Выдавались у Назария счастливые часы, когда земля представлялась ему дивной картиной, а небо — исполненным великих чудес, непостижных разуму. Тогда ему казалось, что глаза его различают в природе богоосиянные зори, душа ощущает присутствие бога, а мысль обьемлет все мироздание. Обостренным слухом Назарий улавливал тайну и в реве диких зверей, и в песне птиц, и во всем проницал он глубоко скрытый смысл.

Вечерами, лежа в своей убогой землянке, прислушиваясь к голосам и смеху, которые разносились по селению, или же к шепоту ветра, Назарий предавался мечтаниям, бледные губы его улыбались, рука тянулась за кистью, и он в темноте мысленно писал что-то, зримое только ему самому.

Вселенная была океаном красок и звуков, и Назарий словно бы плыл в этом океане, всегда настороже, чтобы не пропустить ни одно из тех чудес, которые совершались вокруг. Голубой простор и снежные шапки горных вершин, тени, менявшиеся от движения солнца, вселяли в его сердце нежную радость и побуждали молитвенно склонять голову. За смешением страстей, недовольства, пороков и злобы, что читал он на лицах, Назарий видел живой трепет души, измученной и жаждущей любви. И тот, на ком останавливался его взор, уносил в себе улыбку художника и долго не мог забыть его глаз. Худой и бледный, Назарий излучал кроткий свет, он сопутствовал ему подобно тени, и кое-кто смутно догадывался, что художник наделен скрытой внутренней силой, которой нет названия. И злыдари, и страдальцы рады были повстречать его, увидать его ласковую улыбку, потому что она вливала в душу радость и всепрощение. Даже Быкоглавый, всегда суровый и насупленный, не мог устоять перед искушением повидать Назария, услышать его приветствие, а еретик с рваной губой не опасался, что Назария отвратит безобразная усмешка на его изуродованном лице.

Назария любили, как любят незлобивое дитя, и никто не сознавал, сколько сипы в такой любви. Подобно Тихику, все полагали, что Назарий лишен той грубой силы, которой они привычно противостояли изо дня в день, чтобы в борении с ней победить или покориться.

На взгляд женщин, Назарию недоставало мужественности, нежная его красота не привлекала их, и они улыбались ему, не вкладывая в улыбку любовных желаний и не испытывая стыдливости. Только старухи прислушивались к его словам и озабоченно качали седыми головами, потому что женщины задумываются о душе и смерти лишь после того, как увянет тело.

Всякий день, пока он писал таро, мужчины и женщины приходили смотреть, как возникают на стене дивные образы архангелов, серафимов и грешников, седьмое небо, Страшный суд — все, что они смутно представляли себе по еретическим книгам и проповедям. Под завораживающим действием красок и Красоты с ее тайнами в их представлениях стерлось различие меж седьмым небом и адом. Озаренное славой Саваофовой, седьмое небо было не более притягательно, чем огненные краски Страшного суда и зеленовато-серые отсветы на могучей фигуре Сатанаила. Седьмое небо внушало страх образом бородатого величественного Саваофа, на чей суд человеку предстояло явиться, а преисподняя ужасала рогатыми чертями, змеями, свиньями, козлами и черепахами в душах грешников. Поразмыслив над этими изображениями, человек чувствовал, что ум у него раздваивается, и бог уже представлялся таким же насильником и тираном, что и дьявол. Сердце мучительно сжималось, потому что каждый ощущал и сладость греха, и влечение к добродетельному покою души. Так не погибло, а дало росток семя сомнения, богоборчества и бунта, ибо всякое раздвоение в человеке есть боль…

Желая проверить действие своего искусства, Назарий зорко всматривался в еретиков, и такие же, как у них, мысли и чувства мучили и его…

Многие просили Назария написать образ богородицы, и он изображал ее прекрасной и юной, похожей на Ивсулу. И когда еретик уносил образ к себе в лачугу и сравнивал с ним свою некрасивую, измученную жену, то предавался дурным помышлениям. Другие хотели иметь изображение Евноха, где он говорит с господом, а один малорослый, тщедушный еретик попросил даже нарисовать самого дьявола. После, когда Назарий пас волов, он видел, что этот еретик прислонил доску с изображением дьявола к дереву и яростно хулит его. Он угрожал ему, ругал самыми скверными словами, тем самым хуля дьявола в себе, испытывая при этом радость и усладу, потому что всякая молитва есть искупление и радостное облегчение. Так благодаря своему искусству Назарий, как и всякий художник, носивший в своей душе образ мироздания, стал чаще и чаще задумываться о пользе искусства вообще.

Все думали, что знают прошлую его жизнь, он сам охотно рассказывал, что делал до того, как пришел к ним в богомильское селение. Сын парика, он юношей поступил в учение к богомазу. Когда он изучил ремесло, болярин поручил ему расписать церковь в крепости. Назарий расписал, но болярин, по наущению местного священника, повелел выдрать его плетьми за то, что он изобразил Иисуса и святых обыкновенными людьми, несообразно канону. Однако больше всего прогневили болярина портреты ктиторов: Назарий написал болярина и его семейство такими, какими видел, в надежде, что, взглянув на себя его глазами, они станут лучше и справедливее. О своем учителе-иконописце Назарий ничего не рассказывал. Был тот безбожником, гулякой и пьяницей, потрошил живьем лягушек, крыс и прочих животных, чтобы проникнуть в тайны живой плоти и, как он выражался, "поглядеть, кто ее терзает и мучит". Человек этот, хотя и хороший художник, был богохульником и бесстыдником, не признавал ни причастия, ни просфоры, под своды церкви входил единственно, когда расписывал ее; он глумился над святыми, над господом и с самых ранних лет влил в душу Назария этот яд. Был он с козлиной бородкой, красноносый, как всякий отпетый пьяница. Он внушал Назарию сомнения в смысле искусства, насиловал неокрепший юный разум мучительными раздумьями. "Эх, малый, — восклицал он, — обманываем мы людей нашими иконами, пугаем ликами святых, бога и дьявола! Проклятая ложь, а без нее чадо Христово и вовсе обезумеет". Назарий не хотел вспоминать об учителе, размышлять над его внушениями, однако они крепко засели у него в голове, и никто не подозревал, какие мрачные мысли частенько терзают его, потому что ничем не выдавал он себя, будучи кроток и видом, и обращением.

Из-за телесной слабости Назария Быкоглавый отрядил его пасти волов, и, завершив таро, Назарий с охотой приступил к своим новым обязанностям. Дни были теплые, осенние. Скинув свое заштопанное верхнее платье, босой, он часами недвижно стоял, опершись на кизиловую палку, устремив вэор на голубой простор и на гору, купавшуюся в этом обилии воздуха, любовался лесными цветами, и каждый цветок будил в душе музыку и пьянил ее тихим восторгом. Он забывал все свои горестные думы, блаженно улыбался и, переступая стройными, мокрыми от росы ногами, брел к ручью, где неумолчно журчала вода. Волы подходили к нему, смотрели своими большими, кроткими глазами, дышали влажными ноздрями ему в лицо. Теплое дыхание животных, в котором Назарий угадывал чистоту их души, умиляло его. В голове роились дивные мысли, и они уносили его, как уносит ручей упавшие в воду осенние листья. Душа угадывала присутствие чего-то, властно объявшего землю от края до края, и было в этом Зло и Добро, Красота и Уродство, и ему казалось, что он ощущает, как все это исчезает в бесконечности времени и рождается снова и снова, обещая вечную жизнь. Радость и скорбь чередовались у Назария, он всем своим существом отдавался мирозданию, и его дыхание сливалось с дыханием всего живого вокруг.

Однако Назарий едва ли сознавал, что это ведет также и к смерти, ибо постигающий вечность приемлет и смерть. Зато он отлично помнил те дни, когда, униженный, избитый по велению болярина, он задумал повеситься. С той поры запало в него сомнение, благо ли для человека художество, и мысль эта терзала его денно и нощно. "Ведь посредством художества, — говорил он себе, — раскрываются тайны, но они суетны, ибо неведома мне суть изображаемого. Художество опьяняет человеческую душу, побуждая устремляться и к небесам, и к пеклу. Бескрайна его дорога, и напрасно тщится оно изречь то, чего не в силах изречь. Оно обожествляет Красоту, верит, будто в ней — истина и благо, а видит ее и в основе греха и порока, потому что для Красоты нет различия между наслаждением и радостью".

Так размышление приводило его к отрицанию пользы искусства, ибо совершенство изображения оказывается ложью, за которой кроется то, что выразить невозможно. В этом самообмане дьявол и бог перевоплощаются один в другого, а любовь — без которой немыслимо никакое искусство — от слияния с воображаемым миром превращается в утеху и умиротворение. "Становятся ли люди лучше благодаря искусству?" — спрашивал себя Назарий. "Человек не терпит истины, тем паче истины о себе самом, но вечно домогается ее, и это одна из его странностей, — рассуждал он. — Болярин приказал избить меня за то, что я изобразил злобными и его, и все семейство, а они таковы и есть. Каждому в глубине души хочется быть красивым, благородным и добрым, даже разбойнику… Надо ли искать другую истину, как искал ее отец Сильвестр, кроме той, какую знает душа благодаря вере в бога, истины, не выразимой словом, но умиротворяющей дух? Чем соблазняться суетными образами и лживыми внушениями, в которые ты и сам не веришь, не лучше ли светиться чистой любовью и примером собственной жизни укреплять человека на страшном его пути меж Добром и Злом?.."

Еще более мучительные сомнения овладели Назарием после раздумий над новым учением и в особенности когда, завершив новое таро, он воочию увидел, как воздействует его искусство на простых, исстрадавшихся людей. Однако он не сознавал, что стремится скинуть с себя ношу, которая бременит художника, стоящего перед загадкой мироздания, что он попросту жаждет душевного покоя и избавления от сомнений, помрачающих его разум. К этому толкала его и любовь, переполнявшая сердце наряду с благочестием и жалостью ко всему живому. Ибо, проникая в глубину того, что он хотел запечатлеть, Назарий страдал, поскольку выступала наружу оборотная сторона явлений, притаившийся дьявол высовывал свою хитрую морду и, пытаясь опорочить божий промысел, отрицал и смысл самой Красоты.

Назарий не остался бы в богомильском селении, не будь оно единственным его приютом и если бы он не увидал Ивсулу. Не верил он в небесные престолы и не ждал дня себя никакой награды. Много раз писал он Ивсулу по памяти, разглядев в этой пригожей девушке демона гордыни и тщеславия. Он часто проходил мимо землянки ее отца в сопровождении собак, которые следовали за ним по пятам и лизали ему ноги. Каждый раз, когда он встречался глазами с Ив сулой, она отвечала ему враждебным взглядом и быстро скрывалась в землянке, потому что страшилась его проницательности и ненавидела его, думая, что он прознал ее тайну. "Как мне хотелось бы помочь ей освободиться от демонов! — мысленно восклицал Назарий. — Бедная, как она боится, что я затрону ее душу. Она точно дитя, которое не дает вытащить из пятки колючку". И он продолжал путь, улыбаясь своей тонкой, всепонимающей улыбкой, в которой Ивсуле чудилась насмешка.

Всю осень она упорно избегала бесед с Назарием, а на вечерней молитве никогда не брала его за руку. Так сложились меж ними отношения, исполненные глубокого молчания, но, подобно жару, сокрытом под пеплом, за этим таилась любовь. И ангел их стоял опечаленный измученный сомнениями, придет ли для них когда-нибудь день любви…