Ветер треплет на крыше дранку. Еще несколько лет назад невысокие холмы за железной дорогой были одеты живым покрывалом пышных садов. Но принесло откуда-то издалека болезнь, иссушила она лозу, обглодала до самого корня, словно по винограднику прошлось голодное стадо. Вам захотелось выпить? В корчме найдется кукурузная водка или вино, завезенное с гор. Ах, вам угодно полакомиться спелым виноградом? А черта лысого вам не угодно? Жрите-ка лучше ягоды тутовника – найдутся там и белые, и черные, и оранжевые. Этого добра в каждом саду полно. Но теперь уж и эти ягоды сходят… Прогуляйтесь по жнивью, может, набредете на ежевику или на кукурузный початок, если их уже не подобрали лошади своими вечно влажными мягкими губами. Там, где некогда рос виноград, теперь гуляет плуг, отваливая борозду за бороздой. Посеяна рожь, пшеница и кукуруза. С вершины холма глазам открываются бескрайние поля, накрытые куполом небес, и поля эти принадлежат толстопузому господину в жестком коричневом котелке, в сорочке с высоким крахмальным воротничком и с хлыстом в руках. Толстяка можно видеть либо верхом на лошади, либо в коляске. От упряжки разносится звон золотых и серебряных колокольчиков. На кучере цилиндр, украшенный лентами, в руках у него кнут с гибким кнутовищем. Толстобрюхого господина зовут Гогу. Гогу Кристофор и есть владелец поместья Белиторь, это одно из тех четырех поместий, где мы надрываемся в тяжком труде.

Босые взывают: земли! земли! земли!

Земли много, и в то же время земли нет. То есть нет у того, кто поливает ее своим потом.

– Если бы земля была нашей, – слышу я голос отца, – мы жили бы совсем по-другому. Куда лучше, чем теперь. Но земля у бояр да у боярских прихвостней. Боярам хорошо. Их прислужникам тоже. А нам только и остается – спину гнуть. В давние времена Куза дал крестьянам землю. Бояре тут же его свергли. Посадили правителем какого-то немчика. Тот сразу взял сторону тех, кто его поставил. О простом народе забыл и думать. Это как в песне:

Король немецкий появился, Народ в ловушке очутился…

– Перестань, Тудор. А ну как услышит кто да донесет властям? Узнаешь, почем фунт лиха…

– На меня? Кому это придет в голову на меня доносить? Разве что попу, примару Бубулете или писарю. А наш брат-бедняк одного со мной мнения. Кого ни встретишь, все ворчат и ругаются. Уж коли плохо, так, стало быть, плохо, и все тут. Посмотреть – вроде пепел, а разгреби – так под ним огонек еще тлеет. Придет день – и он вспыхнет, покажет, какой в нем жар… А тогда…

Отец разгребает угли кочергой в очаге. Огонь оживает, над ним взвиваются тонкие голубые струйки дыма. И уплывают в дымоход. Языки пламени из желтых становятся голубыми. Лижут дно котла. Вода закипает. Показываются пузырьки – верный знак, что вода нагрелась и сейчас забурлит.

– Бросай в котел муку, жена!..

Мать нагребает из деревянного чана две пригоршни кукурузной муки. Мука не сеяна. Вместе с отрубями, как есть, мать бросает муку в котел. Быстро размешивает деревянной мешалкой. Сыплет ложку соли. Каша вскипает. Теперь уже скоро. Скоро она будет в самый раз, лишь чуточку подождать. Я облизываю губы. Глотаю слюну. Облизывается и дядя Думитраке. Он тоже глотает слюну, и его огромный, как луковица, кадык волнуется, двигаясь то вверх, то вниз…

Нам еще жить можно! У нас еще с полмешка кукурузной муки. Ад других на самом донышке, одна-две плошки. Иногда и того меньше…

– Будь у нас земля!..

Дядя Думитраке вздыхает. Вздыхает тяжко, из глубины души. А может, из глубины живота, в котором урчит от голода. Если в животе пусто, проклятье тебе – сгоришь со стыда. Ведь только и слышно – «урч», «урч» и снова «урч», «урч». Чтоб остановить бурчание, берешь на ладонь ссохшийся комок соли и лижешь, а потом запиваешь большой кружкой воды. Начинается что-то вроде обморока. Какое-то время чувствуешь слабость, зато вскоре кишки успокаиваются и в животе больше не бурчит.

– Вся земля у бояр, чтоб им туда провалиться и травой зарасти! – слышу я мамины проклятья…

У мамы все же есть клочок земли – на холме возле Стэникуца, он остался от первого маминого мужа в наследство Иону и Евангелине. Отец берет меня с собой туда, когда приходит пора пахать, сеять или жать. Земля эта – чистое наказание! Один камень да песок! Изо всех сил жмешь на ручки плуга, и вот уже – глядь – все ладони в мозолях. Кожа краснеет и вздувается волдырями. Волдыри лопаются и зудят. Вот уже и все руки в ранах… Волы изо всех сил тянут ярмо, падают на колени прямо в борозду, под ударом кнута поднимаются и снова тянут. Скрежещет железный лемех, тупится о камни и уже не взять им глубокой борозды. Потом льют дожди. Бросишь в землю семена. Пройдешься по пашне бороной. Подымется пшеница, а росту в ней на пол-локтя. Такую пшеницу даже серпом не возьмешь. Приходится вырывать прямо с корнями, как коноплю. Один стебель с колосьями оставляем на поле – пусть сам обронит жалкие зерна в голую землю…

– Чтоб лучше рожала, – объясняет мама.

На холмах, где земля не родит, есть и крестьянские наделы. Зато в поймах рек, где привольно раскинулись тучные поля чернозема, владеют землей одни помещики. За целый день, бывало, верхом не объедешь владений одного хозяина.

Изголодались по земле бедняки… Изныли нутром… Плачет их иссохшая душа… Никто не слышит этого стона, а если кто и услышит – поглубже нахлобучит на уши шапку и притворится, будто не слышит – шапка-то небось из каракуля…

– Хорошую ты кашу соорудила, сестрица, – говорит дядя Думитраке.

Мне не до разговоров. Успеть бы соскрести ложкой остатки каши со стенок миски…

Хвороба, иссушившая крестьянские виноградники, опустошила и тот огромный, словно лес, виноградник, что раскинулся на склоне холма рядом со станцией. Этот виноградник принадлежит Милиарезю, помещику, на которого мы обязаны работать. И вот в самый разгар лета он согнал все село – выдирать с корнем лозу и очищать участок.

Черная иссохшая земля осталась на месте виноградника. Привезли паровые плуги и склон перепахали на большую глубину. «Теперь, – толковали меж собой крестьяне, – вместо виноградника помещик посеет тут пшеницу, а может, кукурузу или овес…»

Осенью прошел слух, что на месте прежнего виноградника Милиарезь собирается посадить новую привитую виноградную лозу, вывезенную из-за границы.

Связки лоз выгрузили из вагонов. Помещичьи работники перенесли их на вершину холма и сложили в штабеля.

Вслед за вагонами с лозой в одно прекрасное утро приехал высокий рыжий немец в толстых очках, направился по тропинке через поля прямо к помещичьей усадьбе. Дорогу ему показал почтальон Войку Панцу. Вскоре стало известно, что немца зовут Франц Капка и что по специальности он виноградарь.

Однажды утром, примерно через неделю после приезда немца, из вагона на перрон вышла голубоглазая бледная, как бумага, женщина, высокая, крупная, в сопровождении четырех девочек – это были жена немца-виноградаря и его дети. В помещичьем экипаже вновь прибывшие были доставлены в усадьбу. Там немцу отвели целый дом.

Немец обследовал вспаханный участок на склоне, записал что-то в книжечку. И стал ждать, когда подойдет время посадки.

Ну вот и подошло время – в самую осеннюю пору, когда убрали кукурузу…

Дни и ночи лили нескончаемые дожди. Казалось, заплесневеет земля. Но не заплесневела земля. Подул ветер. Дожди прекратились. Рассеялись тучи. И нежаркое осеннее солнце подсушило землю.

В один и тот же день в трех селах пропела труба. Всякий раз, намереваясь оповестить о чем-нибудь крестьян, примар велит трубить в трубу. Поет труба; крестьяне толпой собираются у примарии. Трубный глас не сулит им ничего хорошего! Сбор у примарии означает либо повышение налогов, либо набор в армию, либо несколько дней гужевой повинности для тех, у кого есть телега и лошадь, и трудовой – для тех, у кого нет ничего, кроме рабочих рук.

Старый солдат-ветеран Диш протрубил сперва перед примарией, потом в верхней части села и, наконец, внизу, возле реки, чтобы слышали и тамошние жители, и те, кто живет на хуторе и на другом конце села, у озера Влады, где стоит дом Бульбука.

Народ толпится у примарии. На крыльцо вышли сам примар Бубулете, писарь Стэнеску, шеф жандармского участка Жувете. А крыльцо в примарии высокое. Чтобы пройти внутрь примарии, надо подняться на три ступени да еще сделать несколько шагов по коридору. Когда стоишь на крыльце, кажется, будто бы забрался на стул. Возвышаешься надо всеми. И видишь далеко вокруг.

Много лет примар Бубулете служил управляющим в имении Герасие Милиана Милиарезя, того самого, кого тамошние работники прозвали Миларезь-Коларезь. После той службы появились у Бубулете и земли, и скот. Теперь это человек с состоянием. По требованию помещика префект назначил бывшего управляющего примаром.

Нынче никто уже не смеет поднять голос против Бубулете. Еще бы, ведь он приближенный помещика!.. Не боится Бубулете и самого префекта. А чего ему бояться, коли префект – помещичий зятек! Подумаешь – велика фигура. Люди свои, сочтутся…

В армии Бубулете был капралом. Считать умеет, подпись поставит где надо. И голос зычный – с народом говорить. Руки он то засовывает в карманы брюк, то складывает на животе, огромном, как мешок, и опоясанном красным цветастым кушаком.

Голову примар откинул назад, видны лишь подбородок и зобатая шея.

– Ну, собрались, что ли?

Петре Згэмыйе, маленький, чернявенький и тощий, кожа да кости, выходит вперед.

– Чего тут спрашивать, примар? Разве сам не видишь? Или на тебя куриная слепота напала? С каких это пор?

– С тех пор, как стал на селе примаром, – смеется Тицэ Уйе, – и каждый день съедает по жареной курице. А ежели каждый день съедать по курице, непременно ослепнешь, как тут не ослепнуть? Верное дело…

Мужики, женщины и дети посмеиваются. Подталкивают друг друга локтями.

– С вами обоими, голодранцы, у меня старые счеты. Рассчитаемся, придет день.

– …А может, ночь, когда ты потопаешь через мост к своей зазнобе?.. А, примар?

Смех в народе все громче. Какая-то женщина отделяется от толпы и прячется в тень. Это Сива Першу, вдова, полюбовница примара…

Как ни храбр примар, а тушуется. Сбавляет тон.

Никулае Трынка, что стоит, опираясь на палку, рядом с Петре Згэмыйе, оборачивается к соседям и говорит:

– Туго придется кой-кому на нынешней сходке.

Жувете поглаживает ложе своего карабина. Вроде ласкает.

– И чего ты пришел с этой пушкой, господин начальник?! Уж не хочешь ли палить в нас за наши шутки? – спрашивает Ион Удудуй.

Тицэ Уйе подхватывает:

– А коли и хочешь, неужто всех порешишь? Нас ведь тут вон сколько. Патронов не хватит…

Жандарм меняется в лице. Вскидывает винтовку, лязгает затвором. Крестьяне плотной стеной окружают крыльцо. Жандарм держит карабин наперевес. Не снимая пальца со спускового крючка, делает полшага назад. Писарь отступает на шаг. А примар Бубулете – уже на два шага и скрывается в дверях.

– Я созвал вас, – начинает жандарм, – не шутки шутить, а чтобы сообщить распоряжение префектуры: завтра с утра всем, кто работает в поместье господина Герасие Милиарезя, от мала до велика, выйти на виноградник. Сколько дней надо, столько и будете сажать…

– Мы и без тебя знаем, что это префект так распорядился! – кричит Алеку Оведение, хуторянин. – Он помещику родня. Не сегодня-завтра виноградник ему отойдет, не сегодня-завтра – бог даст или дьявол, – а лопнет жирное брюхо Герасие.

– С какой стати нам делать эту работу, господин жандарм? – спрашивает Илие Гыскану. – Об этом в контракте не записано. Я небось грамоту знаю и контракт читал, когда подписывал, а раз там про это ничего не сказано, я, к примеру, на такую работу не пойду. А что мне? Небось с живого-то шкуру не спустите.

Жандарм опускает карабин. Смеется:

– Люди добрые, и охота вам всякую чуть слушать? Ну посудите сами. Разве о контракте речь? Какая нам печаль, записано про то в контракте или нет? Получен приказ послать вас на работу, а приказы – кто был в армии, тот знает, – приказы надлежит выполнять без лишних разговоров. И чего вы с ума посходили? Кровопускания захотели? По правде сказать, я сам кровь проливать не намерен. И по-отечески советую – не противьтесь, выходите на работу, как приказано. Филлоксера загубила помещичий виноградник. Нужно насадить новый. И мы в этом ему поможем. Помещик привез из Франции крепкую лозу, ее никаким болезням не одолеть. Вы что, зла себе желаете? Неужели вы против того, чтобы тут, вокруг нашего села, разрослись виноградники?

– Против-то мы не против. Но мы хотим и еще кое-чего: чтоб виноград в нашем винограднике рос, а не в помещичьем, помещичьего-то винограда небось даже шайтану не отведать.

До сих пор препирались одни мужчины. А какого черта тут встряла эта баба – жена Кирицэ Спериату? Жандарм в недоумении.

– Да кто вам мешает свой виноградник развести? – вступает в разговор писарь Стэнеску. – Господин жандарм правильно говорит: вот посадим виноград помещику, а там можете разводить и для себя, если вам так уж загорелось. Но сперва надо проверить на помещичьей земле, поглядеть, примется у нас эта лоза или нет.

– Проверять на помещичьей, а работать-то нам.

– А кому ж, по-вашему, виноградник сажать? Самому помещику, что ли? Так ведь у него…

– Знаем, что у него… Брюхо больно толстое, куда ему, – слышится голос из толпы.

Жандарм воспрял духом. Из примарии вышел Бубулете и что-то прошептал ему на ухо.

– Стало быть, – опять берет слово осмелевший примар, – вы отказываетесь выйти на работу?

– Раз в контракте не записано – отказываемся…

– А я говорю – выйдете…

– А мы говорим – нет, – шумит толпа.

Со стороны станции доносится конский топот. Еще несколько мгновений – и за спиной крестьян вырастает шесть конных жандармов.

Отсюда недалеко до Бэнясы. Рукой подать. А в Бэнясе жандармский участок – двенадцать человек да еще фельдфебель Бурлэ. За плечами у жандармов карабины, в руках нагайки. Фельдфебель Бурлэ, под чьим надзором находится волость, – приземистый, толстый, коренастый мужчина с длинными, обвислыми усами. И с бакенбардами. Толпа поворачивается в его сторону.

– Ну, что тут? Это верно, что мне про вас сказали?

– А что вам сказали, господин фельдфебель? – спрашивает Удудуй.

– Что вы не желаете выходить на работу.

– И не выйдем, раз в контракте не записано.

– Я вот вам покажу контракт!

Он подает знак, и жандармы окружают толпу. Свистят плетки. Хлещут по лицам, спинам, головам…

Люди бросаются врассыпную. Спотыкаются и падают. Жандармы наезжают на них. Гоняются за бегущими, на полном скаку сшибают с ног. Слышатся крики и стоны женщин.

Удудуй, Оведение, Тицэ Уйе схвачены. Их привели в примарию. Избили до крови. Бил Бурлэ, собственноручно. Потом им связали за спиной руки и жандармы увели их в Бэнясу.

Позже стало известно, что ночью арестованных переправили в Турну. Судить как бунтовщиков…

Ранним утром следующего дня на станцию прибыла рота жандармов. Жандармы обшарили все село, дом за домом. И всех погнали на виноградник…

Целую неделю жандармы торчали в селе.

И под присмотром Франца Капки помещичий виноградник был засажен. А вокруг виноградника крестьяне возвели высокий дощатый забор.

После рождества воротились в село арестанты. Три месяца отсидели они в тюрьме. Еще дешево отделались.

Сколько лет прошло с тех пор? Не так чтобы много. Время бежит быстро. Оглянуться не успеешь – уже год пролетел. Вот послушай. Съел ты, к примеру, пять абрикосов. Осталось у тебя на ладони пять косточек. Выбрасывать жалко. Допустим, четыре из них ты расколол камнем и ядрышки – сладкие с горчинкой – съел. А пятую ни с того ни с сего отложил. Может, решил оставить до другого раза, когда снова захочется. Потом тебе вдруг приходит в голову – что, если ее посадить? Идешь к забору, где понадежнее, ковыряешь какой-нибудь палочкой землю, кладешь в ямку косточку и засыпаешь землей. И начисто забываешь. Думаешь совсем о другом. Мало ли о чем! И вот весной случайно замечаешь в бурьяне росток абрикоса. К осени, смотришь, он уже и подрос. Зима застает его обнаженным, без листьев. Мороз ему нипочем. А уж весной он – глядь! – и расцвел за одну ночь. Красуется, как невеста в белой свадебной фате. Потом начинает плодоносить. Прошло всего два-три года, еще недавно ты играл абрикосовыми косточками, и вот – на тебе!..

Быстро летят годы. Не успеваешь оглянуться…

Разбитый на южном склоне холма, где солнце жарит с утра до вечера, виноградник колченогого помещика, заботливо укрываемый от холодов, оберегаемый пуще глаза немцем-садовником и его помощниками, разросся и уже плодоносит.

Весной барские приказчики ходят по домам и где лаской, где таской выгоняют нас раскутывать хозяйский чудо-виноградник.

Мы идем и раскутываем, а что остается? Ведь мы вроде как для того и родились на свет, чтобы делать работу за тех, кто богат…

Потом нас гонят подвязывать лозы. На подвязку идут обрывки лыка.

– А что, лыко выдержит?

– Выдержит. Хоть сам на нем вешайся.

– С какой стати мне? Я еще не все долги заплатил.

– У тебя, Тицэ, одни долги на уме.

– Не только долги, Тудор, но про них тоже не след забывать. Рано или поздно, а со всеми расквитаюсь. Кровью. И проценты возьму – тоже кровью.

Крестьян на винограднике тьма. Среди них расхаживает Франц Капка. Он уже неплохо говорит по-нашему.

– Не позволяйте ребенку обрывать завязь, Тудор…

– Да он и не обрывает, господин Франц…

Ребенок – это я, Дарие… Я помогаю отцу. И моей сестре Евангелине. Подаю им распутанные и расправленные лыковые тесемки.

Немец отходит. Я тотчас срываю молодой побег, скорее из озорства, чем от голода, скатываю его в комочек, засовываю в рот и принимаюсь жевать. Вкуса завязи я уже не помню, что-то кисловато-сладкое. А вдруг удастся заглушить голод? И я рву еще и еще…

– Живее глотай, а то опять немец идет…

Я проглатываю почти не жуя. Немец ничего не заметил.

Проходит немного времени, и снова под окнами кричат приказчики.

– Завтра опрыскивать!

– По скольку от дома?

– По двое.

– А по одному нельзя?

– Нет.

– А что так?

– Велено по двое.

– Ну, коли велено…

Дважды, а то и трижды приходится опрыскивать барский виноградник купоросом. Целыми днями крестьяне и их жены ходят по винограднику с железными баками за спиной – горбуны, да и только, особенно издали, – держа в одной руке резиновый шланг, а в другой – насос, и обрызгивают сверху донизу каждый куст. Мы, ребятишки, носимся с подойниками, кувшинами, ведрами – у кого что есть, – таскаем снизу от водокачки воду и наполняем бочки, где разводят купорос. У нас все зеленое – и лица, и руки, и ноги…

И одежда тоже в зеленых пятнах…

– Теперь тебя и в семи водах не отмоешь…

– От грязи еще никто не умирал…

Опять проходит какое-то время. И вновь боярские приказчики и слуги прочесывают село. Им дела нет, что мы еле живы. Их ничто не касается.

– Завтра окапывать виноградник. Со своими лопатами. Не забудьте наточить.

С начала весны и до середины лета мы уже трижды окапывали виноградник, перекопали весь склон из края в край. Иначе все заглушили бы сорняки!..

К осени виноград поспевает и наливается соком. Сперва созревают отдельные виноградины, потом гроздья, обращенные к солнцу. Франц Капка похаживает по винограднику, снимает первые созревшие кисти, наполняет корзиночку и относит помещику.

– Кушайте на здоровье, ваша милость!..

Когда вызревает почти весь виноград, его целыми корзинами посылают домой попу Бульбуку, что молился господу о богатом урожае, писарю Джикэ Стэнеску за его всегдашнюю помощь барину. Малая толика недозрелых кистей перепадает шефу жандармского участка Жувете. А фельдфебелю в Бэнясу барин посылает с приказчиком Мицэ целую корзину.

– Ей-ей, Мицэ, такого щедрого и заботливого барина я в жизни не встречал!

– Э, да ведь и ты готов за их милость душу отдать. Перед посадкой-то, вспомни, чуть-чуть до смертоубийства не дошло…

– И поделом. Зато теперь мужикам из Омиды мозги вправили…

Мы смотрим на виноградник через щели в заборе. Лучше бы уж и не смотреть! От соблазна, а больше от голода мы глотаем слюни и чуть не плачем.

– Вот бы нас на уборку…

– Тогда бы и нам перепало винограду.

– Как же… Попробуешь у немца…

– Да что у него – тысяча глаз, чтоб углядеть за каждым?

– Тысяча не тысяча…

– То-то и оно…

Я не теряю надежды. Так же как Туртурикэ, и Трэкэлие, и Тутану. Один лишь Гынгу скулит:

– Ко-о-огда это еще бу-у-у-дет… Мне этот ви-и-иноград уже сни-и-ится… Ка-а-аждую но-о-очь сни-и-ится…

– Тебе, пегий, пусть лучше зеленая травка приснится…

– По-о-очему лучше тра-а-авка? Что я, ко-о-онь? Я тоже че-е-елове-ек…

Гынгу – человек. Маленький человек. Сопливый, оборванный, да еще заика, но все же человек. Мы тоже, хоть и маленькие, но люди. И нам тоже снится виноград. Просто Гынгу по глупости говорит все, что думает…

Наступили сухие ветреные дни, суровые, с заморозками по ночам, – подошла осень. Пожелтели акации и ивы, тополя и шиповник, опадает листва тутовника. Покрылись ржавчиной поля – пропали куда-то ласточки. Ребята постарше уже ходят в школу. Одни учатся всерьез, другие убегают с уроков – боятся учителя, больно скор он на расправу. Мой брат Ион любит школу, как черт церковь, – чем так ходить, лучше и вовсе бросить. Вырвется из маминых объятий и плетется скрепя сердце. Уф!..

– Когда же помещик начнет сбор винограда? Смотри, уже осень на дворе! Чего он тянет?

– Ждет, когда туманы начнутся! Лучшее время для сбора. А иначе вино будет кислить…

К радостным ожиданиям примешивается огорчение. Мы все еще ходим босиком. Хотя кожа на ступнях толстая и огрубевшая, ноги все равно мерзнут. Ничего, и с зазябшими ногами жить можно.

Наконец заправилы из примарии и барские приказчики снова кличут:

– Завтра все на сбор винограда!

– Выйдем-выйдем!

До завтра осталось совсем недолго. Всего одна ночь. И вот, как и каждый вечер, на землю опускается мгла.

Засыпаю поздно. И вижу во сне виноградную гроздь. Будто я ее ем. Улегся под лозой, растянувшись на траве, а рядом – полная корзина винограда. Я глотаю ягоды вместе с косточками, без разбору. Сок течет по щекам, заливает подбородок. Сторож – албанец в красной феске – отложил ружье. Смотрит на меня и смеется.

– Что, хорош виноград?

– Да, Исмаил, очень.

– Тогда я дать тебе еще целый корзинка…

Возле албанца – большой черный пес, у него острые белые клыки. Пес смотрит на меня и рычит…

Я просыпаюсь. Рот полон слюны. В животе урчит. Рассвет еще не наступил, но за окном уже сереет туманная мгла. Вот-вот рассветет. Слышен скрип колодезного журавля. Кто-то достает воду. Может, тетка Лавочница, а может, Вертихвостка или Папелка… Просыпаются брат Ион и сестра Евангелина. А вот и отец поднял голову. Встает мама, зажигает лампу, в комнате становится светло. Мы прячемся под свои дерюжки с головой.

– Эй, ребятишки! Пора!

– Встаем, тятя.

Остальные спят. При тусклом свете лампы лица их кажутся восковыми.

– Куда это ты, отец, детей без завтрака тащишь?

– Виноград собирать. Съедят на винограднике кисть-другую, вот тебе и завтрак. До обеда ждать недолго. А ты принесешь нам поесть прямо туда.

– Голодными-то до обеда?.. Нет уж, пусть сейчас пожуют чего-нибудь. Плохо может сделаться от винограда на пустой-то желудок.

– Э, все одно…

Мы проглатываем по куску вчерашней мамалыги, посыпав ее щепоткой соли и тертым красным перцем. Запиваем глотком воды. Много ли человеку надо? Бывают, конечно, люди, которые наедаются до отвала и утром, и в обед, и вечером, да еще и в промежутках перекусить умудряются… Но сколько таких-то на наше село? Горстка. У них есть земля, коровы и деньги. Только таких можно по пальцам перечесть. Да зачем и считать-то? И так они всем известны!

– После горькой мамалыги виноград слаще покажется, – замечает Евангелина.

– Еще бы, – поддакиваю я, глотая слюну.

Наконец мы выходим из дому. Ветер разгоняет тучи, обложившие небо. Утро должно выдаться солнечное, а днем наверняка будет чистое небо. Под нашими голыми пятками скрипит иней толщиной в палец. Подошвы сначала обжигает, словно под ногами раскаленные головешки, но потом быстро привыкаешь. Поднимаемся вверх по склону. Неужто люди так истосковались по работе? Или это усердье надсмотрщиков и приказчиков? Полсела собралось у входа на виноградник. Вон Тутану цепляется за материнскую юбку. А вот переступает с ноги на ногу Трэкэлие, чтоб согреться. Рядом с ним его отец – маленький бледный мужичок с желтыми, цвета тыквы, усами.

– Бр-р-р! Ну и холодище, а, Дарие? Просто собачий холод…

– Думаешь, если топтаться на одном месте, так согреешься?

– Вроде теплее стало…

Гынгу заявился вместе со своим братцем Тудораке. Только Туртурикэ совсем один.

– Ух и поедим сегодня виноградику!..

Ворота виноградника все еще заперты. За ними нам чудится рай со всем, что есть самого сладкого и вкусного на земле. Рай – да и только!..

Колченогий барин сидит развалясь в своей коляске, разодетый в пух и прах, тепло укутанный: на голове – черная каракулевая кэчула, на плечах – меховая шуба, на шее – шарф в черную и красную полоску. Пальто у барина темно-коричневое с пушистым ворсом. На ногах – длинные узконосые ботинки с резинками, начищенные до зеркального блеска. На колени наброшен мягкий шерстяной плед. Славно позаботился о своем барине слуга-постельничий, не дай бог, простудится барин, схватит насморк и будет шмыгать носом, как мы.

Приказчик Парис Кэруцэ, потомственный барский лакей, заносит наши имена в особую книгу. Другой приказчик, Опря Кэцуй Стрымбу, зверь, готовый разорвать крестьянина в клочья и сожрать живьем, достает из дрожек – невыпряженные лошади так и томятся в упряжке, вместо того чтобы пастись на лужайке, – проволочный намордник, подбрасывает его в своих лапищах, будто взвешивает, и вдруг рявкает, обнажая желтые зубы:

– Ну, кто первый хочет примерить это украшеньице?

– Ничего себе украшеньице, это же намордник…

– Для вас и такое сойдет, пожалуй, даже чересчур красиво.

Люди отступают.

– Ну так как же? Никто не хочет?

Приказчик стоит с намордником в руках и ждет…

Мы знаем, что такое намордник. Сами нацепляем его на волов, когда прореживаем кукурузу на барском поле, – иначе волы объедят верхушки стеблей. Мы надеваем на волов намордники и летом, в страдную пору запрягая их в косилку, – не дай бог, ухватят колосок барской пшеницы. А нынче вот барин припас намордники и для людей, чтоб не вздумалось им тайком отведать барского винограда.

Знаете, что такое намордник? Он вроде проволочной сетки на лицо. Дышать через намордник можно. Можно даже смочить водой губы. При нужде, если уже невмоготу глотать слюну, через намордник можно и сплюнуть, хотя слюна, скорее всего, застрянет в проволочной сетке. Тогда придется протолкнуть ее наружу кончиком языка, а потом стереть ладонью. Но зато уж, когда намордник напялен тебе на лицо, ни одной ягодки в рот не сунешь.

Возле колченогого барина, как из-под земли, вырастают бэнясские жандармы во главе с низеньким усатым пузаном-фельдфебелем. Раздается его зычный бас:

– Прибыли на сбор, господин Милиарезь… Поразвлечься. Жаль, что музыкантов не позвали…

В прежние времена, когда помещичий гнет не был таким тяжким, когда и у крестьян имелись собственные виноградники, на сбор винограда приходили цыгане-музыканты. Расположившись возле винограда, они играли на своих инструментах, угощались виноградом, пили сок. Накладывали гроздьев в торбы, чтобы принести домой цыганятам. А чего им ждать теперь? У колченогого барина даже пыли летом не выпросишь.

Разъяренный Опря Кэцуй Стрымбу орет:

– Эй! Шевелитесь, я не привык ждать с протянутой рукой…

И он отпускает крепкое ругательство. Крестьяне искоса поглядывают на барина, на приказчика, на жандармов.

Над виноградником, над просторами полей, над всеми нами занимается нежно-золотистое утро. Со станции доносится тонкий и протяжный гудок паровоза, и вот он сам, пыхтя, медленно трогается с места, таща за собой длинный хвост вагонов, груженных пшеницей: золото полей, плоды наших трудов, везут к Дунаю, чтобы оттуда водой переправить еще дальше, в чужие края.

А мы, голодные, раздетые и разутые, бедствуем по-прежнему.

Бам! Бом! Бум!

– Кто это умер?

– Это Кица! Мы из дому уходили – она уже при смерти была. С ней мама осталась…

Девочка опускает голову и вытирает слезы.

Бум! Бам! Бум! Бом! Бом!..

Поезд ползет уже по холму в сторону Турну. Вот он въезжает в ущелье. Дым от паровоза тянется за поездом, как черная змейка с растрепанным хвостом. Если бы подул ветер, дым рассеялся бы. Но ветер стих. Тает иней. Земля отсырела. Теперь она холодная и мокрая.

На виду у молчаливой толпы выходит одна старуха из Стэникуца, сгорбленная, высохшая, с крючковатым птичьим носом.

– Давай, сынок, нацепляй на меня свой намордник. Нацепляй, и чтоб гореть тебе в адском пламени. Гореть в геенне огненной во веки веков.

– А до тех пор еще поживем, бабка!

Лиха беда начало. Один за другим люди подходят к приказчику, и Опря Кэцуй Стрымбу напяливает на них намордники. Возле приказчика стоит с карабином за спиной начальник жандармского участка Жувете, желтое костистое лицо писаря Джикэ Стэнеску расплылось в улыбке. Он пытается нас задобрить:

– Судите сами, люди добрые, изо дня в день на винограднике будут работать четыреста-пятьсот человек.

– Больше, господин писарь, куда больше! – вмешивается приказчик.

– И ежели каждый клюнет ягодку тут, ягодку там – сами понимаете, какой это помещику убыток, нешуточное дело…

– Круглый год нас гоняют на барский виноградник, – говорит Тицэ Уйе. – На людях уж лохмотья не держатся, днем и ночью только о том и думаешь, как бы голод обмануть, а тебя на аркане волокут в барский виноградник – гни спину задаром… Рабам – и тем лучше жилось. Те хоть и не разгибались на работе, зато их хозяин кормил – всегда бросит кусок, голод утолить. А вы нас одними словами задобрить хотите…

– Да намордники напяливаете, ровно на скотину…

– Эй ты, Згэмыйе, все никак не угомонишься? Все водишь компанию с Тицэ Уйе, Оведение, Стынгачу? Добром говорю – выкинь дурь из головы, пока не поздно!

– А чего мне угомоняться, господин жандарм? Какую дурь выкидывать? Барин за целый день уборки посулил заплатить жалкие гроши – коли еще заплатит. Еду нам приносят из дому жены или сестры. Работай как вол, убирай барский виноград, а… потом что? Да еще и измываются. Намордники напяливают… Да кто же мы, люди или скот?

– Люди.

– Да нешто с людьми так обходятся?

– Барин намордник надел, эка беда! Носы, что ли, у вас отвалятся? Подумаешь, какие господа!.. Намордники им не по нраву! Будто у господина голодранца звезда во лбу горит! Господин голодранец, верно, царского роду. Да у всех помещиков в округе крестьяне виноград в намордниках собирают! И так испокон веку. И никто еще не перечил. – Рассвирепевший писарь покраснел как рак.

– Может, и перечили, только вы ухом не повели.

– Наш писарь и его подпевалы слышат только то, что им охота.

– И видят только то, что хотят…

– В других селах народ смирный, не огрызается. Только вам тут, в Омиде, одни смешки, вам и власти нипочем, и помещик, и префект. Пора, видно, взять вас в оборот. Придете небось к дверям примарии шапку ломать – дайте, мол, господин писарь, передышку от барской работы, мочи нету! Освободите, господин писарь, от караула, третий раз на неделе в ночь посылают! Не торопите, дескать, с очисткой, господин писарь, ваш санитарный агент уже в третий раз штрафует – навоз-де в поле не вывез! Когда же вы не в моей власти? Завсегда вы у меня в кулаке…

Чтобы развлечься, фельдфебель и прибывшие с ним жандармы заряжают карабины и открывают пальбу по воронам, раскричавшимся на ближних вербах. Несколько ворон падают вниз. Стая в испуге срывается с ветвей и летит прочь, в сторону села.

– Отставить! Нечего патроны на ворон тратить. Могут и для других дел пригодиться.

– Да патронов, осмелюсь доложить, хватает, господин фельдфебель.

– Все равно отставить.

Бам! Бум! Бом!

Колокола звонят за упокой души.

– Баба Кица избавилась от намордника…

– Избавимся и мы…

– Еще при жизни избавимся…

Колченогий барин бесформенной тушей развалился в коляске и слушает. Смотрит и слушает. Губы его чуть вздрагивают, но в уголках век таится еле заметная усмешка. Писарь неплохо справляется с делом. «Жаль, – думает помещик, – жаль, из него вышел бы неплохой адвокат…»

Барин раскуривает сигару, и дым кольцами расплывается в воздухе. Тучи рассеялись. Выдохся ветер. Солнце желтым кругом поднялось на востоке, за железной дорогой, над пологим холмом, по склону которого змейкой вьется шоссе, ведущее в Бэдулясу.

Мы знаем, что писарь – это власть, что все мы, стар и млад, в его руках, так же как все мы зависим от примара, жандарма, приказчиков.

Люди наклоняют головы, дают надеть на себя намордники.

Колченогому барину, что развалясь сидит в коляске, мы задолжали несколько мешков кукурузы. Еще несколько мешков причитается получить с нас другому помещику, толстопузому Гогу Кристофору из Белитори. И кому только с нас не причитается? Чтоб дотянуть до нового урожая, пришлось брать зерно в долг. Хлеб этот мы уже съели, и теперь, чтоб расплатиться, должны работать до седьмого пота.

– Как же быть, люди добрые?

– Да как быть? Разве тут поспоришь? Жандармы – только мигни – набросятся по первому знаку. Один раз мы это уже испытали на собственной шкуре – помните, когда отказывались виноградник сажать.

– И еще доведется.

– Пока не пробьет час расплаты.

– А я не могу, чтоб надо мной измывались! Слышите? Не могу! – истошно кричит Тицэ Уйе.

Он круто поворачивается и бежит вниз по склону – к селу. На голове у него шляпа без полей с продранным верхом, на сутулой спине – черная, в заплатах, хлопчатобумажная фуфайка. Жалкие лохмотья вместо штанов. Как и все мы, он бос, ноги черные, в синяках. Следом за ним спускается тетка Егоза, маленькая женщина, и тащит за руку своего неуклюжего верзилу-мужа. Потом уходят и другие: Малыш, мой двоюродный брат Думитру Пэликэ, Лишку Стынгачу, Петре Згэмыйе, несколько парней с хутора…

– Пусть их уходят, – поворачивается барин к фельдфебелю, – хватит и оставшихся. Не будем портить праздник урожая.

– Как прикажете, ваша милость…

Мы выстраиваемся в очередь. Приказчик Опря Кэцуй Стрымбу надевает нам намордники. Натягивает на лицо, пропускает железные концы за уши и запирает сзади на ключ. Один из барских холуев выдает каждому по корзине и по ножу. Другие показывают, что надо делать. Мы срезаем ножом гроздья так, чтобы не задеть острием лозы, осторожно-осторожно укладываем кисти в корзины, чтобы не подавить ягоды. Наполнив корзины, оттаскиваем на тропинку. Берем порожние и начинаем все сначала.

На винограднике колченогого барина – сейчас холопы на руках выносят его из коляски и усаживают в кресло-каталку на верху холма, около дома сторожа-албанца в красной феске, – вызрел светлый и иссиня-черный виноград. Висят кисти золотисто-ржавого, рыжеватого оттенка. И гроздья красные как кровь.

На одних лозах ягоды крупные, на других – мелкие и частые, плотно усеявшие кисть – как зерна в кукурузном початке.

От винограда исходит пьянящий запах.

Листья покрылись ржавчиной и завяли.

Когда к ним прикоснешься, они шуршат.

Мы работаем и молчим.

Молчим, как земля.

Но ведь порой и земля издает долгий, протяжный вопль и сотрясается в своих глубинах.

И земля может клокотать от возмущения.

Но то земля…

При желании мы могли бы давить виноградины ладонью о сетку намордника и всасывать сладкий сок.

Но никто не делает этого.

Мы так не хотим.

Если бы мы отведали сока с барского виноградника, коснулись губами мякоти хотя бы одной-единственной ягоды, которая снилась мне, как и всем деревенским ребятишкам, много месяцев подряд по ночам, – наше желание, наверное, остыло бы.

Но тогда остынет и наш гнев.

Колченогий барин надел на нас намордники, как на быдло, чтоб мы не притронулись к его винограду. И мы не притронемся.

– Не трогай, Тутану!

– Оставь, Трэкэлие!

– Не прикасайся, Туртурикэ!

– Не притрагивайся, Гынгу!

– Не бери, Дарие!

– Не трогай, Ион!

Мы не сговаривались, но вышло так, будто сговорились.

Глаза наши сухи.

Сухи губы.

Даже язык стал сухим и распух.

Нас уже не мучит жажда.

Мы уже не чувствуем голода.

Животы наши прилипли к хребту.

Бам! Бим! Бом!

Бом! Бам! Бим!

Разносится звон колокола.

Звон долетает до нас, проносится рядом, уносится дальше.

И замирает вдали.

Мертвой уже не носить намордника.

Не носить и нам!

Не носить и нам!

Листья на виноградных лозах порой красны как кровь.

Порой красны как кровь и гроздья винограда.

Мы собираем гроздья, наполняем корзины, относим на дорожку.

Берем порожние.

Снова скрываемся среди лоз.

Собираем дальше.

Этот день не выбросишь из памяти.

Мы запомним его.

Мы – в намордниках.

В намордниках!

На нас намордники!

Бим! Бом! Бам!

Бом! Бам! Бим!

Лицо отца скрыто намордником.

За намордником лицо моей сестры Евангелины.

За намордником лицо моего брата Иона.

И сам я тоже в наморднике.

И Тутану, и Гынгу, и Туртурикэ, и Трэкэлие.

У всех оставшихся собирать барский виноград на лицах проволочные намордники.

Если бы с нами на сбор винограда пришла и мама, на нее тоже напялили бы намордник.

На маму…

Намордник…

Гроздья розовые.

Иссиня-черные.

Ржаво-золотистые.

С рыжеватым отливом.

А есть и красные как кровь.

Ой-ой-ой!

Как пьянит запах спелого винограда!

Ласковое солнце нежно касается нас своими теплыми лучами. Из-под лозы выбегает длинная, желтая и жирная сороконожка.

Если бы я не заметил ее вовремя, она укусила бы меня и нога раздулась бы как колода.

Я не раздумывая давлю сороконожку пяткой.

На траве остается беловатая жижа, на ее запах тотчас сбегаются муравьи.

Я учусь давить.

Пока что я раздавил сороконожку…

Это я уже умею.

А позднее…

Барин посиживает в своем кресле на резиновых колесах – возле сторожки на верхнем краю виноградника – и смотрит, как мы в намордниках собираем его виноград. Видит, что мы не притрагиваемся к винограду.

И его рыхлое, жирное лицо лоснится.

Наши лица желты, худы и суровы.

С каждым днем народу на виноградник выходило все меньше и меньше, и сбор урожая растянулся на целых девять дней.

Потом зарядили бесконечные осенние дожди.

За окном дождь.

Я сижу дома.

Окно затянуто серой пеленой.

Тутовник перед окнами, акация вдоль забора и верба у колодца стоят голые.

Дождь барабанит по стене, по оконному стеклу, по стволам деревьев.

Идет дождь.

Я смотрю на свои руки.

Разжимаю кулак. Сжимаю. Разжимаю снова.

Кулачок у меня маленький и слабый.

Отец видит, чем я занят.

– Кулак у тебя, Дарие, будет крепкий, когда подрастешь. Кулаки тебе в жизни очень пригодятся.

– Да, тятя, – соглашаюсь я. – Кулаки мне очень пригодятся.

Отец кладет свою ладонь мне на голову.

Гладит меня.

Ладонь у него шершавая.

Шершавая и добрая.

– Да. Кулаки пригодятся.

Дождь.

Все еще дождь.

По ночам мне снятся уже не виноградные гроздья.

Мне снятся мои кулаки, они стали большие и тяжелые. И я кого-то в ярости молочу ими.

В ярости и гневе.

На дворе зима. За минувший год я немного подрос. Пылает печь. Сыплет за окном снег. Валит не переставая. Словно разверзлись хляби небесные. И так с самой осени. Все выше подымаются сугробы, сначала по щиколотку, потом до колен. А теперь уже до пояса. От крыльца к колодцу прорыта дорожка. Еще одна дорожка ведет к сеновалу и хлеву, где стоят наши волы.

Один, два, три, четыре… Девять. В комнате девять детей. А мне помнится, нас было еще больше. Старший ушел из дому и теперь бродит по свету. Время от времени подает о себе весточки. Добрые вести. Жив еще, не пропал.

Дома у нас дым коромыслом, прямо ступить некуда. Стены да потолок, тут дверь, тут окно. Порой сцепимся, тузим друг друга, дразнимся, порой загадываем загадки, выдумываем всякие истории. Очень нравится мне сказка про Красного вола. Так бы и слушал всю жизнь! Не хуже и про попа, у которого плохо росла борода, про Микидуцэ и про попадью. Мы хохочем так, что скулам больно. Потом вспоминаем про виноград и намордники. Это уже не сказки, это уже было взаправду. И нам не до смеха…

Гляжу в окно. За ним – серая мгла. Снаружи оно совсем застыло. Серая оконная пелена отделяет нас от свежего воздуха. От света. На кустах акации раскачиваются пестрохвостые сороки, каркают черные охрипшие вороны, напоминая попа Бульбука в черной рясе – того самого, что плюется, когда я с ним здороваюсь.

В оконное стекло стучат воробьи. Почти такие же серенькие, как и день за окном. Пожалуй, только чуть потемнее. А у одного вся грудка усеяна красными пятнышками.

Зима… Лают собаки. В сенях слышен шум, кто-то вваливается в хату. Отряхивает кэчулу. Кэчула огромная, из серого барашка.

– Доброго здоровьица!

– Добро пожаловать, племянничек! – отвечает отец.

Это Паску, мой двоюродный брат. В руках у него пузатая фляга, красная, с широкими черными полосами. Он угощает моих родителей.

– Просим вечером на свадьбу к Стану. Я у него дружкой.

– Да уж придем.

Уходят отец с матерью, идут и сестры – Евангелина и Рица. И брат Ион. Увязываюсь за всеми и я. Свадьбу играют по соседству. С нашего крыльца до их дома я могу камнем добросить.

Жених – дядя Стэникэ – приходится братом дяде Михалаке. Дядя Михалаке сто лет женат на тетушке Митре. Оба брата – сыновья Петры, вдовы, той самой, что поит нас керосином с ложечки всякий раз, как у нас болит горло. А горло болит у нас каждый год. И каждый год мы выпиваем по нескольку ложек керосина.

Братья – работяги. Работают в трех имениях, как и мы, – в Белитори, Сайеле и Секаре. Дядя Михалаке и жену себе из Рыйоасы привел, что на Олте. Бедовая женщина. В селе поговаривают, даже слишком бедовая – дескать, сил у нее и на работу хватает, и на мужиков. Мешок в шесть дублей ей что пушинка. Зубы у нее редкие, голос грубый, как у осипшего мужика. По вечерам парни, что посмелее, наведываются из-за Митры в хатенку тетушки Петры. Поговаривают, что редкозубой молодке палец в рот лучше не класть. Крутится вокруг ее хаты и Василе, мой двоюродный брат, сын дяди Войку, старшего брата моего отца.

Хоть мы и не в ладах с теткой Лавочницей, матерью Василе, отец пытается урезонить племянника:

– Смотри, выдернет Михалаке кол и пришибет тебя. Едва сам женился, а уж за чужой женой увиваешься…

– Это меня-то пришибет?

Василе надувается, как дурашливый петух, только что без гребешка и без перьев. Вместо бороды три волоска торчат, которые он нарочно не бреет.

– Тебя и пришибет.

– Что, думаешь, я кола не найду?

На счастье Василе и прочих шалопаев, дяде Михалаке по жены нет никакого дела. Болтают, будто она бесплодна. А там как знать – может, он сам виноват, коли позволяет жене вытворять что на ум взбредет. Стало быть, бабки-знахарки присоветовали – вдруг на счастье и народится в доме ребеночек. А уж коли у тебя в огороде взошло, значит, не чье-нибудь, а твое собственное. К тому же Митра еще невестой принесла в дом ожерелье из шести золотых монет. А потом их стало девять. И, наверно, еще прибудет. А как же, такая достойная женщина! Прошлой осенью, к примеру, расплачиваясь с бабами за работу, толстопузый Кристофор сделал Митре знак своей зеленохвостой плеткой:

– Зайди в усадьбу.

Тетя Митра послушалась – а почему бы и не зайти? Женщины, оставшись возле кукурузного амбара, перешептывались да похохатывали, с любопытством ожидая ее возвращения. Тетя Митра задержалась в доме недолго. Вышла, одергивая юбку. Женщины так и набросились на нее:

– Ну что?

– Что-что… Да ничего. Мигом выдохся. Только похваляться горазд.

Дядя Михалаке ехал домой на возу, до краев груженном кукурузой. Натужно хрипели волы. Будто камни везли. А другие мужики воротились с пятью-шестью четвериками, еле прикрывши дно телеги.

По договору крестьяне должны работать в имении. Никто не может обрабатывать свой клочок земли, пока не вспашет и не засеет землю помещика. Жандарм уж постарается напомнить крестьянам об их обязанностях – заставит пахать или сеять, не спрашивая, хочешь ты этого или нет. Во время уборки кукурузу складывают в кучу перед усадебным амбаром. Когда уборочные работы заканчиваются, является помещик с приказчиками – производить расчет. Помещик берет себе три доли, одна вроде бы полагается тебе. Но и ее ты не получишь. Вышло так, что в рождественский пост уже не с чем было ехать на мельницу. Вот и завернул ты в имение к помещику – разжиться кукурузой. Протомив тебя час-другой на лестнице, помещик дает в долг.

– Сколько тебе, Тудор, нужно кукурузы?

– Мешка три, господин Гогу…

– Деньгами вернешь или осенью кукурузой расплатишься?

– Откуда у меня деньги, ваша милость…

И вот за три мешка отдаешь девять. А то и двенадцать. Дело в том, что перед рождеством цена на кукурузу высокая. А осенью – низка до смешного. Но как раз по этим смехотворным ценам крестьянин и вынужден продавать свою кукурузу. От сборщика налогов послаблений не жди. Вынь да положь все сполна. И крестьяне выкладывают. А не уплатишь – под барабанный бой с шумом и треском лишат тебя последних ведер, котла, в каком варят мамалыгу, и одеяла…

У дяди Михалаке физиономия кирпичного цвета. Сам он толстый-претолстый – того гляди лопнет. А дядя Стэникэ низенький и коренастый. Будто кто-то всю жизнь без устали колотил его колодкой по макушке – чтобы не рос вверх, как бы следовало. Нос у Стэникэ крючком над верхней губой изогнулся, словно клюв у хищной птицы. Глазки хитрые и чуть косят. Невесту себе он выбрал из хуторских, с приданым. Зато уж и красавица – писаная! Вся какая-то облезлая, конопатая, с жиденькими длинными косами цвета спелой пшеницы. Юбка на ней цветастая, в мелкую складку. Поверх кофты с узорчатыми синими вставками овчинный тулупчик – пусть знают, что у ее папаши и овцы есть, много овец, целая отара, не говоря уж о земле. Между прочим, в приданое она получила шесть овец с приплодом и рыжую корову с телком. Прибавь к этому целую телегу утвари. И земли в долине, где держат свои огороды болгары, переселившиеся из-за Дуная.

– Вот это да! – слышатся голоса парней, сгрудившихся у входа в лачугу. – Другую такую образину поискать! Ни дать ни взять – сноп на ножках! – И парни лопаются от смеха.

В лачуге – две комнаты и два дымохода. В одной из комнат свадьба. В другой приготовлена постель для молодых. Подушки набиты шерстью. Поверх расхожей циновки шерстяной половик. Гвалт стоит невообразимый. Свадьба только-только началась. А что будет завтра, после того как молодые сходят в примарию, оставят в книге записей отпечатки пальцев и священник обвенчает их в церкви! Вдоль стен расставлены длинные столы и скамьи, их сколотили из досок кровати, разобранной для такого дня. На плите что-то бурлит в пузатых глиняных горшках, пахнет голубцами со свининой и бараньим салом. Гости пьют горячую цуйку. Пьют из черных глиняных чашек и закусывают голубцами, которые берут из мисок прямо руками. Поджаренный хлеб сверху полит яйцом. Поет волынка. Ей подпевает кларнет. Цыган с изрытым оспой лицом теребит струны кобзы. Парни у входа, явившиеся по обычаю без приглашения, уплетают стоя мясо из деревянных мисок и горбушки хлеба. Выносят им и чашки с цуйкой. Иногда кто-нибудь из этих незваных гостей подходит к порогу и по-разбойничьи пронзительно свистит. Ночь черным-черна, хоть глаз выколи. На двор из лачуги выбираются девушки – то по одной, то сразу двое. Исчезают за сеновалом или за копной кукурузы. Возвращаются с измятыми юбками, с раскрасневшимися лицами – вроде как от мороза.

Тяжело сопя и пыхая огнем, проносится ночной поезд с зажженными фонарями и теряется в провале долины. Искры, словно рой красных и голубых шмелей, опускаются на село. Падают и гаснут в огромных сугробах, на которых все растет и растет слой мягкого, пушистого снега.

Вот и полночь. Жених берет свою избранницу за руку и подводит к ожидающему их ложу.

– Пошли, Мэричика…

– Что ж, если тебе хочется… – Она дрожит, как ива под ветром.

Просунувшись меж юбками женщин, я вижу глаза невесты. Выцветшие и блеклые, они напоминают глаза годовалого теленка, который знает, что его ведут на убой. Рябой цыган еще яростнее теребит струны кобзы и цедит сквозь желтые зубы стыдобную песенку:

Когда я была еще дочкой у мамы…

Свекровь с бабками, женщинами и девушками сторожат дверь. Крестная приносит шелковую рубаху, такую тонкую, что все видно насквозь, и нежную – языком прорвать можно. Подает ее невесте:

– Возьми, Мэричика, и… и смотри, чтобы нам краснеть не пришлось.

Молодые ушли в спальню. Дверь затворилась. Слышно, как задвинулся деревянный засов. Кто-то хватает меня за ухо, это жена Бобока, Настасья-толстуха.

– Ты чего под ногами путаешься, чертенок?

– Ничего я не путаюсь…

Тетя Митра берет новый горшок, нагребает в него горячей золы и пепла из печи. Передает горшок парням у входа.

– Ну-ка, пусть бабахнет, как из ружья, даже громче… Как из пушки.

Вздувается и выдыхается волынка, издавая стоны. Пискляво вторит ей кларнет. Безумствует кобза в руках рябого хозяина, который ее и терзает, и щиплет.

– И-их, и-их! Пой, моя струна…

И стонут, надрываются струны.

Ба-бах, шпок… шпок!..

Это под окном взорвался горшок с золой. Кто-то палит в белый свет из старых турецких пистолетов – у них длинный ствол, а рукоятки сделаны из кости. Горы подхватывают хлопки выстрелов и возвращают их отзвуки обратно. Эхо постепенно замирает…

– Вдруг из спальни вылетает разъяренный жених. С треском хлопает дверью. Может, в доме пожар? Или началось землетрясение?.. Нет. Причина совсем другая.

– Рубашку давай, где рубашка? – кричит свекровь.

– Покажи рубашку! – умоляет крестная.

– Какую еще рубашку? Не будет вам никаких рубашек. Она давно уже не девка. Самая настоящая баба. Хороша невеста мне попалась!..

Женщины гурьбой бросаются к невесте.

Мэричика, скорчившись, лежит на постели. Держится за бока. И воет:

– Все кости мне переломал, проклятый…

Под глазами у нее фиолетовые круги.

Оказывается, запершись со своей суженой в комнате, Стэникэ бил ее и пинал ногами.

Назревает скандал.

– Музыканты, кончай игру! – вопит жених. – Пущай все будет по закону. Отвезем девку к отцу. На бороне. И сбросим перед домом. Не то мне всю пшеницу градом побьет и волы от селезенки передохнут…

– С кем, с кем ты путалась? – допытывается свекровь. – Кто этот кобель?

Мэричика молчит. Какой ей интерес признаваться?..

Все высыпают во двор с зажженными фонарями. Выводят волов, запрягают в борону, что висела у амбара. Борона – это охапка терновника, зажатого меж двумя жердями.

Мэричика набрасывает на плечи овчинный тулупчик. Закутывает голову платком. Закрывает лицо. Сейчас ее отвезут к отцу с матерью на бороне в сопровождении всех гостей и музыкантов. Она знала, что так будет. Все село встрепенется от сна, пойдут расспросы: что да как. Теперь уж поздно, дела не поправить, будь что будет.

Мэричику выволакивают из хаты и усаживают на борону. Процессия трогается. Музыканты продолжают свое дело. Теперь уже насмешничая. Волынка ревет как бык. Хрипит кобза. Кларнет заходится в икоте. На мундштуке его замерзла слюна.

Распахиваются двери. Скрипят ворота. Словно взбесившись, лают собаки.

Снег все валит и валит, лежалые сугробы покрывает новый, свежий слой снежинок, слетевших с бесконечно далекого, невидимого неба. Шествие движется по льду через речку.

Глухо и темно в доме Мэричики. Заслышав шум толпы, зажигают огни. К воротам выходит маленького роста человек – отец невесты. Появляются братья Мэричики. И мать идет, кутаясь в шаль.

– Что это, а? Уж не татары ли напали?

– Дочь твою привезли, тестюшка, она вовсе не девица.

Коротышка-тесть, на секунду оторопев, быстро смекает, в чем дело. Хватает жену за волосы и принимается мести ею двор. Хорошо еще, что снег мягкий.

– Знала небось! Знала!..

Отволтузил он ее изрядно. Тут вмешиваются гости.

– Да оставь ты ее, Вэтуй, еще забьешь до смерти!..

– И убью! Своя жена, не чужая. Вам-то что за дело…

Все же отстал… Мэричика, обмерев от страха, сидит на бороне. Бешено колотится в груди сердце.

Жених, шафер, гости идут в дом. Мать и свекровь – обе садятся на борону рядом с невестой и шепчутся. Не убьют же ее – подумаешь, эко дело! С кем не случалось…

– Давай еще два погона земли, шесть овец и вола, – настаивает жених, со зла хвативший лишку.

– Ничего больше от меня не получишь, оборванец. Душу захотел из меня вытрясти? Ни черта не дождешься. Хочешь – бери. А не хочешь…

Разожгли солому, подогрели в кружке цуйку. Чокаются и бранятся. Того и гляди пустят в ход кулаки.

– Ну, прибавь чего еще, – нудит Стэникэ.

– Ладно уж, прибавлю. Чтобы на селе скупердяем не ославили, на тебе еще погон земли и три овцы. А больше – ничего тебе не будет, разбойник!

– Это я-то разбойник!

– Разбойник – разбойник и есть. Как же не разбойник, коли ясно, что разбойник? А не согласен, так я для своей дочери и получше кого найду!

– Так сколько же прибавишь?

– Погон земли и трех овец…

– Ладно. Будь по-твоему. Очень уж мне твоя дочь по сердцу пришлась, чтоб из-за таких мелочей от нее отказываться. Только смотри, чтоб овцы с приплодом были!

– С приплодом, с приплодом…

Гости собираются в обратный путь. Мэричика плачет, сидя на своей бороне. Но в ее сторону никто и не смотрит. Музыканты снова наяривают вовсю. Село бурлит. Уже занимается день. Все вокруг затянуто серой пеленой. Рыхлое небо огромным брюхом нависло над улицами.

– Черт бы побрал эту бедность! До какой подлости доходят люди!

– Не все, дорогой. Но бывает…

У Мэричики бока уже не болят…

Зато ноют бока у других. Когда земля покрывается зеленым ковром, парни с девушками уходят после хоры на холмы. По прежде договариваются.

– Пойдешь со мной на холмы, Илинка?

– Не-е-е, не пойду.

– А что так?

– Да неохота. С Георгицэ пойду. Георгицэ звал.

– А тогда я ночью тебе ворота дегтем вымажу.

– Только попробуй, отведаешь отцовской палки.

– Петруца, пойдешь со мной на холмы?

– Пойду, только если приставать не будешь…

После танца «киндие» хора рассыпается. Первыми уходят парни. Один, что впереди, играет на кларнете. Пырву Гэбуня, мой двоюродный брат, наяривает на гармонике. Его отец часто похваляется в корчме:

– Смышленый у меня парнишка… Пальцы так сами и поют у паршивца… Пальцы поют.

– Брось, Тудос, чего расхвастался. И у других ребята играют.

– Играть-то, может, и играют, ничего не скажу, но далеко им до моего Пырву… Послушаешь – душа плачет!

Стайка за стайкой поднимаются по тропке и девушки. Мы увязываемся следом. Одна останавливается. Оборачивается к нам:

– А вас кто звал?

– А что, нельзя?

Она пробует прогнать нас, швыряя комками земли. Куда ей! Разве в нас попадешь? Мы ловко увертываемся. Комья пролетают мимо, падают и разбиваются. Она оставляет нас в покое. В кустах акаций парни разбирают своих девушек. Расходятся в разные стороны. Ложатся в траву, обнимают их, целуют. Начинают разговор о женитьбе. Мы подглядываем. Иногда кто-нибудь из парней с руганью гонит нас прочь. Мы вступаем в перебранку, в долгу не остаемся.

– Выйдешь вечером за калитку, когда свистну?

– Выйду, когда мама уснет. Она рано ложится…

По селу начинаются разговоры:

– Ивануша-то дочь брюхатая.

– С кем же это она?

– С сыном Белдие…

– Вот счастье-то Белдие привалило! Ивануш за дочкой землю дает. Она ведь сама парня привадила. А то бы ни в жизнь отец не отдал ее за бедняка.

Ангелуш Белдие красив собой – хоть вместо сахара в чай клади. Но беден – ни кола ни двора. Разве что Малыш еще беднее будет…

– Придется теперь Иванушу зятя в дом брать – других-то дочерей у него нет… Она с лица ничего, да при ее земле красоты не надо…

– Красота увянет, земля останется. А у кого земля есть, тому сам черт не брат…

– А что слыхать про Апосту, дочку Кукли?

– Пузо уже во какое – до подбородка. А от кого – не говорит…

Апоста разродилась тайком.

Однажды все увидели, что она стала вдруг худенькой. По селу пошли разговоры:

– Небось скинула…

– Кабы так. А то, может, похуже – родила и убила.

Апосту вызвали в примарию. Жувете забрал ее в участок.

– Говори, что сделала с ребенком.

– С каким это ребенком?

– С ребенком, которого родила.

– Не рожала я никакого ребенка…

Прижали ей пальцы дверью. Призналась. В куче навоза зарыла. Велели откопать. Откопала она его – комок мяса. На шее черные пятна – следы пальцев.

– Не хотелось мне живьем закапывать. Жалко стало. Глазки у него были голубые, как у Милуцэ.

– Стало быть, с Милуцэ согрешила?

– С ним, он тогда на каникулы приезжал. Обещал в жены взять. А как узнал, что я с пузом, так ни разу больше не приходил ночью к воротам. Передал, чтобы выпутывалась сама, как умею. Стыдно мне было людям свой грех открывать. С животом, без клочка земли, без золотого мониста – кто бы на меня посмотрел?..

Сморщенный трупик распеленутого ребенка лежал на куче навоза, посреди двора… Апоста Кукля смотрела на него долгим неподвижным взглядом. Потом вдруг кинулась к ребенку, будто кто хотел его отнять, взяла на руки и принялась баюкать:

– Ты мой маленький, мой бедненький…

По лицу ее ручьем текли слезы…

Апосту отправили в тюрьму…

Милуцэ – сын мельника Изопеску, из хуторских. Приезжая на каникулы из города, он раскатывает по селу на велосипеде. Пугает звуком рожка детишек, домашнюю птицу…