Он прекратил на несколько дней свои визиты к См иловым, потому что не мог забыть презрительной улыбки Элеоноры, ее внезапного ухода. Страсть к Марине разгорелась — он был пылок, как молодожен в медовый месяц, и Марина светилась от счастья. Но чем больше росло его влечение к ней, тем более расплывчатыми становились картины будущего, и образ супруги в них отсутствовал. Словно другое, скрытое в нем существо внушало ему, что намерения устроить свою жизнь на европейский лад неосуществимы, и впервые с тех пор, как он вернулся из — за границы, он ощутил неуверенность в своих силах, усомнился в себе. Он не сумел бы сказать, хорош он или дурен, справедлив или нет, действительно ли верит в то, чему его научила Европа, или же это самообман. Все эти дни его неотступно преследовал образ отца — угрюмого, жестокого тырновского обывателя, чьи сбережения он промотал за свои восемь студенческих лет. Мысль об отце не выходила из головы, вызывая в докторе и чувство близости с ним, и неприязнь. Подавленному настроению немало способствовали ссоры с матерью, врывавшейся к нему с упреками, что он не уделяет ей внимания, а также постоянные неприятности в больнице и вечная грязь в городе. Частенько искушало его желание взять отпуск и поехать повидать своих французских приятелей. Это подняло бы настроение, укрепило бы его в прежних намерениях, однако об отпуске не могло быть и речи — служба в больнице и частный прием не позволяли ему оставить город.

Пытаясь найти выход из этого положения и коря себя, он возобновил визиты к См иловым в надежде восстановить душевное равновесие.

Элеонора встретила его так, будто ровно ничего не произошло, но в ее глазах он видел иронию и кокетство. Ему попеняли за то, что он их забыл, и визит прошел, как обычно. Но позже, по дороге в «Турин», в докторе родилось желание наказать эту недужную девицу, вообразившую о себе бог весть что. В последующие дни он тонко шутил, заставляя Элеонору краснеть, ронял двусмысленные намеки, бросал на нее влюбленные взгляды и тем распалял в ней надежды. Он знал, что эти надежды подогреваются и ее родителями. Игра мало-помалу приобрела рискованный характер, и доктору стало ясно, что пора положить ей конец.

По его совету Смиловы еще в середине апреля переселились в свою виллу на виноградниках. Каждое утро извозчик доставлял господина Смилова в магазин вместе со служанкой, которая отправлялась на базар за провизией. День стал долгим, и под вечер у доктора могло бы выкроиться несколько свободных часов для Смиловых, но он откладывал свой визит, дабы продемонстрировать свою занятость и вместе с тем свободу человека с определенным положением в обществе. А в дни визитов, чтобы не оставаться с Элеонорой наедине, он захватывал из города ее отца, приезжал затемно и вежливо отклонял приглашение поужинать. При этом он делал вид, будто не замечает в глазах девушки недоумения и просьбы остаться. В мае снова появился кашель, подскочила температура, и доктор Старирадев окончательно убедился в том, что ему не следует питать никаких надежд. Он все реже навещал См иловых и, уезжая от них, уносил в памяти затаенный голубоватый огонь в глазах больной девушки и раскаивался, что поддался оскорбленному самолюбию.

Как-то вечером, когда сквозь ветви старых вязов уже алел закат, он приехал на виллу Смиловых. Над темнеющими лугами носились майские жуки, пели зяблики, расцветшие кусты шиповника перед виллой белели нежными облачками меж тяжелых кистей сирени. Когда он вышел из коляски, его поразила тишина в доме, где на стеклах окон печально догорали отблески вечерней зари. Никто не вышел ему навстречу, и среди великолепия предвечерних майских часов он почувствовал себя незваным гостем. Он постучал набалдашником трости в дверь, подождал несколько секунд и собрался уже уходить, как услыхал за своей спиной шаги и увидел служанку.

— Госпожа в городе, дома только барышня. Сейчас о вас доложу.

Неприятно удивленный, доктор вошел в гостиную на первом этаже и остановился у открытого окна. Служанка взбежала по лестнице, наверху стукнула дверь. «Должно быть, скверно себя чувствует и лежит», — подумал он. Мысль о том, что он останется наедине с Элеонорой вызвала в нем беспокойство. Дорогой сюда он снова размышлял о сложившихся между ними отношениях. Зачем было распалять в ней надежды, зная, что это неминуемо отразится на ее состоянии? Чахоточные больные живут в постоянном страхе смерти, всегда возбуждены, неспокойны, жажда жизни усиливается, над организмом властвует половой инстинкт. Тем не менее тщеславие в нем взяло верх над врачебным долгом. Действительно ли он любит Элеонору или же ему полюбился дом купца и его обстановка? Откуда в нем эта холодная рассудочность и наглость? Будто покойный отец дождался его возвращения, чтобы заявить о себе и завладеть его существом… Нет, он заработает много денег, выстроит себе прекрасный дом и частную лечебницу, Элеоноры к тому времени не станет, он сохранит о ней горестное воспоминание, будет, быть может, искренне жалеть ее, но это не помешает ему по-прежнему сожительствовать со своей прислугой, пока не встретится достойная девица с приданым. Так сама собой устроится его жизнь, таковы обстоятельства, незачем корить себя и сожалеть об этой барышне, в которую он по легкомыслию позволил себе влюбиться. Земля поглотит ее, как поглощала миллионы ей подобных, улетучатся и мечты о более возвышенной жизни. «Трезвая рассудительность и европейские идеалы? — спрашивал он себя. — Разве они несовместимы? Вполне совместимы. Как же иначе? Капиталец, красавица жена, солидное положение, Только так и можно жить…»

Он смотрел, как темнеет зелень, а небо приобретает металлический оттенок, и прислушивался к тому, что происходило наверху. «Сам не понимаю, что творится у меня в душе. Впрочем, здесь, на востоке, достоинство — звук пустой. Существует определенный склад ума и следует с ним считаться. Видимо, я в этом отношении не отличаюсь от моих сограждан, — рассуждал он. — В чем моя вина? Ей следует думать только о своем здоровье».

Поскольку наверху медлили, он стал прохаживаться по комнате с выкрашенными в розовое стенами и разглядывал легкую мебель, пока не появилась служанка.

— Барышня одевается. Прошу наверх, господин доктор.

Он оставил шляпу и трость на вешалке в передней и поднялся по деревянной лестнице на выступавший, как эркер, деревянный балкончик в тирольском стиле. Дверь в глубь этажа отворилась, и на пороге показалась Элеонора. Доктор Старирадев почувствовал, как забилось учащенно сердце. Элеонора была одета точно на бал — длинное темное платье, глубокое декольте, открывавшее юную грудь, обнаженные до плеч руки, отливавшие матовым блеском в мягких вечерних сумерках. Высокая прическа делала ее старше, придавала вид дамы. На него пахнуло духами, и в памяти возникла его подружка с Монмартра, всегда встречавшая его разодетая как куртизанка.

— Вы надели корсет! Это для вас убийственно, — сказал он, строго глядя на нее, чтобы остудить ее лихорадочное возбуждение холодностью и деловитостью тона.

Она вся пылала и улыбалась, упоенная своим туалетом и прической. Глаза ее горели. «Не следовало мне приезжать», — мелькнуло у него в мозгу.

— Что же вы не входите? Простите, что заставила вас ждать так долго, — проговорила она, отстраняясь, чтобы дать ему пройти.

Узким коридорчиком доктор прошел в ее комнату, погруженную в вечерний полумрак. Кровать была наспех прикрыта, на туалетном столике лежал скомканный платочек, на канапе — раскрытая книга.

— Вы неблагоразумны. Корсет сдавливает грудную клетку и затрудняет дыхание. Быть может, вам угодно убить себя? Зажгите, пожалуйста, лампу, тут уже темно. Он поставил свой докторский саквояж на низкий пуфик, а сам остался стоять.

— Вы боитесь темноты? По-моему, так лучше, но если вы желаете…

Зашуршало платье, он слышал, как она нервно чиркает спичками, которые ломались и падали на ковер. Огонек бледно осветил фарфоровый шар, и обрамленное широкой бронзовой рамой зеркало золотисто сверкнуло.

— Извольте немедленно снять корсет! — настойчиво произнес он, помогая ей поправить в лампе фитиль.

— Отчего же? Я вам в нем не нравлюсь?

— Полно вам кокетничать.

— А вы оставьте свои докторские замашки, это смешно, — сказала она…

— Я буду вынужден отказаться от дальнейших забот о вашем здоровье, коль скоро вы не следуете моим советам.

Она стояла перед ним, вызывающе глядя ему в глаза. Лампа освещала половину ее лица, вторая половина находилась в тени, и ему почудилось, что в затененном глазу таится какое-то дерзкое решение.

— Мне самой не снять. Помогите. — Она, словно любуясь им, склонила голову набок.

— Но ваше платье… Придется снять платье…

— Застежка на спине.

Он колебался. Как бы не выставить себя в смешном свете… С хмурым видом принялся он расстегивать черные пуговки на темном кружеве. «Она просто смеется надо мной. Отхлестать бы ее хорошенько», — неотвязно вертелось в мозгу.

Тяжелые благоухающие волосы приблизились к его лицу, зеркало отразило вздернутый подбородок, дивный профиль, легкую улыбку на губах. Глаза были закрыты. Его пальцы касались нежной девичьей спины, он почувствовал, что волнуется. Под обнаженными плечами показался корсет, и доктор принялся расшнуровывать его неловкими, нервными движениями. Стягивая с крючков тонкую шелковую тесьму, он слышал свое и ее дыхание. Планки корсета задевали за кружево платья, он не снимался, потому что был завязан еще и спереди.

— Позовите горничную и ступайте в другую комнату, снимите там! Это невозможно! — воскликнул он, сдаваясь.

— Какой же вы неловкий! Помогите хоть снять платье.

Прежде, чем он нашелся, что сказать, она покачнулась, словно ей вдруг стало дурно, и прижалась спиной к его груди. Он увидел обнаженные плечи, ощутил тяжесть ее тела, испугался, что она упадет, и подхватил ее под руки. Она порывисто повернулась и обвила обнаженными руками его шею. Рыдания сотрясали ее, и, пока он искал слова утешения, он увидел в зеркале себя и ее, повисшую на нем, прячущую лицо меж лацканами его пиджака. И понял, что исправлять ошибку поздно. «Будь что будет. Она все равно умрет». Решив это, он поцеловал ее в плечо. И услыхал: «Ты ведь любишь меня… Хоть немножко, пока я еще хороша собой. Я умру…»

— Нет, ты не умрешь, не умрешь! Помилуй, что ты говоришь! — сказал он, прислушиваясь, не приехали ли ее родители.

Но услышал лишь трели соловьев, и майский вечер хлынул в его душу, причинив боль. Молнией пронеслось воспоминание об июньской ночи, проведенной на виноградниках под открытым небом, и породило мечту пережить такие же волшебные, счастливые часы с той, которую он сейчас держал в объятиях. Он вздрогнул, сердце защемило от жалости к ней. Он попытался открыть ее лицо, но она продолжала всхлипывать на его груди, и сквозь плач нельзя было разобрать слова, вырывавшиеся судорожно, по слогам. «Прячет рот, боится меня заразить. Бедняжка!» — мелькнула мысль, и, подняв ее голову, он поцеловал ее в губы, чувствуя, как она трепещет в его руках, готовая ему отдаться.

— Скажи, что любишь меня, ведь ты меня любишь?.. Ведь я не умру?

— Нет, конечно. Конечно, нет… Но ваши могут с минуты на минуту приехать. Приведите себя в порядок, чтобы нас на застали врасплох. Успокойтесь же.

Он помог ей снять платье, и, когда увидел её полуобнаженной, застыдившейся, в нем проснулась страсть к этому молодому, девственному телу. Развращенный парижскими кокотками студент норовил взять верх над врачом, однако врач победил, и он высвободился из ее объятий. Уговорил ее лечь в постель и, заметив на туалетном столике платочек, взял его.

— Кровь. Второй раз, — сказала она.

— Ничего удивительного. Это не должно вас пугать.

Послышался шум подъехавшей пролетки.

— Вернулись ваши родители. Лежите спокойно и вытрите слезы. — Он подал ей свой носовой платок. Девушка схватила его руку, неожиданно рассмеялась и, подняв на него заплаканные глаза, сквозь смех проговорила:

— Видимо, Тырновская царица не носит корсета.

Доктор отшатнулся, как от пощечины.

— Ревновать к прислуге недостойно вас, — сказал он. — Стыдитесь!

_ — Не могу, я и вправду ревную! О, как я ее ненавижу! Прогоните ее, немедленно прогоните! Ведь вы не любите ее, вы любите одну меня? Поцелуйте меня еще раз. — Она прижала к своей груди его руку, и он поцеловал ее, но был вынужден тут же отпрянуть и взять с пуфа свой саквояж, потому что по лестнице поднимались.

Господин Смилов вошел, постучав. Доктор успел опуститься на низкий пуфик возле постели больной. Его пригласили поужинать, а после ужина, оставшись с коммерсантом с глазу на глаз, он сказал ему, что болезнь прогрессирует и необходимо отправить дочь в одну из швейцарских санаторий. «Это единственный и самый разумный способ избавиться от нее и исправить сделанную ошибку», — думал он, убеждая потрясенного отца, что в Швейцарии больная скорее поправится.

Было уже темно, когда он собрался ехать. Турок — кучер терпеливо дожидался хозяина, пустив лошадей попастись. Доктор пытался осмыслить последствия своего любовного объяснения. Образ полуобнаженной Элеоноры витал в его памяти, мешая сосредоточиться, так же, как и воспоминание о тех виноградниках, где он проводил лето в годы детства и отрочества. Он слушал уханье филинов и шепот майской ночи. Старые вязы, пережившие годы турецкого ига, казались мрачными тенями, за которыми прячутся многие тайны, широкие кроны орехов тоже говорили о минувших днях, и звук журчавшей где-то воды уносил с собою время. Образ девушки отступил перед Мариной, и его помощница показалась доктору близким существом, связанным с этими дорогими его сердцу местами.

«Как я оплошал! Ну да ничего, она уедет, и вряд ли мы еще когда увидимся», — пришел он к заключению, ожидая, пока кучер запряжет лошадей.