Живет в селе человек, почти старик, по имени Флоря Панку. У него в хозяйстве добрые волы и здоровенная телега с новыми ободьями на колесах.

Одну из дочерей он выдал замуж. Осталось дома еще три. Три дочери да сын, который уезжал в город здоровым парнем, а вернулся слепым на оба глаза, пень пнем. Работал в городе на стройке. И напоролся на гвоздь. Потерял один глаз, а потом и второй.

Слепой – обуза для дома.

Такая же обуза – три незамужние дочери, но самой большой обузой считает Флоря Панку жену.

Этой осенью умер его сосед. Вдове всего-навсего двадцать. Курносенькая, лицом бела, нрава озорного. Панку каждый вечер наведывается к ней – то муки принесет, то кукурузы, то масла, то курочку – всего, что отыщется в доме или на дворе. Уж и не знает, чем ее привадить. Но вдовушка держится стойко.

– Только после того, как разведешься и женишься на мне…

Поначалу Флоря Панку думал, что молодайка шутит. Потом до него дошло, что это вовсе не шутки. Крутил он, вертел, высчитывал, наконец решился.

– Надо разводиться.

Нашел адвоката, который приготовил для суда нужные бумаги. Получил в суд повестку. Ходит с повесткой по селу, кичится, похваляется:

– Вот, развожусь. Женюсь на молодой. Добра и на нее хватит.

Односельчане смеются. Но Флоря Панку упрямо идет к цели.

Когда наступил день, обозначенный в повестке, он усадил жену на телегу и отправился в город. Вот стоят они перед зданием суда, а когда открыли двери, переходят в зал ожидания. Жена Панку – маленькая чернявая женщина с высохшими грудями, сгорбленная, замученная работой и родами.

Приглашают их в зал заседаний.

Флоря Панку берет жену за руку и тащит за собой. Держится надменно, гордясь своим бесстрашием. Нипочем ему ни судьи, ни Иисус, распятый на кресте. Нам-де судиться не впервой. Жена его – ни жива ни мертва от страху, словно с того света явилась.

Председатель суда: Сколько лет состоите в браке?

Флоря Панку: Тридцать пять лет, господин председатель.

Председатель: Сколько у вас детей?

Флоря Панку: Пятеро, господин председатель.

Жена (вмешивается без спросу): У меня еще больше было, да трое померли малютками, а один этой осенью…

Она не может сдержать слез. Тихих слез привыкшей терпеть рабочей скотины.

Председатель: Тогда почему же ты разводишься с женой?

Флоря Панку: Так что, с позволения сказать, некрасивая она, господин председатель.

Председатель: И ты только теперь, через тридцать пять лет, это заметил?

Флоря Панку: Я это с самого начала заметил, господин председатель, да только теперь красивше-то нашел.

Председатель: И моложе небось?

Флоря Панку: С вашего позволения – и моложе, господин председатель.

Глаза Панку светятся счастьем. Он улыбается и разглаживает усы.

Вернувшись из города, Панку, разъяренный полученным отказом, зверски избил жену. И недели две спустя схоронил.

Кружась и покачиваясь, медленно падают на землю золотые, красноватые и багровые листья. Это дохнул осенний ветер. Опустели поля. Уже не выкрикивает свое имя прятавшийся под кустом шиповника перепел. Окрасился в кровавый цвет и сам шиповный куст. Крутятся как с цепи сорвавшиеся вихри. Бьются о стены домов, раскачивают ветви деревьев. Все покрывает их ликующий шум. Шумим и мы. Нам и весело, и зябко. Шлепаем босыми ногами по грязи. Ноги грязны до самых колен. Играем в лошадки и в козлика, но в нашем табуне голов на одну меньше. Совсем недавно умер Илие, брат Ицику.

Еще недавно я водил дружбу с обоими братьями – Илие и Ицику. Но Илие умер. Как можно быть приятелем мальчика, которого поглотила могила? Если его больше нет в живых, стало быть, с ним все кончено. Завтра, никак не позже, мы его похороним. Слышишь, как звонит колокол? Приятно слышать колокольный звон, если звонят не по тебе; ты его слышишь, а тот, кто умер, уже не слышит. А может быть, слышит его душа, если она есть…

– Мама, это правда, что у человека есть душа?

– Правда.

– И душа остается жить после его смерти?

– Да.

– Этого, мать, никто знать не может, – вмешивается отец. – Мы знаем только, что после смерти растворяемся в могиле, становимся той же землей…

Илие похолодел и застыл, свернувшись клубочком. Родные затопили очаг и печурку. Нагрели в большом котле воды. С умершего кое-как стянули лохмотья, в которых он играл, спал и хворал. Обвислый, как тряпка, раздетый, Илие не сопротивлялся, когда его брали на руки, опускали в корыто худое вытянувшееся тело, от которого остались одни кости, когда терли куском задубелого почерневшего мыла и ополаскивали щелоком. Мы и сами-то – одна кожа да кости. Хоть и живые… А ведь он болел и умер. Целый Дунай грязной воды стек с его тела. Бедняга! Если бы в нем оставалась хоть капля души, как бы он отбивался, кричал и вырывался. А теперь… Его обряжали как хотели… После обмывания покойников, будь то взрослый или ребенок, принято переодевать в чистое. Но это у тех, у кого есть… На Илие натянули все те же лохмотья.

Подошедшее к этому времени тесто вывалили из квашни на тряпицу и поставили в печь. Испеклись калачи.

– Ицику, покличь с улицы детей на поминки!..

Мы играем неподалеку. Ицику, важный оттого, что в их доме покойник, созывает нас. Мы едим хлеб, еще теплый, и запиваем его вином. Прежде чем откусить от ломтя, макаем его в кислое вино, налитое в глиняную миску. Облизываем губы и чувствуем, что наелись. С набитым, как барабан, животом – хоть ногтем блох дави! – выбираемся во двор. Теперь ветру нас не свалить! И верно, мы крепко держимся на ногах. Даже влезаем на ограду и смотрим на проходящих… Вот собралась ватага покрытых паршой оборвышей. Вперед выходят Гынгу и Тудораке. Гынгу такой же длинный, взъерошенный и растрепанный, как я. Тудораке, которого он держит за руку, меньше ростом и одет в залатанное девчоночье платье – платье сестры, доходящее ему до пят. Гынгу смотрит на нас во все глаза. Тудораке тоже таращится своими блестящими глазенками. У всех текут слюнки. Пахнет горячими калачами. И вином.

Гынгу собирается с духом:

– Ицику, пусти и меня к вам домой попробовать хлеба с вином. Тогда и я приглашу тебя на поминки Тудораке, тоже хлебом и вином угощу. Ведь наш Тудораке обязательно помрет… – И он показывает пальцем на своего младшего братца. – Честное слово, наш Тудораке тоже помрет…

Голодный Тудораке, стоя рядом с Гынгу, бросает на нас жадные взгляды и ждет…

Но Ицику трудно задобрить. Он не верит, что Тудораке помрет так скоро.

В начале нашей улицы, возле шоссе, поперек коровьего загона стоит дом Марина Данчу, который вместе с моим отцом служил в кавалерии. Жена его, тетка Бэлаша, часто наведывается к моей матери.

У Данчу две дочери и два сына. Стана – одногодка с моей сестрой Евангелиной. Линка – ровесница Рице, другой моей сестре, один из братьев Данчу – Миникэ – постарше моего брата Георге, того, что ушел из дому давным-давно, я его даже не помню; младший брат, Диникэ, – приятель моего братца Иона по безделью.

Дочери Данчу долговязые, светловолосые, почти прозрачные. Еще чуть-чуть – и сквозь них можно было бы смотреть, как через стекло; обе очень похожи на мать. На работе от них никакого проку. Двор у Дангу очень просторный и весь зарос шелковицей. Летом сестры лежат в тени на циновках. Ничем они не больны, просто слабые в костях. Ничего у них не болит, но уже по дороге на поле они от ходьбы валятся с ног.

Зато парни – крепыши, два великана. Миникэ до недавнего времени жил холостяком. Здоров, как медведь, даже здоровее; поднимет одной рукой мешок в шесть дублей, взвалит на спину и несет как ни в чем не бывало – вроде тетки Митры, их соседки. Ходит Миникэ неторопливо, говорит степенно. И что удивительно: когда Миникэ шествует по ночной улице, ни одна собака на него не тявкнет. Искал он себе жену в селе, но не нашел. Почти за четыре села ходил Миникэ Данчу в поисках жены. Ушел свататься один, а вернулся домой вдвоем – за руку с невестой. Невесту его зовут Сида, она ему едва-едва по пояс. Женщина худенькая, но, стоит ей засмеяться, так и кажется, будто во рту у нее не меньше тысячи зубов. Глаза у Сиды черные, глубоко запрятанные подо лбом и кустистыми бровями. Сида всегда в движении, ни минутки не посидит спокойно, даже за столом… Проглотит кусок – и вскочит, сделает какое-нибудь дело и снова присядет. Вот бабы и прозвали ее Егозой!.. Мне, например, нравится это прозвище – тетя Егоза…

Малютка Егоза присаживается на краешек постели поболтать с мамой.

– Как же так, тетушка Марие, ты ведь помнишь, каково было Мэричике? Такой срам на свадьбе! А теперь с мужем в ладу живет… Больно муж ее до земли жаден. А тогда она глупость сделала. Спросила бы меня, я бы ее научила, как грех-то скрыть… В свадебную ночь у мужчины в голове не все дома. Выпьет, ошалеет от танцев, от песен. Надо совсем уж дурой быть, чтобы его в такое время не провести. По себе знаю. Был случай у меня с помещичьим сыном! Попалась я ему под вечер одна в поле. Вот и пришлось мне потом надуть Миникэ!.. Прихватила я с собой голубиной крови в рыбьем пузыре… Ежели по правде, не понравился он мне, когда свататься пришел, больно уж велик. На кой ляд мне такой верзила? Не понравилось мне и как он говорил – еле-еле языком ворочает, слова не вытянешь… Придурковатым каким-то показался. А он просто скупой на слова. Спросил: «Пойдешь, Сида, за меня замуж?» – «Дай время подумать, – говорю. – Приходи через неделю…» Я думала, он больше не придет, а если и придет, то дома не застанет – я решила в тот же день уйти к родственникам. А у ворот при расставании взял он мою руку и как-то по-особенному пожал, пощекотав ладонь большим пальцем… Я даже опешила. Ушел он. А я вернулась в комнату и думаю: нет, он совсем не дурак. Кой-чего умеет. И велела отцу догнать его и воротить. Отец пошел. Нагнал его уже у околицы и привел обратно. «Выйду за тебя, Миникэ, – говорю. – Решилась». Завязала узлом одеяло с вещами, пошла за ним… И нисколечко не жалею…

Егоза распахивает на груди зипун, расстегивает кофточку, высвобождает грудь. Грудь у нее маленькая-маленькая, с темным соском. Ребенок, причмокивая, сосет.

За три года у Егозы родилось трое детей. А собирается она родить по меньшей мере двенадцать – и хвастается этим… Сама маленькая, только в бедрах широкая. «Ей легко рожать», – толкуют промеж собой бабы.

– Ты ведь знаешь Стану, мою золовку? Что это вдруг на нее нашло? Замуж за сына Орчага собирается.

– За Тэсикэ?

– За него. Второй-то сын уже женатый.

– Да, я запамятовала…

В роду Орчагов все мужчины низкорослые, чуть ли не карлики. И потому ищут себе жен ростом повыше. И находят. Но все напрасно! Детишки рождаются гномиками, луковками…

Тэсикэ служит в суде секретарем. Значит, барин. Одевается на заграничный манер, ботиночки носит со скрипом. Из дому уходит утром и пешком топает до Кырлигаца. Возвращается уже к вечеру и также пешком – скрип-поскрип, скрип-поскрип…

Ему нравится Стана Данчу – она светленькая и высокая. А сам Тэсикэ Орчаг черен, как дно кастрюли. Стана подумывает, не выйти ли за него. Секретарь суда не станет ее на работу в поле посылать. Посулил, что она, как госпожа, в шляпке ходить будет!..

Егоза чуть не заходится от смеха:

– Хотела бы я поглядеть, какова она в шляпке.

– Да ведь Полина вроде тоже шляпу носит?

– Полина носит, но ей это к лицу.

Полина появилась в семье год назад. Приехала из Руши. Она замужем за моим двоюродным братом, Никулае Димозелом, почтмейстером.

Боже мой, сколько у меня дядюшек и тетушек! Двоюродных братьев и сестер! Если спускаться по Кэлмэцую вниз – сколько родственников можно повидать! А если подниматься вверх, пока не откажут ноги, то и там тоже сплошь одна родня!.. Я мало кого из них люблю, но если уж люблю, то люблю!.. Например, очень нравится мне старший брат отца. Он старый и седой. И борода у него седая. Усы тоже седые. Дом у него на хуторе, в Виорике, что за рекой. Зовут его Алисандру Наста. По сердцу мне и жена его, тетушка Лулуца.

У них просторный двор, там много абрикосов и мирабели, яблонь и орешника, а в глубине, где земля всегда влажная и мягкая, растет высокий камыш. Изо всех папиных братьев и сестер он один знает грамоту. Выучился еще маленьким у какого-то священника.

– А что, разве в селе школы не было?

– Боже сохрани! Школы открывали только в городах для купеческих детей, для сынков помещиков и богатеев…

Я частенько заглядываю к дядюшке Алисандру Наста. Зимой – чтоб посмотреть книжки с картинками. А летом – чтоб забраться на какое-нибудь дерево и полакомиться фруктами.

– Доброе утро, дядюшка!

– А, Дарие! Доброе утро!

– Как дела, дядюшка?

– Хорошо, Дарие… Мирабели хочешь?

– Хочу…

– Тогда лезь, набивай бурдюк. Наверно, и абрикосов отведать охота? Вот на этом дереве, на верхушке, уже и зрелые есть… Полезай, собери…

Хутор расположен на солончаковом лугу. Копнешь локтя на три вглубь – вот тебе и вода. Вода в хуторских колодцах мутная, соленая. Кое-где вокруг хутора встречаются участки доброй жирной земли, на которой принимаются не только ивы да акации с тополями, но и фруктовые деревья. Дядюшка Алисандру поставил свой дом как раз на такой плодородной полоске. И развел сад. Яблони и орешник, мирабель и абрикосы, груши и персики. Однако деревья живут недолго. Скоро засыхают. Старик выкапывает их и сажает новые. Оттого и сад у него всегда молодой, по весне весь в цвету, летом и осенью ломится от плодов – одни только созревают, другие уже поспели. Есть и ульи с пчелами, правда, всего два или три, больше развести не удается, меду от них – только чтоб подсластить рождественский пирожок или поминальный калачик, дать на кончике ложки больному… Я карабкаюсь на верхушку абрикосового дерева. Верхушка раскачивается. Будто я на качелях. Но голова не кружится. Голова кружится от другого. От пряного, нежного и крепкого запаха спелых фруктов.

Много горя хлебнул дядюшка со своими детьми. Лишь двоих сыновей родила ему жена, и оба выросли злые, чванливые, завистливые. Дядюшка выделил им участки, выстроил по дому, дал землю. Себе оставил полоску возле реки, где развел сад. Сыновья и тут не унялись, потребовали, чтобы старик разделил и эту землю. Дело дошло до открытой вражды. Сговорились сыновья извести отца. Позвал его как-то к себе старший сын, мой двоюродный брат Нягу. Нягу смугл, на язык остер. Отец ему дом у самой дороги выстроил. Открыл Нягу в этом доме лавку, а позади лавки, где жена его разной мелочью торгует, портняжную мастерскую устроил. Костюмы шьет на городской манер. Привез машину, что расшивает всякими цветочками передники для женщин. И вот Нягу подносит отцу цуйку, а сам подсыпал в нее мышьяк. Хорошо, детишки заметили, старик уж было выпить собрался, да один из них подскочил и ударил его по руке. «Не пей, дедушка, тятька в стопку яду подлил…»

Большой тогда на селе шум поднялся. И с той поры Алисандру к сыновьям – ни ногой. Очень он на них осерчал.

– Вот оно как оборачивается – родишь детей, из сил выбиваешься, растишь вроде себе на радость – будет, мол, на кого опереться в старости, все не чужие люди глаза тебе закроют и в могилу опустят. А вместо этого родные дети из-за денег готовы тебя же со свету сжить. Ну ладно бы бедняки, еще можно бы понять. А то ведь не бедняки. Жадность одолела.

– Да полно, что уж там, – утешает его мама.

– Полно, полно!.. Вам легко говорить. У самой небось дети как дети. Не то что мои ублюдки. Черт его разберет, откуда у нас в роду это дурное семя. Словно бы и не нашей с Лулуцей крови…

По маминому разумению, на совести дядюшки Алисандру должен быть какой-то грех. Иначе чем объяснить, что старик отпустил бороду, как у попа, и все время читает книжки с картинками – про жития святых. Читает всю зиму напролет. Одни и те же три книги, и, кажется, никак не может начитаться. Завел очки. Когда глаза устают, он принимается за что-нибудь другое. Скота у него нет, если не считать двух коз. За козами и птицей присматривает жена.

Кроме трех книг про святых, у дядюшки Алисандру лежат на полке шесть перочинных ножей разной величины, все с металлическими ручками и острые как бритва. Когда зимой я прихожу к нему, он разрешает поиграть ими.

– Только не открывай, Дарие, пальцы обрежешь.

Пальцы мои и так все в шрамах. У меня у самого есть перочинный нож, такой же, как у тятиного брата. Правда, я еще не умею читать, как он; научусь, когда подрасту. Но вот ножики его очень уж хороши. Жаль, нет у меня таких, чтоб с костяной или металлической ручкой. Мой перочинный нож куплен по дешевке, и рукоятка у него деревянная… Дядюшка любит вырезать из орехового дерева. В его руках орешник превращается в маленькие крестики, и на нижнем конце каждого крестика дядюшка вырезает какие-то чудные знаки, которые я не могу разобрать.

Великим постом дядюшка относит в церковь целую корзину таких крестиков, ставит ее возле алтаря и оставляет там на шесть недель. Пока не освятит священник. На пасхальной заутрене дядюшка Алисандру стоит у церковных ворот и раздает крестики желающим. И так уже много лет подряд. В селе нет ни одного дома, где под иконами не висел бы такой крестик. А когда женщины пекут на поминках калач, то, окропив крестик святой водой, втыкают в середину. Если калач большой, то крестики втыкают и по краям. А на корочке делают такие же знаки, что и на нижнем конце креста. Да перед тем как нести крестики в церковь, дядюшка раскрашивает их в разные цвета – красный, голубой или желтый, – как бог на душу положит.

Много лет назад – меня тогда еще и на свете не было, а у дядюшки оставались еще волы и телега – поехал он в город и приобрел там два высоких распятья – из тех, что ставят на развилках дорог, с красиво раскрашенными изображениями святых. Потом перевез кресты на кладбище, выбрал место поближе к краю и вкопал распятья одно возле другого. А попу Бульбуку наказал:

– Когда помру, батюшка, пусть похоронят меня на этом самом месте, рядом пусть мою жену положат.

– А пошто спешишь кресты ставить?

– Да так уж: от сыновей мне креста не дождаться, вот сам и поставил.

Кресты, самые красивые на всем кладбище, были заметны издалека. Их мыли дожди, обдували ветры, кресты подгнили. Первым повалился тот, на котором было выведено: «Здесь покоится Алисандру Наста». А потом и второй, с надписью: «Здесь покоится Лулуца Алисандру Наста». Кресты прогнили насквозь… И теперь догнивают.

А тятин брат Алисандру все еще держится молодцом. Не жалуется на здоровье и его жена. Когда пробьет их смертный час, старые кресты придется сдвинуть в сторону, чтобы не мешали рыть могилы. Засыплют могилы землей, а кресты положат сверху.

– Почему положат? А не поставят, как раньше?

– Век живи, век учись… Крест, коли упал, подымать нельзя. Пусть его лежит, пока не истлеет…

Егоза рассказывает матери о Полине, жене Никулае Димозела, моего двоюродного брата.

– Слыхала, тетушка? Возвращается это Никулае домой с булкой под мышкой, входит в горницу, а там – его мать. Полина восседает на большом стуле у стола, а мать на маленьком стульчике у самых дверей притулилась.

– Что такое, мамаша? К нам, что ли, шла?

– К вам, сыночек.

– А по какому поводу?

– По какому… чего?

– По какому, говорю, поводу?

– Не понимаю я твоих слов, сынок…

– Да куда уж тебе, глупа слишком!..

– Должно быть, глупа, сынок…

– Я спрашиваю, пришла зачем?

– Посмотреть на вас, сынок…

– Так ты, значит, стосковалась по нас?..

– Стосковалась, сынок…

– Ладно уж. Но чтоб в последний раз…

Мой двоюродный брат Никулае, с тех пор как стал почтмейстером, ходит во всем немецком, носит светло-коричневый котелок и стоячий воротничок. Жена у него городская, ходит – на одни носочки ступает, каблуки-то высокие, будто ходули… Поясом посередке перетянется – совсем как оса делается; в селе Полину никто не любит. Веки у нее красные, а лицо белое как бумага. От носа словно бы один кончик торчит, длинный-предлинный, и кверху загибается. Разговор – сплошное сюсюканье. Целыми днями Полина щеткой обмахивается да ноготочки себе до блеска начищает… Ни к какому делу не притрагивается, для всякой работы по дому муж девушку-горянку нанял – служанку держим, не как-нибудь!

И вот бабушка Дина сидит у двери. Служанка подает на стол. Вкусно пахнет куриными щами. Еще соблазнительнее благоухает булка, привезенная из города…

Никулае с женой усаживаются за стол, принимаются за еду… От тарелок идет пар. У бабушки вздрагивают ноздри.

От запаха щекотно в носу. Пахнет и щами, и вкусной булкой…

Никулае сидит по одну сторону стола, его жена – по другую. А у дверей, поджав черные, потрескавшиеся ноги, сгорбилась на стульчике старушка мать…

После щей прямо из печи подают жареную птицу. Господа кушают и, кушая, чокаются бокалами. На столе появляется плэчинта, а за плэчинтой – черный кофе в маленьких чашечках…

Двоюродный брат закуривает сигарету, его жена тоже. Дым выпускают через нос. Сизое облачко поднимается к потолку.

Прислуга убрала со стола.

– Да, мама, чуть не забыл спросить – ты сыта?

– Сыта, сынок, сыта, как из дому выходить, миску кукурузной каши съела…

– Ужас какой! – всплеснула ручками хозяйка.

– Мужичье!.. – пожимает плечами Никулае Димозел.

Старуха с нежностью смотрит на сына. На нем начищенные до блеска ботинки, черные в белую полоску брюки… Сюртук длинный, чуть не до колен, и сорочка с жестким стоячим воротничком. Белые холеные руки. Такие же белые нежные ручки у невестушки…

Старушка счастлива. Ее дитятко – большой человек. И жизнь у него легкая. И жена городская.

– Что ж, будь здоров, сынок!

– Адье!

Егоза явно насмехается над моим двоюродным братом Никулае и над его женой…

– Подумаешь, хвальбушка, – говорит она.

Бабушка Дина счастлива. Вернувшись домой, она рассказывает своему старику, какая хорошая жизнь у их сына с городской женой…

Мать чуть хмурится.

– Будто наш Георге, когда станет священником, о нас помнить станет. Небось у него обхождение будет не лучше, чем у Никулае Димозела… – Мать бросает взгляд на меня: – Ну а ты, неужто и ты таким же сделаешься?

Наконец Егоза уходит.

Я пытаюсь выведать у мамы:

– Мама, как же так выходит? Почему дядюшка Алисандру не родной брат тяте? Почему у нас родня – кто по отцу, а кто по матери, которые по деду, а которые по бабушке?..

– Теперь уж одному богу известно! Путаница получилась страшная. А все из-за твоего дедушки, папкиного отца.

– А ты его видела?

– Как-то раз, когда еще в девушках была. Ты, Дарие, похож на него. Глаза у вас одинаковые. Может, судьба выпадет иная. У деда жизнь неладно сложилась – не приведи, господи, никому!.. Семь раз женился, и все семь раз жены у него умирали…

– Как же это?

– Так уж получалось. На погосте целый угол выделился для семейства Флоря, там все жены твоего деда схоронены, так и лежат рядком, а сам он с краю, восьмым… Я всех оплакиваю, когда хожу навестить могилки.

– А много там, мама, нашей родни похоронено?

– Да почти весь погост – наша родня. Дело-то как было: каждая новая жена, кроме первой, приходила с ребенком от прежнего мужа, так что в доме деда одних детей больше двадцати жило – все братья и сестры твоего тятьки. А всех родственников – многие сотни: кто еще живет, а кто уж умер. Рано или поздно все помрем…

– А почему?

– Да уж так, Дарие, – все, что рождается, когда-то помирает. Трава – та одно лето живет. Весной взойдет, осенью завянет. Зимой под снегом сгниет. Деревья – те живут долго, вроде человека, а некоторые даже дольше… А вот бабочки – всего несколько дней.