Воротившись с охоты, князь совершал омовение.
На дворе отощалые гончие глодали разрубленные хребты серн и кабанов, сокольничие бранились с псарями, потому что соколы, уже в надетых колпачках, кричали, раздраженные этим пиршеством собак; в пристройках, где находились кухни, слуги разделывали свежину, и стук топоров едва ли не заглушал клепала городских церквей, призывавших к вечерне. На дубу у огромного колодца была подвешена выпотрошенная оленья туша, сочившая кровью.
Слуга Тихик со свечой в руке ожидал, когда князь выйдет из умывальни. Он держал наготове шерстяной просоп, будничный кафтан и чистое исподнее. Наконец из-за приоткрытой двери показалась смуглая рука, князь взял просоп и исподнее. Тихик помог ему надеть кафтан, и князь вышел — освеженный, бодрый, с лоснящимся лицом, расчесывая свою черную курчавую бородку. Заплетенные слугой четыре косички, тяжелые и мокрые, черными змеями спадали ему на плечи. Почти бегом поднялся он по каменным ступеням наверх, так что Тихик едва поспевал за ним и чуть было не загасил свечу. Эта неутомимость князя, живость и точность его движений, равно как и черный соколиный блеск его проницательных глаз, смущали Тихика, внушали ему страх. Даже сейчас, после того как князь пять дней кряду скакал верхом по лесам за псовой сворой, он шел по широким сеням прямой, как кизиловая ветвь. Тихик видел, как он мимоходом погладил лежавший в углу обломок каменной бабы. Легкое прикосновение к истертому временем древнему идолу — движение, полное нежности и печали, — и вот уже князь за массивной дубовой дверью, окованной медными гвоздями и покрытой переплетениями орнамента. Тихик едва успел отворить её и первым войти со свечой.
— Задуй её! — приказал князь.
#doc2fb_image_03000005.png
В натопленном покое от каменной печи нежащими волнами растекался сладостный запах чистоты, смешивавшийся с благоуханием лежавших на полке плодов айвы. Под мозаичной иконой святой Параскевы горела красная лампада. Её зыбкие отражения исполинскими ресницами трепетали на стенах и потолочных балках.
Сияние, исходившее от князя, стало ещё более зримым в красном полумраке опочивальни. Слуга улыбнулся, но, заметив в глазах князя знакомую неприступность, опустил голову — он понял, что и на этот раз князь не станет задерживать его.
— Монах принес книгу, господарь. Вон она, на столе. Он просит за нее два перпера.
— Я посмотрю. Скажи, чтоб подавали ужин.
Тихик оставил на столе подсвечник с погашенной свечой и вышел.
Князь взглянул на книгу, но не притронулся к ней. Кожа на деревянном переплете была порвана, замаслена, бронзовые застежки сломаны. И эта книга в конце концов отправится на полку вслед за другими. В глазах висевшего на дубе молодого оленя, чья кровь стекала сейчас на грязный снег во дворе, князь прочел намного больше, чем во всех книгах. Не в этих ли глазах таится загадка мироздания? Обложенный собаками, после того как от зари и до заката бежал от них по насту вдоль Тичи, олень попытался найти спасение в одной из прибрежных заводей. Эрмич, самый ловкий из охотников, выгнал его снова на берег, в ивняк, и олень завяз в иле. Пришлось там его и забить, потому что уже смеркалось. Занеся над ним рогатину, Сибин поймал его взгляд. Глаза оленя были красны, полны ужаса, мольбы и злобы — глаза мученика и Сатаны. Такими глазами смотрит поверженный воин, когда над его головой занесен неприятельский меч. Мольба и злоба, страх и ярость, благость и жестокость, смешанные воедино, возжигают тот пламень души, что светится в глазах земных существ…
После каждой охоты мысль князя становилась всё более ясной. Баня успокоила и расслабила его мускулы, ещё влажное тело наслаждалось покоем в натопленной опочивальне. Князь лежал на низком дубовом ложе, застланном толстым шерстяным ковром, и стоило ему закрыть глаза, как он видел черные безлистные леса, слышал лай собак, победные звуки рогов, воинственный клекот соколов. Охота вышла удачной не потому, что Эрмич, перед тем как выехать из Преслава, отнес ворожее Чане кусок кабаньего мяса и свой тяжелый охотничий лук, но потому, что толстый наст, выдерживавший тяжесть собак, проваливался под копытами косуль, оленей и вепрей. И молодой олень тоже стал жертвой снежного наста, сотворенного Богом и Сатаною в первые дни февраля перед масленицей на радость охотникам и волкам, ибо несправедливо это — сотворить охотников и волков и лишить их возможности насытиться до отвала несколько раз в году. Вот о чём стоило потолковать с Тихиком. Если бы не вылетело из головы, можно было пошутить с ним. Впрочем, от этого богомила вряд ли услышишь что-нибудь забавное. Снежный наст, мол, сотворен Сатаной, поелику весь этот мир — его творение…
Среди этих незначительных мыслей вновь подкрадывалась та, которую князь настойчиво отгонял, но она прочно засела в мозгу подобно тому, как сидит в земле камень, даже если сверху цветут цветы.
Городские клепала смолкли. Холодная тьма опустилась на Преслав; Тича, разливающаяся днем, когда снег на припеках тает от солнца, теперь рокотала, вернувшись в свое русло. Из труб поднимался дым, разнося запах дубовых поленьев, а городские стены в свежих пятнах известки вонзали зубцы в серое зимнее небо.
Услышав за дверью шаги, князь поднялся с ложа. Дверь отворилась, раскачав огонек лампады.
Княгиня сама светила себе, потому что в этой отдаленной части просторного дома, куда уединился Сибин, свечи в проходах и сенях зажигали редко. Серебряный светильник тонкой филигранной работы слил свой восковой свет с красным светом лампады. Князь ожидал, что мать осенит себя крестом, но княгиня даже не взглянула на икону. Она села к столу, и розовые отблески легли на её черный плат. Глаза из-за глубоких теней казались больше, чем были.
— Требуют налог на трубы ещё за семнадцать домов. Кметы божатся, что уже уплачено, — проговорила она. Тонкий рот открывал белые, хорошо сохранившиеся зубы.
— Сборщик исполняет веление воеводы. Коли крестьянам не под силу, заплатим мы. Пока ещё терпеть можно.
— Доколе?
— Доколе волею божьей вернется брат, либо узнаем мы, что он там оставил свои кости.
Княгиня перекрестилась.
Был ли смысл вновь говорить о злосчастии, что постигло древний их род и всю страну? В княжеском доме многоречье не было в почете, разве только среди слуг, коих старая княгиня подбирала по их проворству и послушанию, всегда отдавая предпочтение исконным болгарам.
— Сологун очень плох. Просит, чтоб ты убил для него орла, может, тогда полегчает, — сказала княгиня.
— Пусть пошлет сына.
— Малолеток он, ещё не охотник.
Сибин насмешливо улыбнулся.
— Тогда Эрмича пошлю.
Княгиня рассердилась.
— Господи, неужто я тебе зла хочу?
Князь перебирал пальцами бородку.
— Не говорю того, но не видишь, в чем зло таится. Богомилка она.
— И что же? Разве ты столь ревностен к канону? Терпишь подле себя Тихика, что непрестанно чихает и сморкается, дабы прогнать злых духов, а к красавице девушке так нетерпим!
Князь беззвучно рассмеялся. В глазах его заплясали озорные искорки, заставившие княгиню насторожиться.
— Чудная ты, матушка, — проговорил он. — Не выносишь моего мудреца Тихика, а прочишь мне в жены богомилку. Она ведь тоже будет чихать и сморкаться, ещё почаще, быть может, нежели он. Не берешь в дом ни одной светловолосой служанки, а понуждаешь меня славянку взять в жены!
— В нашем роду тоже есть славянская кровь. А дед у неё болгарин.
— Только дед. Отчего забываешь ты проклятие нашего предка в семейной летописи? Похоже, давненько ты не перечитывала её.
Княгиня вздохнула.
— Не может так продолжаться долее. Подумай о судьбе рода нашего. Коли, не приведи господь, твой брат сложит там голову, останется лишь женская ветвь, которая исчезнет в чужой крови.
— Недальновидна ты, матушка. Коли хочешь поправить наши дела, присватай мне половчанку. Племянницу Борила, например.
Старая княгиня с грустью покачала головой.
— Я к чему речь веду? У Сологуна крепкая опора в Тырнове. Ты забыл об этом?
Борил, полагала она, смягчится, ежели князь послушается матери. Борил поймет, что они не поддерживают связи с беглецом. Протосеваст убедит его в том, а Сологун согласен дать за дочерью богатое приданое. Борил перестанет раздавать их земли монастырям, откажется от намерения вконец разорить их!
Князь терпеливо выслушал мать. После того как ни святые, ни Матерь божья, ни ктиторство — ничто не помогло ей, княгиня в одинокие свои ночи нашла иной выход, не сознавая, что он подсказан ей скорее воображением, нежели рассудком. Она вообразила, что если Сибин возьмет в жены дочь Сологуна, то прекратятся преследования, которым подвергается княжеский род. Невдомек ей, что Сологун стар и безнадежно болен и что после его кончины брат его, тырновский протосеваст, станет, ввиду малолетства сына Сологуна, опекуном всего его состояния. Бедная, не понимала она, что таким образом предает другого своего сына, вычеркивает его из списка живых, отказывается от надежды увидеть его на родине вместе с сыновьями Асена Первого. Гордая, она подавляла в себе гордость, желая, чтобы последние ветви старейшего княжеского рода согнулись, дабы не быть сломленными.
Следовало ли осуждать её невольную низость? Ведь она ничего не искала для себя, поскольку была уже близка к могиле; она толкала его на этот шаг, чтобы продолжился род их и пришел конец унижениям. Щадя её, Сибин постарался найти самые мягкие слова, чтобы вразумить и не обидеть.
— Отчего полагаешь ты, что Каломела согласится пойти за меня? Знаешь ведь, что она непокорна родителям. И потом ты вовсе забываешь о брате. Представь, что тырновчаие отступятся от Борила. Тогда и протосеваст уже не будет более протосевастом, а станет думать лишь о том, как спасти свою голову.
— Но Сологун не половец. А коли Борил будет низвергнут и твой брат вернется, так тем лучше… Нет, я не забыла о нем, как мог ты сказать такое! Но слишком мала надежда, Сибин. — Княгиня виновато взглянула на сына и заплакала. — Ах, не знаешь уже, что и делать, — добавила она, поняв, что в своих планах действительно принесла в жертву старшего сына.
Князь знал, что планы матери безнадежны и нет смысла толковать о них. Время должно бы всё разрешить. Время?! Уже целых два столетия оно ничего не разрешило в их пользу. Оно подтачивало их и душило — неторопливо, но настойчиво и верно.
Он смотрел, как мечется по стенам тень матери — подобно душе, пытающейся вырваться из темницы. И его тень тоже металась, как метался он сам, ожидая, когда последний удар грома обрушится на их головы, не умея отвратить надвигающиеся беды.
Его сестра, Севара, ожидала их в трапезной.
Огромный дубовый стол на львиных лапах со знаками фамильного герба — конь с головой волка и натянутый лук — напоминал о былых временах, когда за ним сиживало душ по двадцать хозяев и гостей. Князь знал, что теперешняя трапезная некогда служила залой для приемов и была втрое больше размерами, что здесь хранились боевые трофеи его предков — доспехи, мадьярские бунчуки, синие и красные византийские прапоры с надписью по-гречески «Спаси, Господи, люди твоя» императорских гвардейских полков Михаила Первого Рангабе, Никифора, Льва Пятого, Шестого и Седьмого, Александра и Константина Багрянородных, позолоченные мечи и сарацинские копья, дорогие седла красного сафьяна, уздища, шпоры. Некогда тут стояла и мраморная колонна, на которой были начертаны воинские обеты рода Кубиаров перед царем — письмена, высеченные золотом по узорчатому мрамору. В полуобвалившейся башне, возле ворот, которая служит ныне амбаром, и посейчас валяются обломки той колонны — княжеский дом много раз горел за минувшие два с половиной столетия. Сначала при нашествии Святослава и Цимисхия, потом при набегах печенегов, при узах и половцах, в годы византийского рабства, когда в добавление ко всему прочему эта истерзанная земля содрогалась от страшных землетрясений. Всё это было записано в семейной летописи — громадной книге с пожелтевшими страницами из заячьей кожи, в массивном серебряном переплете и с серебряными застежками. При каждом бедствии, при каждом бегстве из города эту семейную реликвию берегли пуще золота, уборов и драгоценностей, пуще всего княжеского добра. Лишь в 1180 году, всего за пять лет до Тырновского восстания, отец Сибина отстроил деревянный верх на уцелевших каменных стенах, но в гораздо меньших размерах и совсем по-иному.
Князь сел напротив сестры, княгиня расположилась спиной к очагу. Любимый сокол князя, Ок, звякал прикованной к лапке цепочкой, безуспешно пытаясь сесть князю на плечо.
— Ок сердится. Ишь как нахохлился, — сказала княжна.
Сибин улыбнулся сестре. Она и сегодня надела расшитую золотом безрукавку на куньем меху. Гордая шестнадцатилетняя красавица в диадеме, доставшейся ещё от прабабки. Князь любовался сестрой. Он любил смотреть на её руки с длинными изящными пальцами, слегка утолщенными в среднем суставе, на дивный овал лица, по-детски округлый подбородок, на её темные гордые глаза под слегка сдвинутыми бровями. Обычно молчаливая, задумчивая, в этот вечер княжна была весела. Неужто и она была созданием Сатаны подобно всему, что создано из праха земного, неужто и в её сердце таятся ростки земных грехов?
Ужины ещё более, чем обеды, наводили князя на мрачные мысли. В зимние вечера, когда они втроем садились за стол, он не мог отогнать неотвязное предчувствие близящейся гибели отчего дома, и сознание собственного бессилия особенно тяготило его. В пламени очага и восковых свечей всё выглядело веселее, но даже этот обильный свет, поддерживавшийся по его приказу, не мог одолеть мрачности темных стен и смуглых, замкнутых лиц слуг — княгиня будто нарочно подбирала их под стать сумрачному тону княжеского дома.
И огромный стол, за которым сидели только они трое, и привычный запах воска, дыма и обветшалости в пропитанной сыростью и безмолвием февральской ночи — всё шептало о некогда славной, а ныне догорающей жизни. Князь, однако, не желал поддаваться черным мыслям и, дабы поддержать бодрое настроение, стал рассказывать об охоте и смешить сестру.
— Ну да, во время охоты ты обо всем забываешь. Откладываешь всё, ждешь, покуда Господь о нас позаботится, — обронила княгиня.
Склонившись над дымящимся супом из сушеных грибов, наполнившим трапезную ароматом леса, княжна произнесла молитву, и все опять сели.
Слуги внесли жаркое из косули, посыпанное чебрецом, свежеприготовленные колбасы из дичи, маринованный виноград, вино, мёд и орехи.