции?! Филипп?! — выдал я свое удивление, переведя дух. — Откуда ты знаешь?

— Поверьте мне, мессер. Я знаю. Только не убивайте меня, — простонал он, и я заметил, что от удивления едва невзначай не оперся на кинжал, уже готовый приколоть все знания флорентийца ко внутренней поверхности его черепа.

Что за веселый праздник тайн и заговоров творился на свете! Казалось, все короли, султаны, магистры и купцы знали о посланце высших сил, направлявшемся с Востока на Запад, чтобы спасти Орден Храма от окончательного крушения, так же — как и о его провожатом, рыцаре Эде де Морее, которого почему-то обязательно следовало умертвить по исполнении его миссии.

— Где он? — продолжал я наседать на флорентийца.

— Кто? — испуганно выдохнул тот.

— Комтур тамплиеров.

— Не знаю, — страдальческим голосом ответил Сентилья. — Он удалился, мессер, когда мы шли с вами к таверне. Я послал людей проследить за ним. Он убил двух из них. У меня было мало времени. Потом появился какой-то человек и сказал, что он послан наместником Халдии и готов помочь. Он сказал, что комтура уже настигла стрела, и я могу отправиться на халдийскую дорогу, чтобы засвидетельствовать его смерть. В доказательство он предъявил мне плащ тамплиера с пятнами крови. Но я уже не мог оставить вас, мессер.

— Теперь помолчи, — повелел я и сам стал раскидывать мозгами.

Я уже знал немало и, главное, мог почти не сомневаться в том, что комтур жив, или, по крайней мере, — в том, что рука флорентийца, направленная рукой магистра, а та — рукой короля Франции, не достала славного комтура. Что ж, Сентилье нельзя было отказать в чутье, ведь соблазн взглянуть на мертвого рыцаря должен был быть велик.

— А теперь признайся мне, дружок, — попросил я флорентийца ласковым голосом, — каким таким зельем тебе удалось усыпить меня, ведь я тоже в этих делах не дурак.

— Это не зелье, — простонал флорентиец, поскольку острие кинжала никак не могло размягчиться, а сила моих рук и ног, сковавших врага, подобно клешням, все не убывала.

— Что же это было? — полюбопытствовал я.

— Слово, — услышал я в ответ.

— Слово?! — изумился я вновь и, тут же похолодев от ужаса, зашипел на самого опасного из всех возможных собеседников: — Молчи!

Мог ли он, выйдя из растерянности, одним легким выдохом вновь погрузить меня в забытье? Гадать затрудняюсь. Возможно, то слово, как и жало пчелы, было пригодно только для одного, первого, укуса. Возможно, меня спасло другое жало — стальное, которое прикололо к доскам всю волю моего нового «провожатого», а заодно — и его смышленость.

Стараясь не выдать своего собственного замешательства, я повелел Сентилье нацарапать перстнем то колдовское слово на полу. Он долго кряхтел, скребя дорогим камнем по доске, и наконец я, невольно щурясь и отворачиваясь подальше в сторону, сложил увечные буквы в единый смысл. Получилось на франкском: «ЗАТМЕНИЕ».

Закрыв глаза и крепче сжав рукоятку кинжала, я повторил вслух:

— ЗАТМЕНИЕ.

Остальные чувства донесли мне, что флорентиец, воняя от страха едким потом и хрипло дыша, остался подо мной, кинжал не покинул моей крепкой руки, а собачье рабство не отпустило моей шеи. Последнее я принял за самый верный признак того, что мир не опрокинулся в бездны худшего обмана.

— Других слов нет? — осмелев, спросил я, да и что еще оставалось мне делать, как только не осмелеть.

— Мне передали только это одно, — признался флорентиец. — Перед тем, как мы вошли в таверну, я указал вам на небо. Вы спросили: «Что там такое?». Я ответил, что скоро Луна закроет первую звезду в Змееносце и это ЗАТМЕНИЕ — хорошая примета для плавания.

— И что же со мной должно было случиться? — спросил я, уже понимая, что далеко не все вышло по замыслу злых мудрецов.

— Сначала, мессер, вы должны были следовать за мной, потом надолго заснуть, что и произошло. А потом, как мне сказали, вы должны были смиренно принимать все обстоятельства и приказы и довольствоваться пищей, которую вам предложат.

— Получилось не все, — заметил я.

— Да, мессер, — подтвердил Тибальдо Сентилья.

— В том-то вся загвоздка, — продолжил я нашу беседу, стараясь говорить уже веселей и тем предлагая флорентийцу свою дружбу и участие.

Никакого объяснения тому, почему же «получилось не все», я, как и мой двойник, не находил, но догадался лишь поблагодарить в мыслях Черную Молнию, и вправду спасшую меня во сне от поругания. Если бы еще поверить ее слову так же — как и тому спасительному удару ассасинского кинжала! Тому самому слову, что сверкнуло на острие, вернувшем меня в столь же необъяснимую и полную ловушек явь! «Любимый», — так ведь и сказала Акиса. Может, стоило остаться там, у стен Трапезунда, отдав свое тело врагам, а душу — возлюбленной, и вовсе не становиться теперь жалким победителем, посаженным на собачью цепь?

Кинжал дрогнул в моей руке, и флорентиец вздохнул так, будто уже начал сочувствовать моим несчастьям.

— Мессер, — тихо проговорил он. — Я допускаю, что нас обоих используют в недобром деле. Я допускаю, что от каждого из нас скрывают часть истины, и таковое сокрытие также оказывается опасным для нас обоих. Вас я не знал и обязан был поступать так, как мне повелели. Выбора у меня не было. А если и был, то лишь между жизнью и смертью, что подразумевалось само собой и не требовало от моих хозяев каких-либо явных угроз.

— Догадываюсь, — сказал я, вполне доверяя такому течению событий, — и даже, признаюсь вам, сижу и ломаю голову над одной загадкой: чем же вы, синьор Сентилья, отличаетесь от комтура, то есть от моего предыдущего проводника. Почему бы и вам не сгинуть с лица земли, как только ваша миссия будет исполнена и меня, как священную овцу, примет на руки главный жрец. Что вы можете сказать на это?

— Ничего не могу сказать, мессер, — с какой-то удивительной бесчувственностью ответил Сентилья.

— Так кому вы должны передать меня? — спросил я.

— Тот человек мне неизвестен, — по-видимому, честно ответил флорентиец. — Он должен подойди ко мне на пристани в Пизе и произнести те же самые слова, которые вы слышали от меня во дворе таверны.

— Тут-то вы и заснете, в отличие от меня, на веки вечные, — со злорадной усмешкой предупредил я Сентилью.

— Мессер! — взмолился он. — Раз обстоятельства повернулись совершенно неожиданным образом, я готов рассказать вам все, что знаю, однако, поверьте мне, нынешнее положение дел вовсе не располагает к откровенному разговору и достаточно пространным признаниям.

С таким подходом к делу я не мог не согласиться, так же как и не мог усидеть верхом на своем учтивом собеседнике до самого Страшного Суда.

— Вижу, что мы уже почти стали союзниками: слепцу и глухому вернее держаться друг друга, — рассудил я, придав, однако, своему голосу весьма свирепый тон. — Я задам последний вопрос перед тем, как от слов мы перейдем к делу, а потом от дела — опять к словам. Скажите, синьор Сентилья, для чего, по вашим предположениям, я понадобился королю Франции?

— Мне неведомо, кем вы являетесь в действительности, мессер, — осторожно проговорил Сентилья, — но мне было сказано на ухо, что вы готовы стать самым важным свидетелем в деле обвинения рыцарей Храма во многих смертных грехах.

— В каких именно? — не сдержав слова, задал я еще один вопрос.

«Удивляться тут нечему, — решительно предупредил я самого себя. — Вполне возможно, что еще некой силой уготована мне и такая миссия. Несмотря на то, что я сижу на цепи, мне предоставлен богатый выбор подвигов».

— В том, что на те огромные средства, которыми они обладают, они хотят собрать самую сильную армию, свергнуть всех законных правителей христианского мира и отдать всю власть в руки евреев-ростовщиков, — поведал Сентилья, косясь на острие кинжала, которое я в награду за признания немного отвел в сторону. — Затем — в богохульстве и колдовстве. Наконец — в мужеложстве.

— Вы что-нибудь слышали о Великом Мстителе? — бесчестно продолжал я терзать флорентийца своим допросом.

— Мессер! — вновь взмолился Сентилья и тем воплем пробудил мою совесть.

— Ладно, отложим до завтрака или обеда, смотря по тому, который теперь час, — решил я. — Но прежде, чем мы разомкнем дружеские объятия, я вынужден дать вам, синьор Сентилья, несколько не менее дружеских наставлений. Во-первых, кинжал останется у меня. Во-вторых, вы немедля приведете кузнеца, который снимет меня с этой позорной цепи за ваш счет. Наконец я готов без всяких оговорок и условий сесть вместе с вами на ваш корабль, но…

— Мессер! — прямо-таки горестно вздохнул Сентилья. — Мы же давно плывем!

Как это я сразу не догадался, что пол не может покачиваться безо всякой естественной или чудесной на то причины?!

— Неужели давно? — с неловкой усмешкой проговорил я, стараясь скрыть замешательство.

— Третий день, — опасливо ответил флорентиец, не зная, к добру ли это в сей час или к худу.

— Тем лучше, — утешил я его, внезапно найдя выгоду в новом положении. — Мы будем плыть, как звери в ковчеге, без всяких ссор и взаимных подозрений, проводя время в приятных и полезных беседах. Но я предупреждаю вас, синьор Сентилья, если вы задумаете применить против меня силу, у меня найдется сноровки пустить ко дну весь ваш барыш со всеми вашими потрохами. Уверяю вас, что свою жизнь я ценю меньше, чем вы цените перо с вашего берета. Я — ассасин. Вам известно, что это означает?

— Мессер, это уже четвертый вопрос сверх вашего обещания, — доблестно отвечал флорентиец.

Не произнося более ни слова, я оттолкнулся от пола ногами и отскочил в угол, как настоящий цепной пес, готовый к новому броску на опасного и сильного врага. Железные звенья забряцали, напоминая о моем позоре.

— За одно это, я должен бы вас приколоть, досточтимый синьор, — злобно процедил я, встряхнув рукой тесный ошейник.

Флорентиец с трудом приподнялся с пола, немного постонал, потрогал царапину за ухом и наконец обратил на меня затуманенный взор.

— Приношу извинения, мессир, — без неприязни сказал он и развел руками. — Как мне велели, так я и делал. Разумеется, я не имею права убить вас по дороге в Италию. Для вас же в подобном деле нет, как полагаю, никакого запрета. Пусть же это обстоятельство останется залогом вашего доверия ко мне. Что же касается событий, которые должны произойти во Флоренции, то у нас еще будет достаточно времени подумать о них как вместе, так и порознь.

Вскоре я вышел из помещения в кормовой надстройке почти свободным человеком и мог обозреть всю широту морского простора и темные возвышенности берегов, вдоль которых мы плыли.

— Клянусь вам, синьор Сентилья, — сказал я флорентийцу, вглядывавшемуся в береговую даль с каким-то подозрением, — что я не стану прыгать за борт, в надежде достичь земной тверди быстрее ковчега. Мне известно, что видимые пределы земли столь же зыбки и ненадежны, как и эти волны под нами.

Тибальдо Сентилья улыбнулся мне в ответ, и впервые в его глазах я приметил след душевной теплоты.

Я встретил среди обитателей «ковчега» и тех двух пожилых торговцев, которые первыми увидели нас с рыцарем Эдом на пристани в Трапезунде. Ни один из них не выказал ни малейшего удивления, увидев меня в добром здравии и в самых добрых отношениях с Сентильей, из чего я извлек вывод, что они всего лишь невольно покрывают своими купеческими хлопотами тайную миссию молодого и, вероятно, не слишком опытного в торговых делах компаньона.

Не удивились они и тогда, когда я предстал перед ними таким же флорентийским щеголем да к тому же с кинжалом Сентильи на своем поясе. Вероятно, наше «братское» сходство легко объясняло окружающим любые изменения наружности или взаимного проявления чувств.

Я так и сказал флорентийцу:

— Нас явно принимают за братьев, и мой первый вопрос по истечении срока обета будет касаться вашего происхождения, синьор Сентилья. Если же такой разговор неудобен для вас по какой-то причине, упредите меня теперь.

— Отчего же? — покачал головой Сентилья. — Я, как и вы, не могу считать наше сходство простым совпадением. Если между нами нет прямой родственной связи, значит, несомненно крепка связь высшая, духовная. Эта догадка убеждает меня в том, что я оказался причастен к великой миссии.

Пора мне было привыкнуть к своим вещим снам, хотя бы и вызванным некой злой волей, однако я не переставал удивляться странным прозрениям, посещавшим меня даже тогда, когда в немилостивой яви меня опрокидывали на спину, как беспомощную черепаху, или сажали, как побитого пса, на цепь.

— Что я делал и говорил в таверне, у ворот Трапезунда, — спросил я флорентийца, — после того, как вы произнесли тайное слово?

— Ничего не говорили и не делали, мессер, — пожав плечами, ответил Сентилья. — Вы сразу захотели спать. Я отвел вас в приличную комнату, где постель была уже застелена, вы пожелали спокойной ночи мне и комтуру, потом мы еще выпили с комтуром вина, а рано утром я проводил вас на корабль.

— В таком случае, — сказал я ему, пристально глядя прямо в глаза, — мы обязательно найдем общие нити. Нет ничего постыдного в том, что вам трудно похвалиться своим родом, раз уж не известно, кто был вашим отцом. Мы почти уже родственники, поскольку со мной случилась та же самая история.

Сентилья раскрыл рот и сделался на несколько пядей ниже, поскольку у него разом подкосились колени.

— Мессер, это настоящее колдовство! — пробормотал он, немного переведя дух и осенив себя крестным знамением.

— А разве это ваше ЗАТМЕНИЕ не есть настоящее колдовское словечко? — заметил я. — Вот увидите, нас сожгут на костре обоих.

После этого разговора флорентиец стал еще более покладист, и вечером, когда осенний мрак опустился на воды, мы устроились в маленькой и уютной каморке, устланной небольшими коврами. В этот раз, наяву, мы сели друг к другу гораздо ближе, чем то случилось однажды во сне, за столом трапезундской таверны.

Здесь, при свете покачивавшейся из стороны в сторону лампы, Сентилья рассказал мне историю, которая привела его к нашему не совсем обычному среди простых смертных знакомству.

 

РАССКАЗ ТИБАЛЬДО СЕНТИЛЬИ, ТРАКТАТОРА ФЛОРЕНТИЙСКОЙ ТОРГОВОЙ КОМПАНИИ ЛАНФРАНКО

Хотя, мессер, я действительно не в силах похвалиться древностью своего рода и, более того, имею некоторые основания начинать свою славную родословную прямо с самого себя, однако предания, определившие мою судьбу, имеют не менее, чем вековую давность. Они довольно любопытны, эти предания.

Вам должно быть известно, мессер, что в пору своего наивысшего расцвета на Святой Земле Орден бедных рыцарей Храма сделался самой богатой и надежной банковской компанией во всем христианском мире. Еще два века тому назад Орден похвалялся девизом, который не отказались бы принять и самые знатные торговцы Европы. Тот девиз гласил: «Орден не продает, Орден только покупает».

Более того, по сути дела не подчиняясь никакой власти и, в первую очередь, презирая власть Святого Престола, Орден без зазрения совести обходил анафему, грозившую тем христианам, кто осмеливался открыть ростовщическое дело. Орден ссужал баснословные суммы не только известным торговцам, но даже многим монархам, которые предпочитали брать золото в долг все же у крещеных братьев, а не у евреев.

Надо признать, что хранилища золота, устроенные в подземельях неприступных крепостей, были и вправду куда надежней сундуков любой королевской казны, девственности которой всегда грозили всякие династические перевороты. Орден был свободен от кровных уз и загадок наследования, чем и привлекал к себе взоры многих знатных и состоятельных людей не только в христианской Европе, но и на землях султанов и падишахов.

Действительно, мессер, многие знатные сарацины, визири и даже эмиры, предчувствуя опалу со стороны своих непостоянных сердцем и завистливых повелителей или же предвидя дворцовые смуты, предпочитали упрятать свои сокровища в надежное место. Таким надежным местом и представлялись им закрома Ордена. Тогда, тайно договорившись с капитулом, предусмотрительные визири переправляли свое золото из одного места в другое. Надо признать, что тамплиеры, если и были грешны в чем-то ином, но зато показали всему миру прямую выгоду одной Божеской добродетели. Я имею в виду честное ведение дел, которое и дало им барыш больший, нежели торговля сукнами или рабами. За сто лет Орден не обманул и не ограбил ни одного вкладчика, и всякий сарацин мог в любой день получить свои деньги обратно, уплатив только небольшую мзду за охрану его казны.

Говорят, один лишь великий Саладин, ценивший только дела чести и доблести и сам всю свою жизнь оставлявший всего пару медных монет в поясном кошельке, не понимал обоюдной пользы от положения дел на Святой Земле, и с него-то начались беды христиан Иерусалимского королевства.

Он изгнал христиан из Палестины, и, верно, многие высокородные сановники из самых разных государств Востока могли оказаться банкротами, если бы не сумели вовремя остановить своего героя. Мудрейшие из мудрых собрались в Египте и убедили султана, что воинов Соломонова Храма ни в коем случае нельзя выпроваживать из Палестины всех до одного, иначе, как уверили султана, возникнут непреодолимые трудности на путях пересылки жалования важным доносчикам, находившимся при европейских дворах и снабжавших сарацин сведениями о замыслах христианских монархов.

Таким образом еще на целый век осталась на самом краю Святой Земли неприступная цитадель Акра, которую султаны, если бы у них появилось на то сильное желание, без особого труда могли бы выкинуть в море, как пригоршню камней. Но тогда вместе с камнями в воду посыпались бы россыпи золотых слитков, принадлежавших наимудрейшим слугам Аллаха.

Таков, так сказать, подземный фундамент моей истории, мессер, и за этим наступает черед возведения стен.

Однажды, лет восемьдесят или немногим более тому назад, один важный сановник египетского султана, прозревая в скором времени некие опасности для своего благополучия, решил воспользоваться самым надежным в ту пору банком на Востоке, который именовался Акрой, и посредством тайной переписки договорился с самим Великим Магистром о вкладе. Той сделке могли бы позавидовать и некоторые монархи Европы, ибо, как утверждают, сумма вклада равнялась не менее чем двумстам пятидесяти тысячам лир. Скажу, что на такие деньги вполне можно было снарядить новый крестовый поход, если не из Европы, то, прошу покорнейше простить за кощунство, в саму Европу.

Тот богатый сарацин был хорошо осведомлен о банковских делах Ордена, однако был достаточно осторожен, поскольку сумма вклада значительно превышала прочие и могла, по его мысли, как бы перелиться через край самой надежной и стойкой совести. Короче говоря, сарацин решил поддержать надежность своего вклада дополнительными гарантиями. В ту пору в Египте пребывала некая высокородная пленница-христианка. По преданию ее похитили пираты и продали неверным. Приближенный султана получил сведения, что тамплиеры горят желанием освободить ее из плена за любые деньги, поскольку родственники похищенной имеют большой вес при франкском дворе. В замыслы сарацина входило с наименьшими потерями выпутаться из придворных интриг, завершить кое-какие дела и, мирно распрощавшись с султаном, переселиться в Сирию. На все это он намеревался потратить год, самое большее — два, и тот же срок он назначал своему вкладу. Так вот, для верности дела он перекупил пленницу и сообщил тамплиерам, что готов отдать ее по истечении срока в качестве уплаты взноса за сбережение своих сокровищ. В ту пору Священной Римской Империей правил некий просвещенный монарх, свободно говоривший на шести языках, бывший сведущ в астрономии, алгебре и разнообразных искусствах. Ко всем своим качествам он добавил богохульство, поразительное в глазах даже самых закоренелых безбожников. Отлученный от Церкви Христовой, он всю свою жизнь воевал и бранился со Святым Престолом, а заодно при самых необъяснимых обстоятельствах на несколько лет вернул Иерусалим в пределы христианского мира. О нем говорили разное. Возможно, вы осведомлены, мессер?

В ответ я многозначительно покачал головой.

— Тогда, мессер, — с некой опаской проговорил Тибальдо Сентилья, — вам будет любопытно узнать мнение осведомленных людей. Многие считали и считают поныне, что повелитель наихристианнейшего государства являлся тайным последователем Старца Горы, то есть — ассасином.

При этих словах Тибальдо Сентилья замолк и пристально посмотрел мне в глаза. Мне ничего не оставалось делать, как только сказать ему:

— Не беспокойтесь, синьор Сентилья, я не настолько ассасин, чтобы считать себя таковым до мозга костей. Я, знаете ли, ассасин не по природе, а по обстоятельствам и менее всего хочу прослыть богохульником, подобно упомянутому вами монарху.

Вздохнув с явным облегчением, флорентиец продолжил свой рассказ.

Весь легион личных телохранителей у того монарха состоял только из сарацин.

Знающие люди утверждали, что Иерусалим был просто-напросто подарен ему влиятельными ассасинами, которые к тому времени проникли в дворцы султанов и падишахов и утвердились на важных местах.

Однако позвольте, мессер, вернуться к обстоятельствам, непосредственно касающимся моей особы.

Господь не позволил вероотступнику захватить Рим и низложить папу. На борьбу со Святым Престолом этот коронованный ассасин не жалел средств, и, достаточно поиздержавшись, он обратил свой взор к сокровищам Ордена. В самом Ордене ассасины, как известно, тоже имели немалое влияние, и по этой причине, а также, возможно, по многим иным, император добился от тамплиеров крупной ссуды для ведения своих военных дел с Римом. Не трудно предположить, что взятие Иерусалима входило в договор о ссуде, хотя на глазах всего мира тамплиеры и монарх разыгрывали открытую ссору между собой.

В сумму, предоставленную императору, был включен и вклад египетского сановника, которого, разумеется, оставили в неведении. Оставшиеся неизвестными условия договора с монархом, на этот раз, по-видимому, действительно перетянули все имевшиеся на весах Ордена гири честности. Впрочем, вполне возможно, что тамплиеры вовсе не отказывались от мысли вернуть деньги владельцу, ведь, подмочив свою репутацию, они в дальнейшем рисковали понести еще большие убытки. Но как тогда объяснить их замысел поскорее выкрасть знатную пленницу у египетского сановника?

Так или иначе, над золотом, пересыпавшемся из Египта в подвалы Акры, завертелся адский вихрь. Пленница пережила еще одно похищение, но и то оказалось не последним. В заговор вмешались иоанниты, которые тоже имели своих соглядатаев, как среди тамплиеров, так и при дворе императора. Иоанниты устроили свою засаду, и пленница оказалась в их руках.

Между тем, с египетским сановником случилось какое-то несчастье, о котором не осталось никакого ясного упоминания. То ли опала султана обрушилась на него прежде, чем он успел покинуть двор, то ли он внезапно сошел с ума, и теперь можно только гадать, что повредило его разум: потеря пленницы и внезапное осознание того, что именно он оказался первой жертвой вексельного обмана, или же отравленное зелье, которым, как говорят, его опоили ассасины за плату, которая могла быть отдана им из рук любых упомянутых мною лиц: хоть императора, хоть тамплиеров, хоть иоаннитов. Мессер, ведь для вас, наверно, так же не является тайной то, что по заказу иоаннитов прирожденные убийцы совершили несколько хорошо оплаченных ими покушений.

Короче говоря, богатый сарацин исчез, а часть его денег использовал в Европе император-ассасин в своей войне против главы Церкви Христовой. Затем, как утверждают, большую часть займа он вернул в Акру, что случилось незадолго до его смерти, последовавшей в году одна тысяча двести пятидесятом от Воплощения.

Пользуясь своими связями, иоанниты добились от французского короля опалы того знатного семейства, к которому принадлежала пленница, а саму ее поселили во Флоренции, купив ей двухэтажный каменный дом, а также обеспечив ее пенсией, прислугой и опекой со стороны богатого торгового дома Ланфранко. Как вы думаете, мессер, для чего все это было учинено?

Вы правы, догадаться нелегко, если не знать о том, что знатная парижанка была похищена вместе со своим сыном. А как вы думаете, мессер, от кого она имела этого отпрыска? Верно, мессер. И, как рассказывают, того богатого сарацина она всегда вспоминала с душевной теплотой, утверждая даже, что не встречала на христианских землях нобиля, более красивого лицом и столь обходительного, каким был тот неверный. Впрочем, возможно, что я бесстыдно повторяю сплетни соседей, которым роскошная обстановка дома чужестранки и покровительство сильных мира сего не давали покоя.

Теперь вы понимаете, мессер, каким делом о наследстве тут запахло?! Ведь сто пятьдесят тысяч золотом посреди улицы не валяются!

Волосом мальчишка был черен, многими чертами напоминал сарацина и болтал по-арабски не хуже, чем на языках, освященных истинной верой.

Имея свои виды, иоанниты устроили его в Греции, при дворе морейского князя, однако и тамплиеры не дремали. Убийство наследника было им в ту пору невыгодно, или они попросту опасались прямых обвинений со стороны иоаннитов и французского двора. Тогда они раскинули сети более тонкого замысла и приложили усилия к тому, чтобы наследник как-то незаметно исчез за пределами христианского мира. Тот замысел им удался вполне: со временем они добились, чтобы наследник, став рыцарем, был направлен в опасное предприятие против русских схизматиков далеко на севере, где он, можно сказать, и потерялся на целых двадцать пять лет с лишком.

Тут, мессер, нам придется еще раз отступить от пределов Европы и отступить далеко, но, уверяю вас, ненадолго.

Тамплиеры понимали, что, несмотря на кажущуюся неприступность и все самые тайные и крепкие договоры между сарацинской и христианской знатью, Акра все же останется вожделенным плодом для многих охотников вторгаться без спроса в чужие сады. Вскоре после падения Иерусалима они вошли в не менее тайные сношения с Румом и получили от султана согласие на постройку новой цитадели Ордена в горах Тавра, на границе с Малой Арменией. Туда-то, на край земли, Орден и намеревался переправить большую часть своего золотого запаса. Крепость должна была подняться в стороне от военных путей, в тихом, что называется, месте. Ее положение очень устраивало не только сарацин всех земель, но также и армянских торговцев, также державших свои вклады в орденском банке.

Крепость была возведена и получила, как мне известно, арабское название: Рас Альхаг.

И вот однажды во Флоренции появился некий франкский торговец, весьма состоятельный и, заметьте к тому же, весьма приятной и благородной наружности. Он направлялся в Париж, побывав, по его словам, в Персии и Руме и закупив там, кроме пряностей и камеди, большое количество особой тонкой шерсти, именовавшейся «слюна ангелов». Неверные и по сию пору не умеют обрабатывать такую шерсть, предпочитая возвращать ее себе за большие деньги в виде анжуйских или флорентийских сукон неописуемой легкости и прочности. «Слюна ангелов» всегда ценилась в Европе на вес чистого золота, и, разумеется, как только франк проговорился о своем товаре, он сразу оказался в окружении целой толпы самых почтенных мужей Флоренции, суливших ему разное, но желавших одно: того, чтобы шерсть так и не достигла пределов Французского королевства.

Побывав во многих домах и поборов все искушения, франк наконец-таки не устоял перед жареной форелью в белом винном соусе, который умели готовить только в семействе Ланфранко. Заметьте, странную игру слов, мессер.

Целый месяц он пользовался гостеприимством радушного семейства, и, когда иоанниты спохватились, было уже поздно: драгоценная парижанка, вдоволь нарадовавшаяся обществу своего единоплеменника, в один прекрасный день исчезла, как будто провалилась под пол своего роскошного дома вместе с франкским торговцем. Можно было подумать, что лукавый гость оттуда и явился, то есть из преисподней, чтобы утащить туда христианку, согрешившую с неверным.

Можете представить, каков был ужас иоаннитов, стерегших птичку в золотой клетке, когда они дознались, что залетный воробей, протиснувшийся между прутьев, не только безнаказанно улепетнул, умело прихватив с собой редкостную птаху, но и был вовсе не тем, кто не будь помянут, а того хуже — переодетым и выдавшим себя за торговца тамплиером. Этот тайный искуситель был послан во Флоренцию из Рума, куда и вернулся после того, как в буквальном смысле претворил в жизнь свой замысел, поскольку парижанка от него зачала.

Мессер, я признаюсь вам, что многое в этой истории остается для меня неизвестным и непонятным. От меня скрыты обстоятельства, при которых тамплиеру удалось соблазнить пленницу иоаннитов. Я не знаю, куда делся ее ребенок. Я могу только предположить, что, ребенок должен был превратиться в повод к усилению вражды между тамплиерами и иоаннитами. Зато я хорошо знаю, что прихожусь той парижанке родным внуком.

Удивлены, мессер?

Тогда слушайте дальше.

Замечу также, что не будь она моей родной бабкой, а ее сарацинский отпрыск не кем иным как моим родным отцом, то, уверяю вас, я так бы и не попал в эту историю, и не качался бы сейчас вместе с вами в этом корыте посреди холодного моря.

Вот я и проговорился, мессер, хотя и старался держать разгадку за спиной до самого конца.

Итак, тайная война между иоаннитами и тамплиерами за сарацинское золото растянулась на долгие годы.

После того невиданного похищения иоанниты приложили великие усилия к тому, чтобы разыскать живым сына парижанки, и, вообразите себе, им удалось это сделать: они напали на его след в русских землях. Оказавшись в плену после неудачного похода, он, однако, хорошо устроился при дворе местного князя и даже обзавелся там семьей.

Мессер, я вижу недоверие в ваших глазах. Хорошо понимаю вас. Взяться за поиски какого-то рыцаря, сгинувшего с христианских земель пред тем за двадцать лет, и найти его в добром здравии — не слишком правдивая басня. Я тоже храню такое сомнение, но храню его в самом глубоком тайнике своего сердца, так сказать в моей собственной Акре. Возможно, мой отец был вовсе не сыном знатной парижанки, а неким подставным лицом, которого мои вездесущие ангелы-хранители, иоанниты, подобрали среди каких-нибудь незаконнорожденных полукровок. Ведь многие франкские дворяне Кипра, как известно, оставляют своих отпрысков, родившихся от восточных красавиц-рабынь, в своем услужении, зная, что из них непременно вырастут очень крепкие воины. Этих юношей очень ценят и в рыцарских Орденах, куда их принимают с большой охотой. Если моя догадка верна, то пергамент с моей родословной можно безо всякой жалости отдать уличным мальчишкам, чтобы они свернули его трубочкой и через нее плевались друг в друга рябиной и бузиной.

И вот сын парижанки, полусарацин-полуфранк и к тому же доблестный рыцарь, появился в Париже вместе со своей супругой, которой он обзавелся в русских землях.

Пестовавшие его теперь с удвоенным усердием, иоанниты понимали, что им все же вряд ли удастся завладеть сокровищами, не сокрушив Ордена Соломонова Храма. Множество донесений о пороках, свирепствовавших в стенах тамплиерских цитаделей, было передано в королевский дворец, однако монархи Франции долгое время не решались вступить с Орденом в открытую борьбу, отчасти потому что сами оказывались по уши в долгах перед Орденом, отчасти опасаясь его мощи и доблестного прошлого. И только нынешний король Франции Филипп… впрочем, мессер, позвольте сказать о нем позже.

Видя, что промедление затягивается и желая укрепить свои права в будущем, иоанниты обратили свое внимание на почтенный возраст наследника сарацинских сокровищ и на его гордый характер, который в конце концов мог привести к непредсказуемым последствиям.

После смерти первой супруги моего отца они для большей крепости наследных прав остановили свой выбор на той из родственниц парижанки, которая отличалась пригожестью и манерами, а именно — на ее двоюродной племяннице — и затем, уладив все трудности с церковным освящением задуманного ими союза, они сосватали моему отцу эту новую парижанку, что, как легко рассчитать безо всяких мер и разновесов, оказалась моей родной матушкой.

— Позвольте, синьор Сентилья, — не выдержав, перебил я флорентийца. — Мы можем выбросить все разновесы, но не вольны обойтись без меры времени. По этой мере выходит, что в год вашего рождения ваш доблестный отец должен был считаться уже весьма и весьма пожилым человеком.

— Верно, — с довольной улыбкой кивнул Сентилья. — Ему пошел в ту пору седьмой десяток, но, как рассказывают, он был очень крепкого сложенья и выглядел на все сорок.

Тут уж невольно кивнул я, поскольку во всей неправдоподобной истории флорентийца мог отметить и подтвердить только эту примету.

— Поэтому я тешу себя надеждой, — добавил Сентилья, — что и сам сумею дотянуть в добром здравии до почтенного возраста.

— Пусть Богу это будет угодно, — еще раз кивнул я, а флорентиец продолжил свой рассказ.

Жизнь моих родителей, увы, не заладилась, и вскоре после моего рождения отец куда-то исчез. Возможно, что и тут приложили руку тамплиеры, но гадать не стану.

Вполне вероятно, что тамплиеры сумели бы упрятать все свои богатства в Руме, однако в положение дел на Востоке вмешались монгольские орды, разрушившие не только множество крепостей, но и все дальние замыслы рыцарей Храма, поскольку банковское дело было совсем неведомо монгольским варварам.

Крепость Рас Альхаг оказалась теперь на довольно опасном месте, и от нее пришлось отказаться.

Между тем, сама Акра стала сердцем и мозгом всей торговли между франками и сарацинами. К тому же в ней стало появляться все больше греческих и армянских купцов, так что процветанию тамплиерских дел не было видно конца. Тогда, разуверившись в поддержке французского двора, иоанниты решили ускорить события.

Год одна тысяча двести девяностый от Рождества Христова, как и год последовавший за ним, оказался очень плодородным. Тысячи сарацинских купцов дневали и ночевали на рынках Акры.

В это время на севере Италии было собрано наемное воинство для нового Крестового похода на неверных. Надо признать, что благородных людей найти среди них было нелегко, зато, как на подбор, сошлись забияки самого первого десятка.

Не устраивая никаких шумных торжеств и процессий и, разумеется, обойдясь без святых проповедников, иоанниты посадили наемников на корабли и отправили к берегам Палестины.

Новые крестоносцы высадились в порту Акры и, проголодавшись, двинулись на рынки города. Когда тамплиеры, опрометчиво пустившие гостей в свои стены, спохватились, веселая Пляска Смерти уже вошла в полный разгар. Где только что возвышались горы арбузов и дынь, взгромоздились горы сарацинских голов. Сами рыцари Храма обнажили мечи против своих христианских братьев, прибывших для освобождения Святой Земли, однако тех оказалось слишком много, и они слишком быстро и умело распространились по всем углам и закоулкам Акры.

Египетский султан был вне себя от гнева и прислушался к голосам тех сановников и торговцев, которые не могли похвалиться богатыми вкладами в банк тамплиеров. Он поднял войско и осадил Акру, которая оказалась лишена всякой поддержки из Европы. Так пала последняя цитадель Иерусалимского королевства, и тамплиерам ничего не оставалось, как только перевезти свою казну во Францию. Только это и нужно было иоаннитам.

Они усилили свой натиск на тамплиеров со всех сторон, стараясь хотя бы в этом деле, а именно — пресечении богоотступнической деятельности рыцарей Храма, объединить замыслы враждовавших владык земли и неба, то есть короля Франции и папы. Однако и после сокрушения, так сказать, первого круга обороны осада главной башни Ордена продолжалась еще более десяти лет.

За это время наследник сарацинского золота вырос под неусыпной опекой того же семейства Ланфранко и надежной охраной братьев-иоаннитов. Я полагаю, наученные опытом, они вполне расчетливо отказались от намерения обратить меня в рыцари, а дали возможность главе компании Ланфранко привить мне повадки умелого торговца. Об этом я ничуть не сожалею. Теперь я уже не последнее лицо в этой славной компании и являюсь старшим трактатором, то есть деятелем, который, хотя и не вкладывает своих средств, но зато имеет право на заключение всех основных сделок компании в иных государствах и получает определенный процент с дохода.

И вот настал год, когда осторожный король наконец убедился, что иоаннитами предоставлена в его распоряжение мощная армия тайных исполнителей его воли, действительно способных в одну ночь настичь и арестовать тамплиеров, каждого по отдельности или всех разом.

Незадолго до этой знаменательной ночи я и был послан в Трапезунд, где, по словам моих покровителей, настал черед открытого появления главного свидетеля богомерзких поступков рыцарей, обратившихся от Бога к князю мира сего, попиравших Святой Крест и, наконец, замышлявших насильно обратить весь христианский мир к идолопоклонству.

Полный недомолвок и несуразностей рассказ флорентийца приблизил меня к истине только на два маленьких шага. Во-первых, я убедился в том, что все сведения о своем линьяже он получил только от своих покровителей из Иерусалимского Ордена Святого Иоанна. Во-вторых, у меня возникло сильное подозрение, что и сам Иоаннитский Орден — далеко не главное колесо на этой мельнице, а сарацинское золото — далеко не вся вода, которая этим колесом движет. Очень странной показалась мне эта тактика проволочек длиною в целое поколение. Судьба же сарацинского отпрыска, опекавшегося иоаннитами даже на необозримых просторах Скифии, показалась мне столь неправдоподобной, что я не поверил бы ни единому слову Сентильи, если бы не держал в своей памяти эту же историю, рассказанную иным, куда более надежным лицом.

Едва Тибальдо Сентилья закрыл рот, как я набросился на него с вопросами.

— Синьор Сентилья, ведь это верно, что иоанниты берегли вас до сего дня, как зеницу ока? — первым делом заметил я.

— Несомненно, — подтвердил флорентиец.

— Ведь вы наследник неисчислимых богатств Египта, и Орден Иоанна намерен ими попользоваться в обмен на некоторое участие в вашей судьбе от самого вашего рождения на свет?

— Думаю, что так, — сказал Сентилья уже с некоторой настороженностью.

— Однако, зная, что свидетель, коего следует доставить на суд, — продолжал я, — вовсе не является ручной белкой и его даже необходимо поначалу околдовать неким заветным словом — видимо, для того, чтобы он вел себя смирно, — они отправляют именно вас в Трапезунд для исполнения этого не слишком безопасного дела да еще дают вам поручение убить провожатого. Не кажется ли вам, что ваши опекуны как бы не совсем последовательны в своих устремлениях?

— Я бы и сам мог задать вам дюжину-другую вопросов на этот предмет, — вдруг усмехнулся Сентилья, — однако мною и, как я теперь вижу, вами самими, движут такие могучие силы, о которых лучше не думать, чтобы, не дай Бог, они не приснились в страшном сне, показавшись в своем полном обличий. Уж если я родился, согласно какому-то расчету, то теперь могу лишь благодарить судьбу и Всевышнего, что прожил на земле уже почти четверть века, ни разу не испытав ни голода, ни холода.

Такие слова меня обрадовали, и я почувствовал к Сентилье, если не братское, то просто дружеское расположение.

— Ваш ум далеко превосходит потребности простого торговца, синьор Сентилья, — заметил я и, увидев на губах флорентийца довольную, хотя и вовсе не доброжелательную улыбку, продолжил свое дознание: — Вам что-нибудь известно о тамплиере, который доставил меня в Трапезунд и которого вам было поручено сразу по прибытии отправить к праотцам?

— Только то, что он тамплиер, — ответил Сентилья, — и что он взялся сопровождать свидетеля за определенную мзду, оставаясь, однако, не слишком надежным компаньоном в деле.

— Объяснение убийству простое и понятное, — только и развел я руками. — А что же вам известно обо мне?

— Только то, что вы, мессер, тоже являетесь тамплиером, — вновь не проявляя никаких чувств, ответил Сентилья, — и были допущены в тайный, внутренний круг Ордена, практикующий самое ужасное колдовство.

— Однако вовремя раскаялся, не так ли? — упредил я Сентилью.

— Верно, — кивнул он, прищурившись. — Так мне и сказали. Мне сказали также, что вы, мессер, скрывались в развалинах Рас Альхага среди ассасин. Они посвятили вас во многие тайны, которые можно воспринять только при курении дурманящих трав.

— А еще вам сказали, что заветное слово для власти надо мной выбрано ассасинами, — добавил я, ощутив холод, пробежавший по хребту.

— Это сказали мне вы, мессер, — довольный своей сообразительностью, ответил Сентилья. — Из чего я, как и вы, могу сделать заключение, что сами ассасины передали это слово иоаннитам.

— Мы с вами оба — весьма сообразительные люди, — только и пробормотал я, признав, что в этом разговоре все же не являюсь хозяином положения.

— Теперь я могу пожалеть о некой части своего невиданного наследства, которое причитается ассасинам, — сказал Сентилья и весело рассмеялся.

— Я же теперь почти не сомневаюсь, что, сойдя на пристань в Италии, вы при любых обстоятельствах останетесь живым и невредимым, — в несколько сокрушенных чувствах признал я и с этими словами снял с пояса кинжал флорентийца и протянул законному хозяину. — Возьмите, синьор Сентилья, и примите вместе с этим предметом мои извинения. Я только могу надеяться, что вы больше не посадите меня на собачью цепь, как того потребовали от вас ваши достопочтенные опекуны.

— Примите и вы мои извинения, мессер, — с искренней вежливостью ответил флорентиец. — Я вижу, вы вошли в мое положение. Ведь, по сути дела, мой ошейник крепче вашего, а цепь всего лишь немногим длиннее.

— Позвольте же мне осведомиться еще кое о чем, — попросил я.

— Разумеется, мессер, — с готовностью кивнул Сентилья, — ведь и мне самому удается извлечь из ваших вопросов довольно занятные сведения.

— Итак, синьор Сентилья, судя по вашему рассказу, всем этим великим заговором, а также судьбами всех известных нам людей движут только деньги, вернее — слишком большое их количество, — раскрыл я вековую загадку еще одним ключом, тем, что предложил мне трактатор процветающей торговой компании.

Некоторое время флорентиец молчал, а потом вздохнул с улыбкой и пустился в философские рассуждения:

— Странная и чудесная материя — золото. Оно может безо всякого движения лежать на одном месте, или же люди могут переносить его из одного сырого подвала в другой, и к тому же на нем не бывает начертано великих истин или же благой вести. Однако же оно пробуждает в нас самые глубокие чувства, напрягает все силы рассудка и вселяет в нас волю к жизни. И вот видите, мессер, даже нашего ума не хватает, чтобы проникнуть в человеческий замысел, который оно породило, в полном спокойствии лежа где-то под землей и, заметьте, совершенно ни о чем не рассуждая.

— Может быть, синьор Сентилья, оно все-таки испускает некие ядовитые испарения, сообщенные ему его исконным хозяином, — заметил я, изумленный столь мудрыми речами начинающего торговца.

Тибальдо Сентилья посмотрел на меня несколько рассеянно, пожал плечами и, чуть погодя, усмехнулся.

— Еще одна подробность вашей родословной вызывает мое далеко не праздное любопытство, — перевел я разговор с небес на землю, а, вернее, — из преисподней на поверхность моря, мерно качавшего корабль и стол, за которым мы сидели. — Ваш отец вернулся из русских земель с супругой, не так ли?

Флорентиец кивнул.

— У вашего отца были дети от первого брака? — продолжил я свои расспросы, подняв над наковальней уже сияющую жаром тайну.

— Ответить наверняка не могу, — сказал Сентилья. — Правда, я слышал, что до меня у отца был якобы уже взрослый сын, но он давно принял монашеский постриг и остался где-то в глухих лесах, завоеванных монголами.

— Синьор Сентилья, — решительно обратился я к нему, замечая, однако, что у меня самого сердце начинает взволнованно биться. — Повествуя о своей родословной, вы не назвали ни одного имени. Я вполне понимаю причину, побудившую вас соблюдать некоторые семейные тайны, ведь вы человек благородный. Однако мне кажется, что я имею возможность восполнить вашу родословную. У меня нет явных доказательств, но чтобы сразу не показаться лжецом или переносчиком пустых слухов, позвольте мне высказать несколько догадок относительно скрытых имен. Если хоть одно из названных мною окажется верным, то можно будет подозревать, что и затерянное имя — не пустой звук.

— Я слушаю вас, мессер, — сказал Сентилья, и губы его сжались.

— Простите, синьор Сентилья, — спохватился я, — а каково происхождение вашей фамилии?

— От девичьей фамилии моей матери, — не колеблясь, ответил флорентиец. — Правда, на франкском наречии ее фамилия звучит несколько иначе.

— В таком случае я почти не сомневаюсь, что вашу достопочтенную бабушку, пережившую множество удивительных похищений, звали Иоландой, — изрек я.

Лицо Сентильи окаменело. Он прищурился, потом вдруг поискал глазами что-то на столе и на полу и снова уперся в меня взглядом, словно в какого-то идола, отлитого из чистого золота, который вдруг свалился прямо перед ним с небес.

— Ваш сказочно богатый дедушка-сарацин носил имя Умар аль-Азри, не так ли? — продолжил я свое волшебное гаданье.

Если не солгал свет масляной лампы, то флорентиец побледнел.

— Что же касается коварного похитителя-тамплиера, то им мог быть ни кто иной как Гуго де Ту, сын первого хозяина замка Рас Альхаг.

Я ожидал, что Сентилья на этот раз схватится за голову и упадет на пол, но этого не случилось. Напротив, он даже пришел в себя, обрел уверенность и покраснел.

— Мессер, — кашлянув, произнес он твердым голосом, — или вы обладаете чудесным даром прорицания, или вы знаете гораздо больше, чем могу предположить я и, возможно — сам Великий Магистр иоаннитов.

— Синьор Сентилья! — радостно проговорил я. — Наше сходство не может быть случайным, раз вы, как и я, допускаете, что и за тамплиерами, и за иоаннитами, и даже за ассасинами стоит еще какая-то тайная сила, которая вертит колесами наших судеб!

Взгляд флорентийца потускнел, и он ответил сухо и недоброжелюбно:

— По чести говоря, мне на это наплевать. Чем больше я стану ломать себе голову, тем скорее сломаю себе шею. Два имени из трех вы назвали верно, мессер.

— Только два?! — изумился я.

— Именно так, честное слово благородного человека, — поклялся Сентилья. — Третье имя, может статься, также названо верно, однако оно мне неизвестно самому.

Я подумал, что поступлю опрометчиво, если столь же уверенно отгадаю вслух имя его отца.

— Смею ли попросить вас, синьор Сентилья, — проговорил я, испытывая кое-какие колебания, — назвать имя вашего отца.

— Увы, мессер, — развел руками Сентилья, скрывая, как мне показалось, вздох облегчения, — спросить-то вы можете, но ответить я не волен. Я дал клятву моим покровителям не открывать имени моего отца ни одному из смертных до того самого дня, когда святейший суд вынесет Ордену тамплиеров окончательный приговор.

— Благодарите Всевышнего, синьор трактатор, — гласом пророка изрек я, — что моему провожатому, тамплиеру из Рума, не суждено было пасть от вашей руки. Все же убивать брата — не самый легкий грех.

— Брата?! — содрогнувшись, повторил тайное слово Сентилья, но тут же проявил сдержанность достойного ученика почтенных торговцев Флоренции. — Вы сказали «брата», мессер? В это поверить очень трудно. Впрочем, я могу предположить, что у тамплиера, похитившего мою бабку, мог и даже, по замыслам Ордена, должен был появиться внук. — При этих словах взгляд флорентийца просветлел. — Тогда понятно, почему у иоаннитов возник замысел убить его, раз они узнали, что он при определенных условиях тоже может претендовать хотя бы на часть наследства. Однако… — Тут Сентилья замолк на несколько мгновений, и я мог наблюдать тяжелую работу мысли, подобно кирке рудокопа вывернувшей кусок почвы и наткнувшейся под камешком легкой разгадки на преогромную глыбу. — Однако что могло подвигнуть этого тамплиера, который был вашим провожатым, предать свой Орден? Может быть, иоанниты сумели обмануть его, пообещав долю богатства? Но зачем тогда, в самом деле, устраивать его убийство именно моими руками?

— Синьор Сентилья, — вторгся я в его напряженные размышления, — я имел в виду гораздо более близкого родственника. Я располагаю сведениями, что у вашего отца было в общей сумме трое сыновей. Один стал монахом в Скифии. Второй, которого вы, к моему удивлению, не знаете, долгое время жил в Париже, а впоследствии стал тамплиером. Третьего я имею честь лицезреть перед собой. Я могу назвать имя того, второго. Вот оно: Эд де Морей.

Сентилья снова побледнел, потом покраснел и, сжав кулаки, ударил ими по столу.

— Проклятье! — зарычал он, раздувая ноздри. — Я больше не хочу ничего знать! Я сделаю свое дело и буду торговать сукнами! Что бы там ни происходило на небесах или в преисподней, мне наплевать! Слышите, мессер? Наплевать! И я клянусь вам, что получу свое наследство, даже если объявится целый легион самозванцев, выдающих себя за моих братьев!

— Вы намекаете на наше братское сходство, синьор Сентилья? — заметил я, уже вполне мирясь с мыслью, что и сам могу оказаться сыном доблестного Жиля де Морея, а потому — и родным братом алчного Тибальдо Сентилья.

Всякое самообладание оставило рассудительного трактатора, и он выхватил кинжал, который совсем недавно я изволил ему вернуть.

— Полагаю, что ваши покровители останутся недовольны, если вы не довезете ценный товар в целости и сохранности, — безо всякого опасения наблюдая за сверкавшим острием кинжала, предположил я.

По счастью, разговор завершился без кровопролития, поскольку настроение флорентийца менялось быстрее, чем погода посреди осеннего моря.

Он замер и, рассмеявшись как ни в чем не бывало, бросил кинжал на стол.

— Что вы еще хотите от меня, мессер? — проговорил он затем, уже недобро скалясь. — Я и так наболтал лишнего, о чем теперь сильно жалею.

— Путь еще достаточно долог, — вполне миролюбиво ответил я. — Возможно, я сам еще что-нибудь вспомню и так же проболтаюсь. Последнее, что я хотел бы узнать сегодня, это — имя императора-ассасина. Единственное имя, о котором я не имею никаких догадок.

— Вы не дурачите меня, мессер? Вы действительно не знаете, кого я имел в виду? — вновь изменился в лице Сентилья: мое неведение опять придало ему чувство некоторого превосходства, и его взгляд сразу потеплел. — Мне нелегко поверить вам. Вы знаете по именам солдат и не знаете имени полководца.

— Моя память напоминает ваше богатое наследство, — сказал я. — Она лежит в чужом подвале, и я стремлюсь овладеть ею. Однако, судя по всему, есть и другие, весьма могущественные силы, готовые присвоить ее. Как же все-таки звали того императора?

— Фридрих Второй Штауфен, — чуть помедлив, ответил флорентиец.

Это имя не пробудило во мне никаких воспоминаний, но я несколько раз повторил его про себя на случай будущей встречи с каким-нибудь нынешним монархом-ассасином.

На том мы и разошлись с Тибальдо Сентильей в ту ночь, хотя «разойтись» означало отступить друг от друга всего на три шага. Великие воды готовы были поглотить всякого ассасина и всякого богатого наследника, не устраивая никаких хитроумных заговоров или ловушек.

Последующие дни путешествия были настолько однообразны, что я намерен вовсе отбросить их, не находя от того никакого ущерба для моего бытописания. По большей части мы с флорентийцем проводили время в молчании, поглядывая друг на друга то с подозрением, то с невольным доверием; последнее обычно случалось при сильном волнении на море. Мы оба были заняты напряженными размышлениями. Не берусь гадать, как собирался завершить свою тайную миссию Тибальдо Сентилья, сам же я раздумывал только о том, как бы улизнуть от всех — и от тамплиеров, и от иоаннитов, и от ассасин, — чтобы добраться до Великого Мстителя каким-то своим путем, ибо я уже давно предполагал, что именно тот таинственный Великий Мститель держит в руках ключ от моей памяти и шкатулку, в которой хранится мое имя. Замечу также, что священная реликвия, тот самый Удар Истины, все еще оставался на моем плече. Я так привык к этой ноше, что порой совсем забывал о ней, зато, когда замечал ее вновь, в моем сердце сразу вспыхивала надежда, что острие Истины когда-нибудь должно-таки ударить в сердце Тайны. К тому же было ясно, что, раз флорентиец не польстился на эту вещицу, значит, он тоже имел какие-то представление о моей тайной миссии, не завершавшейся простым свидетельством на суде.

Короче говоря, за днями схваток и погонь последовали долгие дни мучительной работы мысли, и только у берегов Италии у меня наконец вызрел вполне определенный замысел. Решению весьма способствовала свирепая качка, которая основательно прочистила мой желудок и мои мозги.

Прижавшись всем телом к борту галеры и бессильно свесив голову над грозной пучиной, я созерцал темные ямы и шумно вспучивавшиеся горбы и, выжимая из себя последние остатки желчи, гадал, обучен ли я плавать или нет и достаточно ли я облегчился теперь, чтобы поплыть по волнам безо всяких трудов, подобно щепке. Потом как бы из самого желудка поднялась мысль, что мучений было бы куда меньше, путешествуй я по морю на маленькой, не опрокидывавшейся с боку на бок дощечке. Тогда я понял, что вновь настало время для искушения судьбы, ибо, если мне удастся удрать, не откладывая побега до лучшей погоды, и остаться при том в живых, значит, Провидение действительно позволяет мне добраться до конца пути самому, безо всяких лукавых покровителей.

Я собрал все свои силы и двинулся по кораблю в поисках подходящей доски, стараясь не привлекать к себе внимания. Мои поиски продолжались долго, но увенчались успехом. За это время непогода даже немного поутихла, что я воспринял как добрую примету. Начальник матросов поглядел на тучи и, сказав, что святой Луций услышал наши молитвы, повелел держаться ближе к берегам, что я принял как еще один знак согласия небес с моими замыслами. С другой стороны, исчезнуть с корабля незамеченным становилось труднее.

И вот я, не колеблясь, решился на злодейство, правда, помолившись пред тем за здравие своего «братца»-двойника.

«Всемогущий Боже, — шептал я. — Прошу Тебя, сделай так, чтобы никто не утонул, не сгорел и не потерял своего имущества. Пусть все беды падут только на мою голову. Пусть за этот грех только я подвергнусь потом испытанию как водой, так и огнем».

Через некоторое время я притаился в своей каморке, обзаведясь доской, а также огнивом и кресалом, которые я украл у компаньонов Сентильи. Еще не меньше часа потребовалось мне, чтобы устроить в корабельных покоях зловещий камелек из обрывков шерсти и тростниковых подстилок. Спрятав под плащ доску, которой суждено было стать подобием спасительного ковчега, я выбрался на корму и огляделся по сторонам. Сгущались сумерки, тоже способствовавшие моему бегству, однако опасные тем, что могли скрыть от меня верное направление к берегу.

Как раз в те мгновения, когда я жадно приглядывался к смутным очертаниям земной тверди, снизу повалил дым, и раздались крики и проклятия. Все бросились к огнедышащему отверстию, и я решил, что дальше раздумывать нельзя.

Едва я сбросил с плеч отяжелевший от непогоды плащ и, отдав себя в руки Всемогущему, собственными руками крепко обхватил свою спасительную доску, как галера сильно накренилась, словно помогая мне сверзиться в пучину. Огромная волна двинулась прочь, обнажая передо мной бездны тартара, уже готовые принять нового грешника. Вздохнув в последний раз, я кинулся вниз, в темный хаос, пожирающий всякую волю и всякий замысел.

Тартар охватил меня нестерпимым холодом, и мои руки, вцепившиеся в жалкий ковчег, в одно мгновение окоченели. Признаюсь, что, захлебываясь соленой водой и теряя понятие о том, с какой стороны теперь ждать избавления, я успел не раз пожалеть о своем чересчур решительном поступке и уже был готов сунуть голову в любой собачий ошейник, только бы новый хозяин вызволил меня из бурной стихии. Для хаоса, в который я угодил, моя жизнь представляла ценность не большую, чем та щепка, за которую я держался.

Впрочем, вслед за храбростью меня вскоре также оставило и малодушие, уступив власть последнему чувству: тихой обреченности, незаконной сестре смирения.

Великая и безучастная сила поднимала меня на высокую гору, так что крики с галеры доносились до меня, как из глубин пропасти, и мне казалось, что я вот-вот сорвусь с черных небес прямо на корабль, а затем опускала в яму столь глубокую, что полностью стихали все звуки, даже могучий голос ветра, и мне начинало грезиться иное: будто бы я достиг самого дна и теперь всякое движение материи или же мысли должно, наконец, прекратиться.

Сколь долго продолжалось то ужасное путешествие между бездною и тьмой разряженной, словно я очутился при первом дне творения, определить невозможно, ибо и само время, как и в первый день творения, теперь отсутствовало.

Доска оказалась так мала, что трудно было сказать, кто кого удерживает на поверхности: она меня или же я ее.

Мне послышался голос Сентильи, кричавший вдалеке: «Где он?! Куда подевался этот каналья?!», — и за тем сразу холодная и тяжкая длань накрыла меня с головой и сдавила так, что я лишился разом всех чувств.

Однако, как мне показалось, спустя всего одно мгновение тьма и бездна вдруг свернулись в один маленький клубок, который уместился бы и на моей ладони, а, свернувшись так, провалились куда-то вглубь меня самого, в область моего средостения. Волны все еще поднимались и опускались, но и их я ощущал уже не вовне, а внутри своего тела, и у меня в сердце даже возникло смутное опасение, что крохотный корабль с несчастным Тибальдо Сентильей затерялся уже где-то в глубинах моего желудка и неизвестно, как же теперь оказать ему помощь, не извергая его из себя самым безжалостным и опасным способом.

И вот я поднял веки и увидел белый свет.

Правда, этот свет быстро потускнел и стал напоминать рассветный сумрак пасмурного дня, но для моей жизни его оказалось пока вполне достаточно. Потом я глубоко вздохнул и почувствовал сильную ломоту в груди, сменившуюся ознобом, который, в свою очередь, заставил меня пошевелить членами.

— Мессер очнулся! — раздался рядом со мной тихий голос, полный искренней радости, но ту радость я поначалу не заметил, поскольку ее захлестнул мой собственный страх.

То был хриплый мужской голос и слова он произносил на тосканском наречии. Это меня и ужаснуло: я додумался, что волны, вдоволь наигравшись моим телом, бросили-таки меня обратно на корабль, и теперь уж добра ожидать не придется.

Но, подобно ангелу, унес меня прочь со злосчастного корабля на твердую и благословенную землю, другой голос, принадлежавший заботливой и пожилой женщине. Я успокоился, ибо женщин на галере появиться не могло.

— Видишь, Пьетро, как его коробит, — так же тихо проговорил голос женщины.

«Пьетро, — повторил я про себя то имя. — Не сам ли апостол Симон Петр глядит на меня от врат небесного Царства? Выходит, я теперь в Чистилище?»

— Пора дать ему вина, — решил «ключарь райских врат». — И погорячей. Вино готово у тебя, Мария?

— Несу, несу, Пьетро, — был ответ, и вскоре огонь истинного блаженства растекся по моим жилам, и я не испытал никакого огорчения от того, что врата Рая остались для меня закрыты, а сам я очутился на грешной земле, на мягкой постели, в маленьком домике рыбака, таком домике, в каком, быть может, некогда жил и апостол Петр.

Только этот домик стоял на берегу не Галилейского, а Лигурийского моря, и ближайшими городами были не Капернаум или Вифсаида, а неугомонные Пиза и Ливорно.

Ожив вполне и оглядевшись по сторонам, я увидел в том доме два источника света: один — духовный, а другой — материальный. Простое деревянное Распятие висело прямо над моим изголовьем, слабо освещенное небольшим окошком, что было затянуто перепонкой из бычьего пузыря.

Возблагодарив Бога за Его милость, я затем, насколько позволяли мне силы, а позволяли они мне пока немногое, рассыпался в благодарностях перед своими спасителями.

— Что вы, мессер! — всплеснула руками благочестивая Мария. — Мы просто подобрали вас на берегу. Море обошлось с вами, как с любимцем, ведь волны уложили вашу милость в крохотный промежуток между двумя огромными камнями. Если бы вы угодили на них, вашу милость и хоронить было бы страшно. Ваш настоящий Спаситель живет вовсе не в этой бедной развалюхе, достопочтенный.

«Может быть, и собачий ошейник, и галера Сентильи, и разговоры про неисчислимые сокровища тамплиеров мне просто приснились, как и та трапезундская облава», — думал я, наслаждаясь теплым питьем и куском грубой лепешки.

Через три дня я уже смог подняться на ноги, а через неделю уже помогал Пьетро забрасывать сети.

Теперь я решил действовать так, как должен действовать стремящийся к исполнению своей миссии настоящий ассасин. Я обязал себя освоить язык в такой степени, чтобы не отличаться от местного жителя. А кроме того, я обязал себя заработать за это время своим честным трудом, как положено по Писанию, то есть в поте лица, не менее ста флоринов, что было делом весьма нелегким, ведь и за целый год даже весьма удачливый рыбак мог заработать немногим более половины такой суммы. И вот я решил трудиться, не покладая рук, чтобы в самом скором времени войти в славный город Флоренцию весьма почтенным и знающим себе истинную цену тосканцем.

В сущности, замысел мой был прост: именно я сам, по своей собственной воле, должен был найти следующего проводника, в обязанность которого входило переправить меня поближе к Великому Мстителю. Как мне казалось, такой способ путешествия предотвращал в будущем внезапные появления всяких цепей и ошейников.

Что из этого получилось, можно узнать из моего дальнейшего рассказа.

Продолжая помогать старому Пьетро в его промысле, я стал подбирать себе занятие поприбыльнее и в конце концов обнаружил в себе дар ухода за конями. Действительно, из меня получился славный конюх. Никто в округе не замечал быстрее меня, что лошадь вот-вот охромеет из-за скверно прибитой подковы, а жеребенку пора скорее промыть слюною глаз, укушенный сатанинской мушкой и готовый опасно загноиться. Животные тоже любили меня, и даже самые норовистые жеребцы, расколовшие не одну голову и сломавшие кое-кому не одно ребро, без всякого лишнего уговора подпускали меня к себе с любой стороны и позволяли поднимать копыта или расчесывать хвосты.

Меня зазывали наперебой во все конюшни. Уже к лету следующего года я скопил без малого двести золотых флоринов и положив в свой кошелек последний, двухсотый, решил, что урочный час настал.

Я навестил своих добрых спасителей, тепло попрощался с ними, оставил старикам еще тридцать флоринов и отправился в путь.

В ту пору было тепло, пели жаворонки, солнце светило все дни напролет, и, несмотря на то, что во Флоренции меня могли ожидать самые неблагоприятные вести, с приближением к городу меня все чаще охватывала радость, объяснимая разве что хорошей погодой. То вдруг внезапная тоска проникала в мою душу и казалась мне удивительно приятной, подобной аромату корицы или миндального цвета. Какой-то добрый дух подсказывал мне, что я уже когда-то бывал на этих дорогах, пролегавших среди благодатных полей и чудесных лесов, которыми не могли похвалиться прокаленные жарким солнцем плоскогорья и болота Рума.

Мне казались знакомыми проплывавшие мимо селения, меня грела издали теплая рябь черепичных крыш, окруженная густыми кронами плодовых деревьев. Строгие башни крепостей приветствовали меня со всех краев обозримых взором земель, а величественные базилики убеждали меня своим видом в конечной тщетности любых заговоров и безвредности любых сновидений. Каждый розовый куст, произраставший перед красивым домом, каждый цветок мальвы, каждый милевой камень казались мне какими-то добрыми предзнаменованиями, и я присматривался к окнам над розовыми кустами: а не в этом ли самом доме или, может, в соседнем появился я на свет Божий. Вот сколь искусительным оказалось мое новое путешествие.

Жители отвечали улыбками на мои приветствия. Меня радовали все: и дети, катавшие по дороге разноцветные шарики, и невозмутимые земледельцы, шествовавшие такой же неторопливой и тяжеловесной поступью, как и их коровы, и вереницы монахов, перебиравших пальцами снизки шариков, предназначенных уже не для детской игры, а для важного дела спасения собственных душ. Даже прокаженные, встречавшиеся по дороге, не пугали, а веселили меня своими трещотками.

Розовых кустов и красивых окон становилось все больше и больше, и наконец, объятая гомоном и звоном, песнями красавиц и криками нищих, открылась моему взору великая и благословенная Флоренция.

Глядя на черепичное море крыш, окруженное крутыми берегами крепостных стен, я мог, как пророк, без сомнения сказать одно: в этом городе я некогда был и здравствовал. Я, однако, решил не входить в стены города пока не соберу за его пределами как можно больше сведений о занимающих меня предметах.

Я подобрал себе сносный постоялый двор, оставил своего жеребца и справился о том, где тут можно прицениться к хорошим коням, еще не составившим мою собственность. Денег у меня было вовсе не достаточно для покупки табуна породистых животных, однако я пока решил выдавать себя за солидного покупателя, приехавшего по торговым делам из-под Ливорно. Назвался я Андреуччо ди Пьетро, лошадником.

По пути на рынок я решил, что пару-тройку ближайших дней я пооколачиваюсь среди торгового люда, понемногу выспрашивая о наиболее уважаемых владельцах коней и — вообще о всех солидных торговцах живущих в городе. Так я и поступил: придя на рынок, я важно приценивался к коням, расспрашивал торговцев о том и о сем и, признаюсь, по неопытности довольно часто раскрывал свой кошелек, в котором поблескивали мои честно заработанные флорины.

Пока я так торговался, ко мне несколько раз подходила какая-то старушка. Она подступала ко мне то с одной, то с другой стороны, заглядывала в лицо и вдруг, подойдя совсем близко, крепко обняла со словами:

— Андреуччо! Как же ты вырос!

Что мне оставалось, как не вытаращить на нее глаза и не разинуть рот от удивления.

— Достопочтенная сударыня, — пробормотал я, отступая и со всей учтивостью освобождаясь от ее объятий. — Опасаюсь, что вы приняли меня за кого-то другого.

— Разве ты не помнишь старую сиделку Пампинею, которая ходила за тобой целых полгода, когда ты, Андреуччо, был еще крохой и лазил ко мне на колени, как на высокую гору? — скороговоркой выпалила старушка, вновь надвигаясь на меня и протягивая ко мне руки.

— Увы, не имею чести помнить вас, сударыня, — пробормотал я, делая еще один шаг назад.

Первым мне пришло в голову, что старуха — мошенница и что она, разведав мое вымышленное имя у хозяина постоялого двора, норовит теперь выклянчить у меня денег за свои прошлые заслуги. Чтобы оправдать ее, я даже подумал, а не приняла ли она меня за Тибальдо Сентилью, живого или мертвого.

— Разве ты не Андреуччо ди Пьетро из Ливорно? — как бы удивилась старушка и опустила руки.

— Ну да, я тот самый и есть, — кивнул я головой.

— Что я говорила! — вновь всплеснула своими длинными руками старушка. — Иду я себе по дорожке мимо постоялого двора и вдруг вижу знакомое лицо. Я так и остолбенела. Гляжу: такой статный и благородный юноша. А хозяин-то гостиницы — мой добрый знакомец. Я бегу к нему, спрашиваю, а он и говорит: Андреуччо ди Пьетро из Ливорно, лошадник. Как я рада видеть тебя, Андреуччо! Где же ты пропадал?

Направление моих мыслей изменилось, и я с волнением подумал, а не признала ли она того самого ребенка, что некогда жил в этих краях, а потом вырос, отправился в далекую страну и был безжалостно окраден памятью.

Заметив приветливую, но все же недоверчивую улыбку на моих губах, старушка вдруг нахмурилась и проницательно посмотрев на меня, спросила:

— Неужто благородный юноша носил в детстве какое-нибудь другое имя?

— Вполне могло такое статься, — с еще большим трепетом ответил я, и недоверчивость должна была оставить место ожиданию чуда, что могло вот-вот случиться.

— Расскажи-ка поподробнее, славный юноша, — настойчиво попросила старуха.

Тут я перевел дух и рассудил про себя, что такая встреча может таить не только радости возвращения на родную землю, но и неведомые мне пока опасности, ведь, покинув меня здесь, на рыночной площади, словоохотливая старушка наверняка пойдет рассказывать о чудесной встрече всякому иному встречному и поперечному, так что слух может в конце концов дойти и до ушей тех зловещих синьоров, которым я и был обязан всеми своими злоключениями.

И вот я стал плести сказку про остров Кипр, про пиратов и про всякие похищения, которые мне пришлось перенести вместе с моей бедной матушкой.

— Верно! Верно! Так оно все и было! — кивала старушка. — Я нянчила тебя до того самого дня, когда вы с матушкой отправились в то злополучное путешествие. Ах, если бы я знала, что с вами должно произойти, как бы я молилась Пресвятой Деве, дабы Она избавила вас от стольких несчастий! Немудрено, дорогой Андреуччо, что ты совсем не помнишь меня. Я могу теперь только возблагодарить Бога, что ты сам остался жив и здоров и даже добился своим трудом известного достатка.

С этими словами старушка пустила слезу и снова накинулась на меня, как сокол на свою жертву. Руки ее оказались сильными и жесткими, словно когти остроклювого хищника.

Теперь я почти не сомневался, что старушка порядочная мошенница и хитрюга. Однако крохотный росток сомнения все же не увядал в моей душе, питаясь вот какой подземной влагой: мне вдруг пришло на ум, что сказки, коими я морочил головы многим добрым людям, могут и в самом деле оказаться совсем не сказками. Вдруг все, что я выдумывал наугад, я попросту, не ведая того, выуживал без спросу из темного колодца моей запретной памяти. Отчего же я не мог оказаться в детстве на острове Кипр, если я потом безо всякого на то желания очутился посреди безлюдных ущелий Рума?

Видимо, почувствовав мои подозрения, старушка отстранилась и, пристально посмотрев мне в глаза, сказала со вздохом:

— Ладно же, достопочтенный синьор Андреуччо ди Пьетро, вижу, что я не обрадовала тебя, а только удивила. Что ж, переведи дух, пойди выпей чарку вина, и тогда, быть может, твоя память оживет вновь, как засохший розовый куст, и ты снова вспомнишь старую Пампинею, которая очень любила тебя. Мы еще увидимся, Андреуччо. Тут я бываю частенько.

При этих словах старуха с едва приметной опаской бросила взгляд куда-то в сторону.

Проницательности мне и самому не надо было занимать. Я, конечно же, уловил этот ее беглый взгляд и скосил глаза в ту же сторону. Там, в дюжине шагов, стояла молодая особа, лет, я полагаю, семнадцати или годом больше, очень пригожая собой и весьма небедно одетая. Небесная лазурь и ясный огонь вечерней зари живописно сочетались в ее платье. Белый убор из тонкого полотна плотно облегал прелестную головку, всем вокруг показывая ее совершенную форму.

Красавица делала вид, что разглядывает снизки бус и разноцветных шнурков на лотке у торговца, но, как только я прикоснулся к ней своим косым взглядом, сразу повернула головку и с не меньшей, чем у меня и старухи, опаской живо осмотрела лошадника Андреуччо с головы до ног. Признаюсь, что короткий взгляд ее умных глазок цвета морской волны, если и не сумел сразу проникнуть в казну моих намерений и подозрений, то успел испортить и поломать там многие замки и затворы.

Я тоже сделал вид, что вовсе не собираюсь любопытничать по ее поводу, а заодно убедил себя, что в таком переглядывании не может быть никакой загадки, ведь все девушки прекрасно чувствуют, когда на них смотрят молодые люди.

Старушка еще раз простилась со мной, попросив пару сольдов на молитвы о моем здравии и о упокоении души моей матушки. Я упросил ее довольствоваться пока моим здравием, и на том мы разошлись. Она заторопилась в сторону городских ворот, а я, бросив последний взгляд на миловидную девицу, рядом с которой уже оказался какой-то состоятельный и крепкий в плечах ухажер, вооруженный длинным клинком, неторопливо двинулся в сторону гостиницы, перебирая в уме все возможные объяснения только что происшедшему случаю.

Заперевшись в своей комнатушке и опорожнив две чарки вина, вместо одной, я так и не сумел вспомнить тех счастливых дней, когда лазил на колени к старой сиделке Пампинее, и не измыслил более никаких толкований случаю, кроме тех, что пришли мне в голову сразу, пока я стоял посреди рыночной площади. Самой худшей разгадкой могло быть только то, что мои незримые и всемогущие покровители снова без всякого труда выследили меня и теперь морочат мне голову, потихоньку завлекая в какие-то новые ловушки.

Под вечер, когда за маленьким окошком уже начало смеркаться, в мою дверь кто-то довольно учтиво постучал.

— Кто там? — спросил я, пожалев, что еще перед дорогой не приобрел себе приличного оружия, а по старой привычке обошелся хорошо заточенным ножом, упрятанным за пояс.

— Мессер! — донесся снаружи голос, который мог принадлежать разве что совсем юному отроку. — Вы дома?

Я осторожно приоткрыл дверь и действительно обнаружил на пороге мальчишку с весьма пройдошливым выражением глаз.

— Мессер! — повторил он, не отводя своего взгляда в сторону. — Если вы ничего не имеете против, одна здешняя знатная дама хотела бы с вами побеседовать.

— Вот как! — сделал я изумленный вид. — Против я ничего иметь не могу. А где проживает эта знатная дама?

— Неподалеку отсюда, — ответил мальчишка. — В городе.

«Что ж, — подумал я, — они, если бы захотели, поставили бы капкан и у самых дверей. Делать нечего. Видно, час пришел. Посмотрим, что выйдет».

— Не будет ли угодно вам, мессер, последовать за мною, — сказал мальчишка и отступил от дверей. — Она ждет вас у себя.

— А отчего бы ей не прийти сюда? — полюбопытствовал я.

— Мессер, — нагло усмехнулся мальчишка. — Сразу видно, что вы приехали из глухих краев, пусть и богатых. У вас там не ведают, что знатным дамам выходить в этот час из дома никак не полагается.

Я и сам собирался отправиться в город, но — только на следующий день. События, однако, подгоняли меня.

— Иди, а я за тобой, — велел я мальчишке и, дождавшись, пока он спустится и выйдет из дома наружу, покинул свою комнату, а затем, решив ничего не говорить хозяину, вышел с постоялого двора и, озираясь по сторонам, неторопливо направился вслед за своим новым провожатым, который был явно посвящен в рыцари самого таинственного и скрытого от всех людских глаз Ордена.

С затаенным дыханием приближался я к порогу благословенной Флоренции.

— Смотри-ка, Джанни, с какими важными синьорами ты водишь знакомство! — крикнули моему провожатому городские стражи, почему-то не взявшие с меня ни одного флорина, динара, марки или юсуфи.

И вот я оказался посреди узкой улочки, между высокими, сумрачными и неприветливыми в этот поздний час стенами, под низко нависавшими над головой арками и торговыми гербами. Здесь было гораздо темней, чем на открытом месте, и шаги гулко звенели в этих прямых ущельях, словно бы пробитых крепкими кирками сквозь гранитные скалы.

И, однако же, те сумрачные ущелья вдруг показались мне самыми приятными на свете местами. Редкие огоньки в оконных щелях и отверстиях виделись мне теперь поистине ангельскими звездочками. Столь же редки были попадавшиеся навстречу прохожие, с которыми было нелегко разойтись в проулках и приходилось протискиваться грудь в грудь, предварительно выдохнув из себя весь уличный эфир.

Зато мое сердце замирало от восхищения, когда мы оказывались посреди площадей. А перед восьмым чудом света, собором Санта Мария дель Фиоре, я попросил моего проводника задержаться и украдкой смахнул слезу. Теперь я мог поклясться, что родился на свет где-то поблизости, осененный тенью этих священных стен.

Наконец мы углубились в какую-то улицу с не известным мне названием и беспрепятственно вошли в двери одного из домов. Мальчишка повел меня вверх по лестнице, слабо озаренной светом масляного огонька, что трепетал в изящной лодочке, прикрепленной к стене.

Наверху стояла в ожидании дама, которую я поначалу толком не разглядел.

— А вот и ваш Андреуччо, госпожа, — радостно проговорил мальчишка и внезапно исчез, то ли в какой-то щели, то ли за незаметной дверцей.

Мне ничего не оставалось, как только подниматься дальше, и, когда я достиг предпоследней ступеньки, я вдруг узнал в ожидавшей меня таинственной даме ту самую юную и пригожую особу, которую приметил днем на рыночной площади.

«Терпи, смотри», — повелел я самому себе и — как раз вовремя: сверкая не только прелестными глазками, но и слезами, покатившимися по ее щекам, юная особа протянула ко мне руки, а затем, сделав шаг навстречу, нежно обняла меня и поцеловала в лоб.

— Добро пожаловать, мой Андреуччо! — прошептала она прерывавшимся от волнения голосом.

Все же я был немного озадачен такими нежными ласками и только сумел вымолвить:

— И я очень рад видеть вас, сударыня.

Крепко взяв мою руку, она повела меня по каким-то сумрачным комнатам, потом, ни говоря ни слова, затащила в спальню, благоухавшую померанцами и жасмином, и наконец усадила на изящную скамеечку.

Так же сохраняя молчание, я неторопливо огляделся по сторонам и увидел пышное ложе под пологом, а в стороне от него — множество платьев, развешанных на различных крестовинах.

Юная особа обхватила мои пальцы своими маленькими ручками, удивительно теплыми и мягкими, и поведала такую историю.

 

РАССКАЗ ФЬЯММЕТТЫ

Дорогой Андреуччо, ты, конечно же удивлен таким неожиданным приглашением, так же — как и моими нежными ласками и слезами. Возможно, ты даже успел подумать обо мне что-нибудь плохое, но я понимаю, что в такой вечер твои мысли и намерения никак нельзя считать оскорбительными для молодой женщины, которая ведет себя столь странным образом.

Теперь, Андреуччо, ты удивишься еще сильнее, когда узнаешь, что рядом с тобой сидит твоя сестра по имени Фьямметта.

Если ты ничего не знаешь, то я тебе сейчас все расскажу. После того, как тебя вместе с твоей благочестивой матушкой похитили с острова Кипр те ужасные пираты, твой отец долго скитался, не в силах убежать и скрыться от своего собственного горя. Потом он вступил в Орден Соломонова Храма и с какими-то целями был послан из Франции в Тоскану, куда через много лет волею Провидения попал и ты, мой дорогой брат.

На одном из зеленых холмов Тосканы стоял тогда красивый замок, принадлежавший моим предкам. Увы, он давно уж срыт до самого основания презренными горожанами, а весь наш род испытал насильное переселение в эти грязные трущобы, где народ копошится, подобно червям или муравьям.

При этих словах из глаз Фьямметты выкатилось еще несколько крупных слез, на этот раз горестных, а не счастливых. Промокнув их маленьким кружевным платочком, она продолжила свой рассказ.

Представь себе, Андреуччо, что древний и славный род был приписан к цеху аптекарей! Но теперь беде не поможешь, и приходится довольствоваться тем, что есть.

Но в ту благословенную пору, о которой я веду речь, замок моих предков величественно возвышался над долинами и селениями, и жили в нем мой дед, моя бабка и моя мать. В то лето, когда твой отец, ставший доблестным тамплиером, проезжал по дороге мимо замка, ей исполнилось семнадцать лет, и ее родители, мои дед с бабкой, уже раздумывали, какой бы знатный юноша сгодился бы ей в женихи, а им в зятья.

Непогода застала рыцаря-тамплиера в дороге, он повернул к гостеприимному замку и за вечерней трапезой столкнулся лицом к лицу с моей матушкой, первейшей красавицей Тосканы. И вот, мой милый Андреуччо, в их сердцах разгорелось пламя такой сильной любви, что никакие рыцарские обеты и никакие опасения уже не могли ту любовь погасить.

Добавлю к этому, дорогой брат, что незадолго до своего отправления в Тоскану, твой отец получил прискорбное известие о том, что пиратский корабль, на который вы попали против своей воли, был потоплен ужасной бурей где-то у берегов Рума.

Разумеется, твой отец поначалу старался бороться с захватившей его в плен страстью теми способами, которые ему, как рыцарю, были доступны. Моя матушка стала для твоего отца Прекрасной Дамой, и в ее честь он совершил множество славных подвигов. На многих турнирах видели боевую пику твоего отца, украшенную у самого острия лазоревой вуалью, подаренной моей матушкой. И, осененный этим знаменем, твой отец ни разу не потерпел поражения.

Однако земная любовь постепенно пересилила любовь духовную, и тогда рыцарские обеты, данные твоим отцом, стали непреодолимым препятствием для соединения двух сердец. Даже если бы твоему отцу удалось выйти из Ордена, не потеряв своего достоинства, то и в этом случае мой дед не выдал бы свою дочь за чужестранца, не имевшего за душой сколь-нибудь приличного имущества да к тому же отказавшегося ради женитьбы от монашеского служения Христу.

Что было делать моим родителям, если жертва, на которую толкали их люди и обстоятельства, оказалась для них непосильна? Тогда наш с тобой отец замыслил побег на Кипр, где у него еще оставался небольшой дом и добрые отношения с королем Гуго Кипрским, на чью помощь наш отец и положился.

Первой частью замысла была намеренная потеря священного плаща, что грозило твоему отцу позорным изгнанием из Ордена. Это дело было тяжелым для сердца, но легким для рук. Впрочем, отец нашел способ несколько смягчить свой грех пред небесами: он не стал честно терять плаща, а только припрятал его в надежном месте. Затем, подвергнувшись остракизму, он не счел нужным каяться и проситься обратно в Орден, а сменил одежды и занялся устройством побега. Вторая часть замысла ему также удалась, зато третья таила в себе сокрушительное несчастье.

У пристани в Пизе в ту пору часто стояли корабли иоаннитов, поскольку враждебные тамплиерам иоанниты имели обыкновение брать большие ссуды у флорентийских торговцев. Рыцари Иоанна с радостью дали обещание беглому тамплиеру переправить его с молодой супругой на Кипр. Однако, узнав перед тем, что на корабле находится тайный груз, состоящий из золотых слитков, тамплиеры совершили нападение на корабль. Оказавшись невольным участником схватки, отец доблестно сражался против своих бывших братьев, был ранен и увезен ими неизвестно куда, а моя мать осталась одна и в неописуемом горе. В конце концов ей удалось добраться до своего дома. Родители не отказались принять ее, но поначалу были намерены отдать свою дочь в монахини. Однако и этот замысел не удался, поскольку вскоре все признаки греха стали обозримы, а в положенный срок на свет появилась я, несчастная Фьямметта. С моего-то рождения и начались все самые горькие беды нашего семейства, окончившиеся падением родового замка.

Тут она снова обняла меня и, плача то ли от горя, то ли от радости, поцеловала в лоб.

— Год назад Господь смилостивился надо мной и немного облегчил положение, послав мне мужа из всеми уважаемого цеха богатых суконщиков, — добавила Фьямметта к своему рассказу. — Он, признаюсь, недурен собой, крепок в плечах и достаточно знатен по здешним меркам. Однако, прошу тебя, дорогой Андреуччо, поверить моим словам, что гораздо большую радость я испытала от встречи с тобой, нежели от своего замужества. Старушку, которая в давние времена была сиделкой в вашем доме на Кипре, я хорошо знаю. Еще вчера она сказала мне, что заметила на рынке молодого человека, черты которого весьма напомнили ей черты нашего отца, каким он был в молодости. А сегодня она явственно признала тебя, чему я и была счастливой свидетельницей, хотя и не смогла кинуться к тебе на шею по причине многолюдства.

Я выслушал прелюбопытную историю Фьямметты, ни на одном слове не споткнувшейся и не поперхнувшейся, сохраняя в своей душе достаточное спокойствие. Разумеется, я мог бы посчитать все услышанное за чистой воды небылицу, а пригожую рассказчицу — за городскую плутовку, затеявшую сыграть со мной какую-то недобрую шутку. Так бы я и посчитал, если бы сам находился в совершенно ясной памяти относительно моих детских и отроческих лет и, повторяю, не мучился бы подозрением, что все мои выдумки имеют под собой правдивую основу. А кроме того, как это ни могло показаться странным, Фьямметта упоминала кое-какие вещи, весьма похожие на те, о которых я сам узнал ранее наяву или во сне из уст людей, внушавших мне гораздо больше доверия.

— Сударыня! — обратился я к ней. — Встретить в чужом городе сестру, о существовании которой не знаешь, да еще такую пригожую, как вы — это для меня тем более приятная неожиданность, похожая на чудо. Вы любому высокопоставленному лицу сделали бы честь своим знакомством, а не то что мне, мелкому торговцу, хотя бы и происходящему из знатного рода.

— Ах, Андреуччо! — воскликнула Фьямметта. — Я так счастлива встретить тебя. Ведь, кроме родственных чувств к тебе, меня несказанно радует подтверждение того, что мой отец действительно происходит из знатного рода, хотя бы и увядшего, подобно тому роду, к коему я принадлежу по материнской линии.

— А где же ваш супруг, сударыня? — осмелился спросить я, уже начиная беспокоиться, что нахожусь наедине с замужней дамой в поздний час да еще не где-нибудь, а в ее собственной спальне.

— О, не зови меня сударыней, братец! — всплеснула руками Фьямметта. — Мой муж дважды в неделю по вечерам пирует с друзьями в ближайшей таверне. Таковы здешние нравы. Он вернется под утро и, уверяю, будет также очень рад тебе, поскольку очень гордится родством с семьей нобилей, пусть и униженных.

Между тем, в окошке уже совсем стемнело, и я вновь выразил словами неловкость по поводу своего затянувшегося пребывания наедине с замужней дамой в отсутствие ее мужа.

— Фьямметта, я полюбил тебя так, как подобает любить родную сестру, — сказал я, — однако сегодня мне все же пора возвратиться в гостиницу.

— Какой ужас! — с напускным гневом воскликнула моя вновь обретенная сестренка. — Ты меня вовсе не любишь — это ясно. Куда тебе теперь идти, Андреуччо? Погляди-ка: на улице тьма непроглядная. Да тут не ваше тихое селение, пойди сейчас по улице — так запросто останешься не только без кошелька, но и без головы. Оставайся-ка на ужин. Конечно, жаль что моего супруга нет дома, и я окажусь для тебя не слишком веселой компанией. Ну да я уж постараюсь тебя ублажить, мой дорогой брат.

И перечислив все доводы в пользу моего ночлега в ее доме, с которыми можно было вполне согласиться, Фьямметта повела меня в другую комнату, большую и хорошо освещенную. В той комнате стоял роскошно накрытый стол, сразу соблазнивший меня всякими вкусными штуками.

Сестренка угощала меня широкими открытыми пирогами с печеными кусочками мяса, луком и расплавленным сыром, — потом сладкими дынями и душистым красным вином.

Наш разговор затянулся далеко за полночь, и надо сказать, Фьямметта оказалась очень милой и живой собеседницей, так что я даже начал благодарить судьбу, что разделяю эту трапезу с ней одной и можно обойтись без ее крепкого в плечах муженька из цеха достопочтенных суконщиков.

Время от времени меня все-таки тревожили мысли о том, какое место может быть отведено ей в великом заговоре, охватившем весь поднебесный мир, однако, глядя в ее прекрасные глаза цвета морской волны и обмирая от блеска ее белых и ровных зубок, я всякий раз пытался обвинить себя в излишней мнительности. То ли от распространения винных паров, то ли от того, что за стеной растопили печь, в комнате становилось все жарче и жарче, и вот Фьямметта, как бы уже принимая меня за одного из своих домашних, сняла с головы барбетт, и по ее плечам рассыпались светлые, как выбеленный лен, волосы, от красоты которых я совсем обомлел, а мое сердце на несколько мгновений запамятовало, для какого дела оно помещено Создателем в моей груди.

Было отчего горько пожалеть, что первая красавица Флоренции, обнимавшая меня и целовавшая в лоб, оказалась сразу и сестрой мне, и супругой какого-то самодовольного суконщика.

Впрочем, в наших кровных связях я продолжал сильно сомневаться, предчувствуя какой-то подвох и прозревая, что главные события, связанные с моим удивительным знакомством, еще не начались.

«Кто же она такая, и зачем я потребовался ей? — заставлял я самого себя быть настороже. — Может быть, я подобно Одиссею, попал на остров волшебницы Цирцеи, которая не прочь превратить меня в туполобого кабанчика».

«Впрочем, — начинал я затем успокаивать себя, — если тут мышеловка, то я уже очутился в ней и даже обглодал всю приманку. Теперь метаться не стоит, а, напротив, следует прикинуться дохленьким, чтобы дверцу приоткрыли, а уж там дай Бог ноги».

Я потихоньку расспрашивал Фьямметту о городских новостях, справлялся, не было ли слышно о каких-нибудь несчастьях, случившихся за прошлый и этот год как на земле, так и на море, но не выудил из нее никаких полезных для себя сведений. Наконец я спросил ее напрямую, известно ли ей что-нибудь о доме Ланфранко.

— Кому не известны эти богачи, нажившиеся на темных делах с какими-то сарацинами и иоаннитами, — скривив свои розовые губки, презрительно ответила Фьямметта.

— Может быть, и о трактаторе Тибальдо Сентилье ты тоже можешь сказать несколько добрых слов? — спросил я.

Холодная маска гнева появилась на лице Фьямметты, и я спохватился, не сболтнул ли чего лишнего.

— Неужто ты, братец, водишь дружбу с этим заносчивым приживалой? — сведя брови, злобно ответила она вопросом на вопрос.

— Как сказать, сестренка. Однажды в одном тихом местечке нас приняли за единоутробных братьев, — нашелся я. — Ведь если ты припомнишь его хорошенько, то несомненно найдешь между нами кое-какое сходство. Так вот, ему почему-то очень не захотелось иметь близких родственников в тех далеких краях, где нас свел случай. Что же, он теперь жив и здоров?

Убедившись, что никакие добрые узы не связывают меня с трактатором, Фьямметта сменила гнев на милость и передернула плечиками.

— Этот выскочка и ко мне приставал, сожги его антонов огонь! — сообщила она своему братцу. — Как же! Ходит тут разодетый в пух и прах. Живехонек как ни в чем не бывало.

Сколько сил мне пришлось приложить тогда, чтобы скрыть от Фьямметты вздох облегчения.

Наконец мы оба утомились, и хозяйка предложила мне расположиться до утра в одной из комнат, а в услужение оставила мне того самого мальчишку-провожатого, необходимого для того, чтобы вовремя показать подвыпившему гостю в какую сторону торопиться, когда приспичит.

И надо признаться, что приспичило мне довольно скоро.

Однако перед тем мы успели пожелать друг другу спокойной ночи и, обменявшись братскими поцелуями, неспеша разошлись.

Жарища, стоявшая в доме, так и осталась для меня необъяснимым чудом. Я добрался до постели, но стоило мне остаться без штанов, в одной сорочке, как тут вдруг и приспичило, да так живо, что потребовалась известная доблесть, чтобы «поспешить впереди своего желудка».

Я скорее позвал мальчишку, а он, появившись с похвальной быстротой, ткнул пальцем в маленькую дверцу, располагавшуюся в углу комнаты.

Приоткрыв ту дверцу, я вступил в такой неописуемый мрак, будто только здесь этот мрак и сохранился с тех самых пор, когда еще только начиналось сотворение мира. Я сделал туда пару шагов, потом, придерживаясь за стену, сделал еще пару и, честно говоря, немного растерялся, недоумевая, где же заветное седалище. Трубить к отступлению я, однако, уже никак не мог и, подумав, что при еще одном коротком шаге, вряд ли проскочу мимо цели, храбро ступил вперед.

Тут-то и хрустнула позади меня слабо прикрепленная доска. Я, едва успев сообразить, что опасность вовсе не позади, а прямо подо мной, рухнул вместе с доской в Тартар и спустя половинку мгновения оказался по грудь в теплой жиже, смягчившей мое падение, зато объявшей меня столь же неописуемым позорищем, сколь и страшной вонью. Увы, я очутился в море самого что ни на есть настоящего дерьма, и только штиль спасал меня от ужаса оказаться накрытым с головой. Священная реликвия, Удар Истины, тоже не избежала печальной участи.

Поначалу я не знал, как поступить. Кричать о помощи казалось мне окончательным позором, однако, сдерживая дыхание и оглядываясь по сторонам, я не нашел никакого средства спастись, если буду блюсти обет молчания.

Тогда я позвал мальчишку: сначала почти шепотом, потом в голос и наконец — во всю глотку. Ответом на все три призыва было мне такое безмолвие, которое сразу навеяло мысль, что я действительно провалился в адскую бездну и черед вечному наказанию все же наступил.

И вдруг справа над собой я увидел ясную звездочку, светившую с недоступных небес. Поначалу я не поверил своим глазам и невольно протянул к ней руку. Моя рука нащупала стенку и край отверстия, через которое на меня снизошел путеводный свет. Поводив рукой по краю, я установил, что отверстие достаточно широко, чтобы вызволить меня из беды.

«Вот теперь я совсем не откажусь, чтобы все это, пусть даже вместе с моей смазливой сестренкой, оказалось страшным сном и не более того», — рассудил я, прежде чем подтянуться на обеих руках и вывалиться наружу, в какой-то узкий проулок.

Подозрение о том, что я оказался жертвой чудовищного заговора у меня, разумеется, усилились. Однако набравшись смелости, я едва не наощупь обошел дом и как ни в чем не бывало постучал в дверь. Вновь на три моих призыва — тихий, погромче и такой, каким мог бы выражать свои законные требования подвыпивший хозяин дома и от коего могло бы проснуться полгорода — я не получил никакого ответа.

Тут-то я и вправду удостоверился, что, едва достигнув цели своего путешествия, стал жертвой заговора, только можно сказать — совершенно отдельного и почти невинного по сравнению с тем, для сокрушения которого требовался Удар Истины и величественное передвижение войск. Меня просто-напросто облапошили, позарившись на мои жалкие полтораста флоринов!

Куда-то мне все же надо было деваться: не бродить же по городу воплощением нечистот, и я невольно стукнул в дверь еще раз. Тогда высоко наверху приоткрылась створка окна, и из него высунулась одна из служанок хозяйки, принявшая весьма заспанный вид.

— Кто там еще? — недовольно пробормотала она.

— Разве не узнаешь?! — воскликнул я, обрадованный хоть каким-то звуком. — Я — Андреуччо, брат госпожи Фьямметты.

— Что за Андреуччо?! — выпучив на меня глаза, крикнула служанка. — Ты, братец, лишнего хватил. Поди выспись, а потом ищи себе сестер где-нибудь в другом месте.

— Послушай, милая, — ласково обратился я к ней, сдерживая в себе бешенство. — Я не такой дурачок, как может показаться. Давай сговоримся. Брось мне одежду, а я тебе завтра принесу флорин. Клянусь головой. Брось — и мы в расчете.

Служанка, давясь хохотом, ответила:

— Да ты спятил, милый.

И окошко захлопнулось.

Тут уж я не вытерпел и, нащупав под ногами увесистый камень, запустил его в окошко. Звонко ударившись об створку, камень отскочил в сторону и угодил в окно напротив, до того улица была узка. Спустя мгновение в том невинно наказанном окне и в двух соседних появились разгневанные шумом хозяйки и залаяли на меня сверху, будя весь город. Словно только того и ожидая, то есть всеобщего народного осуждения, из-за ближайшего угла, держа над собой факелы, которые покачивались из стороны в сторону, выступил немногочисленный отряд храбрецов, так же изрядно покачивавшихся. Они приблизились ко мне и, вероятно, заключили бы в дружеские объятия, однако вынуждены были остановиться и даже отступить на два шага, ошеломленные боевым духом, исходившим от меня.

— Это что еще за образина?! — зарычал на меня их предводитель, сверкавший богатым позументом. — Ты, что ли, тут нагадил у меня перед домом?!

Я догадался, что имею честь лицезреть муженька моей благочестивой сестренки, то есть — своего доблестного шурина-суконщика.

Пожалуй, я затеял бы с ними со всеми разговор по-родственному, однако все они, числом в полдюжины, достали приличные клинки, и я подумал, что лезть в драку в таком виде все же не следует: страдая посреди узкой улицы от собственного аромата и рези в желудке, я мог бы допустить оплошность и в самом деле поплатиться не только кошельком, но и своими кишками, а чего бы я добился в случае чудесной победы, как не появления городской стражи, а вслед за ней и целого войска?

Не отвечая ни слова, я повернулся к пьянчугам спиной и под злобное улюлюканье помчался куда глаза глядели, а вернее — куда меня повел лабиринт проулков.

Теперь уж было не до излияний чувств и не до наслаждения красотами прелестной Флоренции. Вонючей крысой сновал я по переулкам и темным углам, избегая любых встреч и стараясь поскорей найти какой-нибудь водоем. Собор Санта Мария дель Фиоре мне удалось, по моему расчету, обогнуть не менее, чем за два квартала, дабы не осквернять священных стен одним только своим видом. Наградой за мои мытарства оказалась река, пересекавшая город, и я кинулся в нее, не разбирая дна под ногами.

В сравнении с бушующим хаосом холодного моря, то было теплое молоко. Право, я устыдился, оскверняя эту нежную жидкость, в которой потом, при свете солнца, я видал и дохлых собак, и кое-что похуже.

Короче говоря, я прополоскался, как мог, стараясь не поднимать шума и волн, от которых река могла выйти из берегов и затопить чудесный город. Почувствовав некоторое облегчение на сердце и в носу, я заметил, что теперь никак не смогу жить без облегчения в других полостях, прилегающих к этим органам снизу. И вот, кляня на чем свет стоит смазливую злодейку, я отыскал подходящее местечко, оказавшееся как раз под Старым мостом и там облегчился, озираясь по сторонам. Там же мне пришлось, затаив по двум причинам дыхание, дожидаться, пока по мосту не прошествует в торжественном сиянии факелов городская стража. Затем я нашел необходимым еще раз окунуться в воду, дабы отбить остатки зловонного духа, а уж после того омовения я вновь почувствовал себя честным и почтенным путешественником, вполне достойным приличного ночлега.

Я двинулся вдоль берега, подыскивая среди кустов и бугорков местечко поуютней. Наконец одна выемка приглянулась мне, если так можно сказать о месте, выбранном в темноте наощупь. Я раздвинул ветки и заполз туда, стараясь поместиться как можно удобней. Какой-то плоский и холодный камень был явно недоволен моим вторжением. Мне он показался не слишком тяжелым, и я попытался отвалить его в сторону. Но только я сдвинул его, как почва под моими коленями провалилась. Я схватился руками за края дерна перед собою, но тщетно: вместе с дерном, клочьями травы, комьями земли и плоской глыбой я покатился вниз, в еще какую-то чертову дыру, которыми так преизобиловала та первая ночь, проведенная мной во Флоренции.

По чистой случайности или волею свыше, я достиг дна вместе с камнем, однако по отдельности, иначе тот бы несомненно расплющил мне голову или переломил хребет. Ощупав стены и приглядевшись к небесам или тому нечто, что их заменяло, я подумал, что есть чему ужаснуться: скорее всего мне довелось вновь очутиться на дне заброшенного колодца, откуда без посторонней помощи не выбраться и лучше не прикладывать к тому до утра никаких стараний, дабы не оказаться погребенным под рухнувшими стенами.

Предложенный судьбою ночлег мне совсем не понравился, но делать было нечего. Я кое-как устроился на боку и вытянул ноги, полагая, что упрусь ступнями в стенку. Однако, ноги мои вытянулись в пустоту, показавшуюся мне необъяснимой. Я проверил, откуда такая пустота взялась, и обнаружил довольно широкое отверстие, которое вело куда-то в сторону и, главное, не вниз, а даже немного вверх. Уподобившись ящерице, я пролез в него, и вскоре оказался в такой темноте, в которой дышать стало гораздо легче. Здесь даже как будто дул тонкий ветерок, напитанный ароматом благовоний.

Я поводил кругом себя руками, потом осторожно поднялся на ноги и, походив туда-сюда, остановился в своих мыслях на том, что нахожусь в довольно обширной пещере, устланной мраморными плитами и, следовательно, — не в пещере, а в неком помещении, вероятно, заброшенном.

Едва возникла мысль, что место покинуто Богом и людьми и я смогу до самого утра еще спокойно поразмышлять о том, с какой стороны света мне теперь лучше всего двигаться во главе своего войска на завоевание Персии, как сверху раздалось железное бряцанье, а затем — ужасный скрежет.

Я прижался спиною к стенке, до боли всматриваясь в темноту. Слабый отсвет озарил пределы помещения, и я, воспользовавшись им, быстро огляделся. Шлифованный мрамор и гранит убедили меня в рукотворности этой довольно просторной пещеры, а отсутствие всяких окон и предметов домашнего уюта — в том, что предназначена пещера скорее всего не для жилья. Раздумывать дальше было некогда: нужно было скорее найти закуток, где можно притаиться, потому что дверь, натужно скрипя и стеная от боли в заржавевших петлях-суставах, приоткрывалась все шире и уже была готова исполнить свое предназначение и впустить тех господ, что нарушили ее покой.

Никаких спасительных закоулков и щелок не нашлось. В глубине стояло несколько каменных коробов, и крышка одного из них была немного сдвинута, достаточно, чтобы худощавому вору, вроде меня, проскользнуть внутрь. Отбросив все опасения, я бросился к тому ящику и, подтянувшись на руках, живо юркнул в него.

Из этого самого ящика как раз и исходил приторный аромат благовоний. С трудом переведя дух и кое-как устроившись в уголке среди каких-то тяжелых брусков и мешочков, я подумал, что, верно, тут кто-то содержит склад пряностей и всякого прочего добра.

Между тем, дверь, справившись наконец со своими обязанностями, затихла в ожидании новых повелений, и на каменной лестнице, что вела на неглубокое дно помещения, раздались опасливые шаги.

— Святая кочерга! — донесся голос не менее скрипучий, чем заржавевшая дверь.

— Будьте осторожны, мессер, не оступитесь, — последовал за ним другой голос, тихий и подобострастный.

— Вот я и говорю: клянусь кишками святого Иакова, — снова заскрежетал первый, — тут скорее шею себе сломишь, чем обогатишься, как Крез. Да неужто здесь они припрятали свои денежки? Что-то не верится.

— Здесь, мессер, здесь! — с жаром зашептал второй, и каменные стены передали мне тот шепот так отчетливо, будто говоривший склонился прямо над моим ухом. — Я подслушал приора, а он отвечал не кому-нибудь, а самому маршалу Ордена. Они обо всем дознались. Уверяю вас, здесь теперь лежат те самые сокровища тамплиеров, что они вывозили из Акры. Я все знаю!

— Много ты знаешь, хитрый крот, — пробормотал первый.

— Знаю-знаю! — с гордостью подтвердил второй. — С тех пор, как во Франции их всех похватали, остальные только и хлопочут, где бы припрятать денежки, чтоб не достались королю и иоаннитам. Но и «черненькие» тоже не дураки, мессер. Я верно рассчитал, к кому поступать в услужение. Главное: не отрывать ухо от щели. Все уши так и отсохли, мессер, но судьба наградила меня за терпение. Золото здесь, мессер! «Беленькие» припрятали его и хотят увезти в Тунис или еще куда-то, а «черненькие» прознали и теперь готовят засаду. Как бы там ни было, а наше дело протиснуться в промежуток между ними, набить карманы доверху и улизнуть.

Все эти удивительные речи велись, пока грабители неторопливо спускались с лестницы. Одолев спуск, оба остановились и несколько мгновений молчали.

— Много у тебя карманов, — вновь пробормотал второй. — Так где твое золотишко?

— Да здесь! — радостно воскликнул первый. — Во всех этих гробах! Крышки тяжеленные, скажу я вам, пуп надорвать! Крышку-то одну я вчера сдвинул. С ней возиться легче — «беленькие» ее сами приподнимали и в гроб-то своего сенешаля положили. Да не успел я удочку забросить, спугнули меня.

— Какого сенешаля? — хмуро полюбопытствовал первый.

— А того с бородой вроде ослиного хвоста, который третьего дня помер, — ответил первый. — «Беленькие» набальзамировали его честь по чести и сюда положили. Хотят тоже увезти куда-то.

От ужаса у меня волосы на голове поднялись, когда я догадался, что сижу в гробнице, да при том в обществе приятно благоухающего трупа. Узнал я также и то, что мой зад покоится на золотых слитках, принадлежащих «беленьким», то есть тамплиерам, и слитки эти вожделеют заграбастать «черненькие», то есть иоанниты. Однако из того, о чем я столь необыкновенным образом осведомился, менее всего взволновало мое сердце то богатство, на которое я без спроса уселся.

Вместе с трупом затаив от тревоги дыхание, я прислушивался к шагам неизвестных грабителей. Конечно же, они направлялись именно к нашей гробнице, а не к какой-нибудь другой!

Их было всего двое, но сколько подобных им оставалось наверху, я знать не знал, и к тому же кровавая схватка менее всего остального вязалась с моими благородными замыслами.

Не дойдя до гробницы всего пары шагов, мародеры вдруг замерли на месте.

— Вы что-то чувствуете, мессер? — слегка задрожавшим голосом вопросил второй.

«Хотя бы еще одно мертвое тело тут прибавится, — подумал я, съеживаясь в комок, — и тогда их станет поровну. Теперь этого никак не миновать».

— Покойничка-то слабо надушили, — шмыгая носом, со зловещей усмешкой проговорил первый, главный знаток дела.

— Значит, и вы чувствуете запах, мессер? — робея еще сильней, снова спросил первый.

— Вонища, как у черта под хвостом! — со ржавым скрежетом, обозначавшим смех, подтвердил первый. — Вот я и говорю: не падалью здесь разит, а просто дерьмом каким-то. Не ты ли вчера тут от страха обделался?

— Не я, мессер, — пролепетал первый, — клянусь мощами нашего блаженного Пия.

— Значит, сам мертвяк в штаны наложил, — снова заскрежетал первый. — Испугался, видать, что мы оберем его.

— Заступник Пий, сохрани нас! — прошептал второй, вероятно, дрожа, все сильнее.

— Так полезай давай, чего болтать, — строго повелел первый. — Проверь, чего там с ним стряслось.

— Страх берет, мессер, — признался второй.

— Полезай, говорю, — еще грубее повелел первый. — Глядишь, не укусит. А обделает, так тебе не впервой. Давай сюда лампу.

Свет над моей головой качнулся из стороны в сторону, и я услышал боязливое кряхтенье, раздавшееся у самого края каменного гроба. Потом я увидел пальцы бедного вора, несмело обхватившие край, а спустя еще несколько мгновений, вслед за стонами и натужным пусканьем ветров, прямо мне на голову свесилась голая нога, обутая в монастырскую сандалию.

Только такую приманку я и ожидал. Пальцами, нарочно охлажденными об золотые слитки, я обхватил толстую и вкусную голень и впился в нее зубами. Чудовищный крик потряс скорбные своды, и я, не отпусти добычу вовремя, несомненно вылетел бы вместе с ней наружу, как плотва, ухватившая крючок. Крик, прерывавшийся только судорожными вздохами, смешался с грохотом, звоном и проклятьями и, увлекая проклятья за собой, покатился прочь от гроба.

— Стой! Стой, ублюдок! — хрипло вопил первый.

— Укусил! Ай, укусил! — визжал, как поросенок, второй, вероятно, уже взбегая по лестнице. — Вот! Вот же, мессер! Вот!

— Псы святые! — растерянно воскликнул первый, не веря своим глазам.

И весь шум был тут же покрыт нестерпимым скрежетом двери, и вслед за этим скрежетом сразу воцарилась настоящая могильная тишина.

Я мышкой выскочил из гроба и подхватил с пола фитилек, плававший в масле рядом с брошенной лампой и уже готовый погаснуть. Быстро приладив его на место и оставив лампу на полу, я принялся вытаскивать слитки и мешочки из той самой кладовки, явно принадлежавшей Харону, перевозчику усопших душ. Конечно, я старался не потревожить бренного тела, отдыхавшего пред тем, как претерпеть еще какое-то нелегкое путешествие по просторам грешной земли.

Вряд ли я имел в своем распоряжении более получаса, по истечении коего здесь, оправившись от испуга, могло объявиться воинство, сооруженное для битвы с легионом духов. Я перетаскал в колодец золота столько, на сколько хватило жадности, а потом, не давая себе передышки, я принялся изо всех сил швырять слитки и мешочки наверх. Только чудом моя голова осталась цела, когда раз и другой слитки, не долетев до цели, валились обратно. Как у меня хватило сил и сноровки выбраться самому, упираясь ногами и руками в противоположные стены колодца, я теперь и ума не приложу. Видно, только по молодости бывает, что вылезешь от страха и нетерпения из своей собственной шкуры или прыгнешь выше темечка.

Зато, выбравшись, я едва не замертво повалился на землю и целый час, не меньше, захлебывался живительным эфиром и все никак не мог насытиться. Нестерпимо ломило все мои конечности, нестерпимо горела моя кожа, и я все тщетно пытался приподнять свое тело, как-нибудь перенести его всего-то на три шага до реки и остудить в ласковых водах, а заодно снова как следует прополоскаться, раз дух выгребной ямы не хотел оставлять меня.

Когда я пришел в себя и, сев, огляделся по сторонам, то сообразил, что, выражаясь мудрыми словами трактатора Тибальдо Сентильи, мне удалось переместить с одного места на другое такое количество желтого металла, которого хватило бы на крестовый поход в Индию или даже дальше, в страну потамов и деревьев, растущих корнями вверх. Однако мой новый замысел, только что родившийся здесь, на берегу реки Арно, оказался куда скромнее.

Только первый шаг в его осуществлении был весьма нелегок: надлежало пробраться по городу в самом непристойном виде, затем в таком же виде — то есть в одной сорочке — невозмутимо зайти в лавку портного и там на целый золотой флорин попросить себе подходящие штаны. Описать не опишешь, каких мне это стоило трудов и какого позора. Важен, однако, только итог: еще до восхода солнца я оказался в приличных штанах, и в них-то я вернулся к своему тайнику, устроенному неподалеку от заброшенного колодца. Для новых покупок я, разумеется, выбрал другого портного и к полудню превратился в настоящего нобиля.

Стараясь не привлекать к себе лишних взоров, я пересек город и, выйдя из дальних ворот, обошел стены, а затем подступил к гостинице, где хозяин уже полагал, что мне ночью перерезали горло. Он очень удивился, когда я предстал перед ним в богатом наряде. Я заплатил ему впятеро — за жилье и за молчание, попросил сходить на рынок и, не считая денег, купить мне самого породистого жеребца, какой там отыщется, лучше всего — арабской породы.

Затем я двинулся к кузнецу, у которого заказал пару кинжалов такой формы, какую я сам ему начертил. Кузнец приподнял брови, подозрительно посмотрел на меня и кивнул головой. Получив его согласие на ковку кинжалов, к коим имел слабость, я предложил ему сделать мне еще полдюжины шестилучевых звезд. Теперь кузнец покачал головой, но триста флоринов покрыли его удивление и всякие домыслы.

Из кузницы мой путь лежал в лавку ювелира, оттуда — к резчику по слоновой кости, а от резчика — к сапожнику и затем — вновь к портному.

Когда я вернулся за своим заказом к кузнецу, то первым делом подержал на ладони одну из железных звезд и, стараясь не особо целиться, кинул в деревянный столб, стоявший сбоку от меня, шагах в десяти. Оценив бросок, я подумал, что у нас с Черной Молнией мог быть один и тот же учитель. Сам кузнец только хмыкнул и, вытерев руки, сказал:

— Я-то рассудил так, мессер, что вы развесите их над дверью под Рождество.

— Очень надеюсь, что так и случится, — ответил я рассудительному кузнецу.

На следующий день, едва солнце успело подняться над крепостными стенами и скатами черепичных крыш Флоренции, как перед дверьми одного из домов объявился грозный сарацинский всадник в белых одеждах и черном тюрбане, конец которого скрывал его лицо до самых глаз. Сам он восседал на великолепном белом жеребце, а сопровождали его два настоящих ифрита в черных одеждах и белых тюрбанах. Те бехадуры возвышались позади своего господина на жеребцах гнедой масти.

Служанки только выглянули из окон дома и, отшатнувшись, тут же позахлопывали створки. Всадник и его конь были терпеливы и дождались, пока на пороге появится хозяин дома, муженек одной флорентийской лисички, которая назвалась Фьямметтой.

— Чем обязан в столь ранний час? — вопросил хозяин дома с приличной такому случаю учтивостью, задирая голову и с опаской переводя взгляд с одного африта на другого.

Знатный всадник спустился с коня и, совершив учтивый поклон, представился сыном магрибского эмира.

— Мое имя Абд аль-Мамбардам, — важно проговорил пришелец, с некоторым трудом выговаривая слова тосканского наречия. — Мой славный родитель, да снизойдет на его душу благословение Аллаха, находясь уже при смерти и под охраной Асраила, повелел мне по погребении немедля отправиться в сей счастливый город, великолепие коего превосходит Вавилон и Ниневию, да будет ласковое солнце нежить и лелеять его своими лучами и ныне и во веки веков. «В сем городе, — поведал мне мой покойный отец, — проживает одна знатная и прекрасная собой особа, отец которой некогда спас меня от верной смерти. Долг мой поныне не оплачен, и вот я посылаю ей часть моего необъятного наследства в виде скромной платы за подвиг ее доблестного родителя. Ты, сын мой, обязан сам отправиться с этим даром в земли неверных и, не взирая ни на какие трудности или оскорбления, проявлять повсюду учтивость и благородство, присущие твоему древнему роду, и собственноручно передать два ларца с сокровищами той молодой особе, живущей во Флоренции на такой-то улице, в доме с гербом, изображающем трех овечек».

Те овечки, действительно, паслись над дверями дома, где пряталась проказница Фьямметта.

Как только всадник передал предсмертное повеление своего отца, магрибского эмира, два ифрита одновременно развернули парчовые свертки, и хозяин дома узрел в их огромных ручищах два увесистых ларца: один из слоновой кости, украшенный крупными рубинами, ценою никак не меньше восьмисот флоринов, а второй — немудреный, из простого дерева и безо всяких украшений, стоящий, если оценивать всерьез, не больше десяти сольдов.

Несмотря на такую разницу, глаза хозяина разбежались в разные стороны. Он разинул рот и кое-какое время стоял таким болваном, будто его бычьим пузырем хлопнули по лбу.

— Я очень рад принять в своем доме столь знатных и уважаемых гостей, — наконец пробормотал он, хрипя и сипя от растерянности. — Однако у моего отца была не только сестра, но и дочь.

— Что-то не очень понятно, — признался сарацин.

— Прошу извинить меня, — спохватился хозяин дома, — от неожиданности я все перепутал. Я хотел сказать, что у моего отца была не только дочь, но был и сын, которого вы и лицезреете перед собой. Странно, что ваш почтенный отец, да упокоит Господь его душу, знал только о дочери.

Тут сарацин немного удивился в свою очередь, однако подумал, что прелестная особа, коей предназначены дары Магриба, вполне имеет право иметь не только мужа, но и родного брата.

— Эта подробность никак не может отразиться на размере наследства, — успокоил сарацин новоявленного брата прелестной особы.

Тот, несколько оправившись от изумления и явно повеселев от такой «манны небесной», пригласил сарацина в свой дом, проявляя при этом настоящие чудеса учтивости. Сарацин принял приглашение, а безмолвные ифриты понесли следом на ним тяжелые ларцы.

Прелестная Фьямметта показалась сарацину прямо-таки ангельским воплощением, и при иных обстоятельствах он, вероятно, сокрушив своим мечом целую христианскую армию, вставшую на защиту ее чести, похитил бы белокурую красавицу в свой оазис, затерянный в песках Туниса. Однако здесь сарацин поклонился прелестнице, которая теперь стояла перед ним посреди комнаты ни жива, ни мертва от удивления и страха перед заморскими великанами.

На своем магрибском наречии сарацин коротко повелел своим громадным слугам поставить ларцы на стол и, дождавшись, пока слуги удаляться из дома, взял один из них, самый дорогой, на руки и протянул Фьямметте.

— О восхитительная роза севера, дарующая смертным благоухание вышнего и нижнего миров! — обратился сарацин к Фьямметте. — Некогда, в довольно далекие времена, твой доблестный отец, да благословит Всемогущий его имя во веки веков, был гостем моего славного родителя, да почиет на его душе благоволение Аллаха. И вот во время охоты твой отец, доблестный рыцарь Храма, спас моего отца от когтей свирепого льва.

Тут сарацин стал замечать, как несказанно расширяются очаровательные глаза цвета морской воды и открывается прелестный ротик. Краем взора сарацин приметил и то, что брата красавицы вновь охватил приступ остолбенения.

— И вот мой отец, — поспешил завершить свою речь сын магрибского эмира Абд аль-Мамбардам, — посылает тебе, царица севера, огромный алмаз, впоследствии обнаруженный в желудке поверженного хищника. Этот драгоценный камень по праву принадлежит тебе, незаходящая звезда зенита.

Теперь красавице ничего не оставалось, как только поднять крышку роскошного ларца.

Пронзительно вскрикнув, она отшатнулась, будто из ларца на нее выскочила ядовитая гадюка. Змея, разумеется, не выскочила, но вонища, испускаемая огромным алмазом, сразу охватила половину дома.

Быстро поставив ларец на стол, рядом с другим, сарацин сдернул с лица конец тюрбана, и красавица обнаружила перед собой вершителя праведной мести.

— Это он! — истошно вскричала она и бросилась от меня прочь, к лестнице, что вела в верхние покои, уже хорошо мне знакомые.

Теперь вновь настал черед учтивой беседы с братом красавицы, однако на этот раз мы занялись рассуждениями на другие темы.

Яростно зарычав, он бросился на, меня, подобно тому баснословному льву из тунисской пустыни. Выхватив свои кинжалы, я поймал в их перекрестие длинный клинок, готовый рассечь мою голову, и, вывернувшись вбок, ударил грубияна ногой в пах, отчего тот захрипел и сразу свернулся на полу безобидным клубочком.

Не успел я приставить меч к стулу и сломать его ударом ноги пополам, как из разных углов комнаты повыпрыгнули мускулистые здоровяки, то ли слуги хозяина, то ли его сообщники. Один, крепкий толстяк, наступал с топором, а двое других норовили метать в меня увесистые рогатины да при этом еще накрыть сетью, возрождая тем самым славные обычаи гладиаторских сражений на аренах величественного Рима.

Двумя железными звездочками я остановил рыбаков, проколов им руки, поднявшие на меня рогатины, а от топора успел увернуться, подставив вместо себя на казнь резной стул, который тут же и оказался расчлененным надвое. Запрыгнув толстяку в тыл, я легонько надрезал ему плечо и, уже без труда завернув ему за спину раненую руку, сунул его головой прямо в ларец с сокровищем пустыни. Упитанность тела не позволила вояке отскочить от богатства с той же легкостью, с какой отпорхнула от наследства прелестная Фьямметта, и я успел изо всей силы хлопнуть толстяка тяжелой крышкой ларца прямо по макушке. Вдохнув последний раз львиный аромат, он сверзился под стол и остался там готовой к разделке тушей.

Нанятые мной ифриты обязаны были, тем временем, невозмутимо восседать на своих адских жеребцах, пропуская мимо ушей звон оружия и всякие крики, доносившиеся из дома. Их предназначением было до поры никого не выпускать и никого не впускать в этот дом, что был отмечен среди прочих милостью магрибского эмира.

Утихомирив своих противников, я бросился на лестницу, однако братец, ужаснувшись участи своей сестренки, нашел в себе силы и с боевым кличем «Зарежу свинью!» кинулся за мной вдогонку, прихватив с пола обломок своего меча. На верхней площадке лестницы между нами состоялся поединок, в итоге которого я получил почти смертельное ранение в левый мизинец, а мой враг, пропустив удар рукояткой кинжала в лоб, кувырком покатился вниз, по счастью, не переломав по дороге ни своих костей, ни балясин, поддерживавших перила.

Еще одну рану, самую опасную, я получил там, где менее всего ожидал получить.

Без труда отыскав комнату мошенницы, я толкнулся в дверь, но та оказалась заперта. Недолго думая, я отступил на шаг и, подпрыгнув, ударил в дверь обеими ногами, так что «бедняжка» сразу сорвалась и с петель, и с железного крючка. Без всякой опаски я вступил в комнату, как вступал в Индию Александр-Завоеватель, и в первый миг не придал значения слабому шороху, донесшемуся откуда-то сбоку. Что тут могло случиться, если великая армия была уже повержена и осталась лежать на поле брани?

Но не тут-то было! Чутье злодея-ассасина спасло громовержца Александра. Я невольно дернулся в сторону, и лезвие венецианской даги только скользнуло по моему левому плечу, порвав рукав и чуть повредив мышцу. Выбив оружие из коварной руки и крепко схватив злодейку, я оторвал ее от пола и швырнул на постель.

Признаюсь, этот удар, нацеленный в спину, и боль в плече разъярили меня и пробудили во мне самые низменные страсти. Сразу приняв Фьямметту не только за мошенницу и воровку, но и за девицу легкого повеления, я вознамерился довершить свою месть последней победой, то есть самым наглым насилием.

Но едва я приблизился к ней на один шаг, как у нее в руке появилась длинная и острая шпилька, конец которой она немедля приставила к своей прелестной шее, как раз в то самое место, где бьется одна из главных жил человеческой жизни.

Ее светлые волосы оказались так живописно разбросаны на подушках, лицо так обольстительно раскраснелось, а глаза пылали такой страстной решимостью, что я замер на месте, чувствуя, как холодеет спина и по хребту бегут мурашки. С ужасом, который вполне могу назвать приятным, я глядел на Фьямметту, постигая, это со всем пылом сердца влюблен уже в двух женщин, черненькую и беленькую. Обе уже покушались на мою жизнь как наяву, так и во сне, а одна даже успела окунуть меня в нечистоты и теперь была готова поплатиться за свою выходку собственной жизнью и красотой.

— Только один шаг, негодяй, и ты насладишься окровавленным трупом, если тебе это будет угодно, — прошипела Фьямметта, обливая меня яростным взором.

— Уже пробовал, — ласково улыбаясь, ответил я, — и никакого удовольствия не нашел.

— Фу! — скривилась Фьямметта. — Грязное отродье!

— Какая же ты дурочка, «сестренка»! — не выдержав, воскликнул я и стал расхаживать по комнате, стараясь обуздать внезапно нахлынувший гнев, однако не переступая ногами запретного предела. — Хоть и хитрая, а дурочка! Я послан к тебе самим Провидением, а ты, даже не расспросив гостя толком, обманула меня, обобрала до нитки да еще прополоскала в нечистотах. А личико-то, гляжу, как у ангела! Разве Господь отпустит тебе такие злодеяния? А теперь ты еще разлеглась тут и приняла вид невинной мученицы! Да ведь этот обман еще хуже первого!

Тут с лестницы донеслись звуки какого-то неясного движения, и я поспешил перейти к сути дела.

— Слушай меня! — грозно повелел я, уже замечая, что огонь бешенства гаснет в глазах очаровательной Фьямметты, а ее ресницы начинают трепетать от растерянности. — Я, Андреуччо ди Пьетро, вовсе никакой не лошадник, а скрывающий свое истинное имя нобиль, приехал во Флоренцию, обуреваемый местью к трактатору Тибальдо Сентилье. Я разыскивал людей, готовых сообщить мне о месте его жительства и кое-каких подробностях его жизни. За такие сведения и за последующую помощь я был готов заплатить не менее тысячи флоринов. И вот, казалось, сама судьба свела меня с особой, не питающей к Сентилье добрых чувств, однако эта особа по своей глупости и нетерпеливости едва не разрушила мои замыслы, едва не пресекла путь справедливой мести и наконец довольствовалась за свою дурость жалкой сотней и старыми, облезлыми штанами.

Последние слова я выпаливал скороговоркой, искоса глядя на дверь, поскольку тяжелый скрип досок и глухое рычанье поднялись уже до самого верха.

— А теперь, «сестренка», можешь перерезать себе горло. Припрячь свою красивую, но дурную головку в сундук, чтобы она больше не позволяла тебе обманывать честных людей, — успел прибавить я и только бросил на постель, под руку Фьямметте, один из двух своих кинжалов, как на пороге появился ее главный защитник.

Изрядно помятый, охромевший, с опухшим лицом и глазами, залитыми кровью, что сочилась со лба, он не показался мне слишком опасным. Однако он выказал себя воякой, не сдающимся до последнего вздоха. Рогатина, на которую он до самой двери опирался, как калека на посох, теперь закачалась в его руках и, слеповато порыскав, все же смогла нацелиться острием в мою сторону.

— Стой, Гвидо! — пронзительно вскрикнула Фьямметта и, стремглав соскочив с постели, в мгновение ока повисла на мощной руке, поднявшей оружие. — Стой, говорю тебе! Он не тот, не тот!

Гвидо, оказалось, едва стоял на ногах, и от наскока, пусть столь же легкого, каков наскок воробья, этот силач покачнулся, и оба очень потешно повалились на пол.

— Вот что скажу я вам, достопочтенные хозяева, — обратился я к этому веселому семейству, сумевшему наконец одолеть страшную рогатину, рвавшуюся из их рук на волю. — Не люблю повторять сказанные слова дважды. Поэтому вы обсудите тут без меня по-семейному мое предложение, а я покуда посижу там внизу и подожду, на чем вы порешите.

С видом не растраченного ни на один сольд достоинства я неторопливо спустился с лестницы, искоса поглядывая вокруг. Поверженное воинство уже исчезло, но, пока я сходил со ступеней, двое нижних дверей чуть заметно вздрогнули, выдав опасливых соглядатаев. Оба ларца оставались на столе с закрытыми крышками, и то ли я уже претерпелся к вони, то ли вонь успела слегка повыветриться.

Я не побрезговал снять собственными руками тот сверкавший рубинами ларец со столешницы и отнести его в дальний угол. Затем подвинул к столу один из уцелевших в сражении стульев и, усевшись на него, как султан на собственный трон, погрузился в размышления по поводу всех успевших произойти событий.

И вот, с какой стороны ни брался я судить о них, все выходило, что, хотя крепость и сдалась, а победа все равно осталась за осажденными, вернее за одной осажденной. И, верно, совсем бы пал я духом, кабы не нарушил мое уединение доблестный Гвидо. Он с неменьшим достоинством спустился из верхних покоев, затем, подвинув ближе ко мне последний из уцелевших стульев, тяжело уселся на него и смиренно склонил предо мной голову.

— Мессер! — обратился он ко мне очень тихим голосом, вероятно, не столько стыдясь, сколько не желая быть услышанным прислугой, просунувшей свои острые ушки во всевозможные щели. — Позвольте мне теперь честно повиниться перед вами.

— Разумеется, сударь, — поддерживая его не более громким голосом, ответил я. — Мне самому не терпится положить конец нашей бестолковой вражде.

— Мессер! — воодушевленный моей поддержкой, сказал Гвидо, поднимая голову. — Во всей этой гнусной истории виноват один только я. Почти все, что рассказывала Фьямметта о нашей семье, — истинная правда. Мы действительно происходим из древнего рода тосканских нобилей, чей могучий замок высился поблизости от Флоренции, как бы споря с ней своим величием. Эта близость и сгубила наш дом. Вам ведь известно, какую ненависть питают горожане к независимым и гордым нобилям. Дай волю этим муравьям, вечно копошащимся в своих лавках, так они тучей облепят все замки Европы и, смею вас уверить, сотрут их с лица земли, а всех нобилей пропишут в своих вонючих книжках, словно в насмешку, какими-нибудь аптекарями или, того хуже, чулочниками. Так, по правде говоря, и случилось с нашим родителем и нами. Наш отец, не перенеся позора, вскоре скончался, а нам, его отпрыскам, ничего не оставалось, как только прозябать в городе. Здесь мы на свою беду сошлись с людьми из дома Ланфранко и с этим негодяем Сентильей, который стал домогаться руки моей сестры, желая набраться побольше родовитости. Известно вам то или нет, да только сам он скорее всего из грязных бастардов. Так вот, этот Сентилья, зная толк во всяких денежных и прочих еврейских хитростях, в конце концов нагрел нас на приличную сумму. Долг велик, а он утвердил такой срок выплаты, что нам теперь никак не миновать суда и ямы. Неделю назад я с горя крепко подвыпил и, прозрев свою судьбу, ужаснулся до самой глубины души. Тут-то и попутал меня нечистый. Я подговорил свою сестру устраивать ловушку для богатеньких простофиль из захолустья, тех, кто кичатся на рынке своими доходами. Простите, мессер, именно за такого мы и приняли вас.

— Именно такого я из себя и разыгрывал, — весело подтвердил я, — так что благодарю вас за добрую оценку моих жонглерских способностей. Знаю также одного хитрого грека, большого мастера по всяким ловушкам. Вот кто похвалил бы вас как истинный знаток этого дела.

Дальше мы беседовали почти в голос и самым мирным, даже приятельским образом. Вероятно, дух примирения воскурился, подобно фимиаму, раз уж райские двери наверху тоже стали тихонько поскрипывать и глаз одного из ангелочков тайком воззрился на нас из какой-то небесной щелки.

— То, что случилось на первой же охоте, мессер, — продолжал свою повинную речь Гвидо, — явно случилось по воле Провидения. Иначе никаким способом такое чудесное совпадение не объяснишь. Я получил жестокий, но поучительный урок. Я глубоко раскаиваюсь перед Богом и перед вами, мессер. Теперь, согласно вашей воле, я готов пойти к исповеди, а затем оказать вам в вашем деле посильную помощь безо всякой мзды. Ничего не говорите, мессер! В схватке с Сентильей я буду на вашей стороне и не возьму из ваших рук ни единого сольда!

Меня очень тронуло это внезапно проснувшееся благородство, и я спросил Гвидо:

— Каков размер вашего долга Сентилье?

— Ни много ни мало тысяча флоринов, — сразу пав духом, пробормотал Гвидо.

— В этой невзрачной шкатулке, — указал я на деревянный ларец, черед которого наконец настал, — как раз тысяча, если только ваши доблестные защитники не прихватили с собой монету-другую в ваше отсутствие. Я добавлю к тысяче еще четыре раза по тысяче, и вы будете обязаны принять их все. Молчите, Гвидо, и выполняйте мой приказ! Это плата не за вашу помощь, на которую я продолжаю рассчитывать, а за то, что, устроив на меня ловушку, вы невзначай уберегли меня от другой ловушки, куда более опасной.

— О, Небеса! — пролепетал Гвидо и, хлопнув себя по раненому лбу, наверное, не почувствовал боли.

Мне показалось, что сверху раздались всхлипывания, кои быстро затихли. Гвидо растерянно возвел очи горе, а потом прямо-таки сполз со стула и оказался предо мной коленопреклоненным, точно рыцарь перед своим королем. Я кинулся поднимать его тяжелое и неповоротливое от полученных побоев тело, а он, тем временем, клялся мне в верности и прочил себя в самые ближние вассалы.

— Я клянусь вам, мессер, что положу жизнь за вашу честь! — изливал свои чувства этот добрый парень. — И я докажу вам истинность моих слов.

— Не сомневаюсь, — отвечал я Гвидо, радуясь тому, что, видать, и вправду обрел наконец себе верного приятеля. — Только ответьте мне начистоту. Мнится мне, что тут досталось всем, но только — не муженьку вашей прелестной сестрички. Куда же подевался этот храбрец?

При этих моих словах Гвидо расплылся в улыбке.

— Мессер! — весело развел он руки. — Уж этот чудак и вовсе не представляет для вас никакой опасности. Мы с ним, как бы вам сказать, единосущны и нераздельны.

И он захохотал, одновременно поохивая и постанывая и хватаясь то за один бок, то за другой. Признаться, такой несусветной ереси, заслуживавшей отдельной исповеди и покаяния, я и сам несказанно обрадовался.

— Вот как! Так, значит, я наподдал собственной тени, приняв ее за еще одного гневного рыцаря Прекрасной Дамы, — поддержал я шутку Гвидо.

— Мессер, теперь как раз приходит черед Дамы, — с хитринкой проговорил Гвидо, растирая слезы и еще не высохшие потеки крови. — Очень прошу вас, сделайте милость, подите к ней сами, а то она теперь очень стесняется. Если вы не простите ее, то девица сегодня же сляжет, а назавтра испустит дух. Уж поверьте мне, так оно и случится.

Итак я получил себе верного вассала, однако собственные кости и мышцы вдруг изменили мне. Не столь крепкими, как раньше, шагами я поднялся по лестнице, а когда, затаив дыхание, ступил в заветную комнату, то и вовсе запнулся за едва приметный порог.

Фьямметта сидела на постели, не шевелясь и закрыв лицо руками.

— Это вы, мессер? — тихо спросила она, не отрывая ладоней от глаз

— Я, — ответил «мессер» с тяжким вздохом.

— Прошу вас, не смотрите на меня, — прошептала она еще тише, — а то совсем сгорю от стыда.

— Не бойтесь пожара, сударыня, — ответил я ей, немного осмелев. — Я постараюсь погасить пламя.

Она опустила руки, и я увидел, что глаза ее полны слез, самых искренних и настоящих.

— Я очень-очень дурно поступила с вами, мессер, — проговорила она, давясь рыданиями. — Простите меня. Я пойду к исповеди и попрошу у священника самую суровую епитимью.

— Поберегите свой цветущий вид, сударыня, — сказал я. — И не забывайте, что я первый, кто должен попросить у вас прощения за свою гнусную выходку. Мой грех хуже вашего. Я теперь богат, а позволил себе поддаться искушению лукавого и пойти на такую подлую и унизительную для вашей чести месть. Простите меня, сударыня!

И я припал перед ней на колено.

— О, как вы благородны, мессер! — простонала красавица и едва не повалилась без чувств на подушки. — Поверьте, мы с братом заслужили именно такой мести. Нас нужно было проучить как раз таким образом. Так вы больше не сердитесь на меня, мессер?

— Буря давно прошла, сударыня, — вздохнул я, любуясь ее устыдившейся грехов красотой.

Фьямметта же, посмотрев на меня из-под ресниц, вдруг опять разрыдалась.

— Я же говорю вам, сударыня, что буря давно миновала, — подойдя к ней и с трепетом взяв ее теплую руку, настойчиво повторил сын магрибского эмира. — Мы с вашим доблестным Гвидо уже едва не побратались до гробовой крышки.

Слезы брызнули из глаз красавицы еще сильней, и я потерял всякое понятие, как же мне унять этот потоп, еще не успев погасить вселенское пламя ее стыда.

— Как же мне вас успокоить, сударыня? — так простодушно и спросил я.

Фьямметта отняла у меня свою руку и, глядя в сторону, горестно вздохнула.

— Вы такой благородный человек, мессер, каких я никогда в своей жизни и не встречала, — проговорила она, крепясь и никак не желая оборачиваться. — Вот если бы такой благородный человек, как вы, взял бы меня в жены, то я бы всю жизнь была ему верна, как Бавкида своему Филемону… А отчего это у вас, мессер, такой странный взгляд? — тут же изумилась она, как только вновь обратила ко мне свое прелестное личико. Вид мой и вправду мог показаться не только странным, но и, прямо говоря, придурковатым. Даже родившись заново на дне пустого колодца, я оказался не столь растерян, как теперь, в эти мгновения.

— Разве я вам не нравлюсь, мессер? — довершала свой победоносный поход Фьямметта. — Разве не хороша собой?

— Столь прелестных собою дев, как вы, сударыня, я и не встречал в своей жизни, — пролепетал наконец бывший сарацин.

— Что я говорю! — кокетливо прищурилась Фьямметта, и слезы ее стали быстро высыхать, вроде росы под жаркими лучами солнца. — Да, мессер, приданым я похвалиться не смею. Зато моим приданым станет моя преданность вашей милости и моя любовь. К тому же в моих жилах течет благородная кровь древнего рода Буондельвенто, и по этой части не сомневаюсь, что я вам ровня.

— Может статься, напротив, как раз я и окажусь той ложкой худородной кислятины, что испортит древнее и славное вино, — переведя дух, открылся я этой чаровнице.

— Вот и чудесно! — всплеснула руками Фьямметта. — Тогда мы и вовсе квиты. За чем же стало дело, мессер?

Я молчал, потупив взор.

— Может быть, ваше сердце уже несвободно?! — услышал я задрожавший от гнева и муки голосок. — Может быть, вы уже дали обещание какой-нибудь красотке?!

Я продолжал молчать, не в силах выдавить из себя ни слова.

— Тогда я не знаю, что сделаю! — подняла новую бурю Фьямметта. — Я готова убить ее!

Тут я поднял глаза и увидел, что рука Фьямметты сжимает забытый мною кинжал, вынырнувший из складок покрывала или платья красавицы.

— О, прелесть моя! — взмолился я. — Все, что угодно, только не это!

Вид занесенных над жертвой кинжалов был для меня уже слишком привычен и слишком невыносим.

— Фьямметта! — решительно обратился я к ней, ибо блеск острия сразу привел меня в чувство. — Прошу поверить мне на слово: кроме одного обещания, данного человеку, который спас меня ценой своей жизни, более никаких обещаний я никому не давал. Но, «сестренка», тебе — а я осмеливаюсь называть вас, сударыня, на «ты» — тебе пока ничего толком не известно о моей запутанной жизни, и я пока вынужден умолчать о ней. Знай же, что в любой день и час я могу оказаться нищим и отверженным. Что ты будешь делать тогда?

— Деньги можно отнять — это мне уже известно, — твердым голосом отвечала мне Фьямметта, больше не отводя глаз. — Зато никто и никогда не сможет отнять у девушки любви и верности, если только она сама не захочет расстаться со своей честью. А вы, мессер… О, Пресвятая Дева! Что же я такое говорю! — воскликнула она, и снова закрыла руками лицо.

— Тогда честью прошу вас, сударыня, — взмолился я к ней, осторожно потянув к себе ее руку и притрагиваясь к нежной руке губами, — ничего не требуйте от меня сейчас. Дайте мне год, ровно один год, который мне необходим на восстановление своих законных прав в этом несправедливом мире. Я обещаю через год дать вам единственный и бесповоротный ответ. А пока позвольте мне только носить на своем головном уборе любимые цвета вашей милости.

— Если же вы не Андреуччо ди Пьетро и не сарацин Абд аль-Мамбардам, то каково же ваше настоящее имя? — торжественно спросила Фьямметта. — Я обязана знать имя, дабы посвятить вас в рыцари Голубой Незабудки.

— Этого-то законного сокровища я и лишен, сударыня, — ответил я, облившись холодным потом. — У меня отнято имя, и я теперь не знаю его.

— Как же такое может быть?! — испуганно воскликнула Фьямметта.

— Представьте себе, случается, — вздохнул я. — Рассказывать долго, и многое по сей день мне непонятно самому. Скажу коротко: у меня была отнята память, а вместе с ней — и мое имя.

— Вот как, — задумчиво проговорила Фьямметта, склонив головку набок. — Что ж из того? Ведь главное, чтобы помнили о вас, мессер. А доброе имя дается вовсе не по рождению, а по поступкам.

Сердце мое едва не разорвалось от таких слов. Твердый комок застрял у меня в горле, и теперь уж я сам отвел взгляд, боясь показать деве навернувшиеся на мои глаза слезы, в которых поплыла вся комната, чудесно заискрившаяся лучами утреннего солнца.

— В таком случае, мессер, — нежно проговорила Фьямметта, — покуда вы будете являться всего лишь рыцарем Голубой Незабудки, позвольте мне самой окрестить вас.

— Окажите милость, сударыня, — всей душой пожелал я.

— С этого дня вы нарекаетесь именем Джорджио во имя Любви и Чести, — вновь задрожавшим от волнения голоском прорекла Фьямметта.

— Джорджио?! — изумился я. — Но почему, сударыня?

— Не знаю, — пожала плечиками Фьямметта. — Просто мне всю жизнь нравится это имя. Порой мне грезилось, что когда-нибудь у меня родится мальчик, которому будет суждено стать великим героем, и я должна непременно дать ему имя Джорджио в честь того святого рыцаря, который победил страшного дракона. Вам известно о таком, мессер?

— Разумеется, — пробормотал я, примеряя к себе первое из имен, которым я мог теперь пользоваться самым честным и благородным образом.

Так всего в трехдневный срок худородный лошадник Андреуччо ди Пьетро превратился в сына магрибского эмира по имени Абд аль-Мамбардам, а из того, легкой рукой красавицы опущенный в выгребную купельку, был живо переправлен в Джорджио ди Фьямме.

Не прошло и половины часа, как взору изумленного Гвидо Буондельвенто представилась важная парочка, спускавшаяся из верхних покоев в торжественном молчании и рука об руку. Лица у обоих были слегка бледны, а глаза, кажется, так и остались на мокром месте.

Гвидо, разинув рот, переводил взгляд с одного на другого и, наконец перекрестившись, шумно вздохнул.

— Ну, слава Тебе, Иисусе Христе, кажется, все устроилось, — довольно проговорил он, с великим трудом отрываясь от стула. — Теперь самая пора отобедать. Пожалуйте, мессер, в дальнюю комнату, а то тут вонь еще такая, что служанок с ног сшибает.

За той семейной трапезой я и поделился с Фьямметтой и ее братом своими замыслами относительно Тибальдо Сентильи, а вернее сказать — показал им только видимую сторону этих замыслов. Я объяснил своим новым друзьям, что главная моя цель — оказаться бок о бок с Сентильей, причем таким образом, чтобы никто из посторонних этой встречи особо не приметил и чтобы сам Сентилья, во-первых, до последнего мгновения не уяснил, кто же очутился рядом с ним, а, во-вторых, не смог бы поднять шума или задать от меня деру. Мне необходимо было тихо, без перебранки и, тем более, потасовки, внезапно шепнуть ему на ухо кое-какие важные сведения, которые могли превратить его из коварного волка в сущего агнца. Так я сказал Гвидо и Фьямметте.

— Простите, мессер, меня все гложет любопытство, — проговорил брат Фьямметты, прожевывая кусок ветчины. — Не родственная ли у вас усобица? Вот когда вы сощуритесь или лоб опустите, так из вас лезет такое сходство с Сентильей, что оторопь берет. Верно, сестричка?

— И ничего подобного, — хмыкнула Фьямметта. — Я вовсе не замечаю никакого сходства. Разве только нос немного похож да и только.

— Вы не ошиблись, Гвидо, — осторожно ответил я, искоса поглядывая на его сестру, но она при этих словах только поджала губки. — Кое-какие родственные связи между мной и Тибальдо Сентильей имеются. Каждый из нас пытался отвязаться от другого, мы дергали веревочки в разные стороны, а потому перепутали их еще хуже. Вот теперь я и ищу случая, чтобы взяться за это дело с умом и спокойно, не торопясь, распутать все узлы.

— Дали бы вы ему, мессер, по мозгам, как мне, — не шутя предложил Гвидо, — так он, пока кувыркался бы, сам бы и распутался.

— Гвидо! — окротила своего братца Фьямметта. — Ты же видишь, что мессер Джорджио хочет все решить по чести, а тебе бы только по мозгам. Лучше помолчи и подумай, какой тут подход к такому трудному делу можно придумать.

— Есть у меня на примете десяток головорезов, — опять взялся за свое братец Гвидо. — Конечно, можно было бы разогнать всех шавок Сентильи, а его самого прижать без особого шума в одном тихом местечке. Да только потом придется облагодетельствовать всех цеховых приоров да и самого народного капитана.

— Гвидо! — не на шутку рассердилась Фьямметта и стукнула ложкой по столу. — Мало тебе будет голых стен в каземате, так ты еще и чужой карман опустошить не прочь. Молчи, бараньи твои мозги! Сколько ни бей по ним, все мало толку!

Весело было смотреть, как здоровяк Гвидо опасливо отодвигается от прелестного ангелочка, свирепо нахмурившего острые бровки.

— Мессер! Вы не подумайте, что мой братец совсем глуп, — заметив мою ухмылку, немедля бросилась на защиту своего родича Фьямметта. — Это он только перед вами теперь своей храбростью похваляется. А тут не храбрость нужна, а разумение, — посмотрев на брата, добавила она. И, постучав себя кулачком по лбу, снова обратилась ко мне. — Мессер, умоляю вас, не оставляйте надежду. Мы на что-нибудь сгодимся, вот увидите. Я уже кое-что придумала. Ведь всего через три дня будет праздник Золотого Осла, а Сентилья на этом веселье всегда прикидывается каким-нибудь простолюдином, затерявшимся в толпе. У Ланфранко есть наперсница, которая недолюбливает Сентилью и готова передать мне о нем любые сведения и сплетни. Я непременно разузнаю, каким дурачком Сентилья собирается показать себя на этот раз, слепцом или выпивошкой, и тут-то мы сумеем присоседиться к нему, составив ему самую подходящую компанию.

— А что такое праздник Золотого Осла? — полюбопытствовал я.

— О, так вы не знаете, мессер?! — удивленно воскликнула Фьямметта.

— Или не знаю, или не помню, — заметил я.

— Праздник Золотого Осла — это когда по городским улицам ведут «святого» осла, — пояснила Фьямметта, — и заводят его даже в Дворец Народа и в собор Санта Мария дель Фиоре, и там служат по такому поводу очень смешную мессу, а тем временем в городе все переворачивается с ног на голову и все веселятся. Папой избирают какого-нибудь кривого башмачника, верховным судьей — горбатую жену пригородного коновала, ведь верховный судья, подеста, может избираться только из иностранцев, а городскими приорами до полуночи считают шесть самых откормленных свиней, которых облачают в золотые попоны. А все истинные отцы и старшины города наряжаются в этот день в лохмотья и служат посмешищем для простого люда. Никакого благородства, мессер, вы в этот день во всей Флоренции не отыщите, но бывает очень весело, если только все не подерутся.

До конца трапезы бойкая пташка Фьямметта уже не могла усидеть спокойно. Она то и дело терла пальцами виски, восклицала: «О! Вот еще хорошая мысль!» или «Надо поторапливаться!», — и наконец, схватив с блюда самое красное яблочко, куда-то упорхнула из дома.

— Ну, раз сестренка заварила кашу, теперь забурлит, держись подальше, — смеясь, предупредил Гвидо и оказался прав.

Не прошло и часа, как Фьямметта вернулась страшно довольная своей разведкой в стане врага.

— Я все выведала! — воскликнула она прямо с порога. — И как вы думаете, кем разоденется Сентилья на этот раз?

— Прокаженным, что ли? — усмехнулся Гвидо. — Чтоб его скрючило и покоробило.

Фьямметта схватила со стола самый большой нож и, взяв его двумя руками, наподобие меча, грозно набычилась и пробурчала смешным баском:

— Тамплиером!

— Тамплиером?! — поразился я. — Но почему тамплиером? Ведь вы же сами сказали, что до сих пор он наряжался простолюдином?

— Что ж непонятного? — хмыкнула Фьямметта. — Ведь французский король их всех поймал и посадил в застенок. Так?

Мы с Гвидо молча кивнули.

— Этих самых рыцарей обвинили во всех смертных грехах. В богохульстве, в ростовщичестве и даже в мужеложстве. Так? Значит, их всех будут судить, и ждет их самое ужасное наказание. Верно?

— Возможно, — вздохнул я и еще раз тяжело вздохнул, потому что мое сердце было внезапно охвачено нестерпимой тоской.

— Вот и у нас на празднике будут судить тамплиеров, и придется им, бедненьким, — тут Фьямметта тоже вздохнула, только с притворной грустью, — свиней на себе возить, а может, и на горячие сковородки садиться.

— Очень странное совпадение, — пробормотал я.

— Какое совпадение? — полюбопытствовала Фьямметта.

— Да мне тоже приходится порой выказывать себя тамплиером, — уклончиво ответил я, вновь обуреваемый какими-то смутными опасениями и призраками. — Позвольте спросить вас, сударыня.

— Ах, не называйте меня «сударыней», мессер, — всплеснула ручками Фьямметта. — Лучше — по имени и даже на «ты», ведь как-никак я ваша «сестренка».

— Однако, имея в виду мое нынешнее имя, я мог бы почитать вас и за родную матушку, — стараясь казаться веселым, ответил я. — Так вот, милая Фьямметта, в былое и не лучшее для нас с вами время, вы рассказывали мне небылицу про нашего вымышленного отца, якобы ставшего рыцарем Ордена Храма. Скажите, вы это только выдумывали, что называется, от ближайшей башмачной лавки, или же передавали, кое-что переврав, историю, уже вам известную?

— Ничего я не перевирала, — передернула плечиками Фьямметта. — Старушка выпытала у вас изрядную часть вашей собственной небылицы, которую вы припасли на случай всяких расспросов. А все остальное я как есть выдумывала на ходу, глядя на вас, мессер, и прикидывая в уме, что бы такое могло подействовать на человека такого вида, какой в тот день имели вы.

— Простите, дорогая Фьямметта, но именно это обстоятельство и изумляет меня до глубины души, — признался бывший лошадник, — поскольку я теперь смело могу признать вас и за провидицу Сивиллу. Ведь в некоторые подробности моей, по-видимому, действительной жизни вы попали, как хороший стрелок — в яблоко. Может быть, вы все-таки слышали от наперсницы из дома Ланфранко что-нибудь подобное о жизни самого Сентильи, потом забыли, а увидев меня, внешне похожего на Сентилью, невольно вспомнили.

— Ничем вы не были похожи на этого прохвоста и тогда, когда притворялись лошадником, — проговорила Фьямметта, обиженно надув губки.

— Ну, раз сестренка стоит на своем, значит, так оно и есть, — сказал Гвидо, заметив сильную тревогу на моем лице и решившись развеять собиравшуюся над нами темную тучу каких-то не понятных ни ему, ни его сестре опасений.

— Это, действительно, не так уж и важно, — отступил я, однако смутные предчувствия того, что некто неотрывно наблюдает за мной и теперь, продолжая устраивать самые необъяснимые обстоятельства по своему умыслу, вовсе не отступили от меня самого.

Брат и сестра смотрели на меня с участливой опаской.

— Все же я не могу понять, для чего Сентилье каждый раз корчить из себя гонимого, придурковатого или осужденного, — повернул я дело немного в сторону. — Ведь он человек, не привыкший ронять своего достоинства, самолюбивый и заносчивый.

— Но и хитрый, заметьте, мессер, — сразу подал голос Гвидо Буондельвенто. — Хитрюга, каких поискать. Многие во Флоренции точат на него зуб. Так вот, два раза в году, на праздник Золотого Осла и на праздник дураков, что народ, школяры и клирики устраивают под Рождество, этот пройдоха и позволяет всем поиздеваться над собой и даже, простите, мессер, измазать нечистотами. Так-то кое-какие грешки ему и спускают. Вчера еще готовы были насадить его на вертел, а сегодня уж толкуют: «Не такой он уж и дурной малый. Вон как его в грязи выволокли, а он и не пикнул». Прямо-таки святым смиренником этот прохвост ходит потом по улицам, сожги его антонов огонь!

Тут пришло мне в голову спросить Гвидо:

— А что он, денежные дела нечисто ведет?

— Не то, чтобы уж совсем нечисто, — вдруг замялся Гвидо, — а только уж больно хитро. Вроде и обмана нет, а глядишь, уже обобрал человека донага, как коза лавровый куст. Очень он дело запутывает, а когда в кости возьмется играть, тут уж ему везет, как самому дьяволу.

— Да хватит тебе поминать дома нечистого! — рассердилась Фьямметта. — И что вы все заладили про этого Сентилью, будь он неладен. Пора бы и получше найти себе занятие. Вот слушайте меня, дурного вам, синьоры, не посоветую. Тамплиеров нам сам Бог послал.

— Ну, теперь ты скажешь! — разразился смехом Гвидо. — Уж кто их послал, так о том ты сама не хочешь говорить.

— Да не про то речь! — отмахнулась от него Фьямметта. — Скрыть, кто ты есть на самом деле и кто тебя послал, под обличьем тамплиера как раз проще простого. Нашьем вам плащи, наделаем из сеток под шлемы катай, чтобы только одни глаза и остались, а уж шлемы я вам сооружу, как горшки, все обхохочутся, да и сам черт вас не узнает.

— Вот, сестренка, ты и сама на язык грешна, — уже хохотал Гвидо.

— Ах, оставь, братец, не до твоих шуток, — снова отмахнулась Фьямметта от своего брата, как от назойливой и очень большой мухи. — У меня как раз завалялись куски старой свиной кожи и немного бумазеи. Шлемы из этого выйдут — не отличишь от настоящих. А потом нахлобучим их на ваши дурные головы… ой, простите, мессер! Короче говоря, Сентилье при всей его хитрости не разобрать, кто окажется около него, даже если вы, мессер, усядетесь ему на плечи.

И тут наследница древнего и славного рода тосканских нобилей Фьямметта Буондельвенто показала, на что она способна. Работа закипела и впрямь, словно в крепости, осажденной легионом врагов. Собственными ручками Фьямметта кроила священные плащи и пришивала к ним гнутые подобия орденских тавров. Две служанки день и ночь под ее присмотром сооружали из свиной кожи и бумазеи великолепные маршальские и комтурские парадные шлемы, а слуги, все еще испуганно сторонившиеся меня, строгали из досок деревянные мечи. Двое суток никто не сомкнул глаз, а к тому часу, когда наконец весь этот новоявленный цех флорентийских оружейников повалился в изнеможении, всяких лат, плащей и оружия хватало уже едва не на дюжину самых доблестных и самых широких в плечах тамплиеров.

Накануне праздника Золотого Осла мне пришлось еще потрудиться самому, изображая из себя пока не тамплиера, а некого незримого и бесплотного духа, способного, однако, выполнить работу тяглового жеребца. Почти никем не замеченным мне удалось-таки перетащить от реки к дому Буондельвенто два тяжеленных кожаных мешка.

— Что это? — изумился Гвидо, волоча неподъемный груз по полу.

Последних сил мне хватило только на то, чтобы доползти до стены и, привалившись к ней спиною, произнести всего лишь одно слово:

— Золото.

Чуть растянув горловину одного из мешков, Гвидо заглянул внутрь, и у него подогнулись колени, так что он вместе со мной оказался на полу у стены.

— Святое Провидение! — прошептал он. — Да что же с этим делать?!

— Там золота тысяч на сто пятьдесят, — ответил я ему, переведя дух. — Кое-что потребуется мне завтра, а остальное я хотел бы оставить под ваш присмотр, может на полгода, а может и на год. До тех пор, пока не устрою все свои дела. А потом мы с тобой, Гвидо, на эти деньги построим собор и красивый домик твоей сестренке.

— Собор? — пробормотал Гвидо, смешно ворочая глазами. — Да ведь не на один собор, а на целую Вавилонскую башню хватит. Такие деньги! Чтобы столько разом, я и в жизни своей не видал и могу поклясться, что и не всякий король видел. Где их хранить-то, скажите на милость? Ведь тут не банк.

— А спусти туда, куда уже один раз спускала меня твоя сестренка, — посоветовал я. — Там этим денежкам самое место.

Гвидо вытаращился на меня, и я мог понаблюдать за медленной метаморфозой самого совершенного недоумения в самую совершенную озаренность.

— Неужто прямо в дерьмо?! — расплываясь в бескрайней ухмылке, уточнил он.

— А куда еще? — развел я руками.

Стены и пол затряслись от громового хохота Гвидо, но этот хохот сразу оборвался, как только братца Фьямметты осенила другая мысль, довольно тревожная.

— А что если украдут? — нахмурился он. — Или, к примеру, не приведи Бог, меня и Фьямметту зарежут? Или же Чуму Господь нашлет? Или пожар?

— Дерьмо, как мне известно, горит плохо, тем более жидкое, — рассудил я. — Потоп тоже не повредит. А уж если и вправду, не приведи Бог, что случится, то, главное, чтобы вы вдвоем остались живы, а золото пусть тогда провалится в преисподнюю, откуда оно и взялось.

Гвидо, отшатнувшись от меня, испуганно перекрестился, и я понял, что перегнул палку.

— Не бойся, друг мой, не то, чтобы я достал его прямо из Тартара, — пришлось успокаивать хозяина дома. — И колдовства тут никакого нет. Просто у меня есть веские причины, чтобы не слишком дорожить этим богатством. Пропадет — так не слишком огорчусь, хотя и подосадую. Пока не завершится мое путешествие, я хочу оставить деньги в добрых руках, — тут я сам не удержался и закатился смехом, — и в добром дерьме.

Гвидо ничуть не обиделся. Напротив, вскочив на ноги, он вытянулся столбом и приложил руку к сердцу.

— Клянусь вам, мессер, ни одна монета не прилипнет к моим пальцам, и я прикончу любого вора, который полезет туда. — Тут Гвидо, сломавшись пополам, ухватился за живот, и вновь бухнулся на пол рядом со мной.

Мы с Гвидо еще накануне веселого праздника отсмеялись так, что до утра у обоих ломило челюсти и ныли ребра. Моим бедным ребрам пришлось вытерпеть еще много худших бед, но об этом речь пойдет дальше.

И вот наконец наступил «священный» день разудалого уличного богохульства.

Не успела завершиться обедня, как вновь по всему городу зазвонили колокола, только теперь звучали куда громче, веселей и даже игривей, нежели раньше, когда созывали граждан вольной Флоренции на поклонение их всемилостивому Творцу, Коему они обязаны были и нынешним бытием и грядущим вечным блаженством. Преисподняя, впрочем, порой тоже казалась свободному народу Флоренции местом не самого скучного времяпрепровождения.

Когда мы, — Фьямметта, ее братец, шестеро или семеро его верных приятелей, ваш покорный слуга и два его наемных ифрита, честно служивших за флорин в день, — соблюдая предосторожность, покинули дом, ближайшие улицы были уже пусты и безмолвны. Все жители уже дышали одним разгоряченным в волнении телом, растянувшимся вдоль улицы Добрых Слуг Господних до самого собора Санта Мария дель Фиоре. Неутихающий гул, пока еще покоряемый колокольным звоном, доносился откуда-то из-за крыш.

Гвидо повел нас некими тайными путями, и, протиснувшись через десяток сумрачных, зябких и дурно пахнущих проулков и двориков, мы внезапно оказались прямо в гуще толпы, уже разогретой весельем и потоками солнечного света.

Гвидо, имевший вид важного участника шествия, не слишком учтиво обходился со встречными и пробивал нам дорогу, работая локтями и даже своим деревянным мечом.

— Смотрите! Смотрите! — услышал я чей-то шепот. — Да ведь это как раз они и есть, тамплиеры!

— А кто этот вот, с ящиком? — столь же тихо вопросил другой голос, за моим левым плечом. — Уж не сам ли Сентилья?

И в тот же миг мой зад стяжал пару увесистых пинков, от которых и тяжелый ящик, висевший у меня на шее, содрогнулся и глухо загремел содержимым

— Что ты! — воскликнул первый. — Сентилья будет на виду. Самим Великим Магистром этих богоотступников.

— Смотрите! Смотрите! — уже во всю мощь завопил целый хор голосов. — Идут! Идут!

Тут оглушительно зазвучали цимбалы, дудки и барабаны, разом одолев все колокольные звоны, и подавшаяся вперед толпа так крепко стиснула нас и выдохнула такое горячее облако, что бедным тамплиерам под грозными, нахлобученными до самых подбородков шлемами, дышать стало и вовсе невмоготу.

Между тем со стороны площади Благовещения неторопливо приближалось величественное шествие, которое я мог разглядеть только сквозь щелку забрала да притом из-за плеча Гвидо.

Во главе многочисленной процессии двигался крепкий белолобый ослик в роскошном пурпурном чепраке. На его макушку была надета маленькая блестящая корона, а уши у него были выкрашены в золотистый цвет. Верхом на ослике восседал новоявленный Папа, как оказалось, и вправду кривой лудильщик с улицы под названием Гнилая Труба. Он ехал, блистая белоснежными одеждами и золотым позументом, а на голове у него возвышалась неимоверных размеров тиара, более похожая на шутовской колпак, разрисованная лилиями и свиными рожами и увенчивавшаяся багровым фаллосом, что нагло упирался в самые небеса. В одной руке Папа держал кадуцей, оканчивавшийся завитком из кровяной колбасы. Осла вели под уздцы два высоченных и плечистых клирика, уже изрядно подвыпившие, отчего «священное» животное, к несказанному удовольствию толпы, кланялось то вправо, то влево, а сам Папа раскачивался из стороны в сторону, как поплавок. Судя по молниям, вышитым у клириков на груди, и по матерчатым крыльям, растянутым на деревянных рейках и болтавшимся у них за спинами, вроде простыней на просушке, эти великаны должны были изображать из себя архангелов. Управляясь с покорным ослом, кажется, не слишком понимавшим своей великой миссии, они вдобавок размахивали увесистыми кадильницами, устроенными из ночных ваз, так и норовя угодить ими в лоб попадавшимся по пути зевакам. Из кадильниц валил густой серый дым, обоняя который, толпа с ревом раздавалась в стороны и давила слабых и замешкавшихся, страшно при этом ругаясь и отмахиваясь от благовонного аромата руками и фартуками.

Когда Папа и архангелы поравнялись с нами, мы выставили локти и, ощетинившись оружием, поклялись не сойти со своего места. Кадильный дым сначала охватил глаза и носы соседей, и они завопили, как умалишенные, однако, когда тот фимиам, забрался и под наши шлемы, мы сами зарычали, подобно стае разъяренных берберийских львов, и все, кроме одного меня, обнажили головы и принялись разгонять зловонный эфир, поскольку ладаном в кадильницах служило не что иное, как высушенное свиное кало. Я же напряг всю свою ассасинскую волю и решил претерпеть до конца.

Вслед за Папой двигалась череда «епископов» с привязанными к головам копчеными свиными ушками. Эти преосвященные явно были набраны из самых отъявленных разбойников. Корча мерзкие рожи, они распевали «Отче наш» на мелодию то одной похабной песенки, то другой, и зрители, особенно женщины, бойко подхватывали самые непристойные припевчики. За «епископами» шествовали бродяги в разноцветных лохмотьях, приплясывавшие то на одной, то на другой ноге и вопившие совершенно несусветную чушь, вообще не переводимую ни на какой позволенный Богом язык. За этими «пророками» тяжелой поступью двигалась череда то глухо стонавших, то подхрюкивавших толстяков, которые волокли на своих плечах длиннющий крест, сбитый и связанный из жердей. К тому кресту были подвязаны бочки, колбасы и целые окорока. Когда нас миновал сонм мучеников обжорства, появилась вереница скромных девиц, скрывавших темными покрывалами свои лица. На их поясах прямо посреди животов болтались огромные замки, приходившиеся как раз против срамных мест. Эти «девственницы» издавали душераздирающие рыдания, то и дело прерывавшиеся скабрезным хихиканьем и сладострастными стонами. Наконец, вслед за ворами, убийцами, всякими лихоимцами прошли карлики, у коих горбатые и длинные носы были сделаны в виде мужских членов, оканчивавшихся пятачками из флоринов, и таким образом эти коротышки изображали собой евреев-ростовщиков. А уж за ними появились и наши «братья»-рыцари во главе с Великим Магистром, на шлеме которого торчали козлиные рога, пожалуй, превышавшие и папскую тиару.

Как только рога поравнялись с нами, Гвидо, не говоря ни слова, тихонько пихнул меня локтем.

— Знаю, Гвидо! — шепнул я, вплотную прижавшись своим шлемом к его собственному, чтобы было слышно. — Пора настала?

В подтверждение братец Фьямметты, которая пока что пряталась за нашими спинами, стукнул своим неуклюжим маршальским горшком по моему комтурскому, и мы, всем отрядом покинув толпу, живо пристроились к разряду «грешников» Соломонова Храма.

Стесненные своими собственными шлемами и доспехами, люди Сентильи так и не смогли толком уяснить, что еще за весельчаки поддержали их собственное начинание. Между тем, к нашей же пользе, процессия шествовала неторопливо, и Гвидо, сдерживая, впрочем, свою обычную бесцеремонность, принялся продвигаться вперед, к Сентилье, оттесняя его дружков, уже порядком осоловевших от жары и фимиама. Обхватив обеими руками тяжелый ящик, привязанный цепью к моей шее, я не отставал от него ни на шаг и даже не стеснялся наступать на пятки.

Толпа приветствовала нас свистом, веселыми ругательствами, хулившими Небеса и всех святых, и гнилыми овощами. Тухлое яйцо, брошенное чьей-то верной рукой, угодило Великому Магистру прямо в рог, и жидкая слизь повисла на нем и стала болтаться, вызывая еще более бурные раскаты хохота и ругательств.

Когда хвост ослиной процессии, который собственно и составляли грешные «тамплиеры», достиг собора Санта Мария дель Фиоре, Великого Магистра поддерживали с боков уже только самые доблестные и трезвые «братья»-рыцари, а в затылок ему дышали два магрибских ифрита, наряженные христианскими воинами. Огромные и неуклюжие латы Магистра и его рогатый шлем величиной с бочку и впрямь позволяли мне усесться предводителю «тамплиеров» на плечи без боязни оказаться замеченным.

Начиная от бесноватых «пророков» вереницу грешников в собор не впустили, поскольку собор уже был полон более достойными и высокородными богохульниками.

Папа зычным голосом повелел всему сброду нечестивцев пасть на колени и каяться в своих грехах, распевая «Сядь, красотка, мне на…» и при том не сбиваясь с мотива «Приидите, верные».

Великий Магистр покорно бухнулся ниц, и мы бухнулись вместе с ним: Гвидо — по правую, а я — по левую его руку. Подвыпившая свита Сентильи пыталась что-то запеть, не снимая шлемов, и это обстоятельство тоже оказалось нам на руку.

Я решил более не мешкать и, с облегчением обнажив голову, обратился к Сентилье на франкском наречии:

— Мессир, я очень рад сообщить вам, что мне удалось-таки успеть к началу священного суда над нечестивцами Соломонова Храма.

Надо признать, что Сентилья умел сохранять самообладание при внезапных происшествиях и фокусах судьбы. Рогатый шлем медленно повернулся в мою сторону, и я услышал удивленный, но сдержанный голос трактатора:

— Так это вы, мессер, черт меня совсем побери?!

Оставаясь на коленях, он выпрямился и, оглядевшись, уяснил, что военная обстановка вдруг изменилась вовсе не в его пользу. Судя по виду Магистра, особо сильное впечатление произвели на него мои ифриты, возвышавшиеся позади нас наподобие двух скал.

Повинуясь порядку праздника, Тибальдо Сентилья вновь склонил рога к гладким камням площади и проговорил:

— Я не знаю, что вы за человек, мессер. Вы сами разорвали «кольцо змеи», сами нарушили миссию, и что же вы теперь хотите от меня?

— Я не сидел сложа руки, — был мой ответ, — и, между делом, занимался вашими наследными правами. Теперь я принес кое-что, принадлежащее вам.

И с этими словами я снял со своей шеи уже измучившую меня цепь и подвинул Великому Магистру деревянный ящик, на котором крупными буквами было выведено на латыни:

 

СМЕРТНЫЕ ГРЕХИ

— И только-то всего?! — злорадно ухмыльнулся Сентилья. — Что-то ящичек маловат оказался.

— Зато самые главные долги, — заметил я. — Как раз по первой и второй заповедям. Загляните, мессир Магистр, в его утробу. Уверяю вас, не пожалеете.

И я указал пальцем на крышечку, что, отодвинутая в сторону, могла обнажить тайну содержимого.

Великий Магистр, чуть отстранившись, протянул руку к хранилищу смертных грехов и, весьма небрежным жестом отдернув крышку, почти немедля и уже весьма деловито задвинул ее назад.

— Золото, черт меня совсем побери! — с явным волнением сообщил он мне то, что я и сам прекрасно знал.

— Видите, мессир, а вы-то привередничали, — в свою очередь усмехнулся я. — Часть этих грехов составляет мой собственный долг за нанесенные вам по дороге во Флоренцию убытки. Остальное, включая и другой ящичек, побольше этого, составляет существенную часть вашего наследства. Короче говоря, здесь грехи, оцененные в пятнадцать тысяч флоринов, а еще шестьдесят тысяч ожидают окончания суда.

— Черт меня побери! — пробормотал Сентилья. — Я вас совсем не понимаю, мессер! Первый раз в жизни я ничего не понимаю. Что вы от меня хотите?

— Несколько не трудных по исполнению услуг, — сказал я, видя, что Сентилья уже совершенно готов перейти от веселья и шуток к серьезному делу. — Я вполне доверяю вам, поскольку слышал от знающего человека, что денежные дела вы ведете честно, хотя и чересчур запутанно.

— Кто это вас просветил на мой счет? — полюбопытствовал Сентилья.

— Гвидо Буондельвенто, — ответил я. На это Великий Магистр только хмыкнул и покачал рогами.

— Он тут, неподалеку, — добавил я.

— Всему, что вы скажете, мессер, можно смело верить, — с достоинством проговорил Великий Магистр. — Только я не посоветовал бы вам брать себе в услужение этого необузданного болвана. Его никто не понуждал залезать в долги по пьяному делу. Для подтверждения своих слов я готов раскрыть для вас Секретную книгу компании Большого Стола Ланфранко.

Все мои жилы вытянулись в струны от этих речей, но то ли Гвидо в своем шлеме так и не расслышал любезных предупреждений Магистра, то ли сам Магистр крупно ошибся на счет Гвидо, видя в нем только необузданного болвана и пьяницу.

— Этого вовсе не требуется, — остановил я его рассуждения на опасную тему. — Я тоже доверяю вам, хотя обстоятельства не всегда тому способствуют. Честное ведение дел — лучший способ обмануть клиента, не правда ли?

Тибальдо Сентилья помолчал, а затем, неторопливо сняв с головы шлем, посмотрел на меня. Его лицо, обрамленное шерстяной «кольчугой» подшлемника, было багрово и блестело от пота. Сняв еще перчатку и проведя рукой по лицу, он напряженно улыбнулся и сказал, как и раньше, на тосканском наречии:

— Говорите, мессер, что вам надо.

Я же продолжал вести разговор на франкском:

— Я хотел бы знать, мессир Магистр, кто и каким образом должен был доставить меня во Францию.

В глазах Магистра загорелись зловещие огоньки, и я сразу догадался, что у него есть, чем удивить меня.

— К моему прискорбию, мессер, вы немного опоздали, — с кривой улыбкой на губах проговорил Сентилья. — Они не дождались вас, а потому вполне здраво заключили, что добраться до берега вам так и не удалось.

— И что же? — нетерпеливо спросил я, потому что Сентилья тут лукаво умолк.

— Они послали вместо вас другого человека, — роковым голосом сообщил он.

Больших усилий стоило мне сдержать смятение. Кто мог быть другим? Неужели может найтись на свете еще один Удар Истины?

— Кого? — переведя дух, задал я новый вопрос.

— А вот в эту тайну они не сочли нужным посвящать меня, — проговорил Сентилья, более, однако, не выказывая надо мной превосходства. — Но все же, мессер, у меня осталась возможность добиться хотя бы части прибыли. Мне известно, что человек, заменивший вас, был отправлен во Францию с каким-то другим провожатым или даже вовсе без такового. Тот, на чьем попечении были вы, остался на месте, то есть во Флоренции.

— Вы сможете показать мне его? — вздохнул я с некоторым облегчением.

— Разумеется, да, — твердо сказал Сентилья, и вновь очень скверная улыбка зазмеилась по его губам. — Буду честен с вами, мессер, это дело не представляется трудным.

— Пусть так, — согласился я, — зато другая услуга потребует от вас больше стараний. Речь пойдет о Фьямметте Буондельвенто.

Теперь на несколько мгновений оторопел сам Великий Магистр, однако и он, как и должно опытному воину, быстро оправился от удара.

— У вас острый глаз и весьма благородный вкус, мессер, — ухмыляясь, признал он.

— Я рад, мессир, что вы поддерживаете мой выбор, — безо всякой усмешки сказал я. — Таким образом услуга не будет вам слишком в тягость. По всей видимости, мне придется на довольно длительный срок покинуть Флоренцию. Мне очень не хотелось бы, чтобы с Фьямметтой Буондельвенто за время моего отсутствия случились бы какие-то неприятности по чьей угодно вине.

— А главное, по вине ее братца, — уже почти беззлобно ухмыльнулся Сентилья. — Вы желаете, чтобы я присмотрел за ней?

— Именно так, мессир Великий Магистр, — кивнул я, вполне довольный выражением лица Сентильи. — Но — чтобы с умом и как бы издали, вроде рыцаря Прекрасной Дамы. Надеюсь, вы меня понимаете?

— Еще бы не понять! — важно похвалился собой Сентилья. — Будьте спокойны, мессер, с такой великой миссией я отлично справлюсь. И клянусь, что пальцем к ней не прикоснусь. Довольно с меня, что едва без глаз не остался. Эту свирепую кошечку я теперь рад приберечь для вас, мессер, в самой изящной клетке. Тем более, что векселя, подписанные Гвидо, как я понимаю, вами же и будут теперь выкуплены.

«Так вот что хотел получить Сентилья от Фьямметты в уплату за долги братца!» — догадался я, но сдержал бешенство и спокойно предупредил его:

— Гвидо уплатит за себя сам.

— Вот как! — приподнял брови Сентилья. — Совсем благородное дело.

— Если вплоть до моего возвращения Фьямметте Буондельвенто не придется изведать всяких бед и невзгод, за исключением бедствий, над которыми мы не властны, то вы, мессир Магистр, получите от меня еще десять тысяч золотом, — чуть не скрипя зубами, пообещал я.

— Вы думаете обо мне слишком плохо, мессер, — проговорил Сентилья, внезапно омрачившись, и даже отвернулся от меня в сторону, конечно, сразу же наткнувшись взглядом на коленопреклоненного Гвидо, который своего шлема не снимал и потому остался неузнанным.

— Осталось только вызнать, кто же такие они, — обратился я к затылку Магистра, вовсе не опасаясь при этом за свое достоинство, — и что им в действительности от нас обоих нужно.

— О, мессер! — немедля повернувшись ко мне, вздохнул Сентилья, будучи, как ни странно, столь же хитер, сколь и быстро отходчив от приступов злости; впрочем, странного тут мало: такова вообще существенная черта флорентийского характера. — Уж если такой необычайный человек, как вы, и то рискует разбить себе голову об эту загадку, то я и вовсе, крепко ударившись об нее, останусь одним мокрым местом. Иногда мне кажется, что все дело затеяли иоанниты, глядя на денежки Храма и облизываясь, как коты. А иногда мне приходит в голову, что за кустами притаились настоящие тамплиеры.

— Настоящие? — удивился я.

— Не знаю, как их назвать, — пожал плечами Великий Магистр. — Многие слышали о каком-то «внутреннем круге» особо посвященных. Может быть, они сами и подставили королю Франции и Папе вроде приманки весь этот Соломонов Храм со всеми его рыцарями и первосвященниками. Но что за ловушку они готовят всему миру, я ума не приложу. И, честно признаюсь вам, додумывать, а тем более дознаваться у меня нет ни малейшего желания. Я так полагаю: чем больше тайна или чем больше окажется по размерам эта ловушка, тем меньше вреда лично для меня, для моих доходов и для моей благословенной Флоренции. В конце концов, после изгнания из Рая Адам с Евой оказались на грешной земле, которую тоже можно считать мышеловкой, но ведь согласитесь, мессер, эта мышеловка оказалась достаточно вместительной, чтобы не биться в отчаянии об ее решетки. И вот, что хочу еще вам сказать…

Но в это самое мгновение над толпой вновь прокатился Юпитеров глас шутовского Папы. Кривой лудильщик, завершив «ослиную мессу», торжественно покинул храм и повелел всем грешникам подняться на ноги и следовать далее по тропам покаяния.

Великий Магистр поспешил снова нахлобучить на голову свой рогатый шлем, однако я удержал его за руку.

— Мессир, вы совсем забыли о своих грехах, даже не успев получить отпущения, — напомнил я ему и указал на ящик. — Берите скорее, а то они достанутся кому-нибудь другому, «и будет то зло еще хуже первого».

Бросив на меня взгляд, как мне показалось не означавший ничего определенного, Сентилья накинул себе на шею цепную петлю, а затем, поместив на место магистерский шлем, попытался подняться на ноги со всем грузом «смертных грехов». Надо сказать, у меня самого колени онемели от долгого стояния на камнях, а уж Великий Магистр тамплиеров под тяжестью грехов Ордена и своих собственных вовсе застонал. Нам с Гвидо пришлось помочь ему обрести равновесие.

— Ну и денек, черт меня совсем побери! — хрипло пробормотал Тибальдо Сентилья, обхватив руками ящик и с трудом двигая ногами.

Празднество, между тем, переместилось от собора Санта Мария дель Фиоре к фасаду Дворца Народа, где обычно собирался приорат Флоренции и вершились важные судебные дела.

Здесь, прямо перед дверьми палаццо, из бревен, хвороста и дерна был сооружен огромный вертеп, изображавший ад, что уже был населен его законными, рогатыми и хвостатыми обитателями, которые пронзительно визжали и улюлюкали, мохнатыми лапищами маня к себе приближавшихся жертв. На вершине вертепа был установлен престол в виде ночной вазы с высокой спинкой. Шутовской Папа полез по лестнице наверх, притворяясь при этом, что вот-вот оступится и рухнет вниз, то ли на руки зрителей, то ли прямо в лапы чертей. Оказавшись у цели, Папа задрал по пояс свои священные одежды и, предъявив всему народу кривые и волосатые ноги, ничем не отличавшиеся от членов обитателей преисподней, под восторженный рев толпы уселся голым задом на свой престол. Еще больше восторга вызвало поднятие на вершину вертепа смиренного осла, которого, перепутав веревки, случайно перевернули вниз головой.

Наконец, как только Папу и осла окружили «епископы», дважды валившиеся с горы вместе с лестницей и начавшие было потасовку с чертями, судилище над грешниками началось.

Сначала святейший судия грозно повелел явиться пред ним полоумных пророков. Те сразу притихли, а их главарь, предстательствовавший за всю свою братию, смиренно сложил руки на груди и закатил глаза.

— О, Ваше Смутейшество! — возгласил он, подражая ослиному реву. — Мы-то и вовсе не грешили в сей бренной жизни, а, напротив, сами призывали весь народ к покаянию за ужасный грех, коим каждый из смертных грешит по тысяче раз на всякий час.

— Врешь, негодяй болтливый, котях тебе в глотку! — весело рявкнул с вышины Папа. — Тысячу раз на всякий час и выругаться толком не сумеешь, и подол девке не задерешь — скрючит всего да перекосит еще до заутрени. Что за грех такой, а ну признавайся, ж… велеречивая!

— Так ведь сказано, Ваше Своднейшество, — подбоченившись, отвечал верховный пророк, — ничего, что входит внутрь, не оскверняет человека, а оскверняет только то, что выходит изнутри. Дескать, вдыхать — не грех, а выдыхать — сущий грех. Вот и учили мы по закону грешный народ только вдыхать и ничего после того не выдыхать.

— И до чего ж вы допроповедывались, архизадницы вы эдакие?! — еще грознее набычился ослиный Папа.

— А до того, Ваше Сидейшество, — отвечал архипророк, — что раздулись людишки, как бычьи пузыри, и такие ветры учинили пускать, что занесло нас теми ветрами до самого седьмого неба, и видали мы там сонмы ангелов, затыкавших носы и уши. И пообещали нам ангелы, что за такие дела выльют они в День Гнева на грешную землю самый великий котел ангельского помета.

— Ах, вы негодяи препердобные! — заорал Папа. — Значит, все, что наружу выходит — грех? Так значит, и помочиться доброму человеку нельзя без покаяния?! А ну подойдите ближе!

И только пророки робко подступили к подножию вертепа, как Папа поднялся со своего престола, а двое епископов задрали его одежды повыше. Важно ступив на самый край обрыва, Папа предъявил всему городу свое мужеское достоинство и под общее одобрение принялся окроплять незадачливых пророков.

— А теперь в ад их всех, в ад! — закричал он, истощившись на орошение. — Пускай просыхают в пекле!

И двое архангелов принялись заталкивать пророков вглубь вертепа, откуда уже тянулись к ним мохнатые лапища чертей. Кто-то из народа пытался отбить их у демонов для пущего веселья, и тут разыгралась небольшая потасовка, быстро погашенная новыми потоками дождя, пролитого сверху сразу всем воинством преосвященных.

За пророками пришел черед праведных толстяков.

— Мы смиренно постились, Ваше Съядейшество, — похвалялся их главный предстоятель.

— То-то видно по вам, что всех акрид в пустыне поизвели, кишки ваши бездонные! — покатился со смеху Папа. — Как же это вы страдали, ну-ка поведайте нам.

— Да уж подвизались сверх всякой силы, Ваше Сгрызейшество, — гордился праведный обжора. — В Страстную-то Пятницу не больше дюжины колбас, полдюжины окороков, да десятка трех фазанов, да винца-то всего бочек пяток перед завтраком-то и в рот не брали!

— Ах, хороши постнички, — громогласно рек Папа, перекрывая хохот толпы, — ах дозрели мученички — как раз пора на убой! — а потом и вовсе завопил во всю глотку, потрясая своим кадуцеем: — В пекло их всех, в пекло! — и так завопив, от ярости даже вцепился зубами в кадуцей, прямо в завиток кровяной колбасы.

Ни от архангелов, ни от толпы те отъявленные постники не дождались никакого милосердия: пинками и тумаками их затолкали в преисподнюю, а с креста, что они тащили на своих спинах, мигом пообрывали все съестное и растащили в разные стороны. Крест, поломанный в нескольких местах, спустили туда же, в преисподнюю, на дрова под котлы. Папа уже веселым тоном подбадривал ревностных исполнителей его воли:

— Так их, так их! Лупи по пузу! А вон того — по толстой заднице! Эй, вставьте ему туда фитиль — весь год на сале не погаснет! Бросай их на сковородку! Поглядим, как на своем жирке-то зарумянятся и затрещат! Ой, пальчики оближешь!

Дошел черед и до девственниц-смиренниц.

— Ваше Соитейшество, мы-то вовсе не грешили, и всегда и во все времена правило священное чтили! — оправдывались девы. — Как к обедне зазвонят, так лобок — на замок.

И держали проклятого зверя,

чтоб не выломал он двери,

коль хватало мочи,

аж до самой ночи.

— А всегда ли сил хватало? — допытывался Папа.

— Ах, порой недоставало, — горестно плакали девы.

Зверь и юрок и силен,

глядь — в окошко лезет он.

Или так уж поднапрет,

что запоры все прорвет.

Мы, конечно, не сдавались,

до конца оборонялись.

В погреб зверя мы сманили

И приманкой угостили.

Пусть он бьется там в застенке,

на горшках взбивая пенки.

— Ага, так вы даже с дьявольского искушения доход возымели! — тут же уличил их Папа. — Так лучше бы вы в поте лица хлеб свой стяжали, да почаще бы подол перед благородными людьми задирали, да денежки за то праведным бы монахам на пропитание отдавали. Тогда б и простились вам ваши грехи, а теперь вас в … заклюют петухи. В пекло их! — повелел ослиный Папа. — К жареным петухам!

Тут архангелов и вовсе оттеснили от вертепа. Здоровенные лавочники принялись хватать девственниц и, задирая им подолы на голову, потащили их, словно в мешках, из которых только торчали голые ноги, пухленькие попки и даже самые сокровенные золотники, прямо к зеву преисподней. Черти только того и ожидали и тут же вцепились девам во все мягкие места, не обращая никакого внимания на их пронзительные визги и площадную ругань.

Наконец, когда за длинные носы увели в ад и карликов-евреев, наступил черед суда над тамплиерами.

Мы подступили ближе к преисподней, и взошли на невысокий помост, отделивший грешную землю от первого круга преисподней.

Теперь я мог получше разглядеть ослиного Папу. Он оказался старичком, на вид очень добродушным, хотя и не без лукавства, так и сверкавшего в его единственном, но весьма зорком глазу. Посмотрев на меня, он почему-то очень благожелательно улыбнулся мне и хитро подмигнул. Мне ничего не оставалось, как только ответить ему самой приветливой улыбкой.

Тем временем, Великий Магистр подробно докладывал о всех благодеяниях, кои были совершены бедными рыцарями Соломонова Храма в Палестине. Он назвал в точных числах, сколько было зарезано сарацин, свиней и чересчур богатых паломников, дабы пропихнуть несчастных скопидомов по частям через игольное ушко в Царство Небесное, сколько грязных бедняков было потоплено в море, дабы не осквернять Святой Земли их вшивыми лохмотьями и дабы не перевелись из-за них в пустыне священные акриды, коими питались некогда все пророки и праведники. Затем Великий Магистр, пуская слезы умиления, поведал суду, с каким благоговением поклонялись братья-тамплиеры жертвенному козлу отпущения, который, конечно же приходится единокровным братом и Золотому Ослу, стоявшему теперь по правую руку от Папы.

— Все хорошо делали, и, говорят, даже девок не прижимали, — впервые признал заслуги подсудимых первосвященник вселенной. — Только мнится мне, что утаил этот рогатый кое-какой грешок. Слышал я, что любите вы ближнего своего, как самого себя и даже более, чем братской любовью. А предъявите-ка всему люду вашу праведную любовь, дабы показать пример всем прочим смертным, погрязшим в ненависти и злопомнении.

Великий Магистр несколько смутился, оборачиваясь то вправо, то влево.

— Так кто же из доблестных рыцарей, братьев Великого Магистра, покажет нам образец чистой любви? — настойчиво повторил Папа, уже явно теряя терпение. — Вот! — ткнул он своим перстом прямо в меня. — Вижу славного маршала. Какой ясный взор у этого доблестного тамплиера. Так и горят глаза любовью к ближнему своему! Пускай он покажет пример всем остальным грешникам.

Менее всего желал бы я обмениваться любовным поцелуем с своим «братцем»-Магистром.

— Я могу показать, Ваше Спьянейшество! — раздался вдруг прямо позади меня ясный отроческий голосок, который я не мог не узнать и потому, облившись холодным потом, даже присел от неожиданности.

— А вот пригожий отрок! — обрадовался Папа. — Сразу видно, из новоначальных в Ордене, а значит, и самый послушный. Покажи, сын мой, какова должна быть истинная братская любовь; благословляю тебя.

И не успел я опомниться, как у меня из-под руки выскочила где-то успевшая переодеться тамплиером Фьямметта. Ослепив меня взором, пылавшим нежностью и любовью, она повисла у меня на шее и так и впилась своими устами в мои уста. Вся площадь вокруг нас потонула в рукоплесканиях, подобных шуму взволнованных бурею морских волн. И что мне оставалось делать, как только не обхватить мою спасительную соломинку, не прижаться к ней всем телом и всей душою и не дожидаться со смирением, пока она донесет меня до берегов отдаленных и сказочных царств.

Мы оторвались друг от друга только тогда, когда едва не насмерть захлебнулись поцелуем и у обоих поплыли в глазах круги. Пошатнувшихся, нас поддержали с двух сторон мои верные магрибские ифриты.

— Вот это настоящая любовь к ближнему! — торжественно возвестил Папа. — Что же мне делать с этими бедными рыцарями? — в некоторой растерянности пробормотал он, видимо все же озадаченный находчивостью Фьямметты. — Может, в самом деле помиловать? Ведь в аду и так уже набито как сельдей в бочке. Того и гляди треснет пекло у меня под зад… то есть под святым престолом. Не помиловать ли мне этих двух «беленьких»?

— Помиловать! Помиловать! — взревела толпа.

— Так тому и быть! — рек Папа и трижды стукнул кадуцеем по ноге стоявшего рядом с ним епископа, отчего тот трижды завопил по-ослиному. — Отпускаю и всем бедным рыцарям грехи, и только Великому Магистру повелеваю пройти через Чистилище еще в сей земной жизни, дабы вознеслась его душа на Небеса в хитоне брачном, достойном ангельского отличия! Сие же знамение моей всемилостивой воли да будет запечатлено во веки веков! Ныне сойду я на землю, дабы сей возлюбленный, хоть и рогатый, однако тоже, подобно пророку Илии, сподобился бы узреть не передняя моя, но задняя. Опускайте, говорю вам, чурбаны неотесанные, чтоб вам всем херувимы на макушку наделали!

И епископы, суетясь и мешая друг другу, принялись обматывать ослиного Папу веревками, а потом — и спускать его вниз, с вершины адской горы.

— Довольно! — рявкнул Папа, повиснув в двух пядях над помостом. — А теперь ну-ка, серувимы мои верные, приобнажите пред лицом народа моего задняя моя!

И архангелы задрали папские одежды, так что открылась для всеобщего обозрения кургузая задница кривого лудильщика с улицы Гнилая Труба. Толпа вновь разразилась бурей ликования.

— А теперь, рогатенький, — ласково обратился Папа через плечо к Великому Магистру, — снимай свой горшок и ставь печать на святейшую буллу о своем помиловании, а то хуже будет.

Висевшая на моей руке Фьямметта прыснула от смеха.

— Что за смешки! — рявкнул Папа. — Кто тут кощунствует в великий час праведного суда?! Дождетесь у меня: всех вас своей заднею припечатаю так, что никакой Моисей и за сорок лет вас из дерьма не выведет!

— О, простите нас грешных, Ваше Всемогущее и гущее и гущее и совсем густое Сратейшество! — взмолилась Фьямметта, пав на колени.

— То-то же! — удовлетворился такой повинной Папа и вновь накинулся на Великого Магистра. — А ты что замешкал, рогатенький, или не желаешь заключать со мной вечный завет любви?

Сам Гвидо Буондельвенто смиренно услужил Великому Магистру, приняв из его рук рогатый шлем. Придерживая на груди ящик со «смертными грехами», Сентилья опустился на колени и на глазах всей Флоренции приложил уста к не слишком живописному заду кривого лудильщика. В тот же миг ослиный Папа так громко и мощно пустил ветры, что Великий Магистр, отшатнувшись, не удержался и под тяжестью ящика с «грехами» повалился на спину. Площадь превратилась в огнедышащий вулкан восторга, и вряд ли кто, кроме нас, прощенных тамплиеров, а также Сентильи и самих архангелов, услышал новое повеление Папы, предназначавшего Великого Магистра огненному очищению, дабы душа его предстала перед вратами рая уже освобожденной от всех земных изъянов и грехов.

Архангелы подхватили Великого Магистра подмышки, вздернули вверх и поволокли к столбу, воздвигнутому с правой стороны от вертепа. По всему было видно, что столб ожидал своей жертвы и кто-то из грешников так или иначе был обязан стать жертвой «священного» пламени. Возможно также, что ослиный Папа подразумевал Сентилью с самого начала.

Тот совсем не сопротивлялся, а только крепче прижимал к груди ящик со своими греховными накоплениями. В два счета прикрутили Великого Магистра Сентилью толстой веревкой к столбу, а потом обложили, видать нарочно высушенным к празднику свиным калом. Им, кстати, снабдили архангелов сами служители ада, протянувшие из преисподней своим небесным недругам целых два мешка сего славного благовония.

Уж если двух малых кадильниц хватило на то, чтобы пять тысяч человек кривились, зажимали носы и жались по стенам, то при виде двух мешков толпа и вовсе закачалась, как пшеничное поле под порывом сильного ветра. Великий же Магистр тамплиеров стоял, готовый мужественно претерпеть ужасную муку. То ли стойкость характера, то ли пятнадцать тысяч флоринов придавали ему несказанную силу духа, и, признаюсь, он даже заставил меня уважать столь достохвальную непоколебимость.

Тем временем, свиное кало начало прегнусно тлеть, а толпа — медленно и неуклонно расступаться от места казни.

— Пускай прокоптится! — кто-то зычно крикнул из толпы. — Ворон отпугивать сгодится!

Никакого движения эфира, если не считать дыхания народа, не происходило, и Великого Магистра скоро окутал удушливый смрад. Мне стало жаль беднягу, когда он, не выдержав-таки столь отвратительной пытки, задергался и наконец испустил из себя струю рвоты, угасившей небольшую часть жертвенного огня, а заодно обдавшей и ящичек с грехами.

Наблюдавшие за казнью епископы все так же держали ослиного Папу подвешенным на веревках прямо напротив адского зева, подобно сладкой приманке. Искушение племени падших духов продолжалось так долго, что в недрах преисподней среди чертей и осужденных грешников успел созреть опасный сговор.

Внезапно ослиный Папа подвергся оттуда мощному обстрелу из пращей, арбалетов и осадных «скорпионов», так что нам самим, стоявшим на помосте, пришлось уворачиваться от костей, яиц, остатков колбас и даже от свежих котяхов.

— Тяните, черти лысые! — заорал Папа своим епископам, но такое повеление могло быть без всяких оговорок воспринято и служителями преисподней, что и случилось.

Рыжие, мохнатые лапища подцепили Папу за ноги и потянули в вертеп. Епископы натужились, пытаясь вытащить попавшего в беду апостолика обратно, на седьмое небо. Тут в дело ринулись и архангелы и, ухватив Папу за руки, принялись оттаскивать его в сторону, так что теперь бедный лудильщик вполне мог оказаться разорванным на части. Он вопил, брыкался и в довершение своих попыток вырваться из когтей демонов дернул за одну из веревок с такой силой, что самый старательный спасатель наверху оступился и кубарем сверзился вниз, прямо на головы и крылья архангелов. Тут народ, невзирая на вонь жертвенного огня, неумолимо распространявшуюся вокруг, скопом полез на возвышение. Между приверженцами и спасателями Папы, с одной стороны, и теми, кто желал его низвержения в пропасти ада, с другой, закипела веселая и поначалу как будто не грозившая кровавым исходом потасовка.

Досталось тут кое-кому и из тамплиеров. Досталось бы и мне, но только Фьямметта крепко потянула меня за руку, и мы, низко пригибаясь и уворачиваясь от ударов и пролетавших со всех сторон предметов праздника, протиснулись сквозь напиравшие ряды воителей и спрыгнули с помоста.

Фьямметта увлекала меня все дальше от вертепа, от ныне зловонного средоточия великолепной Флоренции, и, только оказавшись у самого края площади, я последний раз обернулся. Рыжие и багровые черти уже вырвались из преисподней наружу, и битва между ангелами и силами тьмы была в разгаре. Епископы успели спуститься вниз и доблестно сражались на стороне сильно пообщипанных архангелов. Осужденные грешники, крепя свое осуждение, всеми силами поддерживали адских демонов. Папа то всплывал над битвой, то снова пропадал в глубине, словно какой-то заметный овощ в кипящем котле. Про Великого Магистра тамплиеров, уже поникшего, вероятно, без чувств и, столь же вероятно, крепко прокопченного до самого скончания века, как будто совсем забыли. Золотой Осел, также оставленный без присмотра, неподвижно стоял на вершине покачивавшегося вертепа и смотрел вниз, на людей, тупым и жалостливым взором.

— Пойдемте, мессер! Ну, пойдемте же! — все торопила меня Фьямметта и увлекала куда-то все дальше от кипения адского огня.

Мы перебежали через улочку ювелиров, что дивно сверкала висячими гербами, украшенными снизками поддельного жемчуга, стеклянными изумрудами и рубинами, потом пробрались под неким мизерным подобием триумфальной арки, под которой мог бы гордо проехать на собачке какой-нибудь карлик, и наконец очутились на прелестной зеленой полянке, ярко освещенной солнцем, уже начинавшим клониться с вершины небосвода. Та зеленая и чистенькая полянка лежала в оправе из высоких стен. Всего лишь одно маленькое окошко, да и то явно из какого-то нежилого помещения, открывалось на этот потаенный уголок Флоренции. Ни одного постороннего звука не долетало сюда, и праздничный смрад, на наше счастье, еще не дотянулся до этого крохотного кусочка рая.

Посреди чудесной той полянки, Фьямметта порывисто повернулась ко мне и с преданностью, невыразимой никакими словами, посмотрела мне в глаза. У меня перехватило дыхание, и сердце забилось куда отчаянней, чем от самого отчаянного бегства.

— Мессер! — прошептала она и, подавшись навстречу, робко прикоснулась виском к моей щеке. — Разве вам так уж трудно предъявить братскую любовь еще один раз и при том в уединении? Брат-тамплиер, примите меня теперь в свой Орден по полному уставу. Умоляю вас. Доблестный комтур, я стану вам самым верным оруженосцем.

— Фьямметта! Я люблю тебя! — вырвался наконец ответ у того, кто был окончательно побежден нежной страстью к флорентийской красавице.

— Тогда обнимите меня крепче, мессер! — порывисто вздохнув, повелела Фьямметта.

Я обнял ее и покрыл поцелуями ее лоб и ее глаза цвета спокойного и глубокого моря, освещенного полуденным солнцем.

— Крепче обнимайте, мессер! Крепче! — шептала Фьямметта. — Так крепко, чтобы я запомнила навсегда. Чтобы я запомнила во веки веков, что только по вашей воле я отныне и смогу дышать. Только по вашей воле. Отныне и во веки веков. Ну же, не бойтесь. У меня крепкие кости.

Ее кости и в самом деле оказались чересчур крепки, и моих сил, кажется, все никак не доставало на то, чтобы смирить дыхание Фьямметты и остаться в ее памяти во веки веков. Наконец, надорвавшись, я повалился на траву и увлек ее вместе с собой, теперь уж невольно прибавляя к своим силам и полный свой вес, не слишком-то уж значительный.

И вот моя красавица содрогнулась и испустила такой сдавленный хрип, что я, не на шутку испугавшись, сразу оставил ее в покое. Как наслаждается водой путник в пустыне, добравшийся до колодца, что уже давно снился ему в пути, и ободряется от каждого нового глотка, так и моя возлюбленная ловила губами эфир, изливавшийся на нас с сияющих голубых небес. Грудь ее вздымалась все ровнее и умиротворенней, а в затуманившихся глазах все яснее открывалась дивная морская глубина.

Позволив теперь и самому себе облегченный вздох, я немного подвинулся к Фьямметте, и стал тихонько прикасаться губами то к уголкам ее губ, то к прекрасной шее, то к ресницам, то к прядям волос, с ароматом которых не смогли бы и поныне, и во веки веков сравниться ни мак сорока провидцев, ни голубой кориандр.

Фьямметта, закрыв глаза, улыбалась мне, нежно разглаживая своими прохладными пальцами на моем лице все будущие морщины и рубцы. Так могло бы миновать и мимолетное «ныне», могли бы миновать и «веки веков». Но, увы, кое-какие невзгоды все еще ожидали нас впереди.

— Вот они где, прощеные! — раздался вдруг над нами громоподобный глас, уже хорошо нам известный, а здесь, в маленьком дворике, многократно усиленный теснотою высоких стен.

Мы с Фьямметтой вскочили на ноги и увидели ослиного Папу, стоявшего в устье единственного прохода на улицу. Некогда белоснежные и сверкавшие золотым шитьем папские одеяния были теперь все перемазаны где грязью, где нечистотами. Изрядно помятая, с оторванным в потасовке фаллосом, тиара сидела набекрень и была подвязана широкими тесемками, придававшими Папе особенно глупый вид. Колбасный завиток кадуцея, наверно уже давно покоился в его желудке. По бокам от Папы и за его спиной толпились епископы, видно уже успевшие отслужить не одну мессу Бахусу. Выражения лиц у преосвященных мне совсем не понравились, а больше всего мне не понравились посохи, которые подпирали все это пьяное воинство.

— Вот они где! — важно грозя нам пальцем, повторил ослиный Папа. — Мы-то их в раю обыскались, а они вот где! Опять на грешной земле! Что я велел им, верные мои слуги? — проговорил он, привлекая к себе епископов. — Идите и больше не грешите. Верно?

— Верно! — как шершни в дупле, загудели епископы.

— Выходит, они меня обманули? — досадливо покачал тиарой Папа.

— Обманули! — с удовольствием подтвердили епископы.

— Да еще и девка с ним, верно?

— Верно! — пел нестройный хор епископов.

— Значит, такой-то у этих бедных храмовников обет целомудрия! — продолжал ехидно досадовать ослиный Папа. — А мы-то им поверили. Мы-то их помиловали.

Я вспомнил о деревянных мечах, заточенных накануне, а также о том, как, несмотря на десятикратные просьбы Гвидо, обращенные ко мне, я отказался-таки повесить один из них себе на пояс, отговариваясь тем, что и деревянного ящика с грехами Магистра мне будет достаточно. Короче говоря, мне теперь тоже нашлось о чем подосадовать.

— Где бы теперь мог быть Гвидо? — невольно высказал я вслух свои мысли.

Заслоненная мною от неумолимо надвигавшегося на нас преосвященного воинства, Фьямметта, не теряя хладнокровия, тихо и тоже досадливо проговорила:

— Найдешь его! Может, уже напился.

Папа наступал, епископы заполняли маленький зеленый дворик, а мы, попятившись всего на пару шагов, уже уперлись лопатками в стену, явно требовавшую от меня прекратить отступление и показать неприятелям пример рыцарской доблести.

— Что это вы там бормочите? — полюбопытствал Папа, добродушный вид которого, по моему чутью уже явно не соответствовал его намерениям.

— Да вот шепчет мне сошедший с небес ангел, которого вы, Ваше Стервейшество, случайно приняли за уличную девку, — начал я свою апологию, — что на единственный день в году, как раз на праздник Золотого Осла, открывается в этом самом месте благословенной Флоренции Рай для тех, кто от всей души пожелает его увидеть. Вот и вы, Ваше Свирепейшество, невзначай заглянули в райский уголок, где может отыскаться место и для грешного тамплиера. А еще сказал мне ангел, что в доказательство сего чуда можем мы показать Вашему Свинейшеству удивительные превращения самых никчемных грехов в настоящие золотые флорины.

— Что-то не нравятся мне льстивые речи этого мошенника, — с неторопливой торжественностью проговорил Папа. — Неужто зря пострадал за вас, храмовников, ваш предводитель? И речи мне твои не нравятся, сын мой, и сам ты напоминаешь мне одного негодяя, которому не откупиться от ада никакими флоринами.

— Вот что, Твое Свихнейшество, — придав себе самый серьезный вид, сказал я, когда уже стали нас достигать винные пары «преосвященного» воинства. — Ангела мы отпускаем, и за это тебе и твоей веселой братии пятьсот флоринов на руки.

— Ни за что я тебя с ними одного не оставлю! — горячо прошептала Фьямметта.

Как бы пропустив мимо своих ушей и мимо своего сердца порыв ее чувств, я окончил свое предложение:

— А мы с тобой, Слизнейшество, если желаешь, еще останемся и поговорим.

И я принялся неторопливо снимать с плеч тамплиерский плащ, совсем неудобный в сражении с пьяными лудильщиками.

Тут Фьямметта, словно ястреб, вцепилась мне в руку.

— Отпусти! — рявкнул я на нее. — Прошу тебя, только не мешай!

Циклопий глаз Папы, вперившийся во Фьямметту, пылал вожделением. Посохи уже не подпирали епископов, а, оторвавшись от грешной земли, угрожающе покачивались в их руках. Медлить было нельзя.

— А вот мы сейчас проверим, откуда взялся такой ангелок, — проговорил Папа, придавая своему уже совсем хищному оскалу вид умильной улыбки. — Проверим, где у него там флорины припрятаны вместо грешков. Нам-то известно, что должно быть у ангелочков за пазухой и вот тут.

Не успел он похлопать себя по срамному месту, как я ринулся в бой. Вмиг перевернувшись через голову, и тем ошеломив воинство, я вырвал посох из рук ближайшего ко мне и, на мой взгляд, самого крепкого верзилы и так треснул его по носу, что грязная физиономия сразу украсилась роскошной красной розой.

Опомнившись, преосвященные принялись вовсю размахивать и своим оружием. Я отбивал их удары, плющил уши и крушил челюсти, но и мне самому тут доставалось изрядно — пока только по плечам и лопаткам, а голову еще удавалось сберечь.

Внезапно раздался пронзительный крик Фьямметты. Обернувшись, я узрел, что двум пьянчугам удалось-таки проникнуть мне в тыл. Остальные теснили меня в сторону, а те двое свалили Фьямметту у стены навзничь и, придавив ей руки коленями, уже с остервенением разрывали на ней одежду. Ослиный Папа трясся от нетерпения, прыгая около них и задирая свой подол выше пупа.

Собрав все силы, я растолкал нападавших и, очутившись рядом с лудильщиком, ударил его палкой снизу, прямо между ног. Он завизжал, как резаный поросенок и откатился куда-то в сторону, а я, тем временем, успел достать посохом затылок одного из насильников, а другого, ближнего, схватив за шиворот, использовал в виде боевого тарана: основательная брешь в стене нам с Фьямметтой очень бы теперь пригодилась.

В тот же миг, однако, достали и меня самого. Я получил оглушительный удар по темени, второй — в скулу, и, наконец, пришедший в себя верзила с алой розой вместо безобразного носа, успел добраться до меня, пока я отмахивался от темных кругов, вертевшихся в моих глазах. Вместо благодарности за исправление природного недостатка он схватил меня сзади и с такой силой шлепнул об стену, что мне показалось, будто уже по другую сторону стены, не пользуясь никакой брешью, вылетела на улицу моя душа.

Однако мое бренное тело все еще не желало сдаваться. Едва не размозженное, лишившееся всех чувств, оно еще смогло повернуться и ткнуть палкой верзилу, попав ему наугад прямо в кадык. Тут враги принялись бы за меня вновь и наконец доломали бы и истолкли все мои косточки, если бы внезапно не раздался всевластный и громоподобный глас, в сравнении с которым все повеления Папы действительно показались натужным криком осла против спокойного рыка в меру разгневанного берберийского льва.

— Всем стоять! — прогремел Юпитеров глас. — Именем закона и народа Флоренции, стоять всем на месте!

И такую власть возымел тот глас над всеми сражавшимися в райском дворике, что епископы остолбенели, а моя душа, без всякого труда проникнув обратно сквозь стены, живо соединилась с моим телом, дабы скорее удержать его на месте и в стоячем положении.

Прозрев в единый миг, я увидел в устье дворика удивительную фигуру в очень широком балахоне плакальщика и в капюшоне, скрывавшем все лицо, кроме мощного, выдававшегося вперед подбородка. Рядом с неизвестным стоял пожилой, довольно упитанный священник, боязливо поглядывавший то на оцепеневших драчунов, то на таившего свою личность пришельца.

Воспользовавшись спасительной заминкой, я схватил Фьямметту и вырвал ее, и вырвался сам из зловещего кольца «преосвященных». Теперь с одной стороны было четверо — мы с Фьямметтой и двое необычных пришельцев, а с другой — полдюжины целых и полдюжины раненых негодяев.

Ослиный Папа закряхтел, и двое епископов помогли ему подняться с четверенек.

— А это что еще за пугало?! — послышался его сиплый, однако все еще — надо отдать должное его актерским способностям — слащавый и как бы совершенно доброхотливый голосок. — Ну-ка, вытряхните из мешка этого горлопана. Хочу посмотреть, что еще за архангел свалился на наши головы.

Я крепко сжал в руках обломанный посох и был готов дать врагу последний отпор и умереть на этом оскверненном алтаре моей любви, но тут вдруг за нашими спинами послышались боевые кличи, раздался топот наступающей конницы, и во дворик ворвалось — правда, без коней — доблестное воинство тамплиеров во главе с маршалом Ордена Гвидо Буондельвенто.

Фьямметта вскрикнула от радости и захлопала в ладоши, а Гвидо принялся крушить всех деревянным мечом направо и налево, без разбора. Вероятно, кто-то, недавно заглянув сюда, успел оповестить Гвидо о том, что обижают его сестру и лупят самого комтура, и он, совершенно озверев от гнева, примчался жестоко наказать всех, кого застанет на месте преступления, кроме нас самих.

— Гвидо! Стой! Это свои! — услышал я звонкий голос Фьямметты, уже бросившейся на защиту наших спасителей. — Дурень! Протри глаза!

В моих же глазах снова поплыли темные круги, и я поспешил скорее опереться на обломок посоха. Священник и человек в балахоне подхватили меня под руки и повели прочь от отчаянного побоища, кипевшего на крохотной полянке нашего с Фьямметтой Эдема, откуда мы были столь немилосердно изгнаны — и вовсе не Всемогущим и Всеблагим, а самыми захудалыми бесенятами, осквернившими чудесное место. Вот когда я получил самое первое и самое твердое убеждение в том, что по своему желанию никакого рая на грешной земле не воздвигнешь.

Я помню, как меня выносили из темной подворотни на улицу и прежде, чем лишиться чувств, я еще шевелил ногами, пытаясь отряхнуть с них прах покинутого мною царства.

Меня вызвали к жизни слова, чеканно произносимые тем же гласом, что возымел власть над неудержимой стихией войны и насилия. Каждое слово падало в мою душу, словно капля воскрешающей влаги, хотя общий смысл тех слов, соединенных в строки, удалялся все дальше от обещания счастливой жизни.

«…Здесь страх не должен подавать совета.

Я обещал, что мы придем туда,

Где ты увидишь, как томятся тени,

Свет разума утратив навсегда».

Столь невеселые посулы могли быть обращены и вовсе не ко мне, поскольку в те мгновения я и сам вполне бы сошел за томящуюся в муках тень, что давно утратила свет разума. В предыдущее, и трудно сказать, какое по счету, свое воскрешение я мог открыть глаза, но не хотел; теперь же хотел, но не мог: казалось, что тяжелая глина давит на мои веки.

«Если только обещают ад, значит, ад еще не здесь», — утешила меня тень моего рассудка, вызванная мною, тоже словно бы из подземной пропасти. Все мои чувства подсказывали мне, что ад, однако, неподалеку. Какие-то неприкаянные тени проносились передо мной. Кривые, оскаленные, окровавленные рожи пялились на меня. Вспыхивали, смешивались и гасли какие-то совершенно невероятные картины и события. Мощные волны подбрасывали объятый пламенем корабль, к мачте которого был привязан настоящий великан в рыцарских латах и белом плаще, а над ним среди туч мелькали всадники-тамплиеры, сражавшиеся с безобразным воинством. И от ударов рыцарей валились в море с облаков хвостатые бестии и тела в епископских одеяниях. Потом вдруг оказывалось, что море полно до самых туч не водой, а дерьмом, и я в нем болтаюсь по самую шею, вроде поплавка. И вот, задрав голову, я увидел стол, ломившийся от блюд, а у стола, на парчовом ложе, возлежал надо мной Лев Кавасит, который, наконец повернув голову и заметив меня, добродушно улыбнулся и протянул мне руку, чтобы вытащить меня из колыхавшихся нечистот.

Как раз в эти мгновения чеканный глас произносил такие слова:

«Дав руку мне, чтоб я не знал сомнений,

И обернув ко мне спокойный лик,

Он ввел меня в таинственные сени.

Там вздохи, плач и исступленный крик,

Во тьме беззвездной были так велики…»

И вдруг рука Льва Кавасита превратилась в ужасную мохнатую лапищу, и та бесовская лапища вместо меня ухватила сразу за обе руки Фьямметту и потащила ее вовсе не к столу с яствами, а прямо в разверзстый зев адского вертепа.

Все никчемные богатства моей памяти я готов был тут же признать за фальшивый блеск бессмысленных сновидений, все, кроме одного дорогого мне лика. Все, что я помнил, безо всякого сожаления я был готов вернуть Морфею, кроме образа моей Фьямметты, кроме ее прекрасных глаз.

«…Что поначалу я в слезах поник,

— продолжал неведомый голос. -

Обрывки всех наречий, ропот дикий,

Слова, в которых боль, и гнев, и страх…»

Я содрогнулся, увидев, как бедная Фьямметта исчезает в адской пропасти и невольно вскрикнул:

— Нет!

Теперь уже бескрайнее море боли охватило меня и подняло на самой высокой и гневной волне.

— Мессер, он уже очнулся, — послышался совсем рядом тихий и милосердный шепот.

— Надо дать ему воды, святой отец, — приглушенно, но при том и подобно рокочущему в отдалении грому, произнес в ответ тот самый глас, который спас меня уже, по всей видимости, дважды.

— Вот, мессер, я уже поставил, — снова послышался первый голос, и моего лба коснулась мягкая и теплая ладонь. — Сын мой, позвольте приподнять вам голову.

Последние слова были уже несомненно обращены ко мне, и я, с трудом разлепив веки, увидел перед собой мутное облако, вскоре принявшее определенные очертания. Надо мной стоял, склонившись, тот самый священник, который сопровождал загадочного человека при его опасной миссии на место побоища.

Глоток воды в один миг смыл с моей души власть тягостных сновидений.

— Как вы себя чувствуете? — ласково улыбаясь, спросил священник.

— Жив, слава Богу, — преодолевая боль в груди, ответил я. — Вашими молитвами, святой отец.

— Слава Богу! — искренне обрадовался священник и быстро перекрестился.

— Раз до сих пор кровь ртом не пошла, значит будете жить, доблестный юноша, — раздался за его спиной тот самый властный глас.

У священника на лице появилось растерянное выражение, и он невольно посторонился.

Теперь надо мной возвышался мой главный спаситель собственной персоной. Капюшон его траурного балахона был откинут на спину, и я смог наконец рассмотреть его благородные черты. На вид незнакомцу было лет сорок пять или даже пятьдесят. Линии его довольно узкого лица были очень резки и словно высечены из белого мрамора рукою самого искусного и уверенного в своем резце римского ваятеля, который вплоть до этой фигуры запечатлевал в камне только императоров и непобедимых полководцев. Высокий, с продольными неровностями лоб несомненно свидетельствовал о ранней старческой мудрости; сжатые, прямые губы и подобный тарану подбородок — о непоколебимой воле и, вероятно, известном деспотизме характера; выдающийся нос с горбиной — о последовательности устремлений, выходящей в упрямство. Взгляд его глубоко посаженных глаз был столь проникновенен, повелителен, но одновременно скорбен и полон такого искреннего сострадания, что как бы и усиливал, и, напротив, разом оправдывал все неумеренности грозного характера.

— Я рад приветствовать вас, доблестный воин! — чересчур торжественно, но при том безо всякой насмешки произнес незнакомец. — Надеюсь, вы уже готовы представиться, а потому я с удовольствием сделаю это первым. К вашим услугам, благородный юноша, не кто иной, как Данте Алигьери, гражданин благословенной Флоренции, который, подобно одному из пророков, был изгнан из нее за то, что, может быть, любил ее немного больше, чем правители, способные не к любви, а лишь к заключению брачного контракта, и желал ее процветания и благополучия немного больше, чем здешние торговцы, отдающие предпочтение лишь процветанию своих желудков и кошельков.

— Ах, мессер, мессер! — не выдержав, запричитал священник, качая головой. — Что же вы тут такого наговорили!

Не дав мессеру Алигьери продолжить свою речь, он подскочил к ложу, на котором я был распростерт, и, касаясь указательным пальцам своих губ, торопливо осведомил меня:

— Сын мой, не забывайте, что мессер спас вас от смерти, но ему самому грозит смерть в этом городе. Он находится в пожизненном изгнании по приговору суда, и никто не должен знать, что ему удалось на краткий срок проникнуть во Флоренцию.

— Следом за мной не узнает никто, клянусь честью, — пообещал я и поспешил спросить о главном. — Но где Фьямметта?

— Ваша Дама под надежной защитой, — очень убедительно ответил мне мессер Алигьери. — Полагаю, теперь она тщательно принаряжается, чтобы во всем блеске показаться своему спасителю. Вы так отважно сражались за нее с несметным числом врагов, что отказать вам в помощи было бы для меня бесчестьем перед самой Флоренцией.

— Услышав шум, я первым выглянул в маленькое окошко и увидел это ужасное нападение на вас, — тут же сообщил и о своей лепте мягкосердечный священник. — Ах, когда же наконец запретят эти отвратительные, празднества, эти языческие буйства! И вот скажу вам, сын мой, я прямо-таки хватал мессера за одежду, так боялся, что дело добром не кончится для всех нас. Но мессер, скажу я вам, двинулся на них, прямо как Давид на Голиафа. И все обошлось, хвала Провидению.

— Обошлось, если не считать, что юному Патроклу пустили кровь в трех местах на голове и сломали пару ребер, — совсем не шутя, тем же важным тоном уточнил мессер Алигьери. — Когда вы бились с этими дьяволами, доблестный рыцарь Роланд, мне вдруг представилось, что именно в таком положении, посреди тесного дворика, и мне самому некогда пришлось отстаивать честь моей прекрасной Флоренции. То был такой же неравный бой. Но каково же ваше имя, мой отважный друг?

— Мессер, называйте меня Джорджио, пока просто Джорджио, — ответил я. — Вы, мессер, открыли мне свое имя в положении весьма для вас опасном и тем обязываете меня говорить чистую правду. Правда в том, что мое исконное имя скрыто пока за семью печатями. Это долгая история, и у меня теперь нет сил поведать ее целиком, но я обещаю вам рассказать ее, как только приду в себя.

В распахнутое окошко, под которым я и был положен, донеслись вдруг отчаянные крики и отдаленный грохот. Священник опасливо выглянул наружу и перекрестился.

— Что там происходит? — спросил я.

— Ужасное побоище, — вздохнул священник. — После нынешнего омерзительного поклонения Ослу наш Всемилостивый Господь отвернулся от народа и лишил его разума. Вот народ теперь, обезумев, и занимается самобичеванием. Лудильщики и мясники объединились против суконщиков, но те оказались сильнее и загнали своих врагов в их квартал, за стены. Отсюда теперь можно видеть, как с квартальной башни мясников то и дело швыряют в осаждающих всякую рухлядь: сломанные бочки, колеса, корзины. А вон я вижу, — уже увлеченный своим дозором, рассказывал мне святой отец, — этих проклятых «архангелов», прости меня Господи. Им бросили сверху веревки, и они пытаются забраться по ним в ближайшее окно. Вот один сорвался! Боже мой, прямо головой об телегу!

Выходило, что все события и картины, какие я безо всякого сомнения мог бы записать в анналы причудливых сновидений, вызванных не чем иным, как демоническими чарами, запомнились мне в самой подлинной яви!

— Тамплиеров не видно? — полюбопытствовал я вдобавок.

— Какие теперь тамплиеры! — отмахнулся священник. — Там теперь один черт их разберет, прости меня Господи. Ага! Вот, наконец, и отряд городской стражи!

При этих словах священник спохватился и бросил опасливый взгляд на мессера Алигьери, но у того при упоминании о страже не дрогнула в лице ни одна жилка; святой отец тогда облегченно вздохнул и добавил:

— Ну, скоро потасовке конец.

Не успел он успокоиться, как за дверьми послышался шорох, будто начал скрестись какой-то зверек.

— Я же предупредил служанку, чтоб доносила! — сделав страшные глаза, прошептал священник.

Мессер Алигьери накинул на голову капюшон и быстро скрылся в каком-то потайном ходе или отделении комнаты.

Священник тихонько отодвинул засов, видно надеясь выглянуть в крохотную щелку, но дверь тут же распахнулась настежь, а он сам, прямо как мячик, отскочил в сторону.

Фьямметта, моя прекрасная Фьямметта, блистающая красотой и любовью, одетая, как в храм на венчание, невиданной райской птицей ворвалась в эту убогую комнатушку и озарила ее небесным сиянием!

От ослепительного сияния ее роскошных одежд и блеска ожерелья моим глазам стало больно. Слезы тут же увлажнили их, и Фьямметта объяснила мои слезы вовсе не собственной ослепительностью.

— О, мой милый, мой несравненный Джорджио! — горестно воскликнула она, бросилась к моему ложу и оцепенела в самой непростительной близи от поцелуя, так и не коснувшись меня губами: такой совершенной аллегорией боли выглядело мое распухшее от ударов лицо.

Фьямметта отстранилась и, закрыв свои глаза ладошками, прошептала:

— О, Боже, что же с тобой сделали эти изверги!

— Ему уже лучше, сударыня, — постарался утешить ее священник. — Он попил воды и даже поговорил с нами. Со мною то есть.

В таком же отчаянном порыве Фьямметта вдруг бросилась на колени перед ним и огласила тесное жилище настоящим воплем кающейся души.

— Я грешна, святой отец! Я так грешна! Я во всем виновата! Только я одна виновата, что он так пострадал, святой отец!

У меня не было сил, чтобы перекрыть своим голосом эти крики и донести до судии свое суждение по этому делу.

Священник невольно отодвигался от Фьямметты, а она схватила его за нижний край сутаны и принялась целовать ее и мочить слезами.

— Я каюсь, святой отец! Я каюсь! — восклицала она. — Я сама соблазняла его, он ни в чем не виноват! Это я, переодевшись в мужское платье, целовала его в губы, как своего любовника, при всем народе. Я завлекла его в этот уединенный двор, ибо мое сердце пылало от вожделения! Я каюсь в своих грехах, святой отец! Каюсь во всем, только не каюсь в своей любви к нему! Я не могу каяться в любви, святой отец, даже если за нее мне будут грозить самым глубоким дном Тартара и самыми страшными муками в огне.

— Зачем же каяться в любви, сударыня? — ласково, однако же с некоторой оторопью, отвечал ей священник. — Господь благословляет истинную любовь и законный брак.

— Я обещаю вам, святой отец, больше никогда не прижиматься к нему с желанием и буду целовать только в лоб до того самого дня, когда он, если того захочет, поведет меня под брачный венец, — твердым голосом произнесла Фьямметта, повергнув меня в великое смущение. — Я раскаиваюсь в своих грехах, святой отец. Умоляю вас, отпустите мне скорее мои грехи. Они так и давят мне на сердце.

— Сударыня, здесь не слишком подходящее место для священного таинства, — без упрека проговорил священник. — Приходите назавтра ко мне в храм.

Фьямметта разразилась неудержимыми рыданиями, а, едва уняв потоки слез, обессилено прошептала:

— Святой отец, я чувствую, что ему тяжелее от моих непрощенных грехов. А вдруг ему станет хуже! А вдруг он совсем умрет! Я ни на миг не переживу его смерти! Сжальтесь надо мною, святой отец, умоляю вас!

— Ваш возлюбленный не умрет, сударыня, — раздался вдруг голос мессера Алигьери. — Поверьте моему слову, Смерть еще не скоро отыщет его имя в своем списке.

Оба — и Фьямметта, и священник — вздрогнули и направили свои взоры в сторону потайного хода, откуда уже выступил, подобно грозному посланцу небес, наш великодушный спаситель.

— Ох, мессер, мессер! — вновь испуганно и сердито забормотал священник. — Что же вы такое делаете?!

Фьямметта, раскрыв свой прелестный ротик, неподвижно смотрела на пришельца и вдруг встрепенулась:

— Мессер Алигьери! — ошеломленно сказала она. — Так ведь вас же…

Тут она запнулась и, ахнув еще раз, закрыла лицо руками.

— Как я рад, сударыня, что вы запомнили меня, еще будучи несмышленым ребенком, — улыбаясь, проговорил мессер Алигьери. — Вот сейчас святой отец обязательно скажет вам, что меня здесь вовсе нет, что вам показалось, а если и показалось, то лучше вам будет никого в такие грезы не посвящать, а то, неровен час, вас обвинят в колдовстве.

— Мессер Алигьери, я очень рада видеть вас, — быстро справившись с собой, сказала Фьямметта с большой учтивостью и весьма изящно поклонилась таинственному гостю.

— Вот видите, святой отец, — развел руками мессер Алигьери. — А вы боялись. Ко всему прочему, прошу вас, не стойте тут, подобно каменному доминиканцу, и в самом деле отпустите несчастной не такие уж и великие, если рассудить по чести, грехи. Господь видит всех нас сверху, и не думаю, чтобы Он наслаждался теперь муками неутоленного раскаяния прекрасной госпожи Буондельвенто, ведь в ее сердце нет лицемерия.

Священник сначала немного покряхтел и повздыхал, а потом все-таки произнес над смиренно преклонившей колени Фьямметтой священные слова разрешительной молитвы.

Фьямметта поцеловала святому отцу руку, тут же бросилась целовать руки мессеру Алигьери, и, едва тот успел отнять их и спрятать за спиной, как она уже оказалась передо мной, озаряя меня своим взглядом, так и сиявшим от счастья.

— Посмотрите, посмотрите скорей! — воскликнула она. — Ему уже лучше!

И она наклонилась надо мной, и очень трепетно, очень невинно коснулась губами моего лба.

Мне действительно было уже лучше, уже гораздо лучше. Но не успел я и слова сказать моей прелестной, очистившейся от всех прошлых грехов Фьямметте, как раздался условный стук в дверь, и священник торопливо прислонив ухо к щели, узнал от своей служанки, что перед домом стоит Тибальдо Сентилья и требует, чтобы его пустили к больному. Все взоры обратились ко мне.

— Я готов узнать, чего он хочет, но только по позволению мессера Алигьери, — сказал я.

— У людей Ланфранко лучше не вызывать подозрений, — рассудил мессер Данте Алигьери. — Я укроюсь и обещаю вам, святой отец, не показывать своего чересчур большого носа. А вы, мой доблестный друг, можете принять этого, как я вижу не слишком желанного гостя.

Священник встал в стороне, загораживая своим тучным телом тайный проход, а Фьямметта, напустив на себя весьма холодный и величественный вид, воссела у моего изголовья.

Спустя несколько мгновений с лестницы донеслись неторопливые шаги, дверь открылась, и в комнату вошел сам трактатор Большого Стола Ланфранко, бывший «Великий Магистр» Ордена тамплиеров Тибальдо Сентилья.

Он был разодет так, будто шествовал прямо на королевский прием. Роскошный порпуэн ярко алого цвета, сверкавший золотыми лилиями и простеганный золотыми же нитями, так и вздувался у него на груди. Тяжелая цепь не менее, чем за полтысячи флоринов, охватывала его шею. Орлиное перо отважно торчало из его берета; на поясе был подвешен меч, мерцавший узорчатым эфесом; обтягивавшие его стройные ноги штаны, что были скроены из самого тонкого, лоснившегося сукна, светились такой непогрешимой белизной, будто и весь Сентилья произрастал из самородка наиболее чистой и совершенной материи, оставшейся от первых дней творения мира.

Не успел он сделать и шага, как с его стороны накатилась на меня такая сокрушительная волна благовоний, что я едва не лишился чувств. Судя по тому, как гневно засопела Фьямметта, ей тоже пришлось туго. Казалось, что Сентилья весь, с головы до ног, натерся амброй, а заодно прокоптился на дровах из сандалового дерева.

— Я рад приветствовать вас, мессер, — обратился он ко мне и подступил ближе.

С двух шагов сквозь чад благовоний пробился и другой запашок, от прошлого копчения. Фьямметта сердито шуршала своим платьем и хмыкала, отвернувшись к окну.

— Соболезную по поводу ваших ран, — продолжил Сентилья свою речь самым невозмутимым тоном, — и надеюсь, что по Божьей милости, вы скоро выздоровеете.

Я учтиво поблагодарил бывшего «Великого Магистра».

— Я также рад приветствовать вас, сударыня, — не менее учтиво обратился Сентилья к Фьямметте Буондельвенто, — и прошу принять мои уверения в полном к вам почтении.

Взглянув на меня, Фьямметта ответила своему давнему недругу тоже вполне вежливым образом.

— Уведомляю вас, сударыня, что ваш брат арестован, — неторопливо проговорил Сентилья и, понаслаждавшись смятением девушки, добавил весьма покровительственным тоном: — Однако я с нетерпением ожидаю завтрашней аудиенции у верховного судьи. Покончив с делами дома Ланфранко, я замолвлю словечко о вашем брате. В последнее время судья проявляет ко мне некоторую благосклонность, и я надеюсь, что вся эта история обойдется вашему брату в не слишком обременительный штраф.

С этими словами Сентилья фамильярно подмигнул мне, и я даже был не прочь подмигнуть ему, но огромная опухоль на моем глазу не поддавалась такому фокусу.

— Благодарю вас, мессер, — снова обратился он ко мне. — Я ваш должник. Вам удалось-таки вышибить последний глаз этому негодяю.

— Как «вышибить»?! — так и встрепенулся я, и был вновь повержен на ложе нестерпимой болью, охватившей все мое тело.

— Как так «вышибить»?! — вторила мне Фьямметта. — Джорджио только и стукнул его как следует туда, куда надо было, а глаза совсем не выбивал. Этот старик еще прекрасно видел нас, когда мы уходили со двора.

При упоминании о моем новом имени Сентилья удивленно приподнял брови и пристально посмотрел на меня, однако, не найдя на моем крепко побитом лице никакого определенного ответа, пожал плечами.

— Так или иначе, он остался теперь без глаза, как циклоп, ослепленный Одиссеем, — сказал он, — и ко всему прочему засажен в тюрьму за насилие.

Признаюсь, что мы с Фьямметтой тут горестно вздохнули, пожалев о несчастной участи этого, хоть и зловредного, но все же довольно остроумного балагура.

— Прежде, чем удалиться, я желал бы взбодрить ваш дух, мессер, добрым известием, — добавил Сентилья, поглядывая то на меня, то на Фьямметту с недоумением. — За минувший час я уже успел переговорить с некоторыми из посвященных в дело людей, и, как только вы оправитесь от ран, я смогу без промедления привести вас к занимающему ваши мысли человеку. К сожалению, мессер, обстоятельства сложились так, что явиться к вам и представиться самолично он никак не может.

— Кто к кому явится первым, не имеет никакого значения, — поспешно проговорил я в изрядном волнении, а потому вновь был вынужден отражать приступы телесной боли. — Во-первых, важна полная конфиденциальность. Во-вторых, необходимо, чтобы этот человек сумел доставить меня во Францию на должное место, установленное согласно первоначальному замыслу. Таким образом, мне самому ничего не остается как только полностью довериться вам, синьор Сентилья, и тому лицу, о котором вы сообщаете. Впрочем, условие вам известно: в том случае, если я буду избавлен от ловушек, вы и тот человек получите весьма солидное вознаграждение.

Пока я говорил, Сентилья стоял надо мной, так и вперившись в меня хитрым и очень проницательным взглядом. Дважды — при упоминании о пути во Францию и о вознаграждении — на губах его появлялась тонкая и многозначительная улыбка. Я давно знал, что, задумав отправиться во Флоренцию к Сентилье, начинаю всерьез искушать судьбу, а потому при виде такой улыбки нарочно отогнал от себя всякие подозрения.

— Первое обеспечено, даю вам слово чести, — ответил Сентилья. — Второе, как я полагаю, теперь тоже не составит труда.

Замечу, что Фьямметта, услышав про «слово чести» очень презрительно фыркнула, ничуть, впрочем, не поколебав бесстрастия Тибальдо Сентильи. Она с большой тревогой прислушивалась к нашему непонятному для нее и таившему какие-то опасные тайны разговору, а услышав про Францию, побледнела и не смогла сдержать порывистых вздохов.

— Не беспокойтесь, мессер, — твердо сказал Сентилья как бы даже назло Фьямметте. — Остаток дня я потрачу на то, чтобы уладить дела окончательно.

— Благодарю вас, синьор Сентилья, — сказал я.

— Если вам, мессер, потребуется какая-либо помощь, я всегда к вашим услугам, — проявил Сентилья преизбыток любезности, бросая снисходительные взгляды на Фьямметту. — В моих силах предоставить вам жилище, гораздо более способствующее выздоровлению.

Фьямметта взвилась бы ястребом, если бы я, подвигнувшись на неимоверное усилие, не сжал ее руку. Когда Сентилья удалился, она еще долго сидела в безмолвном оцепенении и наконец проговорила, не скрывая душевных мук:

— Франция. И зачем только нужна эта глупая Франция?!

— Увы, нужна, — так и не угасил я огорчения моей красавицы. — Пока еще, милая Фьямметта, я прикован к ней цепью, как гребец к галере. Только галера очень большая, а цепь очень длинна. Сначала мне нужно добраться до другого конца цепи. Там, по моим расчетам, найдутся молот и железный клин.

— Но ведь Сентилья твой враг, ты сам говорил! — все трепетала и от тревоги, и от недовольства моя Фьямметта.

— Месть уже свершилась, — сказал я моему ангелу. — К тому же такие люди, как Сентилья, имеют склонность покорно подчиняться силе и власти, которую не могут поколебать. Ты видела, какие поклоны отвешивал этот спесивец?

— Да, — вовремя и веско подтвердил мои слова повелительный голос мессера Алигьери, теперь вновь присоединившегося к нашему обществу. — Чтобы люди из дома Ланфранко проявляли столь похвальную учтивость, нужно быть весьма значительным лицом в этом городе. Честно признаюсь, меня самого теперь одолевает робость, столько намеков на какие-то великие тайны мне пришлось невольно услышать из-за двери.

— Я обещаю вам ночь необычайной истории, — обязался я перед теми людьми, которые внезапно стали для меня самыми близкими на свете.

Поначалу я действительно был плох, и тайный совет решил оставить меня на время в доме священника, дабы не тревожить лишний раз ни моего воистину бренного тела тягостным переездом, ни любопытства весьма остроглазых флорентийцев.

Благодаря не прерывавшимся ни на миг хлопотам и заботам Фьямметты, готовившей мне лечебное питье, тысячу раз менявшей всякие живительные припарки и компрессы и — вдобавок к искусному врачеванию — осыпавшей мне лоб тысячами поцелуев, я уже на третий день смог самостоятельно сесть на постели и подложить под спину и голову подушки подобающим для значительного лица образом.

В ту же ночь я и рассказал всем троим — мессеру Алигьери, священнику, которого звали Угуччоне Лунго, и наконец моей прелестной Фьямметте — свою полную чудес историю в том самом виде, в котором эта история, еще не завершенная к тому дню и к тому же перемешанная со сновидениями, запечатлелась на свежих папирусных листах моей памяти.

В продолжении всего рассказа, а длился он не менее трех часов, не изменилась ни одна складка на траурном балахоне мессера Данте Алигьери. Он словно бы превратился в мраморное изваяние, и только его глаза сияли каким-то неземным светом, почему мне казалось, будто он без труда прозревает потустороннюю суть вещей и легко разоблачит передо мной все тайны, стоит мне только добраться в своем путешествии до дома священника Угуччоне Лунго и закрыть рот. Сам священник, в противоположность мессеру Алигьери, пребывал в постоянном движении, вернее — в зримом трепете. Он поминутно осенял себя крестным знамением и призывал Господа Бога, всех его сил бесплотных и всех его святых. Фьямметта, словно держась примера мессера Алигьери, как и он, замерла по правую от него руку в царственной неподвижности и только беспрерывно теребила пальцами голубенький кружевной платочек, порой даже норовя надорвать его край.

Разумеется, я упустил из рассказа самую замечательную ловушку, что ожидала меня по приезде во Флоренцию, но также заменил и Акису Черную Молнию неким наиболее опасным ассасином. Однако я все же весьма опрометчиво упомянул Акису, когда она появилась на храмовой площади Трапезунда с целью убийства императора, да и то уточнил, что дело происходило вовсе не в яви, а в ночном бреду. Однако женского сердца не обманешь: Фьямметта сразу почуяла неладное, что-то про себя надумала и опустила взгляд. Я успел заметить, что глаза ее заблестели, и заблестели той самой женской росой, что опаснее любой отравы. Мне оставалось только взять себя в руки и невозмутимо продолжать свое повествование.

Когда я дошел до конца последней, написанной к тому часу страницы и, закрыв рот, стал переводить дух, мои слушатели потом еще долго сидели в молчании. Священник все поглядывал на мессера Алигьери, ожидая, как и я, что глава нашего общества произнесет об услышанном первое и самое веское слово. Однако мессер Алигьери, казалось, никак не мог оторваться от духовного созерцания каких-то таинственных и величественных картин и теперь явно был способен безмолвствовать в полной неподвижности хоть до скончания века. И вот святой отец не вытерпел и, изрядно покряхтев, решился заговорить первым.

— Вот так чудеса творятся на свете! — качая головой и разводя руками, оценил он по достоинству мой рассказ. — Скажу я вам, сын мой, что моих лет втрое больше вашего, а за всю мою жизнь не случалось со мной ни во сне, ни наяву ничего такого, что при общем подсчете хватило бы для сравнения хотя бы с одним днем вашей жизни. Я бы и не поверил вам, не знай наперед историю мессера Алигьери, не менее удивительную, чем ваша.

Тут я посмотрел на мессера Данте Алигьери не просто с надеждой, а прямо-таки с мольбой о помощи. Он же глядел сквозь меня и сквозь стены дома в пространства, отдаленные от грешного мира: сияние недоступных сфер и покой безбрежных вод отражались в его глазах.

— Что же мне делать? — невольно вопросил я окружавших меня людей, вновь теряя упование на свои собственные силы.

— Слишком мудреного я вам не посоветую, сын мой, — участливо проговорил святой отец Угуччоне Лунго. — Я простой клирик, приход мой невелик, и ходят ко мне исповедывать свои грехи по большей части вдовы да разные юные особы. — Тут он с осторожностью взглянул на Фьямметту, которая старательно избегала моего умоляющего взгляда. — Однако иной вдове, — продолжал священник, — в иную плохую ночь, бывает, такое привидится, что и вам, сын мой, икнулось бы от ее рассказа. Мне известно только одно средство от любого помрачения: искренняя молитва. Молитесь, сын мой, чаще, просите Господа нашего Иисуса Христа избавить вас от непосильных искушений, и уверяю вас, что, даже если вы вовсе потеряете сознание и всякое разумение происходящего, то и тогда Господь не оставит вас по вашему прошлому молитвенному упованию. Молитва — не флорин, не стирается и не уходит в чужие руки. Молиться, сын мой, возможно даже в глубинах ада. Вот мессер Алигьери подтвердит мои слова. Но если в глубинах ада вас настигнет взгляд самого князя мира сего, и от того взгляда вас охватит уже вовсе непреодолимый ужас, сковывающий уста и поражающий рассудок и память, то знайте, сын мой: и тогда вашу молитву, хотя бы одну единственную, но произнесенную ранее от всего сердца, не осилит власть темного духа. Та молитва будет как бы жить за вас и связывать вашу душу золотой нитью с небесами вплоть до самого Судного Дня, когда все тайное станет явным и память будет возвращена всем нам самой полной мерой. Не страшитесь, сын мой.

— Вот правда! Святой отец говорит правду, — раздался вдруг грозный глас мессера Алигьери, и от этого гласа вздрогнули мы все: и священник, и Фьямметта, и я.

Мы обратились к мессеру Алигьери, однако он вновь замер в созерцании неведомых сфер.

— И вот, что я вам еще посоветую, сын мой, — добавил святой отец, видя, что дожидаться новых откровений от мессера Алигьери можно еще долго. — Исповедуйтесь, как положено, и приобщитесь Тела Христова, а потом уже смело отправляйтесь в дальнейшие странствия, раз уж цель их представляется вам столь важной и благородной.

Первым ответом на его слова был печальный вздох Фьямметты.

— Да ведь мне даже не известно, крещен я или нет! — горестно воскликнул я, вторя Фьямметте своим, столь же печальным вздохом.

Священник нахмурился, опустил взгляд и некоторое время сидел, пожевывая мясистые губы.

— Если ваше чуткое сердце не обманывает вас, сын мой, и вы действительно родились и провели младенческое время вашей жизни во Флоренции или в какой-нибудь иной христианской земле, то несомненно вы были крещены, — так, подумав, рассудил священник. — Однако ваша история столь необычна, что можно сомневаться во всем. Я хотел бы предварительно поговорить с епископом.

При слове «епископ» я невольно передернулся, и был рад, что святой отец не заметил моего греха.

— Я мог бы сказать ему, — продолжал он, — что вы остались сиротой, с малолетства обретались на Востоке среди неверных и не ведаете, была ли принята вами благодать Божья во святом крещении. Полагаю, что его высокопреосвященство предпочтет повторное осуществление таинства. Тогда и моя молитва за вас, сын мой, окажется куда более действенной.

— Тогда и я буду молиться день и ночь, — кротко прошептала Фьямметта, — и укреплю мою молитву строгим постом.

— Не переусердствуйте, дочь моя, — ласково обратился к ней священник. — Под венцом вы должны оказаться розочкой ухоженной и полной жизненных соков. Уж позвольте мне самому поруководить вашими трудами.

Некоторое время мы молчали, и у меня в продолжении той тишины, проникнутой самыми добрыми чувствами, почти нестерпимо разгорелось лицо. Признаюсь, что, мы с Фьямметтой теперь оба прятали друг от друга глаза, и старый священник наблюдал за нами с нескрываемым удовольствием.

— Слушайте, слушайте святого отца! — раздался из неведомых сфер глас мессера Алигьери, обращенный то ли к одному из нас, то ли к обоим вместе. — Если бы я не был осенен благодатью Божией во святом крещении, никогда бы не выбраться мне из ужасного жерла.

Он вновь замолк, и мы долго глядели на него с недоумением, если не сказать со страхом.

— Мессеру Алигьери однажды довелось побывать в сумрачных долинах, в тех кругах мирозданья, кои находятся под прямой властью самого Люцифера, — пояснил священник. — Чувства, им испытанные, и картины, им увиденные, были куда сокрушительнее тех, что испытали вы, сын мой. Однако то, о чем рассказывали вы, наводит меня на мысль, будто какие-то каббалисты вознамерились с помощью неверных создать на самой земле подобие преисподней. Разумеется, на этом свете и так невесело, но всемилостивый Господь дает нам в сей жизни известную свободу волеизъявления, то есть выбора между добром и злом. Господь оберегает трезвенность нашего рассудка и укрепляет твердость памяти. Теперь, судя по вашему рассказу, сын мой, какие-то демонические силы пытаются поработить и этот земной мир до такой степени, чтобы люди, живущие в нем, еще до разлучения души с телом напоминали бы собой бесплотные тени, в беспамятстве мечущиеся по кругам Аида, царства мертвых язычников. Притом эти демонические силы готовы облечь новый ад беспамятных неким подобием благополучия и даже состоятельности. Его лишенным памяти обитателям будут сниться великие подвиги и великие страсти, в сущности своей не имеющие для их судеб никакого значения. Его уже бессильным обитателям будет сниться их собственная, но уже отторгнутая от них, непоколебимая воля, и при этом, замечу вам, их собственные силы станут грезиться им в образах самого величественного, наивысшего проявления. Им, безумцам, будет сниться украденная у них совершенная мудрость. Каким-то новым, изобретенным в самых недрах дьявольской механики и совершенно недоступным моему разумению способом темные силы намереваются отравить смертных своего рода поддельным преображением их личности. Демоны замыслили придать душам человеческим поддельное ангелоподобие, или вид первоначального Адама, а для этой цели они хотят перемешать сон с явью и спутать добро со злом.

Моего воображения никогда ранее не хватало на то, чтобы представить происходившие вокруг меня события шире некоего и так-то уж совершенно не объятного разумом государственного заговора. Глубокомысленные рассуждения священника Угуччоне Лунго потрясли меня до глубины души.

— Таковы лишь мои предчувствия, сын мой, не пугайтесь, — поспешил прибавить к своим словам святой отец, заметив, как расширились мои глаза и как быстро сбежала краска с моего лица.

В самом деле мне показалось, будто ледяной ветер подул мне навстречу.

— Я — простой клирик, мессер. Простите меня за то, что я увлекся суемудрием и без спроса полез в сферы, доступные лишь ученым богословам. Однако, признаюсь, все-таки есть чему ужасаться, — вздохнул святой отец и обратился к мессеру Алигьери уже с откровенной настойчивостью. — Скажите же нам что-нибудь, мессер, ведь вам такие вещи понять легче, чем нам.

— Круги, круги… Круг змеи, — изрек мессер Алигьери как бы колдовское заклинание, и снова в комнате воцарилась тишина.

Внезапно складки на его траурном балахоне пришли в движение; он глубоко вздохнул. Взгляд же мессера Алигьери воспламенился и пронзил меня огненными стрелами.

— Я обращаюсь именно к вам, доблестный молодой человек, — произнес он громко и с таким царственным недовольством, что поверг меня в холодный пот и трепет. — Ведь это вы говорили о «круге змеи», я не ослышался?

— Да, да, мессер, — поспешил я оправдать заминку. — Об этом загадочном «круге змеи» здесь упоминал ваш покорный слуга. Из намеков столь же таинственных лиц, встречавшихся на моем пути, я могу вывести заключение, что «круг змеи» является тайным средоточием тайного же «внутреннего круга» Ордена тамплиеров и охватывает он иерархию особо посвященных лиц, иерархию, неведомую даже для прочих избранных «внутреннего круга». При том, однако, что «круг змеи» охватывает крохотное ядро огромного сообщества воинов и жрецов, его границы непостижимым образом простираются далеко за пределы этого сообщества, замыкая в себя некие иные иерархии, на первый взгляд весьма отдаленные и даже враждебные Ордену.

— Картина верна! — возгласил на этом месте моих рассуждений мессер Алигьери. — Средоточие круга — одна точка; чем мельче и неуловимей для всякого глаза такая точка — тем полнее обладает она всеми свойствами и силами, заключенными в сфере. Ведь в самом средоточии преисподней я зрел три пасти сатаны, поперхнувшиеся грешниками и их грехами, которые сатана же и породил. Но ведь можно сказать, что и весь необъятный ад помещается в этом тройном зеве!

Теперь святой отец Угуччоне Лунго в недоумении переводил взгляд то на меня, то на Данте Алигьери, а мессер Алигьери стал рассказывать о том, как некоторое время тому назад не то во сне, не то наяву он пережил невероятное путешествие по кругам ада, как поначалу оказался он в сумрачном лесу и воспринял ту дикую глушь в качестве предсмертного видения.

Он повествовал о том, как тщился выбраться из тьмы на свободную от мрака возвышенность, но страшные хищники — рысь, лев и волчица — с разных сторон преграждали ему путь. И вот, когда его, странника поневоле, сковал тяжелый гнет страха, явился ему некий муж, оказавшийся самим великим Вергилием, который потом и проводником мессера Алигьери по кругам ада.

— Круги ада вполне возможно сравнить с кольцами свернувшегося змея, — изрек Данте Алигьери, заключая свой удивительный рассказ, длившийся никак не менее двух часов и поразивший всех нас образами подземных глубин и картинами страданий. — Я спускался по этим кольцам к сужению, к сердцевине, туда, где голова Мирового Змея как бы сливается с головой самого Люцифера. Вы, мой юный друг, вероятно, движетесь по земному отражению Змея, по самому широкому кольцу, по расширению спирали, но там, где эта спираль как бы должна уже оборваться в бесконечность, вы вдруг наткнетесь на страшную голову, ведь Змей, охватывая своими кольцами сей мир, замкнулся на себя, на последний предел своего владычества. Змей закусил конец своего хвоста и тем самым принял вид бесконечности, довольно фальшивый вид, скажу я вам, но пугающий многих. Когда увидите — не страшитесь.

— Мне бы такого провожатого, какой был у вас, — искренне позавидовал я мессеру Алигьери, — всезнающего и беспристрастного, к тому же такого, о ком есть полная уверенность, что он послан волею свыше, а не окажется вдруг сам игрушкой из набора бесовских проделок.

— Почтенный Вергилий хоть и всезнающ, однако ж мертвец, — многозначительно заметил Данте Алигьери. — Вы же, мой юный друг, странствуете вкруг мира живых. Вы нуждаетесь в ином путеводном образе. К тому же, если вы по совету святого отца, примите крещение, у вас появится надежда выбраться в конце концов в иные, славные Миры и предаться созерцанию светлых обителей истинной любви и мудрости, как и случилось со мной. Однако я вижу, что вы уже порядочно утомлены, потому намерен приберечь свой рассказ про восхождение в небесную высь до следующего вечера.

— Вот мудрое решение, мессер, — торопливо вступил в разговор святой отец. — Посмотрите на нашего юного героя. Можно подумать, что не он удивлял нас своей необыкновенной историей, а, напротив, мы сами поразили его нашими элоквенциями. У него такой вид, будто вот-вот начнется горячка.

Слова священника были недалеки от истины. Меня бросало то в жар, то в холод; предметы и лица собеседников начинали трепетать передо мной, точно в дали знойного полдня пустыни, и я различал их в сгущавшейся дымке, уже напрягая последние силы.

Внезапно донеслись до нас тихие звуки, напомнившие журчание родника. Все обратились к Фьямметте, а ко мне вдруг вернулась живость чувств, и сразу прояснился мой замутненный взор.

Фьямметта, отвернувшись в сторону, чтобы не слишком тревожить нашего слуха, и спрятав лицо в кружевной платок, тихо и безутешно рыдала. Видно, моя участь показалась для нее совершенно непредставимой, а потому и совершенно безотрадной.

— Вот вам прекрасная путеводная песнь в вашем странствии, мой доблестный друг, — глубокомысленно изрек мессер Алигьери.

Священник, тем временем, занялся утешением Фьямметты и, как человек, имевший в таких делах большой опыт, быстро достиг успеха. Так, всеобщим успокоением и завершился очередной день моего пребывания в гостеприимном доме святого отца Угуччоне Лунго.

Однако, увы, последовать за удивительным мессером Данте Алигьери в небесную высь и узнать, как же выглядит блаженство праведников, пребывающих в райских садах, мне так и не довелось. Вечером следующего дня святой отец в большом беспокойстве сообщил нам, что мессер Алигьери при входе в Санта Мария дель Фиоре вызвал к себе подозрения, начав громогласно изрекать не слишком благоприятные пророчества о нынешнем правительстве города, а потому был вынужден укрыться в более надежное место, и уже нынешней ночью ему, по-видимому придется покинуть Флоренцию. Это известие огорчило всех нас, оставшихся прозябать на грешной земле.

На другой день, чтобы более не стеснять добросердечного священника, я перебрался в дом, где царил храбрейший Гвидо Буондельвенто, а управляла его прелестная сестра Фьямметта. Однако я имел твердое намерение долго не пользоваться гостеприимством и в этом уже полюбившемся мне доме.

Два человека нетерпеливо ожидали моей скорейшей поправки: я сам и Тибальдо Сентилья. Трактатор навещал меня каждое утро в одно и то же время, с точностью самого порядочного торговца. Принимали его со всей учтивостью, и даже буйный Гвидо проявлял чудеса вежливости и благоразумия.

— Мессер, — торопил меня Сентилья, с видимым, однако, сочувствием приглядываясь к моим заживающим ранам. — Человек, которого мы имеем в виду, обязан уже на днях отбыть в Париж. Мне и так удалось задержать его на целую неделю, но в определенной мере он не хозяин себе и тоже должен подчиняться обстоятельствам. Постарайтесь поскорее окрепнуть, прошу вас.

Я старался изо всех своих молодых сил, а на следующий день по своей единоличной воле издал эдикт о своем полнейшем выздоровлении. Тот эдикт пресекал на корню любые препирательства по поводу моих синяков и болей. Сам Гвидо ударил ладонью по столу и грозно сказал сестре:

— Раз мессер говорит, что «пора», значит, «пора». Не цепляйся за хвост рыцарского коня.

Встретив же на пороге своего дома Сентилью, которого сопровождали двое вооруженных людей, он, в меру учтиво с ними поздоровавшись, довольно громко и недовольно шепнул мне на ухо:

— Мессер, не худо бы и вам укрепить свои силы приличной вашему званию свитой.

— Нет, Гвидо, — мягко ответил я ему. — Именно сегодня не должно быть никакой охраны.

И вот, чувствуя некоторую слабость в коленях и дрожь во всем теле, я двинулся по улицам Флоренции, отдав себя на произвол человека, от которого можно было ожидать всякое. Признаться, поначалу, свернув в первый проулок, я оперся не только на его совесть, но также и на его плечо, поскольку меня охватило сильное головокружение. Сентилья был весьма польщен этим моим движением. Впрочем, силы вскоре вернулись ко мне; я, что называется расходился и даже ощутил приятное, упругое тепло в своих мышцах.

Сентилья вел меня по городу такими же скрытными и не слишком живописными путями, какими вел Гвидо, когда мы торопились на праздник Золотого Осла. Я невольно вспомнил о провожатом, который водил мессера Алигьери по кругам преисподней, и мне впервые за последнюю неделю стало смешно.

Когда мы вышли к реке, к местам, вид которых мне был знаком, я стал испытывать тревогу, но виду не подал. Мы прошли по берегу вдоль грубой каменной ограды, напоминавшей уменьшенную крепостную стену, и остановились у ворот кладбища.

Два бледнокожих незнакомца неопределенного возраста, обряженные в черные балахоны, предстали перед нами, и тут Сентилья произнес слова, кои придали больше сил моим членам, ясности — уму, но и трепету — душе.

— Он пришел, — тихо, но властно сказал Сентилья.

Люди в черном кротко поклонились, при том — более в мою сторону, и, повернувшись к нам спинами, повели важных гостей по лабиринту среди высоких надгробий.

Нашей целью оказался огромный гранитный склеп, похожий на базилику. Над его железными дверьми был выбит в сером камне знакомый мне, вещий знак, тот самый, коим был отмечен и Удар Истины, прикрепленный на моем плече: то был восьмиконечный крест.

— Братский мавзолей Ордена Соломонова Храма, — шепнул мне на ухо Тибальдо Сентилья.

Замка на дверях уже не было. Люди в черном согласными жестами постучали в двери и отступили в стороны. Двери как бы сами собой начали приотворятся и наконец раскрылись настежь.

Я увидел два ряда факельщиков, выстроившихся на лестнице, что вела вниз. К моему удивлению, из подземелья на меня дохнуло сухое тепло и повеяло благовонным ароматом, который показался мне очень знакомым.

Сентилья двинулся вперед, и я — вместе с ним: двери и лестница были достаточно широки, чтобы принять двух человек, идущих плечом к плечу.

— Он пришел! — громко повторил Сентилья, когда мы ступили на лестницу, и голос его был превращен подземельем в устрашающий утробный звук.

Чем ниже мы спускались, тем большее меня охватывало изумление. Я видел внизу весьма широкую площадку, посреди которой был установлен внушительных размеров очаг: в нем ярко пылали дрова, согревая днище большого медного котла. Из-под его крышки уже доносился глухой рокот кипящей воды, а дым и пар, не наполняя склепа, поднимались прямо ввысь. Вокруг котла неторопливо двигались полуобнаженные люди в кожаных фартуках, их мощные торсы блестели потом. За их работой наблюдали еще трое неподвижных людей в черных балахонах, но эти, в отличие от встречавших нас, были подпоясаны белыми шнурками. Замечу, что они как бы вовсе не замечали нас, пока мы не достигли площадки. К увиденному еще с верхних ступеней лестницы добавлю также мощный дубовый стол о восьми ногах, вырезанных из цельных стволов, который был установлен около очага.

Однако вовсе не странная обстановка, не черные духи и не адский котел были причиной моей все возраставшей растерянности. Мне все яснее представлялось, будто я уже побывал однажды на этом самом месте и вдыхал этот подземный аромат: смесь елея и гвоздики. Оказавшись же на последних ступенях лестницы и увидев то, что до того мига было скрыто низким сводом, я испытал истинное потрясение души.

Моему взору открылись за очагом глубокие ниши, а в тех нишах — не что иное как каменные гробницы, одна из которых, самая правая, несомненно послужила однажды мне не только убежищем, но также источником власти, благополучия, справедливой мести и, возможно, будущего счастья. Невольно я закрыл глаза, а когда открыл их вновь, то опять увидел перед собой адский очаг и ряд гранитных гробниц. Я испытывал выдержку судьбы, судьба же испытывала мою собственную выдержку.

Так же невольно я стал озираться, ища глазами тайный лаз в колодец.

— Вы удивлены, мессер? — хладнокровно прошептал Сентилья.

— Есть чему удивиться, — ответил я, отдавая хладнокровию куда больше сил, коими и так не мог похвалиться. — Дым идет, а в склепе так же свежо, как на берегу реки.

— Особое устройство тяги, — пояснил Сентилья. — Взгляните вверх, мессер. Видите там отверстие?

Я подтвердил, что вижу: указанное Сентильей зарешеченное отверстие находилось в зените самого широкого свода, в средоточии восьмиконечного креста, что был выведен на своде алой охрой.

— Особые отверстия прорублены также в стенах, у самого пола, — добавил трактатор. — Вытяжкой служил и колодец, но теперь он замурован. Через колодец сюда однажды удалось пробраться грабителям.

— Вот как! — изумился я, изо всех сил хмуря брови. — Что же они похитили с голого пола?

— Кое-что, — сухо усмехнулся Сентилья. — Вернее не все, что могли. Однако воры уже пойманы, казнены, и прах их расклеван воронами и растащен крысами.

— Вот как! — сказал я на такую новость.

— Мессер, не желаете ли узнать, кто должен был быть вашим провожатым во Францию, — уже с нетерпением полюбопытствовал Сентилья.

— Догадываюсь, что один из тех, кто покоится теперь в какой-то из этих гробниц, — сказал я, не удивляясь более ничему.

Сентилья долго молчал, глядя то себе под ноги, то на кипящий котел, то на трех незнакомцев в черных балахонах.

— Человека, столь проницательного, как вы, — глухо проговорил он наконец, — я еще не встречал в своей жизни. Признаюсь, приятно, что я хоть немного похож на вас.

На такую любезность я решил не отвечать грубостью.

— Это так, — добавил Сентилья. — Вы, наверно, рассержены. Я не сказал вам сразу, что ваш проводник мертв. Действительно, сенешаль флорентийской капеллы Ордена скончался за неделю до вашего прибытия во Флоренцию. Я опасался, что вы мне не поверите, а, значит, и не воспримите моего замысла.

— Мне непонятно только одно, — безо всякого гнева ответил я Сентилье. — С какой стати он теперь так торопится?

— В этом-то вся и загвоздка! — обрадовано проговорил Сентилья. — Насколько мне было известно, в его обязанности входило доставить вас в Париж на кладбище Невинноубиенных младенцев.

— Живым или мертвым? — полюбопытствовал я.

— Вы — шутник, мессер, — сдержанно рассмеялся Сентилья, бросив взгляд на бездвижную троицу в черном. — На том месте вас должен был принять под свою опеку следующий провожатый, уже из адептов «змеиного круга». Теперь положение таково: умирая, сенешаль возжелал, дабы его кости нашли последнее упокоение на кладбище Невинноубиенных. Замечу вам, что многие крестоносцы оставляли подобные завещания. Таким образом, его последний путь лежит на то самое место, куда предназначалось попасть и вам самим.

«Ты захотел обрести себе провожатого из мертвецов, — с насмешкой над самим собой подумал я. — Ты такого получил».

— Теперь по старому обычаю крестовых походов пробальзамированное тело рыцаря будет разрублено на части, — сообщил Сентилья, — затем выварено в котле до костей, кости будут уложены в шкатулку-реликварий, и на этот раз не сенешаль, а как бы вы сами, мессер, станете его провожатым вплоть до места последнего упокоения. Мне пришлось приложить немало трудов, чтобы отправление праха в Париж было задержано и чтобы прах был передан непосредственно в ваши руки. В Париж вас перевезет торговая миссия Большого Стола Ланфранко.

— Благодарю вас, синьор Сентилья, — только и сказал я.

— Кроме того, я задержал пурификацию тела, — усугублял свои заслуги Сентилья, — дабы вы смогли сами убедиться, что дело идет именно о сенешале капеллы.

— На корабле вы уверяли меня, что не знаете моего следующего провожатого, — заметил я.

— Лжи в том не было, — решительно и даже сердито ответил Сентилья. — Но обстоятельства изменились. Вы сами изменили их. Прикажете начинать?

— Начинайте, — без дальнейших рассуждений ответил я, чувствуя новый приступ слабости и озноба.

Двое полуобнаженных служителей подошли к гробнице. Титанические мышцы вздулись на их плечах, отливая бронзой, когда они с помощью особых рычагов сдвигали мраморную крышку. Двое других, тем временем, густо обмазывали ароматическим маслом темную поверхность дубового стола, имевшего, как я заметил, узкий желобок со щелью, рассекавшей стол вдоль на две равные половины.

Тело усопшего сенешаля, обернутое белым орденским плащом с алым тавром, было осторожно вынуто из гробницы. Только в эти мгновения один из черных людей ожил, тронулся со своего места и, подойдя к телу, еще висевшему на руках служителей, бережными движениями рук снял с усопшего плащ. Сложив плащ ввосьмеро, он опять удалился в сторону. Затем, положенное на стол тело было разоблачено полностью, что произвели двое других людей в черных балахонах.

И вот мои глаза увидели набальзамированное и, как мне показалось, крепко прокопченное тело темно-коричневого цвета, сильно усохшее, с веревчатыми жилами и тонкими костями. Череп тамплиера был так туго обтянут кожей, что нос представлялся острым клювом, рот — рыбьей пастью, а провалившиеся щеки должны были вот-вот порваться на грубо выпиравших скулах. Зубы были редки и сильно зачернены.

— В каком возрасте он скончался? — тихо спросил я Сентилью.

— Он прожил не меньше шестидесяти лет, — ответил тот.

В руке одного из служителей сверкнул короткий конусовидный нож, сделанный, как я узнал, из позолоченной бронзы. Этот нож сначала пронзил шейные позвонки под затылком, затем гортань и пищевод и наконец перерезал все жилы, еще скреплявшие голову с телом. Голову поместили в сетчатый мешочек, вроде того, в котором оказалась некогда моя собственная голова на эшафоте в Конье. Не сразу вспомнил я, что происходила такая неприятность с моей головой не наяву, а во сне. Пока я предавался воспоминаниям, усиливавшим озноб, мешочек поместили в котел, а шерстяную веревку, к которой он был привязан, оставили снаружи, прикрутив ее конец к одному из крючков, торчавших на краю котла.

После того другим, серебряным ножом, изогнутым в полукольцо, от тела был отделен уд. Для органа был предназначен кожаный мешочек и особый маленький котел, наполненный горячим маслом. Затем засверкал тяжелый топор с округлым лезвием. Одним мощным и умелым ударом была отделена левая нога, следующим ударом — правая, третьим — левая рука, четвертым — правая. Конечности поместили в отдельную сеть и погрузили в котел со стороны, противоположной голове.

— Сечение производится по особому, флорентийскому уставу, — сообщил мне на ухо Тибальдо Сентилья.

Меня охватывал то жар, то холод, но не скажу, что происходило это от страха или от омерзения. Я наблюдал за происходящим безо всякого живого чувства, вроде как за какой-то обычной полевой работой простого поселянина, трудами мельника или мясника. Некое собственное недомогание все сильнее подтачивало мои силы, вызывало головокружение и затрудняло дыхание.

— Вам нехорошо? — наконец участливо спросил Сентилья, заметив, какие усилия я прилагаю к тому, чтобы держаться на ногах прямо.

— Не беспокойтесь, — крепясь, отвечал я. — Ребра пока что немного ломит.

Сквозь щель в столе было пропущено лезвие пилы, и титанические руки служителей стали разделять тамплиерское тело надвое. Звук раздался такой, будто ломали вороха сухой соломы и рвали листы пергамента. По завершении продольного сечения каждую из половин — сначала левую, потом правую — положили поперек стола и вновь распилили надвое, так что все тело оказалось рассечено крестообразно. Останки были разложены по сетчатым мешкам, и мешки были погружены в котел по оставшимся его сторонам.

Мне принесли низкий стульчик, и я вынужден был принять оказанную мне услугу. Сентилья остался стоять по левую от меня руку и навис надо мной неприятной тяжестью. В моем присутствии ритуал некротической пурификации продолжался еще около двух часов. Иногда мешки вынимали из котла, и люди в черных балахонах рассматривали окутанные паром останки, молча указывая, нужно ли отскабливать ножом обрывки жил и другой плоти.

По столь же безмолвному указанию тех же черных людей, которые, судя по их белым поясам, являлись посвященными Ордена, в обозримые мною, пределы подземелья — и замечу, что обозримые со все большим напряжением сил, — была внесена и поставлена на темный дубовый стол большая шкатулка из слоновой кости, украшенная крупными рубинами, как ни странно похожая на ту, которую я заказывал сам у флорентийского ювелира.

— Вот и реликварий, — тихо проговорил надо мной Сентилья. — Скоро все завершится.

Что должно завершиться, я уже едва мог понять: мне становилось все хуже и хуже. Мне начинало казаться, что варят в адском котле не чужие кости, а меня самого. Уже по отдельности вываривались мои ноги и руки, моя голова, мое туловище. Наконец котел, дубовый стол со шкатулкой и мрачные люди, занимавшиеся каким-то страшным делом, — все задрожало и закипело в моих глазах, подобно миражу в напитанной зноем пустыне. Так продолжалось несколько мгновений прежде, чем я провалился во тьму.

В списке жителей Флоренции, пораженных моровым недугом, который был признан врачами за разновидность антонова огня, я оказался в первом десятке. Два последующих месяца я пребывал в жару и бреду, изредка прерывавшимся только ласковыми прикосновениями прохладных пальцев и губ Фьямметты Буондельвенто.

Она наотрез отказалась покидать мое бренное тело, выгоравшее на мучительном огне, и ни на мгновение не отходила от меня дальше, чем на пяток шагов, меняя подо мной белье и готовя морсы и бульоны, поддерживавшие во мне жизнь.

В редкие часы слабого просветления я предавался страху за ее собственную жизнь, но менее всех остальных имел право проявлять хоть малую власть над ее волей. Благодарение Господу, Фьямметта не заболела. Тем более недуг оказался бессильным против ее крепкого братца. К моей радости, остался здоров и Тибальдо Сентилья. Болезнь овладела в городе лишь пожилыми и немощными, и я, по всей видимости из-за своих «боевых увечий», оказался приписанным к «цеху» последних. Всего заболевших насчитывалось около полутысячи, и за целой сотней пришлось явиться ангелам, дабы препроводить их в отдаленные царства загробного обиталища душ.

Два светлых дня казались мне двумя путеводными звездами грядущего в то тяжелое время: день моего выздоровления и день, когда свершит надо мной великое таинство добрый святой отец Угуччоне Лунго.

Поначалу мне говорили, что он в отъезде и занят какими-то неотложными делами, затем, спустя почти месяц, признались, что добрый священник так же, как и я, не избежал мучительного недуга, и наконец, когда страшные угли в моем теле остыли и мой разум прояснился, я узнал, что вторая звезда погасла. Мне открыли печальное известие о том, что святой отец Угуччоне Лунго скончался. Мы с Фьямметтой, держась за руки, прослезились оба.

Фьямметта сказала мне, что теперь, когда после бреда и лихорадки, здравый рассудок вернулся ко мне и я смогу поведать любому святому отцу такую складную историю своей жизни, которая не приведет того в смущение или вызовет какие-нибудь подозрения, вполне благоразумно креститься у любого другого священника.

В те молодые свои годы я был крайне горделив, а обладание неким священным Ударом Истины было к тому же причиной безудержного тщеславия. Я возымел такую прихоть, чтобы таинство было совершено только самым добродетельным и благочестивым священником Флоренции, которому можно было бы довериться всей душой, а — не каким-нибудь «ослиным епископом». Фьямметта и Гвидо стали перебирать всех святых отцов, каких знали, и наконец пришли в некоторое замешательство.

— Ангелов мы не найдем, все — люди, — вздыхая, говорила Фьямметта, теряясь в раздумьях. — У всякого вы сумеете обнаружить черту характера, которая вам не понравится. Что же теперь делать? Не устраивать же смотрин?

На исходе болезни душа моя была очень уязвима и раздражительна: во что бы то ни стало мне хотелось призвать к своему одру именно ангела во плоти. Пьяные и неотесанные «епископы» ослиного празднества все еще плясали у меня в голове. Сбил меня с толку и не в меру рассудительный Сентилья, который ежедневно захаживал в дом проведать больного и в своем нетерпении поскорее застать его бодрым и здоровым, кажется далеко превзошел всех — и Гвидо, и меня самого, и даже Фьямметту.

— В самом деле, мессер, — говорил он, зная о моем духовном чаянии, — советую вам брать пример со святого императора Константина. Он разом очистился от грехов, приняв крещение в самом конце жизни. Также поступали и многие благоразумные и образованные люди апостольских времен. Без греха ведь никак не проживешь, а потому, как благородный человек, вы ведь понимаете, что лучше приносить оммаж и присягу высокому господину только тогда, когда уже обладаешь способностью строго исполнять свой вассальный долг. И насколько вы уверены, что исполняемая вами миссия во Францию, богоугодна? Действительно, богоугодна ли эта миссия?

Каким словом я мог бы подтвердить то, в чем трактатор процветающей торговой компании выражал сомнение?

— Ваше молчание, мессер, еще раз свидетельствует о вашем истинном благородстве, — продолжал свои здравые рассуждения Сентилья. — Дело чести движет вами. Так пусть же честь пока послужит лучшим оправданием ваших невольных грехов, если таковые случатся по дороге. Ведь отречься от чести ни одному истинно благородному человеку не под силу. Насколько же мне известно по слухам, честь на небесах не в большом ходу. Так не смешивайте же сейчас земное с небесным. Пусть всему будет свое время. Выздоравливайте и поскорее отправляйтесь во Францию. Знали бы вы, каких усилий и каких средств стоит мне теперь удержать этого нетерпеливого мертвеца на месте.

Первый и последний раз Тибальдо Сентилья, мой хитроумный двойник, возымел надо мной существенную власть. Каждый день приходил он и каждый день выражал искреннюю радость словами:

— Сегодня вы прекрасно выглядите, мессер, куда лучше, чем вчера.

На тридцатое по счету заклинание я поднялся на ноги.

— Больше откладывать нельзя, — наконец весьма решительно изрек Сентилья, отвернувшись от горько опечалившейся Фьямметты. — Через три дня во Францию отправляется один весьма добропорядочный торговец, мессер Боккаччо, или, как его все именуют во Флоренции, Боккаччино ди Келлино. Он двинется с большим грузом и немалым числом людей. Мессер Боккаччо — неугомонный весельчак и замечательный рассказчик, хотя и весьма грубоват по своей природе. Поверьте мне, дорогою вы прекрасно взбодритесь. Бургундское вино укрепит ваши силы, а общество мессера Боккаччо несомненно поднимет ваш дух. К тому же мессер Боккаччо хорошо знает Париж и легко укажет вам дорогу к кладбищу Невинноубиенных младенцев, так что вам не потребуется задавать лишних вопросов жителям Парижа.

И вот я издал второй эдикт о своем выздоровлении и в один день собрался в дорогу.

Не стану описывать нашего прощания с Фьямметтой, ибо уста наши молчали, а объяснялись только глаза, и я не знаю слов ни на одном из вправленных в мою голову языков, которые могли вместить хотя бы одно мгновение того священного безмолвия.

Только я собрался дать Фьямметте самую страшную клятву и сделал ради этой клятвы глубокий вздох, как она прикрыла мой рот своими нежными пальчиками и тихо проговорила:

— Не нужно клятв, мессер. Не гневите Бога. Я просто обещаю вам, что будут ждать вас. Вот и все.

Я молча поцеловал ее руку, а потом молча поцеловал вторую. Она же, верная своему обету, величественно прикоснулась губами к моему лбу, вновь охваченному жаром.

И вот в первых числах первого же месяца года одна тысяча триста девятого от Рождества Христова я покинул благословенную Флоренцию и, помнится, оглянулся издали на ее открытые врата, посреди которых остался в печали и тревоге мой верный и ласковый ангел-хранитель.