Капитан Нильсен в одиночестве брел по улицам. Час пик уже кончился и сменялся постепенно нарастающим шумом небольших кафе и баров, который обычно повисал над Копенгагеном в это время. Он шел сейчас домой; вид этих маленьких кривых улочек в неясном вечернем свете нравился ему, мало-помалу он успокаивался. Капитан часто ходил этим путем, и обычно это никак не отражалось на его настроении. Но раза три-четыре в год центр столицы действовал на него как-то странно: напряженно, как турист, он начинал вглядываться во все улицы и здания, обращал внимание на любые мелочи, вслушивался в эту внутреннюю музыку большого города. Внезапно Нильсен почувствовал, что ему расхотелось идти домой, и направился по Гаммель-Странд к каналу, где лениво покачивались на волнах опустевшие под вечер экскурсионные кораблики. Свернув направо, он вышел к мосту Стромброен, откуда надеялся увидеть то место, которое как-то раз прошлой зимой так понравилось ему.
Идти было недалеко. Нильсен миновал серую громаду Кристиансборгского дворца и уже через минуту оказался на мосту. К его великому разочарованию, кораблей не было — перед ним, насколько хватало глаз, расстилалась лишь темная водная гладь.
Зимой здесь было великое множество вмерзших в лед рыбачьих лодок. Он долго любовался тогда симфонией пастельных тонов серовато-белого льда, разноцветных суденышек и старых темных зданий пакгаузов, как будто растворяющихся в прозрачном зимнем воздухе. Сейчас солнце уже село, и надвигающиеся сумерки скрадывали последние краски. Все теперь здесь изменилось, казалось совсем иным. К тому же в тот раз капитан был здесь не один.
Он закрыл глаза и положил руку на каменные перила моста. Сегодня весь день светило яркое солнце, стояла жара, однако камень, как и тогда, был холодным. Он погладил шероховатую поверхность и внезапно ощутил ее присутствие. Она стояла рядом и равнодушно поглядывала на канал; окружающая красота, казалось, нисколько не трогала ее, она просто стояла и ждала, пока он насмотрится вдоволь. Неожиданно она обернулась к нему и улыбнулась. Он решил, что сейчас она рассмеется, и он услышит ее всегда такой неожиданный, удивительный, прекрасный смех, однако она лишь улыбнулась и покачала головой.
Потом они гуляли в манеже и хотели было сходить в театральный музей, но оказалось, что времени уже почти не осталось — им пора было расставаться.
Капитан Нильсен убрал руку с перил. Грубый камень разбудил в нем воспоминания не только об этом вечере, но и обо всем том, что последовало за ним. В манеж он не пошел; вместо этого снова вернулся на Гаммель-Странд. Откуда-то сверху из раскрытого окна до него долетел смех девушки. Нильсен на минуту остановился, взглянул наверх и снова пошел дальше. Смех был хрипловатый и низкий, совсем не похожий на смех Гуниллы. И хотя самой девушки не было видно, он понял, что и глаза у нее не такие, как у Гуниллы, — ласковые, нежные, влекущие.
Нильсен знал, что никогда не мог относиться к Гунилле с такой ненавистью, как остальные. Образ другой, прежней Гуниллы никогда не стирался в его памяти. Правда, не мог он забыть и того, что было потом, того, что она сделала. Но первое воспоминание было все же слишком сильным, чтобы его смогли заглушить все те чувства, которые возникали у него позже, когда он думал о Гунилле. Капитану казалось, что существовало две Гуниллы. Он знал, что никогда не сумеет до конца разобраться в этом, однако все было именно так. Первую из них он уже не любил — она была для него просто воспоминанием, красивым воспоминанием. Вторую он не мог ненавидеть — она вызывала в нем смешанные чувства страха и отвращения. Но теперь обеих уже не было в живых. Первая умерла зябким весенним днем, вторая — ранним августовским утром.
Капитан поежился; стоял теплый летний вечер, но он почувствовал, что замерз. Это не было вызвано страхом — он мог ничего теперь не бояться. Впервые за столько дней — ничего. Он сознавал, что долго это не продлится, через некоторое время, быть может даже завтра утром, страх снова вернется. Страх и неизвестность.
Нильсен обнаружил, что стоит перед своим домом. Квартира выглядела темной и мрачной, свет нигде не горел, и, хотя он прекрасно знал, что зажечь его некому, все равно почувствовал разочарование. Внутри все было так, как он оставил, уезжая. В его отсутствие никого здесь, видимо, не было. На столе по-прежнему лежала раскрытая газета, а в раковине на кухне стояла грязная посуда. Он огляделся:
— Эльса, ты дома? Ответа не последовало.
— Эльса.
В голосе его звучала мольба, как будто этим он надеялся вернуть ее.
— Эльса.
Он открыл дверь в спальню, но и там было пусто; ничто не указывало на то, что жена побывала здесь в его отсутствие.
В квартире было душно, но он этого почти не замечал.
Нильсен оставил наконец бесполезные попытки найти жену и вышел из спальни. И в этот момент он увидел письмо, лежавшее на полу возле входной двери.
Оно, вероятно, уже лежало там, когда он вошел, — просто он его не заметил. Теперь в лучах падающего из комнаты света оно выделялось на темном полу ярким белым пятном.
Секунду он стоял, не в силах пошевелиться, парализованный каким-то нехорошим предчувствием. Ему казалось, что откуда-то издалека до него доносятся звуки удивительного, нежного и в то же время такого непонятно-злого смеха. Казалось, этот яркий белый четырехугольник, лежащий на полу в прихожей, сам смеется над ним торжествующе и с издевкой.
Нильсен закрыл лицо руками и застонал:
— Но-ведь Гунилла мертва, я это знаю наверное, она мертва. Это какое-то безумие.
Некоторое время он стоял в оцепенении с закрытыми глазами:
— Все это чистое безумие. Мертвые не могут писать писем, это невозможно.
Вдруг он рывком выпрямился.
— Мертвые не пишут писем и не смеются.
Он будто очнулся от кошмарного сна, привидевшегося ему наяву. В глазах снова возникли очертания комнаты и прихожей. Он услышал тиканье часов, увидел знакомую потрепанную голубую обивку дивана. С улицы донесся грохот трамвая. Никто больше не смеялся. Капитан был один в своей квартире, рядом не было никого, кто бы мог смеяться, разве только он сам. На полу по-прежнему лежало письмо. Обычный белый конверт, ничем не отличающийся от всех других писем, которые ему случалось получать.
Нильсен поднял его и увидел, что адрес написан на машинке. Он улыбнулся:
— Гунилла не умела печатать на машинке.
Он вскрыл конверт; это было самое обычное официальное уведомление. Он снова улыбнулся с облегчением, услышал, как в гостиной пробили часы, и присел на край дивана. Она мертва, действительно мертва. И смех ее умер. Никто никогда больше не услышит, как смеется Гунилла.