Через несколько лет я страстно увлекся охотой на болотную дичь. Хотя у меня все еще не было охотничьего билета, я не пропускал ни одного воскресенья и ходил на болото, где мы с дедом соорудили примитивный скрадок для охоты на уток и гусей. Этот скрадок представлял собой, в сущности, большую дубовую бочку с крепкими дугами, которую мы закопали глубоко в землю, неподалеку от воды. Сверху мы покрыли бочку досками и жестью, а на них навалили дерн, вырезанный тут же, поблизости.
Сначала у нас не было подсадных, и мы использовали обыкновенных домашних уток. Но на второй год один знакомый охотник привез нам откуда-то из Фракии четырех чудесных подсадных. Двух селезней мы пускали в воду на привязи в один ряд, перед скрадком, против них сажали уток, залезали в нашу бочку, которая постоянно подтекала и пропускала пахнущую гнильем воду, и ждали, пока на воду сядут дикие утки.
Равнина простиралась вокруг однообразная и унылая. Только болотца поблескивают и ветер рябит воду. По серому февральскому небу проползают полные снега тучи. На востоке горизонт уже пожелтел, но солнечные лучи еще не достают земли. Тонкая ледяная корка, схватившая края болотца, отражает далекую, скрытую облаками зарю.
Ветер усиливается, и вдруг начинает сыпать мелкий снежок, а там уж и замело. Потом все проходит, ветер сникает, и над побелевшей слегка равниной воцаряется чудная тишина и покой. Солнце продирается сквозь тучи, подобно стеклянному светильнику, застрявшему там еще с ночи. Воздух наполняется мягким светом, и хочется ходить и ходить по этой притихшей, ласковой земле, где все так спокойно и так прекрасно.
Наши подсадные купаются в болотце или сидят на своих четырех кружках и, весело болтая на утином языке, поглядывают на небо. И вот они начинают крякать.
Над равниной показываются четыре дикие утки: передняя, кряква, ведет за собой троих чирков, которые кажутся ее детьми. Выстроившись косой линией, они пролетают на юг, потом поворачивают и спускаются на болото где-то далеко от нашего скрадка. Подсадные замолкают. Мы с дедом Мирю обмениваемся разными предположениями и толкуем о том, удачная у нас нынче будет охота или нет.
Не проходит и пяти минут, и наши подсадные снова начинают крякать. Сквозь круглые бойницы, в которые просунуты дула наших ружей, нам ясно видна большая стая диких уток. Они летят высоко, стремительно и быстро проносятся над нами. Их белые подкрылья поблескивают, точно отлитые из платины. Стая почти исчезает из виду, не обращая внимания на призывы подсадных, но вот она разворачивается и летит обратно, минует черную полосу верб, то растягиваясь, то сбиваясь в плотное ядро, и направляется к нашему болоту. Утки, опустив отвесно крылья, со свистом пролетают над скрадком и одна за другой опускаются на воду. Вода словно закипает. Наши два селезня, встревоженные появлением диких соперников, быстро машут своими короткими хвостами. Их подруги радостно приветствуют диких сестер. «Бжит-бжит!» — сердятся селезни. «Кря-кря-кря!» — волнуются утицы. Только гости молчат. Сидя густо одна к другой, они застыли, задрав головы, точно предчувствуя что-то недоброе. Все они сверкают чистотой. Темно-зеленые головки селезней отливают бронзой. С белыми ошейниками, с лиловыми зеркальцами на крыльях, с серо-сиреневой грудкой, с темными бархатными хвостиками, зеленоватые косички которых завиваются колечками, они похожи на знатных гостей, на женихов, разодевшихся для свадебного пира. Среди них желтеют скромными серо-коричневыми нарядами их подруги, миловидные и более спокойные, — видно, они рассчитывают на бдительность своих кавалеров. И все это блестящее свадебное общество, эта густая масса слегка покачивающихся на воде диких уток так близка к нам, что глаз различает каждый оттенок на перьях, каждый полутон вместе с отражением его в воде…
Тогда охотничья страсть перерастает в наших душах в настоящее безумие. Страшное пламя зажигается у нас в глазах, руки дрожат. Мы тихонько просовываем дула ружей в узкие круглые отверстия. Щеки прижимаются к прикладам, пальцы — к куркам, и мы командуем себе: «Раз, два… три!» Четыре выстрела гремят вразнобой. Болото снова закипает, снова хлопают крылья, снова крякают наши подсадные, словно испытывая предательскую радость при виде раненых и убитых диких птиц. Одни перевернулись на спину и машут лапками, будто прощаются с оставшимися в живых подругами. Другие, подранки, пытаются нырнуть, ища спасения в воде. Третьи спешат выйти на берег и, переваливаясь на коротких коралловых лапках, спасаются бегством. Мы вылезаем из бочки и, шлепая по болоту, подбираем убитых и ловим раненых птиц…
Среди раненых уток я как-то присмотрел себе одну пару. Обе птицы были ранены в крыло, не слишком опасно, но улететь не могли.
Я отнес их домой и на всякий случай подрезал им ножницами маховые перья. После этого я посадил их в клетку, насыпал им кукурузы и поставил воды. В клетке они провели несколько дней, а когда привыкли ко мне и немного приручились, я выпустил их к курам, во двор, окруженный высокой каменной оградой.
Появление диких уток вызвало в курином обществе необычайное оживление. Сначала они прятались в траве у ограды и сторонились домашних птиц. Селезень не смел даже крякнуть. Он неизменно ходил следом за своей серенькой робкой подругой, поглядывал на небо и всегда был начеку. Парочка предпочитала проводить время в бурьяне и только к вечеру выходила пощипать низкую люцерну в нижней части двора. Чтоб им было где купаться, я выкопал яму и наполнил ее водой. С тех пор они стали большую часть дня болтаться в этой луже. Казалось, между ними и домашними птицами никакое общение невозможно. Но так было только первые два дня. На третий день произошло нечто необъяснимое: красный петух начал ухаживать за уткой. Селезень кипел негодованием и ревностыо. Между ними началась борьба, в которую скоро вмешался и второй петух, который тоже не остался равнодушен к серенькой дикарке. С утра до вечера трое соперников выдирали друг у друга перья. Во дворе слышалось то сердитое кряканье, то гневное ворчание петухов, то кудахтанье; перья летели во все стороны. Турниры не прекращались ни на минуту. Куры были совершенно забыты своими покровителями, а серая дикарка гордо прохаживалась взад-вперед и, переваливаясь на своих кривых лапах, знать ничего не хотела о страданиях и битвах троих своих поклонников. Она словно сознавала неотразимость своей красоты и выставляла ее напоказ, назло глупым курам. На следующий день красный петух едва не пробил голову второму петуху. С гребешков обоих текла кровь, она уже запачкала им шеи и перья, но борьба с небольшими перерывами продолжалась до самого полудня, пока силы обоих не иссякли. Что касается селезня, он оказался выносливее всех. Сражался он по-своему — хватал клювом одного из петухов и не отпускал, пока в клюве его не оставалось несколько перьев. Иногда он дрался одновременно с обоими петухами, иногда заключал союз с одним против другого. Только ночью, когда петухи и куры рассаживались по веткам большой шелковицы, селезень успокаивался и, никем не тревожимый, отдавался своим чувствам. Но даже и тогда петухи, заслышав его нежное кряканье, посылали ему с шелковицы строгие предупреждения.
Кто знает, чем бы все это кончилось, не вмешайся моя мама. Ей надоели крики и кудахтанье, драки и свары в нашем дворе.
Однажды утром, когда я был в школе, она зашла во двор, после короткой борьбы с селезнем схватила красавицу смутьянку и обменяла ее у какой-то крестьянки на молодую курочку.
Во дворе установилось спокойствие. Петухи притихли. Их неверные сердца снова обратились к прежним покорным подругам. Все пошло по-старому. Только селезень не успокоился. Он перестал есть. С утра до вечера и с вечера до утра он искал свою дикарку по всем уголкам двора, призывно и тоскливо крякая. На четвертый день он умер недалеко от их лужи. Я нашел его перевернувшимся на спинку, как умирают утки, сраженные выстрелом…