Как проведать, братья, если когда-нибудь проникнет человек во многие и многие тайны земного и небесного бытия, узнает ли он о себе больше, нежели знает сейчас, и сумеет ли верно оценивать поступки свои и справедливо судить братьев своих? И возможно ли, чтобы посредством знания стали мы одинаковы мыслями и вожделениями, и подобным путем вернули на землю рай?..
Покатил в Тырновград и сам Черноглав в своей колеснице, разодетый так, чтобы достойно предстать перед царем, и сын его с отрядом стражников и слуг. Молодые болярышни тоже выпросили дозволения поглядеть, как будут судить и карать на лобном месте, только болярыня осталась дома.
Накинули мне на шею веревку и, окруженного стражей, погнали вперед. Прибыли мы в Тырновград после полудня и через Асеновы ворота вступили во внутренний город. Народ был разъярен против еретиков, в особенности против евреев, их почитал он виновниками агарянского нашествия, ибо гневили они Бога — и высыпал на улицы встречать их и истязать. Проклинал, запасался камнями, дети — и те, а лютее всех женщины. В еврейском квартале раздавались вопли, евреев выволакивали из жилищ. Стража расхаживала там, дабы укрощать народ, а перед домами людей именитых, царевых свойственников стерегли царские люди и никого не подпускали близко.
Завидев меня, толпа обступила колесницу и стала спрашивать болярина, жид я или еретик. А он громко возвестил: «Сын это богомаза Тодора Самохода, еретик и субботник, сатанинский маг. Подлежит царскому суду. Расступись!» — и велел кучеру стегнуть лошадей, так что я бежал, точно собака на поводке, по мосту через Янтру до городской бани, где помещалось и узилище. Там Черноглав передал меня царскому тюремщику и кастрофилаксу. Тюремщик оглядел меня и спросил: «Это ты — богомильский учитель, главарь тыквенников, отрицающих царя и веру нашу? Отвечай, чтобы знал я, куда тебя поместить». Я отвечал: «Не еретик я, приведен по ошибке». Но болярин открыл ему, кто я такой. Тогда тюремщик хотел было поместить меня на монастырском подворье, однако ж кастрофилакс воспротивился.
#doc2fb_image_02000006.jpg
Заперли меня в подземелье, полном ила, потому что в половодье Янтра заливала его. Я попросил тюремщика не выдавать моего имени, ибо на Царевце живут матушка моя и сестра. Убедившись, что я и впрямь сын царского богомаза, он перевел меня в темницу посуше. Однако ж узилище спустя несколько дней переполнилось, и отвели меня в другое помещение, где был цепями подвешен к стене пленный турецкий сотник. Мне было велено кормить его и не давать кричать по ночам. Был агарянин распят, и от него исходило зловоние, но человек он был сильный — веровал в своего бога, а нашего презирал. Волком поглядел он на меня и, узнав, что я говорю на греческом, произнес на ломаном языке: «Мне башку отрубят за то, что убил насмерть вашего бинбашию. А тебя за что? Убил кого или ограбил?» «Не знаю, в чем моя вина, — говорю. — Господь Бог и тот на знает». «Врешь, гяур. Аллах все знает. Потому не знаете, в чем вина ваша, что неверные вы. За это Аллах отдает вас в наши руки». Обожгли меня слова его, но я успокоил себя: «Что знает о Боге этот дикарь?» Руки у него вздулись, как кросна, ржавые наручни впились в запястья — он висел уже много дней. «Гяур, — говорит, — сними наручни, дай рукам отдохнуть. Аллах вознаградит тебя». Пожалел я его, вынул железные стержни, но когда освободил он руки, то лишился чувств и грохнулся наземь. «Ладно, — говорю, — лежи. Поспи. Если тюремщик увидит, он меня самого прикует». Утром я приковал его снова, а он ихнюю песню поёт: «Кто упадет — тот сам виноват». Однако ж перестал допытываться, в чём моя вина. Каждый день ожидал он, что поведут его на казнь, но вскорости обменяли его на одного нашего пленного, и остался я в подземелье один. Прав оказался агарянин — позже вознаградил меня Бог, придет срок — расскажу и об этом. А сейчас — о встрече моей с Евтимием и о том, как судили меня и заклеймили каленым железом…
В тот самый день, когда увели моего турка, тюремщик вывел меня во двор. Слил мне воды умыться, велел отряхнуть платье, причесать волосы. Двор, как корзина рыбой, был забит евреями и еретиками. Шум, крик, одни поют псалмы, другие плачут, третьи корчаг рожи — дразнят стражников, а те усмиряют их копьями. Всякий народ — и тырновградские и чужие, но из субботников только двое.
Тюремщик ввел меня в застеленную соломой камору и велел ждать. Спустя какое-то время шум во дворе затих, и я услыхал, что кого-то ведут в подземелье. В дверь постучали. Чей-то голос произнес: «Помилуй нас, Господи!» По голосу узнал я, кто стоит за дверью, и онемел. И снова: «Помилуй нас, Господи!» Следовало ответить: «Аминь», но воспротивилась окаянная душа моя. Толстая, сбитая из бревен дверь заскрипела, отворилась, и я увидал Евтимия, в руке — посох, поверч рясы — панагия. Камилавка его смела с потолка паутину. Я опустил голову, уставился в пол и молчу.
«Ты ли это, чадо Теофиле? Отчего не взглянешь на меня? Стыдишься, либо же так сладок тебе мрак, что не желаешь выбраться из бездны его? Либо гордыня жаждет утолиться твоей гибелью? Либо достиг ты ненависти к слову, ты, слагавший предивные исповеди пред Господом? Ужель божественный дар твой стал ядовитым жалом, и ангел твой перестал сражаться о Сатаною, побежденный и изгнанный из сердца твоего?»
Для каждой души есть слова, что пробуждают её, отзываются в ней точно удары молота. Словесное существо человек, и суждено ему вечно искать истинное слово, но даруется ему это слово не чувствами, а свыше. Однако ж и против сего ополчается мысль, терзает разум. Почувствовал я, что от слов Евтимия душа моя пробуждается, и как солнечный луч из-за тучи блеснула страшная правда: в ядовитое жало обратилась былая моя радость, великая способность постигать промысел божий, и пожухло слово, как схваченный заморозками осенний лес. Однако ж Искариот не поверил и этой правде, ибо в сути своей враг он всему возвышенному. Восстал он и шепчет: «Что есть правда? Художество ли, молитвы ли? Либо же любовь к той, что привела тебя сюда? Либо исихия со своей ложью? Вели уйти этому обитателю горнего Иерусалима. Скажи ему, что ты сильнее его, как Искариот сильнее Иисуса! На коленях должно ему молиться за спасение души твоей, ибо сказано — заблудшая овца дороже пастырю, нежели целое стадо. Пусть его преподобие преклонит колена на этой соломе!» Евтимий же, наполняя чистотой своего благолепия узкую и мрачную камору, продолжал: «Предполагал я, чадо Теофиле, что предашь ты себя дьяволу познания и будешь искать ада, ибо немыслимо, чтобы ищущий Бога не заглянул и в преисподнюю. И ведомо мне, что всякий, наделенный божественным даром, стоит на грани безумия, поскольку и Господь не откроется ему до конца и не сыщет он слов, дабы выразить узнанное полностью. Жестока участь сия — вечно пребывать на месте казни, что учиняешь сам над собою, и становиться для людей пересмешником и судьей. Ещё когда пришел ты в обитель нашу, узрело духовное око мое, что не рожден ты быть монахом, и монастырское поприще — не для тебя. Нарочно определил я тебя к отцу Луке, дабы испытать крепость веры твоей. Размышлял я над тем, что привело тебя к падению, и заключил: слишком многого желал ты от Бога — из гордости и неутолимой жажды постичь тайны его. Ответь мне, чадо, отчего покинул ты святую нашу обитель? Не была ли она надежной твердыней для духа твоего и разве не нашлось меж братьями ни одного, кому мог ты поведать искушения свои? Либо созерцание силы божьей оказалось для пиита бесплодным?»
Не словами, гвоздями пронзал Евтимий мое сердце, и то, от чего отрекся я, хотел забыть, вновь выступило вперед — истина оно или заблуждение? Ложь ли тот мир радости и сладостной муки, что пел во мне, как поют по весне птицы? Либо ложь — погубивший меня разум? Но очерствело сердце моё, завладела им злоба, подобно тому, как проникает в темницу сырость и незаметно разъедает стены. Собравшись с силами, заглушил я в себе голос души и сказал: «Разум твой высок и проникновен, твое преподобие. Не стану скрывать, что реченное сейчас тобою, быть может, есть сама истина обо мне. Но ответь мне: видел ли ты свет Фаворский и какой он?» Отпрянув, посмотрел он на меня взглядом, коего мне не забыть, и перекрестился, так что я подумал: «Должно быть, видел. Но отчего тогда не сбросил он рясу?» Тихо, с затаенной печалью ответил он: «Ужель ты видел его, чадо?» — и так произнес он это, что по спине у меня пробежал озноб. А когда я поведал ему, как увидал я свет сей и как сокрушил он мой дух и погубил веру, Евтимий воздел руки и воскликнул: «Господи, ужель настал день, когда свет твой станет ослеплять человека — день наистрашнейших испытаний и падений? И человек уподобится вздымаемой и гонимой ветром волне?» Тогда открыл я ему, как в поисках истины обоих миров пошел к еретикам, однако ж в убийствах признаться не осмелился. И поскольку не унималась злоба искариотская, добавил, чтобы оскорбить его: «Доска, твое преподобие, которую следовало испытать перед тем, как ступить на неё, оказалась гнилой, и мост испытаний, как видишь, обрушился. Не зришь ли в том своей вины?» Я ожидал гнева, но он с кротостью взглянул на меня и сказал: «Какой смысл приставлять к греху стражу, ежели тот, в ком он живет, не может сам уберечься и осилить его? Не дозволяй Лукавому говорить твоими устами. Не брат Лука привел тебя к сей окаянности. Ежели проявление божественной силы не могло смирить гордыню твою, кто смирит её? Вижу, не пробил ещё час твоего раскаянья. Не по велению извне приходит оно, так что не стану говорить «Покайся, да простится тебе». Нет силы, кроме божьей, которая могла бы заставить тебя поверить в то, что Бог открыл даже детям, а во взрослых помрачил дьявол. Знаю, как сладка человеку горестная боль отрицания и сколь бедной выглядит перед нею тихая радость, приносимая добродетелями. Да поможет тебе Христос, Теофиле! Проник в тебя Сатана, и нелегко будет выдворить его. А если не будет он выдворен, станешь ты первообразом грядущего чудища из Апокалипсиса, человеком с новой, звериною силою, ещё неведомой миру — антихристом, вместе с коим придет конец света…»
Закрылась за ним дверь, звякнул замок, застенала душа моя. Ушел Евтимий…