В это октябрьское утро, когда клепало еще не возвестило новый день трудов, Тихик опять погрузился в чтение Сильвестрова Евангелия, но кто-то постучал в дверь, и Тихик спрятал книгу в шкаф. Косматый, в огромной бараньей шапке, в ноговицах и постолах, вошел Быкоглавый, и в покое разнесся запах хлева.

— Владыка, — сказал он с порога, — худо с корчевкой. Топоров и заступов всего восемь штук, а волов только пять.

— Что ты хочешь сказать этим? — спросил Тихик, потому что заметил в выпученных глазах Быкоглавого злонамеренную мысль, та же мысль была написана и на его бычьем лбу.

— За советом пришел. Волы надобны, волы и орудия. А где их взять? Новые беженцы понашли с пустыми руками да голодным брюхом.

— Не кричи, ты не в лесу. Я поставил тебя, брат, на прежнее мое место, взяв на себя заботу о душах. Господь вразумит тебя, как поступить.

Быкоглавый наследил на полу, и теперь его огромные, обутые в постолы ноги размазывали грязь. Он потупился, его толстая шея налилась кровью. Не подымая косматой головы — густые волнистые волосы придавали ему сходство с лесным зверем, — он сказал:

— К греху дело идет, владыка!

Совершенный промолчал, догадываясь, что надумал его преемник.

— Положись на господа, говорю тебе! — в сердцах произнес он. — Перед ним будешь держать ответ за свои деяния.

— Вот оно как? Разве не отпустишь грехи мои, если я сотворю их, чтобы люди не околели с голоду?

— Не всякий грех может проститься, брат, — проговорил Тихик. — Пораскинь умом, ответ держать будешь там, — он указал на потолок.

— Ты вот что… Освобождай меня от должности… Коль не берешь грех на себя…

— Не передо мною одним, перед братьями рукоположил я тебя именем отца небесного. Освободить тебя не могу. Ступай и поразмысли над тем, как надлежит тебе действовать.

— Ах, не можешь? Ну, коль не можешь, буду сам держать ответ, да только и ты в ответе. Ладно, будь по-твоему, но ты меня еще вспомнишь! — Быкоглавый исподлобья взглянул на него и ушел, хлопнув дверью.

— Вот бестолочь! Какое счастье, что я сейчас не на его месте! — И Тихик с облегчением вздохнул.

Но чуть только он задумался и представил себе последствия грабежа — а у него не оставалось сомнений, что Быкоглавый надумал украсть волов и орудия в соседних селах, — Тихик испугался. Согласно святому учению, воровство есть грех, а разве отдаст кто по доброй воле свой топор или вола? Не прольется ли кровь, не будут ли загублены души? "Этот болван, считай, ничего мне не сказал, и мое дело сторона, — рассуждал Тихик. — О господи, зачем не сотворил ты меня глупцом, чтобы я мог лгать и себе, и тебе! Если пропьется кровь, слух о том дойдет до царских людей и я лишусь престола ангельского и надежды увидеть Каломелу в вечном огне, изобличить ее, позлорадствовать… Но сказано: нужда и закон ломает. Если я запрещу ему красть, может распасться община, ведь когда христианам нечего есть, голод побудит их предаться дьяволу. Тогда и смысл моей жизни, и мои небесные упования, и ты сам, господи, оставите меня…"

Тихик вышел, чтобы поспать кого-нибудь за Быкоглавым, но в селении не было ни души. Настойчиво било деревянное клепало, люди столпились на опушке леса, и Тихику было видно — Быкоглавый им что-то говорит.

Опустив на лицо покрывало, он медленно зашагал к лесу. Он шел, склонив голову так, что покрывало свисало до земли и приходилось придерживать его рукой. Он перенял у князя эту грозно-неторопливую поступь, которая повергала людей в недоумение. Ничто так не смущает нижестоящих, как молчание господина и неизвестность относительно его намерений. При виде Тихик а люди испытывали подавленность и страх, но это входило в его расчеты, поскольку уважение, к коему примешан страх, равносильно благоговению. Женщины смущенно скрестили руки на животе, мужчины выпрямились. Все расступились, впуская его в свой круг, но Совершенный, не проронив ни единого слова, дал Быкоглавому знак приблизиться, отвел его в сторону и шепнул, что, если тот вздумает воровать, гореть ему в вечном огне. Быкоглавый пробормотал что-то, а Тихик повернул к молельне, посмотреть, что там нарисовал Назарий. Пройдя десяток шагов, он вздрогнул, вспомнив, что припугнул своего преемника не изгнанием из общины, а вечным огнем, и завтра Быкоглавый вправе заявить, что пожертвовал собственной душой ради спасения христиан…

— Ты смотри, что получается! — со стоном проговорил Тихик. — Этот болван из грабителя может превратиться в святого. Кто знает, как посмотрят на это там, в небесах. Глядишь, еще возведут его на золотой престол… Научи меня, господи, понимать промысел твой… — И он принялся читать молитвы.

Сердито стуча деревянными подошвами, он ступил в молельню как раз в ту минуту, когда художник завершал образ грешницы — ввергнутая по грудь в алые языки пламени, она молитвенно вздымала белые руки. Страдальческие глаза на дивно прекрасном лице, залитом слезами раскаяния, искали бога, нежные губы были полуоткрыты, и виделось, что адская пытка огнем вызвала в ее душе страстный порыв к небу и глубочайшее раскаянье.

Тихик вгляделся в грешницу и узнал Каломелу.

— Несчастный, что ты нарисовал?! — вскричал он.

Назарий обернулся, посмотрел на него вдохновенным взглядом.

— Грешницу, владыка. В чем винишь меня?

— Да ведь это Каломела, невеста дьяволова!.. И ты изобразил ее красавицей, нагою, во искушение христианам и в поминание!.. Ты и князя нарисовал там! — И Тихик указал на человека, как дьявол черного, но прекрасного. Человек горел в пекле, однако лицо его выражало надменность и презрение, словно пламя бессильно было причинить ему малейшую боль.

— Как ты посмел, злосчастный! — вне себя от гнева возопил Тихик..

Назарий по-прежнему спокойно смотрел на него, нежные черты даже не дрогнули.

— Они ведь меж грешников, владыка. А разве нет меж грешников наделенных телесною красотой? Господь не даровал мне способности рисовать душу без тела, ибо не дозволил глазам нашим зрить бесплотное. И, глядя на тела и лица, я пытаюсь распознать души.

— Кто ты есть, чтобы распознавать человека, безумец? Разве владыка ты, разве тебе отвечать перед господом за человеческие души, разве ты, а не я препоясан поясом познания? Или не понимаешь, что если нечестивые красотою своей будят сострадание, то тем самым искушают верующих, умаляя их любовь к господу? Изобразив грешников столь прекрасными и страждущими, не побуждаешь ли подражать им, ибо человек гордится и мукой своей, облекает ее в красоту и любит ее, как любит себя самого. Подобная красота есть враг красоты небесной, заблудшая ты душа, она не ведет к истине. Грешникам назначено мучиться, страдать… Кого любишь ты более — грешника или господа?

— Но ведь и господь любит нас, владыка, сынов своих…

— А ты разве господь, что ставишь себя на его место? Искушаешь людей обманчивой красотой и полагаешь, будто творишь это с любовью к богу, а на деле ослеплен ты сатаною, говорящим посредством руки твоей! Уничтожь слуг дьяволовых или изобрази их мерзкими и уродливыми! — закричал Тихик, и голос его колокольным гулом прокатился меж деревянных стен.

Художник сокрушенно уронил руки. Он стоял, потупив глаза в земляной пол.

— Быть может, твоя правда, владыка, — негромко, задумчиво проговорил он. — Но если нет у меня в сердце любви и сострадания, кисть моя бессильна. Ненависть сковывает руку и отнимает зрение. Ненависть уродлива, и с ней я не смогу быть художником.

— Значит, твое художество не научит человека добру, а будет лишь искушать его и развращать, ибо ты изображаешь то, чего не познал!

— Я обдумаю твои слова, владыка, издавна уже ломаю себе голову над пользой художества. Но коль угодно тебе, чтобы уничтожил я эти образы, я их замажу красной краской, и тогда будет казаться, что они потонули в геенне огненной, лишь кое-где из пламени будут торчать руки.

— Значит, ты разумнее, чем я предполагал, — сказал Тихик, удивленный рассудительностью Назария. — Подумай, брат, о том, чтб на пользу христианам, чтб есть для них добро.

Назарий ничего не ответил, но бледное лицо его стало еще бескровней и печальней. Рука, задрожав, выронила кисть. Он смежил веки и, казалось, погрузился в сон.

"Несчастный, — подумалось Тихик у, — дьявол посредством художества вселился в него и сделал его опасным. Чем малевать, пусть лучше корчует деревья, коль скоро его художество не поспешествует христианскому делу".

Из молельни Тихик вышел до крайности довольный собой. Сколь он умен стал и прозорлив! Пояс познания ли просветил его разум или же опытность, приобретенная в ту пору, когда он был княжеским слугой и экономом, придала ему мудрость? Он сам дивился тем словам, которыми принудил этого странноватого человека смириться. Чьи то были слова — его ли собственные или внушены ему небесным отцом?

— Благодарю тебя, господи! — прошептал Тихик и, возгордись, тяжело, степенно ступая, вернулся к себе, чтобы вновь заглянуть в опасное Евангелие, прежде чем предать его огню.