Мир лишился смысла, и я сказал себе: «Не всё ли равно, коли и он и я — творения дьявола? Пойду по земле, дабы испытать её услады!»

Апрель был в расцвете деревьев и трав, птичьи трели будили эхо, сверкали улыбкой долины и горы, Белица пенилась, разнося запах свежести и дикой герани.

Я повел жизнь язычника. Рыбная ловля была единственным моим занятием. Прошла Пасха, но праздник был сам по себе, а дух мой — сам по себе. Однако в день преподобного Иоанна Пещерника, в теплый послеполуденный час, когда я закинул сеть и стоял по колено в воде, кто-то окликнул меня. Мне и раньше доводилось слышать, как вода шепчет моё имя. Но сейчас зов повторился явственно, и я увидел на голубоватой кромке берега молодую женщину, повязанную платком, в сукмане и расшитой безрукавке. За спиной у неё цвел куст боярышника — и боярышник и женщина отражались в воде. По всей земле была в тот день разлита нега, она затопила горы и небо, пьянила кровь и кружила голову. Я видел женщину сквозь прозрачное марево и не верил своим глазам, а она с улыбкой кивнула мне. «Отец Теофил, — говорит, — продай мне немного рыбы для больного». Голос её заглушал Белицу и гомон лягушек, по лицу пробегали отблески воды. Я собрал сеть, чтобы выйти на берег. В голове мелькнула мысль, что иду я навстречу полной погибели, но ноги сами несли меня. Стыдился я мокрых своих, грязных портов, обтрепанной рясы. Я был без аналава, в старой шапке, босой. Вылезши на берег, принялся выбирать из сети улов, только бы не видеть грешных её глаз. А она говорит: «Помнишь ли меня, отче? Та самая я, что прошлым годом, на ярмарке, подняла с лица твоего покрывало». Стоял я наклонившись и потому видел ноги её, обутые в новые постолы, а сердце у меня колотилось, как пожарный колокол. Из студеной воды вышел, а пылал жаром, губы пересохли. «Вот кому поверял ты сокровеннейшие мысли свои и о чьем спасении молил Господа! Принарядилась и пришла якобы за рыбой, а на самом деле ради того, чтобы погубить тебя. Чего ожидаешь ты от блудницы?» — спрашивал разум, но разве я слушал его?

Я выбрал рыбу из невода, вытряс из торбы. «Бери, — говорю, — сколько требуется». «В чем понесу её, не догадалась посудину захватить». «Сейчас срежу прут, нанижу», — говорю я, не поднимая глаз. Она: «Отчего не взглянешь на меня, отче? Всё ещё гневаешься на меня? Изранена душа твоя, но и моя тоже давно изранена. Но какие красивые у тебя ноги, точно у святого — тонкие, белые… Разузнала я о тебе, порасспросила, кто ты, откуда пришел. Армой звать меня, из Кефаларева родом. А больше не спрашивай. Знай лишь, что дочь я попа, преданного анафеме, и одна-одинешенька на белом свете».

Стругаю я ивовый прут, нарочно отворотился от неё, а она у меня за спиной слова, точно жемчуг, нанизывает. Белица пенится, кукушка кукует, воркует горлинка. В кустах боярышника жужжат монастырские пчелы. «Погляди на меня, — говорит, — и не сердись, что с коих пор тебя ищу…»

В глазах у неё — зов к греху и выставлена в них напоказ окаянная душа её, но и моя душа склонялась к греху, потому что, измученная и отчужденная, жаждала утешения и общения. Ибо бывают в жизни человека дни, когда молит она: «Пусть всё исчезнет, пусть не существует мир. Если одна тайна ведет к другой и нет тому конца, то всё бессмысленно и всё есть обман». В такие дни рождается самая страстная и отчаянная любовь, человек срывается в бездну, дабы в преисподней искать утешения и радости…

Содрогнулась душа моя, порвала с разумом и благоразумием, глаз отвести не могу. Безрукавка расшита шнуром, на платке бляшки посверкивают, косы черными змеями свисают ниже колен, стан перехвачен зеленым поясом. Точно волной обдала меня могучая её плоть, распиравшая сукман. Похожая на липу в цвету, стояла она передо мной, гладила толстую, переброшенную на грудь косу, глаза её излучали свет, подобный утренней заре. Взглянул я наверх, на стены, из-за которых выглядывала белая лавра, и защемило сердце.

«Не была ли ты, — говорю, — вместе с теми, что на прошлой неделе переходили Янтру, с еретиками?»

«Была, — говорит, — я с братьями и сестрами моими и учителями Лазаром и Калеко. Еретичка я. Если суждено тебе от меня отвернуться, узнав, кто я, бог с тобой. Чистый ты, совершенный, свободный от греха, я же субботница. Отец мой — поп Харитон, преданный за богомильство и бунтарство анафеме. Правитель края бил его так, что забил до смерти, матушка скончалась, а меня вестиар Конко насильно выдал замуж за одного глухонемого, батрака своего. Тот сам убежал от меня, а я ушла к братьям и сестрам за утешением и вольной жизнью. Год исполнился, как хожу я с ними. Неразумна я и зла, отец Теофил…»

Слушал я исповедные слова её, и росло во мне смятение. А она мнет черную свою косу, кончик в рот взяла, покусывает, зубы сверкают, глаза синие, как спелая слива. Кожа — точно кожура молодого яблочка, лоб высокий, умный, но исходит от неё срамная сила и дурманит, как земля, бурлящая родильными соками. Что за душа у неё? И что означают её слова, что свободен я от греха? «Неужто, — говорит, — не знаешь, что коль пребываешь ты в божьей бездне, то нет меж тобой и Господом различия, всё можешь совершить и всякому греху предаваться?» И стала открывать мне еретическое учение: дескать, Господь и Сатана — братья между собой, но дьявол с согласия брата отделился от горнего мира и сотворил мир вещественный, чтоб каждый царствовал в своём мире. И сказал он тогда Господу: «Сотворим подобия себе, дабы увидеть, кого из нас двоих будут чтить более». И создали они Адама и Еву. Однако ж ни Адам, ни Ева не умели отличить дьявола от Бога. Понявши это, дьявол посадил древо познания и искусил их отведать с сего древа плод. С того дня зародилась в людях память и познание и стали они жить по двойному счету — одна сторона обращена к Господу, другая — к брату его…

«А в Христа вы веруете?» — спрашиваю. «Веруем, отче. Полагаем его посланцем мира горнего для того, чтобы привлечь души к Господу. Борются оба за души наши, каждый стремится привлечь побольше на свою сторону, и оттого мучаются души наши… Воистину так это, сам знаешь, ибо и ты измучен, как я…»

Поразило меня еретическое учение, показалось мне истиной, и я, считавший себя окаянней, чем она, из-за мыслей своих о вселенной и Боге, увидал себя на верном, прямом пути. Я спрашивал себя, открыть ли ей, что понял я в монастыре, но не решился и умолк. Гляжу на траву под ногами, переминаюсь с ноги на ногу. Из-под шапки текут струйки пота. Она протянула руку, сняла с меня шапку. Я отпрянул, хотел уйти, но она взмолилась: «Обещай, что придешь ещё, мне многое нужно сказать тебе. Ради тебя оставила я своих и кукую теперь одна в пустом родительском доме. Приходи завтра в этот же час. Буду ждать тебя чуть выше по берегу, есть там одно укромное местечко…» Молила она, и я уступил. Двадцать лет было мне от роду, и я не знал ещё женщины. Забрал свою сеть и пошел на другой берег. Она же всё стояла на своем берегу и махала мне рукой…

…Этой ночью слышал я поросячий визг. Через окрестные села проходят скопища нечестивцев-турок, режут свиней. Я бодрствовал и громко стенал от воспоминаний. В памяти — совесть наша, посредством её мучит нас Бог. Короткая память есть грех…

Метался я в ту ночь, как в горячке, на жестком своем ложе. «Коль пребываешь ты в бездне божьей, нет различия меж тобой и Господом…» Я пытался разумом, мыслью проникнуть в неясный смысл этих слов. Воистину не оказался ли я в бездне божьей и нашел ли иной выход, чем отрицание? Поразило меня еретическое учение, прельстило разум. Мне доводилось уже слышать, что Босота разводит мужей с женами, а Теодосий, Калеко и поп Лазар побуждают своих последователей ходить нагими и предаваться блуду, что требуют они оскоплять детей, хулят иконы, святой крест и прочее. Но чего только не плели о ересях? Я говорил себе: «Невозможно отклонить разум от поисков тайны обоих миров. Отчего не попытаться узнать её с помощью Сатаны? Пойду утром на реку, разузнаю от Армы побольше о новом учении». Так обманывал я себя самого, ибо горд человек и страсти свои прикрывает благовидностью…

На другой день взял я сачок, будто иду рыбу ловить, и вброд перешел Белицу. Арма вышла из-за ракитника, набеленная, с серебряными пряжками на поясе. Повела меня за собой, стан так и изгибается. «Всю ночь глаз не сомкнула, — говорит. — Боялась, не придешь. Может, думаю, испугался. Исполать тебе, что пришел».

Сели мы с ней на лужке и начал я расспрашивать: «Ходите ли нагими в пещерах своих?» «Ходим, большой грех это, но дьявол от того силу теряет и лишается власти над нами». «Как так теряет силу?» «Да ведь после того, как воздадим ему, он покидает нас. Так учат учители наши». «Верно ли, что хотите оскоплять детей?» «Это во благо им. Скопцы не очень-то подвластны дьяволу… Если хочешь узнать нас, пойдем, отведу тебя, среди нас много вашего брата, чернецов». «Но молитесь вы или нет?» «Молимся — вслед за тем, как воздадим дьяволу, молимся. Некоторые даже слезы льют, другие нет. Ты сам решишь, благо ли это».

Гляжу — улыбается этак печально. Какой я представлял её себе, такой и была она.

«Чего хочешь от меня? Чтобы стал я еретиком?» «Только видеть тебя хочу», — отвечает. «Запрещено нам общение с женщинами. Ступай с миром», — произнес я и сам на себя подивился. Ох, душа, бежишь ото зла, а в любовь облекаешь страсти свои!..

Вздрогнула она от слов моих, ухватилась руками за косы. «Не прогоняй меня, — говорит, — не отталкивай. Тоскует по тебе душа моя». Сидит, качается из стороны в сторону, как плакальщицы над покойником. «Коснись меня рукой, голубь небесный, очисть меня», — и кладет голову мне на колени.

Тяжелой показалась мне грешная голова её. Гляжу на женский затылок, округлые плечи, а она схватила руку мою, целует. «Сжалься, — говорит, — знал бы ты, как я искала тебя. Уж отчаялась было — не взглянет на меня, думаю, зачем только тешу себя? Лучше в омут головой…» Рука у неё нежная, теплая, сжимает мою, а я диву даюсь. Кто мне послал её? Как это она думала обо мне и откуда узнала, что я измучен? Чей перст в этом — божий или дьявольский? Открыть ли ей, как молился я о спасении её? «Открой», — гудела река. «Открой», — шептал ветерок. «Возлюби её! — убеждали птицы. — Она тебе всех ближе, всех роднее, потому что ты Фома неверующий и Иуда Искариот». Обдало меня жалостью, и я сказал ей: «Я тоже всю зиму думал о тебе». Она встала на колени, прижала руку мою к своему челу и застыла недвижно. «Святой красавец, — говорит. — Верно ли это? Повтори, дай услышать ещё раз». «Верно. Сотворились дурные дела, не могу я долее оставаться в монастыре». «Но что решил ты?» «Хочу постранствовать по белу свету, поглядеть, поразмыслить». «Постранствуй, постранствуй! — вскричала она. — Я тоже странствую. Пускай увидят люди, какой ты. И я пойду с тобой, отче». «Не называй меня так. Эню зови меня, мирским моим именем», — говорю ей. И, сказавши, понял, что и впрямь отрекся от монашеского обета, вспомнил свой сон и отцовские слова: «Как мог и ты отречься от него?»

День тёплый, земля в нарядном уборе, всё тонет в неге, сердце, закованное в цепи отрицания, тянется к женщине, а разум обманывает себя тем, что от еретиков узнает тайну, не ведомую ни Теодосию, ни Евтимию. Что только ни произрастает из проклятой сей тайны? Глазами глядим на неё, ушами слушаем, а разгадать не можем. И если кто скажет — ведома она мне, лжец он. Если же скажет — нет никакой тайны, то — глупец!

На вечерней службе молил я Господа простить мне то, что покидаю святую обитель. Молился Богу, а сам пребывал с Сатаною и нарек Сатану братом господним, и выходило, что в поисках истины стою я теперь между ними обоими, к чему склонны мы, болгары, не разумеющие, что для того, кто поступает так, всё, что сегодня дорого ему как божье, завтра потеряет цену, как дьявольское. И не будет он знать, что его, а что чужое, и легко будет обманывать его и грабить. Ибо знание, добытое постоянным отрицанием, исчезает, как вода в песке, и тот, кто сегодня называет злато железом, а завтра железо — златом, осужден на вечную нищету…

На другой день Арма принесла мне мирское платье, пояс, бурку, вбил я на берегу в землю кол, снял с себя рясу и подрясник, скинул камилавку и посадил на кол инока Теофила, сказав при этом: «Знать тебя не знаю, ведать не ведаю, но пусть грех будет на мне. А если братья подумают, что я утонул, тем лучше, ибо для них я мёртв…»