Уже несколько раз случалось мне таскать на спине тяжелую сумку с мережей, высоко и осторожно держать удилище и шлепать по мелкому дну нашей чистой горной речки, теплая вода которой приятно щекотала босые ноги.
Пока дед Мирю закидывал сеть, я ловил кузнечиков для наживки, копал червей, купался или играл с Зымкой, всегда сопровождавшей нас в этих походах. Вместе с ней мы следили за полетом какого-нибудь зимородка. Зеленая блестящая птица, скользнув над самой водой, садилась у берега и терпеливо поджидала, не мелькнет ли в воде неосторожная рыбка, и тогда тут же ныряла и хватала ее клювом. А мы все бежали за птицей, чтобы еще и еще раз увидеть, как она расправит свои зеленовато-синие, точно изумрудные, крылышки, как сверкнет ими на солнце подобно драгоценному камню и полетит низко над самой рекой. Еще мы подстерегали водяных дроздов или камышников, как их называл старик. Они внезапно исчезали в воде, словно утопленники, спокойно расхаживали в поисках пищи по песчаному дну, а мы с Зымкой наблюдали за их движениями и удивлялись, как это они столько времени выдерживают в воде, без воздуха. Эти водолазы с белыми грудками одинаково хорошо чувствовали себя и в воде и в воздухе. Сядет какой-нибудь из них на мокрый камешек, возле которого пузырится белая полоска пены, оглядится кругом и — хоп! — уже скрылся под водой. Ждешь минуты три-четыре, не покажется ли маленький водолаз, ждешь, бывает, и дольше, а он вдруг вынырнет далеко-далеко от того места, где ушел под воду. Вспорхнет как ни в чем не бывало и продолжает свое подводное и воздушное путешествие вниз по течению теплой, весело журчащей речушки, что вьется между большими синеватыми глыбами камня, нагретыми июльским солнцем. На обоих берегах — тенистые леса, подальше зеленеет кукуруза, весело смеются подсолнухи, желтеет колючая, как щетка, ячменная стерня. Дубравы кажутся серыми от жары. Оттуда доносится воркование диких голубей, и мы с Зымкой все чаще поглядываем туда. Река наполняет воздух запахом тины и влаги. Большие зеленоватые лягушки с золотыми глазами молча высовывают головы из воды и блаженствуют под жаркими лучами послеполуденного солнца, лишь изредка тихо квакая от наслаждения. А далеко на юге синеют горы, окутанные маревом, точно мираж…
У деда Мирю был свой способ ловить рыбу мережей. Прежде всего он «подкармливал» рыбу, то есть накануне вечером сыпал крупу или жмых в заранее намеченные места, а на другой день шел туда с сетью. В этих местах обычно на дне лежали камни, и старик накрывал их мережей. После этого я брал прут и шарил им под камнями. Напуганная рыба покидала свои убежища и сама входила в крылья сети. Так мы избавлялись от утомительной необходимости закидывать сеть, а мешок наш быстро наполнялся.
Хорошо смотреть, как вытаскивают на берег сеть, как среди трухи и водорослей прыгает, сверкая, точно серебро, пойманная рыба, но в сто раз лучше ловить на удочку! Забросишь ловко насаженного на крючок червя и сидишь, не отрывая глаз от поплавка. Ждешь, когда он начнет подпрыгивать и уходить под воду, следишь за ним неотрывно и ни о чем другом не думаешь. Где-то там, недалеко от берега, плывет усач, ищет на дне пищу, водит усами, медленно изгибает свое тонкое тело, двигает хвостом. И вот он видит твоего червяка. Червяк лежит на дне и чуть-чуть шевелится. Усач прожорлив, но все же побаивается, оглядывает насадку, колеблется… Но вот червяка заметил другой усач и стрелой кидается к нему, чтоб опередить первого. Тогда и первый решается, широко разевает рот и проглатывает наживку. Поплавок уходит под воду, а по удилищу словно кто-то стучит телеграфным ключом. Дергаешь удочку и сразу чувствуешь тяжесть на конце лески, и вот уже, сверкнув в воздухе, летит к тебе твоя добыча. Плавники ее трепещут, точно крылышки большой пчелы. Бросишь ее в корзинку и слушаешь, как она там поскрипывает чешуей… И снова забрасываешь.
Другое дело — клень. Он ест мальков, ест кузнечиков, ест головастиков. Не отказывается и от трутней. Он хищник и, в отличие от усача, не плавает по-над дном, а ищет добычу в водоворотах и любит глубокие омуты. Бросишь ему хорошего кузнечика с кирпично-красными крылышками, и клень кидается на него, как собака, хватает его, но лишь почувствует острие крючка, тотчас выплевывает — ив сторону. Поэтому нужно быстро подсекать, то есть быстро дергать удилище вверх, и вот клень перед тобой — выпучил золотые глаза и весь вытянулся, как солдат в строю. Кладешь его в корзину, и он подает из крапивы голос: кии! кии! кии!
Старик научил меня забрасывать удочку и, как он говорил, определяться «по дну», то есть разбираться, какое где дно и где тут может плавать усач, а где играть клень. И я так увлекся всем этим, что уже ничего не видел вокруг, кроме поплавка и воды… Однажды, расправляя мережу и выбирая из нее налипшие водоросли и труху, дед Мирю взглянул в сторону запруды и сказал мне:
— Хочешь узнать, как серая цапля ловит рыбу? Вон, видишь, торчит, как кол. Проберись поближе, только осторожно, прячься вон за теми вербами. Кстати посмотрю, сумеешь ты ее не спугнуть или нет. Она, чертяка, зоркая.
Большая серая цапля стояла на нижнем краю запруды, обросшей по берегам редкими вербами и ракитами.
Вместе с Зымкой, которая тотчас сообразила, в чем состоит наша задача, я пополз по берегу да так старался ничем себя не выдать, что мне могла бы позавидовать даже лисица. И я добился своего. Мы с Зымкой подобрались к цапле метров на десять.
Цапля, ступив своими длинными ногами в мелкую воду и задрав вверх змеиную головку с длинным острым клювом, замерла и не двигалась, словно была изваяна из серого мрамора. Казалось, ее ничто не интересовало и она ничего не видела. Но вдруг ее клюв молниеносно ушел в воду, в следующее мгновение снова взмыл вверх, и маленькая рыбка блеснула и исчезла в ее глотке. Это произошло так быстро, что мы с Зымкой едва уловили ее движения. И снова цапля застыла на месте, задрав голову.
Мы наблюдали за ней целый час. За это время она поймала не меньше десятка рыбешек. Зоб ее раздулся и обвис. Наконец цапля вышла на берег, подпрыгнула, взмахнула широкими крыльями и поднялась над запрудой, вытянув длинные ноги. Потом она села на сухой дуб и там затаилась.
— Было б у меня с собой ружье, я б ее сейчас шлепнул, — сказал дед Мирю, когда я с восторгом рассказал ему, как цапля ловит рыбу. — Она вредная птица: много рыбы истребляет. Особенно когда река мелеет. Тогда — вся рыба собирается в омутах, ее там хоть руками бери. Цапля ее таскает, ровно уху ест…
Он посмотрел на дерево, на которое села цапля, и продолжал:
— Там она будет сидеть, пока не переварит всю рыбу. Взял бы ты свое ружьишко, мы б ее хоть попугали. А ты близко к ней подкрался, молодец!
Однако дедова похвала меня не слишком обрадовала. Позволил бы он мне взять с собой ружье, у меня на счету уже была бы убитая цапля!
— Следующий раз возьмешь. Я сам его понесу, — сказал старик, заметив, что я приуныл.
Дед Мирю рассказывал мне о жизни разных зверей и птиц, и я слушал его раскрыв рот. Я засыпал его вопросами, и воображение рисовало неведомые мне до тех пор картины.
— У каждой твари свой характер и свое место в природе. Если ты изучишь их привычки, тебе легко будет на них охотиться. Говорят, что заяц глуп, а лиса хитра. Не верь этим россказням. Все животные и глупы и хитры.
Природа отпустила им ума ровно столько, сколько им нужно…
Однажды, когда мы ловили рыбу над запрудой, дед Мирю вдруг стал внимательно всматриваться в песок. Отложив сеть, он присел на корточки и с интересом разглядывал чьи-то следы. Они походили на кошачьи, но были больше, шире, и по краям отпечатались и когти животного, ходившего по песчаной полоске вдоль запруды.
— Вот так штука! — воскликнул старик и радостно потер подбородок.
— А что это? — спросил я.
— Выдра, дружок, выдра. И, как видно, не маленькая. Заработает дед Мирю не меньше двух воловьих языков.
Воловьими языками дед называл банкноты по тысяче левов.
Он велел мне сидеть у сети и не топтаться вокруг, покуда он обойдет песчаную косу.
— Сегодня вечером попробуем ее выследить. И луна сейчас полная. Спрячемся вон за теми вербами, на левом берегу, откуда тень не падает, — сказал он, вернувшись ко мне, заметно взволнованный.
Мы перестали удить и вернулись домой, чтобы приготовиться к ночной охоте. Выдры — вредные животные, и закон позволяет бить их в любое время года.
Вечером я выбрался из дому с большим ломтем хлеба и куском брынзы и, соврав нашим, будто иду к деду Мирю есть уху, побежал к его калитке.
Старик вышел со двора осторожно, стараясь, чтоб его не заметили собаки, которые наверняка, завидев его с ружьем на плече, подняли бы страшный скулеж и лай. Он прихватил с собой мешок, патроны и специально для меня рваную поддевку, которая должна была защитить меня — оберегать от ночной сырости. Я попросил его дать мне понести ружье, но он не согласился.
— Мал ты еще для такого ружья. Упадешь и поцарапаешь его о камень, — сказал дед Мирю и повесил мне на плечо сумку с поддевкой.
Когда мы вышли за город, уже смеркалось. Кое-где сквозь пышные кроны фруктовых деревьев пробивался свет ламп. В поле темнела кукуруза, тускло желтела стерня. Пустое шоссе белело, теряясь за поворотом.
— Хорошенько запомни, что я тебе скажу, не то сорвешь мне охоту, — говорил старик, поторапливая меня и широко вышагивая своими длинными ногами, привыкшими ко всякой дороге. — Не разговаривай, молчи как рыба. Даже если заметишь выдру, не кричи «вот она», а тихонько толкни меня. Чтоб я твоего голоса вообще не слышал, понял? А то не буду больше брать тебя, и дружба врозь.
— Я буду молчать, — покорно обещал я и почти бежал за ним по глинистой тропке, что вела к реке.
— У выдры слух острый, хоть ушки и маленькие. И видит она в темноте как кошка. Если почует нас, нырнет обратно и больше на этом месте не вылезет.
И старик продолжал давать мне наставления, сводившиеся к одному — не шевелиться, не шмыгать носом, не разговаривать.
Мы перешли шоссе, спустились по узкой тропинке к запруде и через минуту очутились на том месте, которое старик выбрал для засады.
Я впервые присутствовал на настоящей, серьезной охоте, да еще на такой, которая требовала, по словам деда Мирю, особого внимания и осторожности. Сердце у меня забилось вовсю, когда я сел на теплую землю рядом со стариком и прислонился спиной к стволу вербы.
Дед Мирю уселся по-турецки, положил ружье к себе на колени и, окинув взглядом блестящее зеркало запруды, на котором темнели неясные тени ракит, тихонько шепнул мне:
— Надень поддевку сейчас, не то потом замерзнешь, а шевелиться уж нельзя будет.
Я напялил на себя длинную и толстую поддевку. Она закрыла мне колени и сразу меня согрела.
В глубине запруды, над зеркалом воды, мрачно вырисовывался силуэт мельницы. Река шумела в прорванной плотине, а ниже запруды делала поворот. За поворотом темнели плетни деревенских огородов. По ту сторону реки, на дороге в деревню, нежно и мелодично звенела мандолина, высокий ясный голосок выпевал куплеты какой-то песни. Лягушачий хор заглушал стрекотание цикад. Около верб мелькнула белым пятном собака и исчезла дальше на берегу. Лягушки вдруг испуганно умолкли, а потом, словно вступая с кем-то в ожесточенный спор, заквакали еще громче.
Я всматривался в запруду и глядел до тех пор, пока воображение не начало подсказывать мне таинственные и странные видения. Я представлял себе, как выдра вылезет на песчаную косу, и старался угадать, откуда она появится. Ее нора была на противоположном берегу, глубоко под корнями верб. Вот она сидит сейчас в своем подземном жилище и слушает. Все звуки передаются по воде, а вода подступает к самому входу в ее жилье. Она ждет, когда наконец наступит тихая июльская ночь. Может быть, она слышит, как мандолина и песня уходят в сторону деревни. Это ее не удивляет. Сидя целыми днями в своей темной норе, она слышит немало таких звуков: слышит наши голоса, когда мы ловим рыбу, слышит плеск дождя, после которого уровень воды поднимается и ее жилье заливает грязная вода и тина. По этим звукам она безошибочно определяет смену дня и ночи… Сейчас она слушает — вот плеснул клень, вот проплыла лягушка — и ждет, когда наступит ее час…
Я видел выдру только на картинке, на большой зоологической таблице, висевшей в школьном коридоре, и сгорал от нетерпения увидеть ее живьем.
Начала всходить луна; восток загорелся зловещим пламенем, над горизонтом показался краешек большого красного глаза, и вдруг все словно ожило. На запруду упал свет луны, и по воде побежали золотисто-красные блики. Лягушки, смущенные переменой, перестали сотрясать воздух своими криками. Луна поднялась чуть выше, словно потерлась о неровную линию горизонта, и как запоздалый, но долгожданный гость, улыбнулась земле широкой, безмятежной улыбкой. Через десять минут стало так светло, что я мог разглядеть ползущего по поддевке муравья.
По поверхности запруды двигались черные точки. Это были лягушки. Потом среди этих точек, за которыми я все время напряженно следил, появилось что-то более крупное. Оно плыло против течения и, рассекая воду, оставляло за собой на воде две складки. Двигалось оно к нам, но было еще слишком далеко, чтоб я мог понять, что это. Неожиданно оно повернуло к берегу и исчезло в тени ракит. Выше, там, где шумела быстрина, послышался всплеск. Появились еще две тени и так же быстро исчезли. Прошло несколько минут, напряженных и долгих, словно часы. Где-то у деревни все чаще ухал филин, вокруг делалось все тише, а в стрекотании цикад установился какой-то неправильный ритм.
Вдруг песчаную косу быстрыми кошачьими прыжками пересекло какое-то животное и поплыло к быстрине. Было хорошо видно, как его плоская голова рассекает гладкую поверхность запруды.
Я толкнул локтем деда Мирю. Он ответил мне тем же движением, что означало: «Сиди тихо, я все вижу».
Животное достигло быстрины. Теперь там происходило что-то совершенно непонятное. Слышались всплески, на камнях над водой показывались черные спины и тотчас исчезали, на отмели мелькали какие-то тени. Я ждал, что сейчас старик вскинет ружье и выстрелит; сердце у меня стучало, как молоток, дыхание перехватывало. Но дед сидел неподвижно, положив руки на ружье, которое он держал на коленях. Тень вербы, падавшая на его лицо, делала его незнакомым и загадочным.
Над быстриной скользнула большая птица. С бархатистой мягкостью она взмыла вверх, бесшумно и круто повернула и устремилась к нам. На фоне неба ясно были видны ее большие широкие крылья, короткое округлое тело. Загремел выстрел. Красное пороховое пламя взметнулось длинным языком, звучно простонал стальной ствол. Птица качнулась и упала в воду в нескольких шагах от нас…
— Вот так! — весело сказал дед Мирю, опуская дымящееся ружье и вынимая стреляную гильзу.
Я кинулся доставать птицу. Течение несло ее к середине запруды. Два огненных глаза заставили меня отдернуть руку. Птица была жива. Она смотрела на меня, и в ее мрачных глазах горело зловещее, пугающее душу пламя.
— Оставь. Все равно река ее унесет, — сказал дед Мирю.
— А кто это? — спросил я, чувствуя, как по телу проходит дрожь.
— Филин.
— А что он делал, почему он… он что, на нас хотел напасть? — расспрашивал я, еще не оправившись от смущения и пытаясь понять, что за молчаливая драма разыгралась на наших глазах так неожиданно и быстро.
— Он нападал на выдр, разбойник. Самка учила своих детенышей ловить рыбу, а он пытался кого-нибудь из них утащить.
Филина несло течением к противоположному берегу.
— Если он даже вылезет на берег, сороки его завтра прикончат, — сказал дед Мирю. — Скорей всего и сам помрет, разве только я в крыло его ранил. Но сороки так или иначе с ним расправятся. Он охотится на них по ночам, и они его ненавидят. Его все птицы ненавидят. Ты поспи, успокойся, — закончил он, сворачивая цигарку и не отрывая взгляда от реки.
— А выдры? Почему ты их не убил?
— Они, наверное, больше не покажутся. Впрочем, кто их знает, может, и вылезут, но уж ко вторым, к третьим петухам, когда начнет светать, — сказал он и, сообразив, что так и не объяснил мне, почему он не стрелял, добавил: — Выдра от нас не уйдет. У нее трое маленьких. Пусть подрастут немного… Ты ложись, поспи. Скоро роса выпадет.
Я завернулся в поддевку, поджал ноги и попытался заснуть, но сон не шел ко мне. Все хотелось поглядеть, что делается в запруде, не покажется ли там снова голова выдры, не мелькнет ли на камнях над быстриной чья — нибудь тень. Глаза филина продолжали смотреть на меня — кроваво-красные, горящие, как глаза безумца. Я вздрагивал, вспоминая о них, и, съежившись под толстой поддевкой, погружался в какую-то зыбкую дремоту.
Река плескалась ровно, успокаивающе. Стало прохладна Выпала роса. Луна склонилась к западу, и лягушачье пение стало протяжным и грустным.
Прежде чем я совсем заснул, мне показалось, будто все вокруг стихло, притаилось и замерло в каком-то ожидании, точно земля именно в эту минуту прошла половину своего ночного пути.