В апреле к нам из Африки прилетает одна золотая птичка, не больше дрозда. Ранними росистыми утрами она летит не слишком высоко и золотым слитком падает в ветки какой-нибудь акации или шелковицы. Вскоре оттуда слышится посвистыванье, словно это флейтист наигрывает красивую музыкальную фразу. Если вы умеете свистеть подобным образом, вы можете заставить птичку перелететь поближе. В таком случае у вас завязывается длинный и совершенно непонятный разговор:

— Фиху-фиху! — свистите вы.

— Фиу-лию? — спрашивает птичка.

— Фифюху! — отвечаете вы, и разговор продолжается, все такой же непонятный.

Так вы и пересвистываетесь до тех пор, пока золотая птичка не поймет, что она обманута, или до тех пор, пока, охваченная дружескими чувствами и любопытством, она не пожелает увидеть своего неизвестного приятеля. Тогда, часто махая крылышками, она взлетит и опустится над вашей головой на ветку того дерева, под которым вы стоите.

Вы смотрите снизу на ее золотистое брюшко, на черный поясок на крыльях и восхищаетесь ее экзотической красотой. Головка у нее продолговатая и довольно крупная, клюв сильный и заостренный, взгляд живой и беспокойный. Она смотрит по сторонам, удивленная, что нигде не видит незнакомого товарища, и, вдруг заметив вас под деревом, взмахивает крылышками и улетает…

Это самец иволги, без пения которого майские утра потеряли бы часть своей пьянящей свежести. Иволга прилетает с африканского юга, где среди пальм и бананов, на знойном солнце, проводит осень и зиму. И ее появление в разгар весны в наших родных лесах словно вносит в майские дни какое-то золотое сияние, что-то такое, что никогда не забывается.

В это время самка иволги вьет искусное гнездо. Она сплетает его, прицепив к горизонтальной ветке, недалеко от верхушки вяза, из тонких полосок бересты, травинок и веточек. Не удивительно, если в гнезде окажется и несколько лоскутков, взятых безвозмездно в каком-нибудь дворе. Ветер покачивает эту корзиночку, подвешенную к ветке подобно люльке; в ней сидит на белых яйцах иволга-самка, а ее друг поет вблизи, в зеленом свете густой листвы, с раннего утра до позднего вечера. Иволга-самка петь не умеет, она только кричит пронзительно, как курица, которую ощипывают. И оперение у нее не такое золотистое и блестящее, а зеленовато-желтое.

С этими птицами я познакомился еще в детстве, когда бродил по садам и шелковичным рощицам со своим дробовиком. И так хорошо усвоил их непонятный язык, что легко мог их приманивать. Я кричал не хуже самок, подражая их тревожным возгласам, свистел, как самцы, и подзывал к себе молодых, еще неопытных певцов, в чьих песенках звучало детское простодушие и неспособность последовательно и точно передать все богатые оттенками переливы. Они напоминали мне детей, которые еще не умеют произносить «р», или первоклашек, которые с трудом выговаривают длинные и непонятные слова, всегда проглатывая какой-нибудь слог. Их я обманывал успешнее всего…

Тогда я умел свистеть и кричать, как иволга, а теперь уже не умею. Чем больше я их узнавал, тем больше убеждался, что это строгие птицы и что к людям они относятся без особого доверия. Но зато какие они храбрые!

Однажды майским днем, около полудня, мы с дедом Мирю стояли в густой тени у реки, в молодой буковой рощице. Недалеко от нас, в листве колючего кустарника, пряталось гнездо горихвостки. Самка сидела в своем маленьком гнезде, а самец пел, усевшись на верхушке соседнего дерева: «Уит-уиит-уиит!» Где-то в лесу куковала кукушка, река плескалась у берегов, а наши корзинки, полные усачей, висели у нас над головой. Мы прекратили уженье, потому что в эти полуденные часы рыба уже не клевала, и, спрятавшись в славной прохладной тени рощицы, разговаривали о том о сем.

Вдруг над нашими головами стрелой пронеслась серая птица величиной с голубя. Она кинулась к гнезду и пролетела над ним. Мы подумали, что это ястреб. Послышался испуганный писк. Самец вспорхнул с ветки, но самка осталась в гнезде. Видно, она сидела на яйцах и не могла улететь, не выдав гнезда.

Однако незнакомая птица вернулась и с угрожающим шипением и квохтаньем налетела на самочку. Горихвостка быстро и часто защебетала: «Тек! тек! тек! уйт! уйт!»- но все-таки не выдержала и слетела с гнезда. Налетчиком оказалась наша старая знакомая — кукушка. Прогнав горихвостку, кукушка на несколько секунд метнулась в лес й снова прилетела. В разинутом клюве она осторожно держала маленькое яйцо, которое она тотчас подложила в гнездо к другим яйцам.

Пристроив яйцо, она села на ветку неподалеку, словно хотела посмотреть, как оно будет принято.

Тем временем горихвостки подняли тревогу. На их испуганный писк раньше всех откликнулся дрозд, потом закричала сойка, и, наконец, в рощу прилетела иволга. Она позвала еще двух иволг, и вскоре вся роща звенела птичьими голосами.

Кукушка забилась в глубь ветвей, где ее трудно было заметить. Но горихвостки обнаружили ее, и иволги на нее напали.

Кукушка попыталась испугать их таким же шипением, каким она испугала горихвосток: она то растопыривала сбои ястребиные крылья и разевала большой желтый клюв, то веером раскидывала длинный хвост, испещренный серыми, ястребиной окраски, пятнышками. Но иволги не пугались. Они нападали на нее с такой энергией и бесстрашием, что кукушка, подгоняемая их криками, обратилась в бегство.

Прогнав кукушку в большой лес за рекой, птицы одна за другой вернулись в рощу. Снова воцарилась полуденная тишина. Только насекомые отмеряли своим жужжанием ленивые, сладостные часы. Горихвостки успокоились. Самка поспешила снова сесть в гнездо, не заметив чужого яйца, которое она отныне будет высиживать как свое. Самец снова занял свое место на верхушке дерева.

— Кукушка свое дело сделала, — сказал дед Мирю. — Горихвостка не умеет считать, как мы, люди. Да если б и умела, все равно ей не узнать, какое яйцо ее, а какое — чужое. Кукушечье яйцо точно такое, как остальные.

— А откуда она его принесла? — спросил я.

— С земли… Она снесла его прямо на землю, в листья, где-нибудь неподалеку. А гнездо горихвостки она заранее разведала. Через две недели придем сюда, посмотрим на кукушонка.

Мы часто приходили на этот берег. Рыба искала места для метания икры, и наша горная речка в это время года обещала хорошие уловы. Корзинки обычно наполнялись еще до полудня, и у нас оставалось много времени для всяких друсих дел: мы ходили в лес за грибами или просто наблюдали за тем, что творится в лесу. Несколько раз я видел, как иволги преследуют ястреба. Они гнались за ним по пять-шесть птиц сразу, смело на него нападали, забивались ему под крылья, клевали и при этом так искусно увертывались от его клюва, что хищник, спасаясь от храбрых птичек, спешил улететь как можно дальше.

О кукушкином яйце я почти забыл, но старик напомнил мне о нем, и недели через две мы пошли посмотреть на знакомое гнездо. Птенцы уже вылупились. Рядом с тремя голыми, еще слепыми горихвосточками, беспомощно разевавшими голодные желтые клювы, в маленьком гнезде сидел и кукушонок, который был уже в два раза крупнее своих сводных братьев. Он непрерывно верещал: «Цирк! цирк! цирк!»- и, занимая половину гнезда, безжалостно теснил и прижимал к краям трех голышей. Внизу под кустом муравьи уже облепили труп четвертого братца, выброшенного кукушонком из гнезда.

— Через неделю он останется в гнезде один, — сказал дед Мирю. — Видишь, как он встает на ноги. Вот посадит себе на спину одного из голышей, приподымется и сбросит его вниз. А к тому ж горихвосткам все равно всех не прокормить. Кукушонок один ест за пятерых. Пойдем спрячемся, и ты посмотришь, как он лопает, — добавил он.

Я хотел вытащить кукушонка из гнезда, чтобы спасти маленьких горихвосток, но старик мне не позволил.

— Кукушка куда полезнее, чем горихвостка. Она кормится волосатыми гусеницами, от которых весь лес чернеет как от чумы. Ни одна другая птица их не ест — только кукушка да иволга. Но иволга ест их неохотно, они обдирают ей желудок. А для кукушки это главный корм, — закончил он и отвел меня от гнезда.

Мы спрятались в кустах и оттуда наблюдали, как обе горихвостки, отец и мать, по очереди подлетали к гнезду с гусеницами в клювах. Почувствовав их приближение, кукушонок так жадно разевал свой широкий безобразный рот и так настойчиво пищал, что родители не знали, кому ж отдать принесенную пищу, и чаще всего вкладывали ее в рот своего нахлебника.

— Когда этот ненасытный разбойник подрастет и оперится, он станет ровно в пять раз больше своих «родителей». Увидишь тогда, как смешно будут выглядеть горихвостки. Они все так же будут его кормить, все так же будут совать ему в рот гусениц, а он будет только подергивать крылышками да смотреть, не несут ли еще. Потом он и летать начнет, но от тунеядства своего все равно не откажется. До последней возможности будет пользоваться глупостью горихвосток. А те так и будут кормить своего великана, пока в один прекрасный день он не закукует и не исчезнет в лесу, — рассказывал мне старик, обстругивая острым ножом перо, из которого хотел сделать новый поплавок для удочки.

Чудовищно несправедливым казалось мне то, что рассказал старик и что я видел своими глазами. Мне было жалко милых, старательных горихвосток, их собственных птенцов, которым наверняка предстояло погибнуть. Но когда позже я увидел, как на лес напали гусеницы и как он пожух, а местами оголился и почернел, я оценил эту жертву. Стало мне понятно и то ожесточение, с каким мелкие птицы преследовали кукушку. Они, конечно, знали, какие несчастья она им приносит, но их родительские инстинкты оказывались сильнее всех прочих чувств…