Ветер и дождь

Станку Захария

Часть вторая

ХОЛОД

 

 

#img_4.jpeg

FRIGUL

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

Мы продолжали свой путь в Телиу. Устав от впечатлений длинного и бурного дня, я мерно покачивался в седле, погруженный в свои мысли. О чем я думал? Конечно, о событиях дня, об удивительных этих людях — Гынжах, с которыми я ехал в Телиу, и о том, что все время было у меня перед глазами: о мертвой голове лисы, почти прикасающейся к мертвой голове человека, который убил ее, потому что ему нужна была лисья шкура… Я думал о том, что вся эта история, несомненно, абсурдна. Я рассуждал так: «Иногда мы вынуждены убивать, защищаясь и рискуя при этом быть убитыми… Иногда люди убивают других людей, чтобы присвоить себе то, что принадлежит убитым… Но порой люди убивают просто ради удовольствия. Да, ради удовольствия!» (Я убежден: если б не существовало людей, испытывающих удовольствие от убийства, войны давно прекратились бы.)

Я вспомнил, как ездил однажды на катере по дунайской дельте. Вечерело. Свет заката окрасил воду и камыши в золотистые тона. Я был совершенно зачарован окружающей нас красотой. В бездонном предзакатном небе спокойно пролетали журавлиные стаи. Птицы летели как раз над нами, бесшумно взмахивая широкими и могучими крыльями. Вдруг человек, стоявший рядом со мной на палубе, очень старый человек с седой бородой, поднял ружье. Я не успел его остановить: раздался выстрел, и один из журавлей камнем рухнул в камыши. Я спросил охотника:

— Зачем вы стреляли?

— Я хотел проверить, могу ли еще убить птицу на лету…

— А что будет, если, желая проверить свою силу и дерзость, я выброшу вас за борт, в Дунай?

— Вы этого не сделаете… Ведь я человек. И я люблю жизнь.

— И журавль любил жизнь.

— Все-таки это только птица! У птиц нет сознания. Другое дело — человек. Если бы я убил человека!.. Я убивал и людей. Но только когда это было необходимо, на войне…

У мира нет границ.

Границы есть у жизни.

У мира нет границ…

Мы приближались к Телиу…

Наши лошади так устали, что мне казалось, будто они даже похудели. Я полез в карман за сигаретой и наткнулся на гранату. Одна граната осталась. До Телиу она еще может понадобиться. Я никогда не любил насилия и пользовался оружием лишь в самом крайнем случае, но вот настало время, когда нельзя было от него отказаться… Я думал о выборах и о том, что мы во что бы то ни стало должны выйти победителями, я должен стать депутатом от коммунистической партии и поддержать в парламенте программу коммунистического правительства. Я думал и о том, что далеко не все избиратели меня понимают. Когда я пытаюсь разъяснить им разницу между моей партией и теми, кто правил страной до сих пор, я вижу безразличные лица и печальные, как бы угасшие глаза. Однажды после митинга седой старик открыл мне, в чем тут дело.

— Вот так-то, товарищ, — сказал старик. — Тридцать лет мы слушаем всех, кто приезжает просить наши голоса… Тридцать лет они все говорят, говорят… Оно конечно, среди них попадались разные люди… Одних было легко раскусить: как только рот откроет, сразу видно — жулик! Обещает все на свете, да все пустые его обещания. Но попадались и другие, вроде как бы порядочные… А потом глядишь — и они нас обманули. Так-то оно и шло: все нас обманывали… все до единого…

Что мог я ответить старику? Что в этот раз их не обманут? Как мне это доказать? Тем более что наши враги не дремали. Они не только агитировали против нас, но и стреляли.

По пути в Телиу нам нужно было перебраться через реку. Но когда мы наконец подъехали к берегу, моста там не оказалось. Из-за непрекращающихся дождей вода сильно поднялась и снесла мост. Был он, по словам моих спутников, и без того ветхим и ненадежным. А вот теперь и его не стало.

— Как же переправиться на ту сторону? — спросил я.

— Не знаю, — задумчиво ответил худощавый Гынж, который ехал со мной рядом. — Лошади устали… А ведь нам еще нужно переправить и вот этих бандитов…

Мы спешились. Неподалеку от дороги я заметил старый дом, окруженный ветхими деревянными постройками и поломанным забором.

— Кто там живет? — спросил я Гынжей.

— Привидение…

Я показал на слабо дымящуюся трубу:

— Привидение затопило печь?

Гынжи рассмеялись:

— Да, похоже, оно решило погреться.

— Ладно, — сказал я. — Попробую-ка поговорить с привидением — не поможет ли оно нам чем-нибудь.

Я вошел во двор через открытые ворота, и никто не обратил на меня внимания: не раздалось ни собачьего лая, ни окрика… Обойдя дом, я заглянул во все окна, но ничего не увидел — стекла были мутные, давно не мытые… Тогда я подошел к входной двери и постучал в нее кулаком. Никто не отозвался. Один из Гынжей, следивший издалека за моими движениями, крикнул:

— Попробуй через заднюю дверь. Может, привидение услышит!

Я разыскал дверь, которая обычно именуется «черным ходом», и снова принялся стучать кулаком. В этот раз кто-то меня услышал, потому что раздались человеческие шаги. (Шаги привидений, уверяют знатоки, никогда не слышны.)

Наконец дверь открылась, и я даже отшатнулся, так был поражен тем, что увидел. В дверях стояла женщина с огромной головой, похожей на шар, с угольными, явно крашенными волосами и безобразным, нечеловечески толстым лицом, на котором выделялись черные усики над верхней губой… Да, это были почти настоящие мужские усы… Огромные груди, руки и ноги толстые, как бревна, живот и бедра необъятных размеров — все в этой женщине было чудовищно безобразным… И в довершение ко всему я узнал ее… Я быстро снял шапку и сказал:

— Здравствуйте, госпожа…

Она тоже узнала меня и, казалось, совсем не удивилась моему неожиданному появлению. Улыбнувшись, она жестом пригласила меня следовать за ней в дом.

Мы вошли в длинную, узкую комнату, посреди которой стоял круглый стол и два простых стула. На столе лежала раскрытая книга, ученическая тетрадь, чернильница и ручка. Оглянувшись, я увидел в углу широкую крестьянскую кровать, покрытую солдатским одеялом. Старый, очень старый человек с высохшим лицом неподвижно лежал на кровати; трудно было понять, спит ли он или вообще уже не может двигаться. Я поздоровался, но старик не ответил.

Женщина указала мне на стул. Усаживаясь, я счел нужным напомнить ей свое имя, но она перебила меня:

— Да, да… знаю… помню… Разрешите представить вам моего отца…

— Очень приятно…

По тону ее голоса я понял, что чем-то ее обидел. Может быть, тем, что не сразу узнал? Она дала мне понять, что узнала меня с первого взгляда.

— Нет ли у вас чего-нибудь покурить? — спросила она после небольшой паузы.

— Да, пожалуйста.

Я протянул ей свою пачку с сигаретами. Она взяла одну, потом еще одну и протянула ее старику:

— Кури и ты, папа.

Затем она обернулась ко мне и пояснила:

— Мы уже давненько сидим без курева. Я имею в виду настоящий табак. Суррогаты есть и здесь…

Я сидел на кончике стула, взволнованный и слегка смущенный, и не знал, с чего начать разговор. Наконец я спросил:

— Над чем вы сейчас работаете?

— Перевожу английский роман.

— Разрешите посмотреть?

Она протянула мне книгу, лежащую на столе, и я прочел на обложке заголовок: «Замок с привидениями». Когда я отложил книгу, она спросила:

— Как вы думаете, это может заинтересовать издателей?

— Надеюсь… Впрочем, ничего определенного я сказать не могу. Вы, наверно, знаете, что нас интересует теперь другая литература…

Она повела плечами и усмехнулась:

— Дай вам бог найти ее…

Мы закурили. Старик на кровати зашевелился, приподнялся и закурил, держа сигарету восковыми дрожащими пальцами. Я вспомнил, что у реки меня ждут Гынжи. Надо поскорее перейти к делу. Но в теперешней ситуации это было бы бестактно, и я сказал:

— Давненько мы с вами не виделись, госпожа Галбену…

Она затянулась, не спеша выпустила дым из ноздрей, потом вдруг весело рассмеялась и заметила:

— Да, много воды утекло с тех пор. В последний раз мы виделись в тот год, когда в меня влюбился профессор Сэвинаш. Вы были тогда еще совсем молодым человеком… Да, да, очень молодым.

— Да, я был молод.

— А вам известно, что я все же вышла замуж за Сэвинаша?

Она снова рассмеялась. Я тоже рассмеялся и спросил:

— И как долго продержался господин профессор?

— Бедняга. Неполных три месяца.

— Не удивительно… Он был хилым.

— Да, мне не везло — все мои мужья были хилыми. Штефи был слабенький и Мити… Таким же оказался и Сэвинаш.

Я напряг память и увидел ее на Каля Викторией лет тридцать с лишним назад. Она шла рука об руку с профессором теологии Сэвинашем. Она была еще хороша собой, элегантная молодая дама, пожалуй слишком рослая, но многим она именно поэтому казалась особенно пленительной. Потом она опубликовала книгу — я видел ее в витринах книжных магазинов, — в которой были рассказаны подробности драмы, происшедшей вот в этом самом доме, где я нахожусь сейчас. Ценители женщин оборачивались, когда она проходила мимо, некоторые пожирали ее жадными глазами — слава придавала ей особую прелесть, слава роковой женщины, из-за которой погибли двое. Даже не один, а двое…

Ее хриплый, но все еще жеманный голос вернул меня к действительности:

— Мне всегда было трудно с мужчинами… Думаю, что они меня не понимали.

И она вдруг стала рассказывать, как во время недавно закончившейся войны все офицеры, которым пришлось по дороге на фронт или с фронта заночевать в ее доме, все — от младших лейтенантов до генералов — падали перед нею на колени и домогались ее любви… Потом она столь же неожиданно перешла к другой теме и стала рассказывать о своем винограднике и о том, что крестьяне выдвигают теперь немыслимые требования и отказываются работать.

Я наконец попробовал переменить разговор и сказал:

— Значит, это ваш отец, мадам Александрина… Я не думал…

— Вы не думали, что он еще жив? Вполне понятно, ему скоро исполнится сто лет. Но ведь он из рода Галбену. Мы все такие. Такими были и наши предки — мы крепкие люди и живем долго, очень долго. Вот и я… ведь мне уже исполнилось… — Она вовремя спохватилась, улыбнулась и продолжала: — Мне уже исполнилось… двадцать лет…

— Женщины не имеют возраста…

— Вы это говорите в шутку. Но поверьте — это правда. У женщин нет возраста… Женская душа не имеет возраста. Я глубоко убеждена, что женская душа никогда не стареет.

Мы снова помолчали. Потом она вдруг заговорила по-английски и в самых церемонных выражениях извинилась, что не может угостить меня чашкой кофе. Кофе теперь не достать. Впрочем, не только кофе. Говорят, после выборов, особенно если победят коммунисты, будет еще хуже. Ходят слухи об экспроприации всей частной собственности.

Она, по-видимому, ждала, чтобы я опроверг этот слух, но я молчал. И она продолжала:

— Угощу вас вареньем, господин коммунист. Виноградным вареньем, которое я сама варила, вот этими руками. Руками, которыми я пишу стихи… Миру они еще не известны, никто еще их не читал…

Я невольно посмотрел на ее руки. По сравнению с лицом и фигурой они еще были красивы — пальцы все еще были тонкими и нежными… Я не удивился. Я давно привык к таким неожиданностям. Они всегда казались мне проявлением бездушной жестокости природы.

— По-вашему, я сильно изменилась? — спросила она.

— Пожалуй… кое в чем вы изменились…

Она улыбнулась:

— Кое в чем? Не знаю, что вы имеете в виду, уважаемый господин — извините, что не называю вас товарищем, — но если вы хотите знать мое мнение, то я убеждена, что от прежней женщины осталось только сердце… и руки, может быть. Больше ничего не осталось… Да, да, природа насмешлива… Но сердце мое не изменилось. И душа. И я по-прежнему пишу стихи. Пишу их только для себя. Для самой себя. Для своей души…

Я спросил себя, зачем здесь сижу? Что мне нужно в доме этого привидения? Неужели мне хочется выслушать ее исповедь, еще одну исповедь странной и некогда знаменитой женщины? Но теперь не время. Давно пора перейти к делу, которое привело меня сюда. И я рассказал ей о нашем затруднении.

— Не беспокойтесь, господин депутат! Я помогу вам. Но сначала кое-что вам покажу. Думаю, это будет интересно.

Она встала, и я тоже встал и покорно последовал за ней. Она привела меня в большую комнату, загроможденную книжными полками. Чувствовалось, что здесь давно не проветривали, на книгах и на столе лежал толстый слой пыли. Мне даже показалось, что письменный стол уже разваливается и что тут пахнет тленом… Да, комната напоминала не то склеп, не то могилу…

— За этим столом работал Штефи… Потом здесь же работал Мити… В этой комнате плакал Штефи. И в этой же комнате плакал Мити. Тут он пытался меня убить. А когда увидел мою кровь, наложил на себя руки. В этой комнате… Жизнь… Жизнь и поэзия… Жизнь и любовь… Жизнь и смерть… А теперь у меня свиноводческое хозяйство… Я откармливаю свиней на убой…

— Я все это знаю, госпожа Галбену. Мне ведь известна ваша история.

— Это вам только так кажется. Все думают, что они знают мою историю. Но только я знаю правду, потому что я все это пережила. Всю правду знаю только я одна. И никогда никому не расскажу ее до конца.

— Историки литературы все равно восстановят ее.

— Им это не удастся. Поверьте мне, им никогда не удастся восстановить всю правду.

Когда мы покидали комнату, она сказала:

— Мне нечего вам больше показать. Кроме кукурузы, которой я откармливаю свиней. Дом мой стареет и разваливается. Настанет день, когда он обрушится на мою голову.

— Я надеюсь еще вернуться сюда, госпожа Галбену. Тогда мы поговорим обо всем. А теперь меня ждут товарищи.

— Хорошо, хорошо… Сейчас я покажу вам то, что заинтересует вас больше, чем мои воспоминания и жалобы. Идемте.

Я снова покорно последовал за ней, и она привела меня на какую-то террасу, которую я прежде и не заметил. Там царило такое же запустение, как и во всем доме, но среди старых стульев и сломанных ящиков я увидел лодку.

— Я храню ее здесь уже давно, — объяснила госпожа Галбену. — Оставлять на берегу нельзя — утащат… Когда-то меня катал в ней Штефи. А потом Мити… Она вам пригодится?

Я позвал Гынжей, и они вытащили лодку во двор. Доски казались рассохшимися, но кто-то заметил, что, если опустить лодку в воду, дерево набухнет и течи не будет.

Гынжи отнесли лодку к берегу реки и опустили ее в воду. Течи не было, лодка выдержала испытание.

— Сколько человек она может взять?

— Троих, — сказала госпожа Галбену. — Не больше.

— А весла где?

— Есть и весла.

Началась переправа. В лодку сели двое Гынжей и один из пленных бородачей. Переправившись на тот берег, один из Гынжей остался сторожить пленника, а другой вернулся с лодкой к нам.

— Кто на очереди? — спросил он. — Кому хочется поскорее попасть в ад? Платите за перевоз, иначе не поеду…

Во время переправы я охранял лошадей. Рядом стояла чудовищно толстая, безобразная женщина, из-за которой погибли когда-то два молодых и одаренных поэта. Теперь эта женщина доживала свой век в доме с привидениями и откармливала свиней на убой. Я старался не смотреть на нее, меня мучили мысли об обыденности и невероятной сложности жизни… А Ифтодий Гынж, которому понадобилась лисья шкура? Они тоже были рядом — Ифтодий и убитая им лиса: голова Гынжа свисала с лошади рядом с разбитой головой рыжей лисы.

У мира нет границ.

Границы есть у жизни.

У мира нет границ…

Переправа заняла не меньше часа. А ведь еще оставались лошади. Тут Гынжи показали всю свою смекалку и уменье преодолевать любые трудности. Худощавый Гынж поплыл по реке, держа на поводу двух плывущих рядом с ним лошадей. Остальные лошади поплыли за лодкой… Когда на другой берег была переправлена последняя лошадь, я простился с госпожой Галбену.

Выйдя из лодки на противоположном берегу, я услышал возбужденные голоса. Это ссорились бородачи-сектанты. Я подошел ближе, и вдруг мне показался знакомым голос одного из них. Я сказал этому человеку, что, кажется, знаю его.

Бородач рассмеялся:

— Как вы меня узнали? По бороде?

— Нет. По голосу. Ваш голос мне знаком. И ваше лицо, несмотря на бороду, кажется мне знакомым.

— Чепуха! — сказал он сердито. — Вы меня с кем-то путаете.

— Не думаю… Вы… вы принц Жион?

— Ничего подобного. Я никогда не слыхал о таком.

— Удивительно… как это вы без перчаток?

Бородач вздрогнул, посмотрел на свои связанные руки, потом на меня и вдруг заговорил другим тоном:

— Я уже давно отказался от перчаток.

— Серьезно? И вы не боитесь микробов?

— Нет. Теперь я уже никого и ничего не боюсь. Теперь настали другие времена, времена людей без перчаток. Так что пришлось и мне от них отказаться.

— И вы стали… сектантом? Да еще с ружьем?

— А как же иначе? Вы отобрали мое родовое поместье, которое я наконец отсудил у своих родственников. Не успел я стать хозяином, как вы все у меня отобрали. Вот я и взял в руки оружие. Что же еще мне оставалось делать? Что еще?

В эпоху между двумя мировыми войнами Бухарест был странным городом. Очень странным. Это был город, в котором все знали друг друга. И это был город, в котором каждый человек имел не только имя, но и прозвище, кличку. Абсолютно каждый, начиная с короля, которого все звали Губастый… И вот в этом странном городе проживала некая Лилиана Канта, которую все звали «принцесса». Впрочем, она и в самом деле принадлежала к старинному аристократическому роду. У принцессы Лилианы было три сына. Все трое, как в сказке, были очень похожи друг на друга.

Я знал всех троих… Принц Жион, самый старший из братьев, имел широкие знакомства в журналистском мире, особенно в редакциях бульварных газет. Принц Алеко занимался политикой — он был фашистом-легионером. Принц Шербан был завзятым картежником и вполне заслужил свое прозвище: принц Экарте. В старинном особняке на Каля Викторией, в доме семейства Канта, жила только принцесса Лилиана, которую многие считали не совсем нормальной. Принц Жион жил где-то на окраине, в районе шоссе Вергулуй. Принц Алеко снимал скромную квартиру у моста Элефтерия. А принц Шербан, как уверяли его друзья, ютился в меблирашке неподалеку от церкви «Сфынта Винерь», в очень бедном районе: пожалуй, это был самый нищий и грязный район столицы. Все три принца были в ссоре между собой и не поддерживали никаких отношений со своей матерью принцессой Лилианой. Причина? Наследство покойного отца семейства, принца Мирдала Канта. В течение многих лет наследники — сыновья покойного и их сиятельная мать — судились из-за наследства, оставленного принцем Мирдалом. Процесс этот, начавшийся много лет назад, грозил затянуться до второго пришествия. Это была одна из самых знаменитых тяжб своего времени, в ней принимали участие лучшие адвокаты, но никто не мог сказать с уверенностью, когда кончится это дело и суждено ли ему вообще прийти к какому-то концу.

Каждое заседание процесса привлекало множество народу. Публика являлась на процесс, как на спектакль. Принцесса Лилиана, маленькая и старенькая женщина, вся увешанная фамильными драгоценностями, по ее словам некогда принадлежавшими византийским императрицам, сперва сама защищала свои интересы. Судьи, тоже люди старые, родовитые, с седыми волосами и грозными лицами, внимательно слушали.

— Уважаемые господа судьи, — говорила принцесса Лилиана, — хотя истцы — мои отпрыски, я их не признаю и не считаю больше своими сыновьями. Принц Жион — подонок! Как можно доверить ему часть наследства, на которую он претендует? Ведь он давно рехнулся и стал журналистом. Истинная правда, господа судьи: он пописывает статейки в газетах!.. Принц Алеко? Этот водит компанию с босяками и преступниками… А что касается принца Шербана, то не только весь Бухарест — вся Европа зовет его принцем Экарте. Все трое моих сыновей рехнулись, господа судьи, всех их давно следовало бы посадить в сумасшедший дом. Мне стыдно, что я их родила. Мне стыдно, что я вскормила их своим молоком. Мне стыдно…

Публика в зале хохотала. Председательствующий стучал молоточком по столу и грозился очистить зал. Когда ему наконец удавалось навести относительный порядок, слово брал принц Жион.

— Господа судьи, убедительно прошу вас не верить принцессе Лилиане. Хотя на первый взгляд она кажется вполне нормальным человеком, на самом деле вы видите перед собой опасную психопатку. Она избивает своих слуг до крови, а потом ходит по церквам и молится об отпущении грехов. Посторонним она кажется глубоко верующей и набожной старушкой. Но это не так, господа судьи. Вас не должен ввести в заблуждение ее внешний вид. Принцесса до сих пор содержит любовников, причем самого низкого пошиба — из тех, кого принято называть котами…

Эти слова снова вызывали взрыв хохота в зале, а принцесса приходила в неописуемую ярость. Она кричала и неистовствовала, ее хватало удушье, и она падала в обморок. Когда ее приводили в чувство, слово брал принц Алеко:

— Не верьте ей, господа судьи! Это комедия! Она притворяется. Она умеет притворяться не хуже любой профессиональной актрисы. Это развратная женщина. Можно только сожалеть, что она носит такое древнее и родовитое имя!

Принц Шербан, маленький, темнолицый, с потрепанным лицом — признак разгульной жизни, — выступал последним. У него был слегка приглушенный, утробный голос:

— Не обращайте внимания на ее слова, господа судьи. Эта женщина недостойна называться принцессой. Да в сущности, она и не принцесса. Принцем был только мой отец. А она — мошенница. Отец подобрал ее в какой-то клоаке и сделал принцессой. Она содержит не только любовников, но и любовниц. Да, да, она живет и с женщинами. Мы можем это доказать. У нас есть свидетели.

После таких разоблачений принцесса уже не падала в обморок и даже публика больше не смеялась — все понимали, что сыновья перегнули палку. Потом слово предоставлялось адвокатам обеих сторон. Принцессу опять охватывало негодующее бешенство, и она не давала говорить адвокатам своих сыновей. А сыновья прерывали адвокатов принцессы. Это был смешной спектакль. Учитывая, что в те годы в театрах шли довольно скучные комедии, а знаменитый цирк «Сидоли» уже обанкротился, процесс принцессы и ее сыновей считался первоклассным зрелищем. Судьи тоже забавлялись и затягивали решение. Дело все время переносилось, и никто не знал, когда оно кончится.

В те годы принц Жион часто приходил в редакцию газеты «Крединца», в которой я тогда работал. Появлялся он не раньше полуночи. Он производил впечатление опустившегося человека — его одежда годилась, пожалуй, лишь на тряпье. Зато руки всегда были в белоснежных перчатках. О, если б его рубашка, брюки и носки были такими же чистыми, как перчатки!

— Бон суар, дорогой господин директор!

Я не был директором газеты, и принц это прекрасно знал.

— Бон суар, господин принц.

— Я принес вам статью.

— Спасибо.

Мы иногда печатали статьи, в которых принц Жион довольно компетентно и толково освещал актуальные социально-экономические проблемы. Я просил принца сесть, зная заранее, что он ни за что не согласится.

— Благодарю, — отвечал он. — Не могу…

— Почему? — наивно спрашивал я. — Почему бы вам не посидеть, пока я просмотрю вашу статью?

— Боюсь заразиться… Микробы… Они, знаете ли, всюду, приходится быть осторожным.

— Вы и дома не снимаете перчаток?

— Разумеется. И дома надо быть осторожным.

— А ночью?

— И ночью… Без перчаток я не могу заснуть.

— А пишете вы тоже в перчатках?

— Нет. Но потом я мою руки бензином и сразу же надеваю перчатки.

Принц закуривал и продолжал:

— Дорогой господин директор, не будете ли вы столь любезны, не одолжите ли мне немного денег? Хотя бы на чашку кофе. Не беспокойтесь, я их верну. Когда я выиграю дело о наследстве, я вас щедро воз-награжу. Если захотите, я возьму вас с собой за границу. В Париж, в Лондон или в Лиссабон. Куда вам будет угодно, господин директор. И вы повидаете свет… Что вы видели до сих пор? Что вы знаете? Извините меня, господин директор, но вы же ничего не видели. Вы никогда не были, например, в Андорре и не испытывали судьбу за рулеткой в Монте-Карло… Вы никогда не обедали с принцем Лихтенштейном… Вы не…

Я не прерывал разглагольствований принца. Его рассказы были не лишены интереса. Он долго жил в Париже. Бывал и в Лондоне. Великолепно знал Берлин. Для него не было секретов в Риме. Во всех этих городах у принца находилось множество друзей. Он много повидал в те времена, когда старый принц Мирдал Канта был еще жив. Но после его смерти, согласно завещанию покойного, все имущество поступило в распоряжение его жены. Принцесса получила право распоряжаться им пожизненно и могла выделить сыновьям содержание по своему усмотрению. И вот она установила им ежемесячную сумму чуть побольше, чем платила швейцару, стоящему в подъезде их родового особняка. Это и было причиной тяжбы, затеянной сыновьями. Хотя они и враждовали между собой, но теперь объединились и подали в суд на свою мать. Процесс этот, как я уже говорил, тянулся много лет, и конца ему не предвиделось.

Принц Жион любил поговорить. О своей жизни в Париже и Лондоне, о своих похождениях в дождливом Берлине и многолюдном, жарком Риме… О, если он наконец выиграет дело и получит свою долю наследства! Какие путешествия он совершит! Как будет наслаждаться жизнью.

— А вы все же надеетесь выиграть дело?

— Обязательно. Настанет день, когда мы получим свое. Закон ведь на нашей стороне.

— А до тех пор?

— Ну что ж… До этого дня будет тяжело. Меня иногда охватывает отчаяние. Скажу вам откровенно, господин директор: если б я знал, что останусь безнаказанным, я бы… я бы убил принцессу… Я убил бы и своих братьев…

— Чтобы остаться единственным наследником?

— Ну да… Принц Мирдал Канта оставил огромное наследство: тысячи гектаров земли, охотничьи угодья, драгоценности, серебро, картины…

Слушая эти излияния, чем-то напоминающие козлиное блеяние, я начинал поддакивать принцу:

— А почему бы вам не попробовать? Вот Буби Марунцяну, о котором писали в газетах, рискнул и укокошил свою мамашу. А вину свалил на мелкого грабителя — Нону Кала. Суд присяжных признал Буби невиновным и осудил несчастного Нону. Найдите и вы козла отпущения. В Бухаресте полным-полно мелких воришек и невезучих налетчиков.

— Но ведь нас трое, шер директор. Не забывайте, что наследников — трое. В этом все несчастье. Шербан — растленный тип, на которого нельзя положиться, он обязательно проболтается. Что касается Алеко, то он мечтает об убийствах, он готов убивать сколько угодно, но не из-за наследства, а, так сказать, по политическим мотивам. Ему по душе убийства, за которые не карает закон. Принц Алеко собирается сыграть политическую роль, подобно нашим далеким предкам в древней Византии. Как вы думаете, ему это удастся? Лично я сомневаюсь. Я не уверен, что талой тип, как мой брат Алеко, достоин румынского престола…

Дождь и ветер…

Дождь и ветер…

Дождь и ветер…

Прошли годы. В редакции газеты «Крединца» уже много раз менялись сотрудники — и штатные и внештатные, — и я как-то потерял из виду принца Жиона. Я думал, что он уехал за границу или пропал без вести во время войны — тогда многие пропали без вести. Но вскоре после окончания войны принц Жион и принц Шербан неожиданно выиграли дело о наследстве. Принц Алеко не дожил до этого счастливого дня. Он погиб в тюрьме Рымнику-Сэрат. Его расстреляли сразу же после того, как его политические друзья из «Железной гвардии» убили премьер-министра Арманда Кэлинеску, вертлявого человечка с черным моноклем. Воспользовавшись этим убийством, румынский король устроил кровавую расправу над легионерами, находившимися в то время в тюрьмах. Среди жертв этой расправы оказался и принц Алеко.

С этим принцем я тоже был знаком. Знакомство завязалось при довольно странных обстоятельствах, в самом начале моей журналистской карьеры. Я работал тогда в редакции маленького листка, выходящего ежедневно в полдень. Не имея пока возможности осуществить свою заветную мечту — писать статьи для первой полосы, — я занимался составлением второй страницы, где печатались новости культуры. Я пытался давать объективное освещение событий, происходивших в литературной и театральной жизни столицы, писал рецензии на новые книги, заметки о вернисажах и премьерах. В эту работу я вкладывал всю душу. Но скоро понял, что я крайне наивный журналист, хотя и обладаю некоторым знанием жизни. Наивность моя состояла, как это ни странно, в том, что я уважал своих читателей и искренне старался завоевать их доверие.

Однажды, сидя в кафе за завтраком, я рассказал Людовику Скимбашу о своей журналистской вере. Скимбашу, не только газетчик, но и автор нескольких романов, громко расхохотался.

— Дурачок! — кричал он, давясь от смеха. — Я с самого начала угадал, что ты дурачок и дурачком останешься навсегда! Любовь к читателю? Уважение к читателю? Ха-ха-ха! Я сейчас лопну! Читателя надо бить по щекам! Читателя надо водить за нос! Вот как надо обращаться с читателем. Иного обращения он и не заслуживает. Ты корпишь над своей статьей, шлифуешь каждую фразу, пока не доводишь ее до блеска, терзаешься, мучаешься. А результат? Читатель, для которого ты так старался, бросает равнодушный взгляд на страницу с твоей статьей и переворачивает ее, не читая. Бездушный и капризный глупец — вот кто он такой, твой читатель! Да еще и неблагодарный… Стараться для читателя?

В те дни в Круглом театре должен был состояться вечер балета. Вечеру этому предшествовала шумная реклама. Я знал кое-что о его организаторах. Знал в лицо и молодого человека, который собирался там дебютировать. Реклама уверяла, что это талантливый танцовщик, что он будет вторым Лифарем. Получив пригласительный билет, я отправился на спектакль.

Лифарь с берегов нашей родной Дымбовицы был щуплым и вертлявым юношей с ярко-красными губами и рыжей шевелюрой. Он носил одну из самых знаменитых боярских фамилий Олтении, но при этом был совершенно бездарным малым, не имевшим ни малейшего балетного дарования. В сущности, он оказался жертвой некой мафии, объединявшей группу развращенных до мозга костей и падких на сенсации людей из так называемого высшего общества столицы. Я это понял еще до того, как начался спектакль. Сначала я не обратил особого внимания на публику, хотя и заметил, что здесь собрались «сливки» бухарестской аристократии. Но были в зале и молодые люди другого круга: их можно было принять за лакеев. Когда поднялся занавес, я вдруг услышал за своей спиной чей-то шепот:

— Ты заметил? Тут собрались все педерасты Бухареста.

— Ошибаешься, — ответил другой голос, тоже шепотом. — Тут не только бухарестские, но и делегаты из провинции. Их как будто специально сюда послали на слет педерастов…

— А кто танцовщик? То есть… дама?

— Вот сейчас мы его увидим.

Чувство стыдливости мешает мне рассказать подробно о том, что я увидел на сцене. Скажу только, что это был совершенно непристойный спектакль. Покидая красивый зал Круглого театра, я решил ничего не писать об этом вечере. Зачем устраивать скандал и разоблачать дурные нравы горстки порочных людей?

Но уже на другой день я понял, что вся эта история, пожалуй, намного серьезнее, чем мне кажется. Я ведь полагал, что в Бухаресте для меня уже нет тайн. Но оказалось, что я не представлял себе, каким влиянием пользуется кучка развратников, к которой принадлежал и Марей Косымбеску. Во всех утренних газетах появились статьи известных театральных рецензентов, превозносящих до небес «нового Лифаря», неслыханно талантливого и неподражаемого танцовщика Мицу Предояну. Одни расхваливали его гибкую фигуру, другие восхищались красотой и резвостью его длинных ног, третьи находили какие-то необыкновенные достоинства даже в ярко-красных губах и овале лица этого рыжего верзилы.

Прошло несколько дней, и директор газеты, где я работал, вызвал меня в свой кабинет.

— А ты не собираешься писать о новом Лифаре? — спросил он. — Вся пресса, абсолютно все газеты курят ему фимиам. Почему же мы молчим?

— Молчим и будем молчать, — ответил я директору. — Что касается меня, то я и не собираюсь писать об этом танцовщике.

— Даже не собираешься? — удивился директор. — Нет, это не годится. На меня уже нажимают со всех сторон. Так что придется тебе присоединиться к общему хору…

Мне пришлось объяснить директору подоплеку всего этого дела. И я предложил ему одно из двух: либо продолжать молчать, либо написать статью, разоблачающую всю эту недостойную шумиху, поднятую вокруг жалкого и бездарного парня.

У директора радостно заблестели глаза, и он стал поглаживать свою красивую бородку. (Его маленькие глазки всегда плотоядно поглядывали на женщин, за что ему присвоили кличку Свинья с бородкой.)

— Ах, вот оно что! — сказал он с явным удовлетворением. — Мне это нравится… Я имею в виду твое второе предложение. Такая статья может стать сенсацией. Да, да, это бомба, которая подымет наш тираж! Я готов напечатать даже несколько статей на эту тему.

Я твердо сказал:

— Ради сенсации я не напишу ни одной строчки.

— Пиши как хочешь, — добродушно сказал директор. — Я даю тебе полную свободу. Разумеется, мне доставит удовольствие статья, вскрывающая весь этот гнойник. Убежден, что такая статья увеличит число наших постоянных читателей…

— Хорошо, я подумаю… Это глубокий гнойник, и мне противно к нему прикасаться. Марей Косымбеску… Марей Косымбеску и все остальные… Да, это будет не просто.

В тот же день друзья и почитатели «нового Лифаря» стали осаждать своими просьбами и меня. Они подходили ко мне на улице, подсаживались к моему столику в кафе, приходили в редакцию и задавали один и тот же вопрос:

— Вы уже написали о нашем милом танцовщике Мицу?

— Нет… И не собираюсь…

— Жаль. Очень жаль. Мицу гениален. Надо показать всему миру, что и в Бухаресте имеются гении.

— Может быть… Однако всем известно, что этот Мицу…

Мне не давали закончить фразу.

— Какое это имеет значение? Ведь и многие другие известные люди — они ведь тоже… В сущности, любовь между людьми одного пола — лучшее доказательство, что наше общество уже преодолело свою отсталость и поднялось на более высокую ступень.

Дней через пять после скандального спектакля я уже не мог появляться на людях. Со всех сторон я слышал упреки:

— Вы до сих пор не отметили в своей газете талант нашего дорогого Мицу!

— Почему вы не написали о нашем замечательном танцовщике Мицу?

— Не написал и не напишу. Ни за что на свете!

— Очень жаль. Вас будут бойкотировать. Вы пожалеете, но будет поздно.

Я уже понимал, что столкнулся с могущественной кликой, которая может нанести мне немалый вред. (Так оно и случилось позднее.)

И я все чаще стал задумываться: а стоит ли бороться с этой мафией?

И вот однажды утром в мой редакционный кабинет без стука ворвался некто Опря Добрин, судебный следователь при бухарестской прокуратуре, человек, пользовавшийся репутацией большого подлеца. К его услугам правительство прибегало всякий раз, когда нужно было замять какое-нибудь мошенничество или преступление. Весь Бухарест побаивался этого служителя Фемиды, и вместе с тем все его, конечно, глубоко презирали. Вот именно этот-то тип вдруг явился ко мне в редакцию. Зачем? Он развалился на стуле и без умолку начал болтать о всяких пустяках. Я его не прерывал, придерживаясь старого правила, что в подобных случаях лучше молчать и дать непрошеному гостю выговориться. Итак, я терпел болтовню Добрина, дожидаясь, когда он сам объяснит причину своего прихода.

— Очень многие говорили мне о вас, — продолжал Добрин самым любезным тоном. — Рассказывал мне о вас и господин Косымбеску. Он очень вас хвалил. И я подумал: о, если бы такой человек примкнул к нам!

Я сразу же понял, что он имеет в виду, но продолжал молчать. Следователь счел это за поощрение и стал потихоньку гладить мою руку. Я резко отдернул руку и спросил:

— А собственно, что вам от меня нужно? Говорите прямо…

— Ну что ж… скажу прямо. Я пришел попросить вас написать в вашей уважаемой газете о нашем дорогом и талантливом танцовщике Мицу. Ведь это гений. Вы окажете нам большую услугу, если поведаете своим читателям о его выдающихся способностях…

Мне очень хотелось плюнуть ему в лицо, но я взял себя в руки и сказал:

— Ладно, поскольку и вы настаиваете — я напишу о вашем любимце.

— Положительно?

— Весьма…

Он горячо пожал мне руку и даже попробовал меня поцеловать, но я снова отстранился и спросил:

— Неужели и вы, господин следователь? Вы, так сказать, блюститель закона и нравственности…

Он хитро подмигнул и, понизив голос до шепота, сказал:

— Об этом мы еще поговорим… Если вы решитесь, ни один из нас… я хочу сказать, ни одна из наших девушек вам не откажет…

Я позволил ему выйти и даже не дал пинка в зад. И не надавал ему пощечин. Впрочем, ни то, ни другое его бы не удивило. С ним такое уже случалось.

Как только он ушел, я сразу же сел писать рецензию на спектакль «гениального» Мицу. Я написал небольшую, но довольно ясную статью. По достоинству оценив бездарный спектакль, я рассказал и о том, как «друзья» танцовщика уговаривали меня похвалить его. Я изо всех сил старался сохранять спокойный тон и не назвал ни одного имени. Но сведущие читатели легко могли понять, кого я имею в виду.

На следующее утро у меня почему-то разболелась голова и я задержался дома позднее обычного. В десятом часу я услышал длинный и нервный звонок в дверь. «Кто бы это мог быть? — подумал я рассеянно. — Почта? Но ведь в подъезде имеется ящик для писем. Какой-нибудь знакомый? Но никто из моих знакомых никогда не приходил ко мне так рано…»

Накинув халат, я подошел к двери и открыл ее. В коридоре стояли весьма странные посетители: два молодых человека в вечерних фраках, в белых перчатках, в цилиндрах. Я никогда их прежде не видел, но, так как они стояли перед моей дверью, я любезно пригласил их войти в комнату и одновременно попросил извинить за мой домашний вид. Поскольку, сказал я, никто меня не предупредил, я вынужден принимать в халате… Молодые люди вошли в комнату, но отказались сесть и молча протянули мне свои визитные карточки. На одной было напечатано по-французски: Принц Алеко Канта, на другой — Принц Деметер И. Катар.

Внимательно прочитав эти имена, я спросил себя, не снится ли мне все это. Я даже ущипнул себя за ногу, чтобы окончательно убедиться, что это не сон, не галлюцинация.

— Уважаемые господа! — сказал я. — Думаю, что мне нет никакой необходимости представляться. Раз уж вы пришли ко мне, надо полагать, вы знаете, к кому пришли. Очень рад случаю познакомиться с вами лично. Еще раз прошу прощения за свой халат. А теперь я был бы вам весьма признателен, если б узнал причину, из-за которой вы оказали мне честь и явились сюда во фраках в столь ранний утренний час…

Произнося этот учтивый монолог, я чувствовал, что вот-вот рассмеюсь. Но мне удалось сдержаться: коли на то пошло, я тоже сумею сыграть свою роль в этом неожиданном театральном представлении.

Молодые люди молча переглянулись, потом один из них сказал:

— Милостивый государь, мы явились к вам потому, что наш друг…

И он назвал имя злополучного танцовщика.

— Наш большой друг оклеветан вами в газете. Мы просим вас назвать двух ваших друзей и поручить им войти в контакт с нами…

— С какой целью?

— Вы не поняли? Наш друг… Господин Мицу Предояну…

— С ним что-нибудь случилось? Не пугайте меня!

Он попал в аварию?

— Нет. Слава богу, он не попал ни в какую аварию. Наш друг Мицу Предояну чувствует себя глубоко оскорбленным вашей статьей, и поэтому он прислал нас сюда. Он вызывает вас на дуэль.

— Ах, вот оно что! Танцовщик вызывает меня на дуэль?

— Да. И мы ждем ваших секундантов. Мы надеемся, что они явятся в сроки, установленные кодексом чести…

Один из моих неожиданных гостей был мужчина как мужчина: с черными усиками и выбритым затылком, в руках солидная палка с набалдашником, изображающим утиную голову. Но другого трудно было принять за мужчину: на его запястьях были золотые браслеты, губы накрашены ярко-красной помадой, в правом ухе блестела золотая серьга. Я понимал, что передо мной «пара»… Это была одна из тех «пар», которую знал весь «высший свет» столицы. Теперь я припоминаю, что уже видел обоих в ресторанах и кафе. Молодой человек с усиками был одним из сыновей принцессы Канта, а второй, или вторая, с серьгой в ухе, — дилетант, мнивший себя кинорежиссером и собирающийся поставить художественный фильм. Разумеется, если найдется щедрый банкир, который согласится финансировать подобное предприятие. Я вспомнил, что мне уже рассказывали об этом кандидате в кинорежиссеры, о его бредовых идеях, которые он излагал всем желающим его выслушать. Голос у него был тонкий, как у кастрата, свои рассуждения он обычно заканчивал одной и той же стереотипной фразой.

— Все это осуществится, когда я найду банкира…

— Банкира, которому нравятся мальчики?

И вот эта «пара» стояла теперь передо мной и ждала от меня ответа на свое странное предложение. Мне все еще хотелось рассмеяться, но в то же время я уже начал слегка раздражаться. Кончилось тем, что раздражение победило, я нахмурился и сказал:

— Ну хватит! А теперь, господа, прошу вас убраться отсюда. И как можно скорее… Иначе я могу потерять терпение и забыть о светских манерах… Да, да, господа, не таращите на меня глаза, я могу вообразить, что мы находимся в деревне, и огреть вас обоих палкой, как собак… Вы что, не поняли? Вон отсюда! Убирайтесь!

Мои гости взялись за руки и в ужасе попятились к двери.

Однако не успел я побриться и принять ванну, как снова раздался звонок. Я был уже в брюках, но еще не успел повязать галстука. В таком виде я и направился к двери.

Господи боже мой! На этот раз перед моей дверью стояло уже не двое, а четверо молодых людей. Впрочем, двое из них были напудрены, накрашены и надушены, как дешевые кокотки. Я сразу понял, с кем имею дело… Ведь у меня уже был опыт.

Молодые люди церемонно поклонились, и я, столь же церемонно, пригласил их войти в комнату. Потом я пригласил их сесть, но они, конечно, отказались. И все четверо, как автоматы, протянули мне свои визитные карточки. Подражая их поведению, я спросил:

— Милостивые государи, чем я обязан столь высокой чести? В чем цель вашего визита?

— Мы секунданты принца Канта, — ответил один из них девичьим голосом. — Вы выгнали его сегодня из своего дома. Принц считает себя оскорбленным и вызывает вас на дуэль. Согласно кодексу чести, вам надлежит назначить своих секундантов. Мы будем ждать их у меня.

— Хорошо. Я принимаю вызов принца Канта.

Молодой человек с девичьим голосом отошел к двери в сопровождении своей «пары». У стола осталась вторая «пара».

— Уважаемый господин, — заговорил молодой человек с пшеничными усиками и толстыми губами, одетый весьма аккуратно: светлые брюки, темный пиджак из твида, рубашка с крахмальным воротничком, — час тому назад вы позволили себе грубо выгнать из дома и принца Катара. Надеюсь, вы и сами понимаете, что принц Катар считает себя оскорбленным и… вызывает вас на дуэль. Мы секунданты принца Катара. И мы просим вас не позднее чем сегодня прислать нам своих секундантов, с тем чтобы мы могли вместе назначить время и место поединка, а также выбрать подходящий вид оружия.

— И это все? — спросил я.

— Да, господин.

Я схватил стул и, отойдя в глубь комнаты, чтобы иметь место для размаха, крикнул:

— Вон!.. Немедленно вон отсюда, сукины дети!.. Вон, иначе я продырявлю вам головы!

Мальчики смертельно перепугались и попятились к двери. А я стоял с занесенным над головой стулом и внимательно следил за их движениями. Прежде чем исчезнуть, один из них набрался храбрости и сказал:

— Вам придется ответить и за эту грубость! Вам не уйти от ответственности!.. Мы еще встретимся с вами лицом к лицу на баррикадах! Да, да, не смейтесь, мы встретимся на баррикадах, ведь мы занимаемся и политикой. Мы сторонники Гитлера! Мы сторонники Муссолини! Вы за все ответите!..

Пока они сбегали с лестницы; я открыл окно и, когда они выходили из подъезда, еще раз крикнул им вслед:

— Бегом, сукины дети, иначе я натравлю на вас собак!

После этого происшествия я поторопился уйти из дому, иначе я, вероятно, рисковал получить еще четыре новых вызова на дуэль. На улице я остановил такси и поехал в «Корсо» завтракать. За завтраком я думал о том, как мне теперь поступить. Нетрудно было бы принять первый вызов и смеха ради слегка поцарапать несчастного танцовщика. Не представляло особенного труда поступить точно таким же образом и с остальными любителями дуэлей, тем более что на военной службе мне приходилось иметь дело не только с огнестрельным оружием, но и со шпагой. В скучной и довольно однообразной жизни, которую я вел, история с молодыми дуэлянтами могла меня немножко развлечь. И я решил поступить согласно народной поговорке: если уж вошел в хоровод — танцуй!

В тот же день я стал искать нужных людей и вскоре нашел двух пенсионеров, разумеется принадлежащих к «хорошему обществу» и всегда готовых оказать знакомым услугу в делах чести…

Я вручил этим славным старикам свои визитные карточки и уполномочил их связаться с секундантами моих многочисленных противников. Один из пенсионеров, майор в отставке Леку Георге Леку, отнесся к делу весьма серьезно и спросил:

— Какое оружие предложить вашим противникам? Согласно кодексу чести, тот, кто получил вызов, имеет право выбора оружия. Следовательно, вы должны заранее сказать нам, какое оружие предпочитаете.

— Предложите им что угодно: шпагу, пистолеты, топор, палку… В крайнем случае я согласен драться и на ножах… Если они не согласятся ни на один из упомянутых видов оружия, я готов сразиться с ними любым другим способом, например при помощи лука. Я проходил военную службу в кавалерии и умею стрелять из лука не хуже, чем всадники Чингисхана…

— Вы все шутите, — мрачно сказал майор. — А мне, откровенно говоря, страшновато…

— Чего вы боитесь?

— Они могут убить вас. Их много, чертовски много.

Мы выпили по рюмке коньяку, и это несколько успокоило моих секундантов. Потом мы договорились о месте и времени нашей новой встречи.

— В восемь вечера вам подходит? — спросил я.

— Лучше в девять, — сказал майор. — Их много…

— А где вас ждать?

— В «Карул ку бере». Выпьем по этому случаю по кружке пива.

— Даже по две, — сказал я. — Не возражаю.

И мои секунданты отправились выполнять свой долг.

Вечером мы снова встретились. Мои секунданты появились в пивной во фраках, в белых перчатках и, разумеется, в цилиндрах. Судя по всему, они отнеслись к своим обязанностям со всей серьезностью. Но я сразу заметил, что они, по-видимому, не добились желанного результата. Оба были страшно возмущены.

— Представьте себе, — сказал бывший майор. — Ваши противники жаждут дуэли… все до единого…

— Прекрасно, — сказал я. — Надеюсь, вы не назначили все поединки на одно утро?

— Мы ничего не назначили, — сказал отставной майор с выражением полного отчаяния. — К великому сожалению, мы ни о чем не договорились.

— Вот этого я уже не понимаю.

— Сейчас поймете: все ваши противники хотят драться на пистолетах. Только на пистолетах.

— Замечательно! А вы разве против? Пистолет — хорошее оружие. Я завтра же начну упражняться. Давненько мне уже не приходилось стрелять из пистолета.

Мои свидетели хмуро молчали. Я снова спросил:

— Вы против пистолетов? Почему?

— Да, мы против. Знаете, что нам предложили эти мерзавцы? Чтобы пистолеты не были заряжены настоящими пулями. У этих господ нет ни малейшего понятия о чести, хотя среди них несколько настоящих принцев…

Ничего подобного я не ожидал. История становилась забавной, и я чувствовал, что наконец-то мне удастся хоть немного скрасить свои скучные будни.

— Нет, этого я не понимаю, — сказал я с самым серьезным видом. — Насколько мне известно, дуэль — вещь серьезная. Как можно драться на дуэли без пуль?

— Можно, — удрученно ответил бывший майор. — Вместо пуль можно зарядить пистолеты горохом. Наши противники именно этого и добиваются. Они утверждают, что этого вполне достаточно для восстановления попранной чести.

Я вдруг забыл, что сидящие передо мной люди оказывают мне услугу. Я забыл, что они облачены во фраки и что на коленях у каждого из них цилиндр. Я обрушился на них с грубыми упреками:

— Как же вы согласились, господа? Неужели вы приняли это гнусное предложение?

Отставной майор Леку Георге Леку даже покраснел от возмущения:

— Кто вам сказал, что мы согласились? Мы люди чести. Мы принадлежим к хорошему обществу. Как мы могли согласиться? Нет, милостивый государь. Мы не только не дали согласия, мы спорили до хрипоты и в конце концов перессорились с секундантами наших противников. Мы даже обругали их последними словами…

Второй свидетель, Леле Петряну, добавил:

— И каждый из секундантов, с которым мы беседовали, уже прислал нам своих свидетелей и вызвал нас на дуэль. Мы получили столько вызовов, что и за неделю не справимся…

Я и так-то не очень веселый человек. Но, выслушав это сообщение, я почему-то стал еще более мрачным, чем обычно, и подумал: зачем я трачу время на пустяки? Мне хотелось отвести душу и грубо выругаться, но неожиданно для самого себя я все-таки рассмеялся. Достав авторучку, я попросил кельнера принести чистый лист бумаги.

— Давайте подсчитаем, сколько поединков намечено на ближайшие дни. Один у меня с танцовщиком. Один с принцем Алеко. Еще один с принцем Катаром. Четыре с их секундантами. Стало быть, лично мне предстоит семь дуэлей. Дешево отделался. А теперь посмотрим, каков ваш счет, господа…

— Сейчас подсчитаем…

Они принялись подсчитывать, ошиблись в счете и начали все сначала. Вышло по девять дуэлей на каждого.

Закончив эту работу, мы заказали ужин. Мы хорошенько поели, крепко выпили и засиделись в пивной до полуночи. Разговор за столом все время шел о дуэлях. Отставной майор был опытным дуэлянтом: в молодости он дрался множество раз, и все эти поединки происходили из-за женщин… Только из-за женщин.

— Это были настоящие дуэли, — сказал майор. — Чаще всего я дрался на шпагах. Скольких я ранил — даже трудно теперь вспомнить. Правда, я никого не заколол насмерть, этого я не хотел. И все из-за дам, господа, только из-за дам!..

Майор вытянул руку и, положив ее на стол, продолжал:

— Обратите внимание, господа, у меня длинные руки. Это мое преимущество. У меня руки орангутанга. Настоящего орангутанга.

Выпив еще два стакана пива, майор перешел к интимным подробностям:

— Я и волосат, господа. Я волосат, как орангутанг. Как настоящий орангутанг. Именно поэтому я пользовался большим успехом у помещичьих жен. Моя слава гремела по всей провинции. Все помещицы до смерти хотели посмотреть на меня… в натуральном виде… Да, да, из-за меня помещичьи жены даже заключали между собой пари…

На другой день мои неутомимые секунданты нашли себе секундантов и послали их к секундантам моих первых противников с новыми вызовами на дуэль. Обмен визитными карточками и переговоры между этим все увеличивающимся количеством секундантов длился несколько дней. Мы наотрез отказывались стрелять горохом и не могли прийти ни к какому соглашению с нашими противниками. Во всех бухарестских кафе, ресторанах, пивных и ночных барах только и разговоров было что о предстоящих дуэлях. А в редакции меня осаждали с утра:

— Ну-с, как дела? Когда? Где? Мы хотим посмотреть, кто кого…

Женщины тоже узнали о предстоящих поединках и проявили к ним большой интерес. Имена участников склонялись повсюду. И снова возродилась былая слава отставного майора Леку Георге Леку. Дамы говорили друг другу:

— Он волосатый!.. Это тот самый волосатый майор с длинными ручищами… Он их всех перестреляет!

— Нет, он собирается вспороть им животы. Майор хочет драться на шпагах… Только на шпагах!

В конце концов мои секунданты решили обратиться за советом к знаменитому журналисту Дедеону из газеты «Глобул». В молодости Дедеон был кавалерийским офицером и знаменитым дуэлянтом, он знал кодекс чести, как никто. («Все кодексы чести, — добавляли некоторые, — потому что существует не один кодекс чести, а несколько».)

Выслушав рассказ моих секундантов, Дедеон сказал:

— Если придерживаться кодекса чести, любого из существующих кодексов чести, то у нас нет выхода из создавшегося положения… Да… Не существует никакого выхода… Что же делать? Думаю, что нам следует прибегнуть к хитрости, которая положит конец всей этой неразберихе.

Дедеон составил список лиц, замешанных в деле, и, позвонив всем по телефону, пригласил их на совещание в свою редакцию. Поскольку он был человеком известным, все приняли его приглашение.

Газета «Глобул» существовала всего лишь каких-нибудь десять лет, но уже пользовалась большой популярностью. Дела газеты шли так хорошо, что она уже успела обзавестись новым зданием — настоящим дворцом, выстроенным в самом центре города. В этом новом доме был мраморный зал для приемов. Здесь-то и собрались все участники совещания. Я тоже, конечно, отправился на это сборище и получил большое удовольствие.

Бурные прения в мраморном зале продолжались чуть ли не всю ночь. И все же они не привели ни к какому результату. Наши противники настаивали на дуэли, но категорически отказывались драться по-настоящему. Они утверждали, что и стрелять горохом вполне достаточно, чтобы смыть любое оскорбление. Именно так, говорили они, принято теперь драться в высшем обществе. Кроме того, они выдвигали еще один аргумент против настоящих дуэлей: не годится, чтобы какие-то мужланы или пенсионеры наносили увечья отпрыскам «хороших» фамилий.

К утру пыл спорщиков начал угасать. Воспользовавшись этим, Дедеон влез на стол.

— Прошу внимания! — крикнул он совершенно свежим голосом.

В зале воцарилась тишина. Тогда Дедеон вынул из кармана книжечку малого формата — «Кодекс чести» — и зачитал вслух параграф, в котором говорилось, что, если после вызова на дуэль противники встретились и разговаривали друг с другом, оскорбление уже не считается действительным, клевета уже не рассматривается больше как клевета и, следовательно, дуэль отменяется, она становится невозможной.

Все слушали Дедеона разинув рты. Никто не ожидал такой концовки. И тут, кстати, выяснилось, что, хотя все присутствующие много разглагольствовали о кодексе чести, никто, в сущности, этого кодекса не знал. Дедеон всех заманил в западню, а теперь спокойно слез со стола и скромно отошел в сторонку.

Вместо него на стол влез человек по имени Франц Беллу. В прошлом он занимал должность судьи, а потом ушел в отставку и занялся адвокатурой. Отставка эта была вынужденной: он сильно скомпрометировал себя уже в молодые годы. Бухарест пожирал людей смолоду… Бухарест быстро пожирал людей… Впрочем, Франц Беллу скомпрометировал себя только своей любовью к мальчикам… И вот этот самый Франц Беллу взгромоздился на стол, только что служивший трибуной Дедеону, и, обращаясь к последнему, вежливо сказал тоже совершенно свежим, утренним голосом:

— Господин Дедеон, вы нас обманули. Вы воспользовались нашей доверчивостью и обманули нас. Вы попросту посмеялись над доверчивыми людьми…

— Что? — загремел возмущенный Дедеон. — Как вы смеете оскорблять меня? Педераст несчастный! Я пришлю вам своих секундантов. Сию минуту. Не сходя с места… Я вызываю вас на дуэль. Не позднее завтрашнего, то есть сегодняшнего, утра я продырявлю вам шкуру!

В мраморном зале газеты «Глобул» воцарилась мертвая тишина. Дедеон в один миг назначил своих секундантов, а Франц Беллу — своих. Тут же на месте были согласованы все условия предстоящего поединка: место, время, вид оружия.

После этого инцидента все разошлись. Лишь очень немногие отправились домой, остальные разбрелись по ночным кабакам и кофейням. Я тоже решил идти не домой, а в «Корсо». Отправились мы туда втроем: я и мои секунданты — отставной майор Леку Георге Леку и его друг Петряну.

В «Корсо» все уже знали о том, что произошло в редакции «Глобул», и это было новой сенсацией. (В Бухаресте любое событие становилось сенсацией.)

Бухарест… Бухарест… Ты дороже мне всех мест… Бухарест… Бухарест…

Придя в кафе, мы почувствовали, что проголодались, и заказали еду. Мы заказали и выпивку. Когда официант принес кофе, уже совсем рассвело. Мы вышли из кафе, остановили такси и попросили водителя отвезти нас в пригородный лес Бэняса. Оказалось, что и водитель был уже в курсе дела. Он знал даже поляну, где должен был состояться поединок. Впрочем, на этой поляне уже не раз происходили дуэли.

Когда мы приехали на место дуэли, оказалось, что дуэлянты со своими секундантами были уже там. В лесу было холодно, но после дыма и чада, которым мы дышали всю ночь сначала в редакции «Глобул», а потом в кафе, холодный лесной воздух влил в нас струю бодрости.

Секунданты успели переодеться — они явились в лес, как и надлежало, во фраках. Противники сняли пиджаки и галстуки: драться полагалось в рубашках. Принесли шпаги, и противники стали сгибать их, пробуя упругость стали. Секунданты в своих черных фраках и цилиндрах очень напоминали гробовщиков. В их присутствии я все время ощущал запах ладана. Тут же стояли два врача с чемоданчиками в руках. (Два молодых человека, недавно получившие дипломы врачей, но проводящие больше времени в кабаках и ночных барах, чем в больницах.) Секундант-распорядитель, некто Борис Бакалу, македонец по происхождению, сын какого-то подозрительного менялы с улицы Липскань, отошел на несколько шагов и торжественным тоном скомандовал:

— Внимание! Приготовились!.. Сходитесь!

Все зрители невольно вздрогнули и впились глазами в дуэлянтов. Вот сейчас мы увидим, как один человек убивает другого. Мы увидим, как хлынет кровь. Возможно, что мы даже услышим крик… предсмертный крик одного из дуэлянтов…

Дедеон, человек очень нервный и агрессивный, сразу же набросился на своего противника, но тот сумел парировать удар. Дедеон возобновил нападение. Хотя адвокат явно не умел пользоваться шпагой, он все же как-то уворачивался от ударов. Все это продолжалось несколько минут, пыл дуэлянтов стал иссякать, и зрителям стало скучно. Вдруг Борис Бакалу крикнул:

— Ранение! Остановитесь! Ранение!

Дуэлянты были явно удивлены криками секунданта, но послушно остановились и принялись ощупывать себя. Ничего не найдя, оба уставились на секунданта в ожидании дальнейших распоряжений. Свидетели поединка, и я в том числе, приблизились к месту происшествия. Но всех нас опередили врачи: подскочив к противникам, они стали тщательно их осматривать. Вскоре один из врачей прекратил осмотр и разочарованно отошел в сторону. Но другой врач достал из своего чемоданчика увеличительное стекло и, осмотрев руки одного из дуэлянтов, сказал:

— Секундант прав. Посмотрите, мой уважаемый клиент, господин Франц Беллу, ранен.

— Честь восстановлена! — сентенциозно промолвил секундант. — Господин Франц Беллу ранен в руку.

Хотя все это меня не касалось, я все же вошел в круг, взял лупу из рук врача и осмотрел «рану». С трудом мне удалось обнаружить на руке Франца Беллу красную точку, похожую на булавочный укол…

После короткого совещания все четверо свидетелей согласились признать, что «честь господина Франца Беллу в инциденте с господином Ионом Дедеоном восстановлена». После чего свидетели пригласили противников помириться. Франц Беллу и Ион Дедеон тут же обменялись рукопожатиями. Потом они даже обнялись и поцеловались. Дуэль состоялась, и оба были совершенно счастливы. Все считали, что Дедеон оказался на высоте — он имел возможность заколоть адвоката, а ограничился тем, что нанес ему легкое ранение. Несколько дней в бухарестских кафе только и говорили что о дуэли в лесу Бэняса. Потом о ней забыли и перешли к обсуждению очередной сенсации: убийству госпожи Леонтопол… Имел ли основания любовник госпожи Леонтопол Аристид Гутан убить свою любовницу? Дело попало в руки знаменитого следователя, господина Третина, и будет слушаться на ближайшей сессии суда присяжных. Вот будет тема для разговоров! Гутан должен быть оправдан! Пора наконец покончить со старыми богатыми вдовами, которые… Нет, нет! Пора покончить с молодыми людьми, которые, вместо того чтобы работать… И так далее… И тому подобное…

Бухарест… Бухарест… Ты дороже мне всех мест… Бухарест… Бухарест…

Через несколько лет после этой уже забытой всеми истории я сидел поздним вечером в кафе «Коммерческое» на улице Липскань и пытался работать. Покуривая крепкие сигареты и прихлебывая из большой чашки густой черный кофе, я писал рассказ, предназначавшийся для одного недавно вышедшего литературного еженедельника. (В то время я пристрастился писать свои статьи, рассказы, а иногда и стихи в кафе. Мне казалось, что шум голосов и воздух, пропитанный табачным дымом, способствуют вдохновению.) И вот к моему столику подошел Франц Беллу. Я давно его не видел и, разумеется, ни разу за это время о нем не вспомнил. Он уселся за мой столик, и я обратил внимание на его небритое лицо, на красные от бессонницы глаза и на поношенную, мятую одежду. По выражению его лица и особенно по тому, как он поминутно оглядывался на дверь, я понял, что он чем-то встревожен. Я не стал задавать ему никаких вопросов, он сам тотчас же пустился в объяснения.

— Пусть вам не покажется странным то, что я вам сейчас расскажу, — начал он и еще раз опасливо посмотрел на дверь. — Мы ведь познакомились с вами во время этой глупой истории с дуэлями… Банда Марея Косымбеску… Это она и довела меня до нынешнего состояния. Сначала я морально опустился — вы, наверно, понимаете, о чем я говорю. А потом… Потом эти же люди втянули меня в политику, в их грязную политику. Все это вместе сломало мне жизнь и вконец измучило. Я по характеру человек гордый и независимый. Мой отец был генералом, а дед — министром. И оба они от меня отказались. Но самое ужасное то, что у меня самого есть сын, которого я фактически бросил. Родила его моя любовница, бедная девушка, проживающая на бухарестской окраине, и моя мать не разрешила мне усыновить его. Так что моего сына ждет нелегкая жизнь незаконнорожденного… А теперь меня преследуют за участие в легионерском движении, куда втянул меня Косымбеску. Если меня поймают, я попаду в тюрьму. И меня осудят. Или даже расстреляют, как Кодряну. У Губастого и Арманда Кэлинеску руки чешутся, им не терпится разделаться окончательно с легионерским движением…

— Господин Беллу, — сказал я, — вы мне не друг, и нас ничто не связывает. И уж тем более меня ничто не связывает с легионерским движением, в котором вы участвовали. Но вы говорили о судьбе своего ребенка… Может, я могу ему чем-нибудь помочь?

— Да, разумеется… Именно поэтому я и решился к вам обратиться. Мне хочется оставить вам адрес его матери. Если меня расстреляют, ради бога, сделайте что-нибудь для моего сына…

— Дайте адрес.

Но прежде чем он успел его написать, в кафе вошли два человека, показавшиеся ему подозрительными. Он поспешно встал из-за стола.

— Может, еще встретимся… А теперь я немедленно должен уйти…

— Понимаю вас…

Он направился к задней двери кафе. Я знал, что оттуда можно было попасть на другую улицу. Но и те двое последовали за ним. Через несколько дней я узнал, что Франца Беллу и в самом деле арестовали при выходе из кафе. А примерно через месяц его расстреляли вместе с принцем Алеко и другими легионерами во дворе тюрьмы Рымнику Сэрат. Это произошло в тот день, когда легионеры убили премьер-министра, маленького человечка с черным моноклем — Арманда Кэлинеску. Премьер-министра убили в три часа дня, а в полночь все арестованные легионеры уже были расстреляны…

У мира нет границ.

Границы есть у жизни.

У мира нет границ…

Время от времени я возвращался к действительности… Ведь я все же ехал верхом вслед за Гынжами по грязным дорогам уезда Телиу… Гынжи двигались медленно, очень медленно, потому что конвоировали группу пеших людей со связанными руками. Это были наши враги, они пытались помешать нашей победе на выборах. Среди этих людей находился и Марей Косымбеску. Он все еще занимался политикой. Все той же грязной политикой.

…Политика! Она волновала меня еще в юношеские годы. Уже тогда я увлекался ею с какой-то горькой страстью. И мне казалось, будто я уже знаю многое необходимое человеку, увлеченному политикой. Главного я еще не знал. Я не знал, что та политика, которую я наблюдал, приведет к полному краху всех ее участников… И вот я медленно ехал вслед за Гынжами и продолжал вспоминать различные моменты политической жизни, в которой и мне довелось участвовать. Каждый раз, когда я вспоминал о прошедших годах, мне казалось, что они вновь проходят передо мной, и это создавало странную иллюзию, будто можно без конца, снова и снова переживать свою собственную жизнь. А зачем мне это нужно? К чему мне снова переживать свое прошлое?

Вечерело. Солнце склонялось к западу. Моя тень удлинялась, а вместе с ней удлинялась и тень моей лошади. Было тихо, и казалось, что в мире царит безмятежное спокойствие. Самая естественная обстановка для погружения в воспоминания, оставившие в моей памяти тягостный след.

У мира нет границ.

Границы есть у жизни.

У мира нет границ…

…Осенью 1937 года, после пяти лет бесконтрольного управления страной, правительство либеральной партии назначило наконец парламентские выборы. Но при этом оно не подало в отставку, как это полагалось согласно парламентским традициям. У власти остался все тот же премьер-министр Гуца Татареску. Он произносил речи, давал интервью, всячески стараясь уверить всех и каждого, что и после выборов он останется премьер-министром Румынии. Гуца громко уверял, что король, или, как говорили в таких случаях, престол, доверяет только ему, потому что он больше, чем кто-либо, предан династии. Следовательно, никому не удастся заменить его на посту премьер-министра. По словам Татареску, выходило, что вся страна обязана и на этих выборах голосовать только за либеральную партию, единственную партию, которой доверяет сам король.

— Если случится, однако, невероятное и избиратели откажутся голосовать за нас…

Тут Гуца переходил к откровенным угрозам.

— Все десять казней египетских — сущий пустяк по сравнению с горестями и несчастьями, которые обрушатся на Румынию, если ее народ перестанет доверять национально-либеральной партии…

Накануне выборов партия царанистов, считавшая себя выразительницей интересов крестьянства и мелкой буржуазии, неожиданно заключила сговор с легионерами. Автором этого альянса между партией, считавшей себя демократической, и фашистами был вождь царанистов Маниу. Предвыборная кампания, в которой приняли участие и легионеры, и государственная полиция, проводилась в условиях разнузданного террора. Было много убитых и раненых, были пожары и грабежи. Словом, было все то, чем издавна сопровождались все «демократические» выборы на Балканах. В день голосования произошли новые убийства и пожары. Ночью начался подсчет голосов, а к утру выяснилось, что ни одна из соперничавших партий не получила в новом парламенте большинства. Следовательно, ни одна из правящих буржуазных партий не может сформировать правительство. Татареску потерпел на выборах поражение, и король уже не мог снова назначить его премьер-министром. Король должен был найти какое-нибудь другое решение правительственного кризиса. Доверить правление коалиции из мелких партий. Но мелкие партии беспрестанно ссорились между собой и не обладали большим авторитетом. И вот после нескольких напряженных дней утренние газеты сообщили на первых страницах:

«Сегодня господин Ион Михалаке сформирует новое правительство. После долголетней оппозиции партия национал-царанистов наконец-то приходит к власти».

В те годы я редактировал ежедневную газету, в которой пытался честно, не скрывая своих симпатий к левым партиям, информировать читателей о политической жизни страны. И вот я послал репортеров разузнать подробности о формировании нового правительства. К обеду репортеры вернулись и в один голос подтвердили правильность утренней информации, но с одной поправкой:

— Не сегодня, а завтра. Господин Михалаке сформирует новое правительство завтра.

Мне эта новость была не по душе. Я был уверен, что царанистское правительство будет не лучше так называемого либерального правительства Татареску. Я много раз выступал против Татареску в своей газете. Еще чаще я выступал против национал-царанистов. Все мои статьи и фельетоны отличались резкостью тона. (Мне тогда едва перевалило за тридцать, и я искренне думал, что противника можно уничтожить резким словом. С тех пор я успел изменить это убеждение.) Репортеры, знавшие мою антипатию к царанистам, посмеивались и, чтобы еще больше испортить мне настроение, показали мне список предполагаемого правительства. Спиру Милковяну, считавшийся в нашей редакции асом политического репортажа, спросил:

— Могу я послать в набор репортаж о новом правительстве? Сейчас в царанистском клубе на улице Корыбией идет торг из-за последних двух мест помощников министров. А в принципе министерский список уже готов и согласован.

— Нет, — возразил я. — Давайте еще подождем. Зачем нам торопиться? Мне почему-то все еще не верится, что ваши прогнозы правильны.

Репортер иронически усмехнулся:

— Ладно, господин директор, пусть будет по-вашему. Но если мы опоздаем с опубликованием списка, виноваты будете только вы.

— Беру всю ответственность на себя.

Репортеры разошлись. Я тоже покинул редакцию, но отправился не в «Корсо», где в эти часы бушевали страсти и кипел котел сатаны (так называли в Бухаресте политическую кухню, где приготовлялись все острые политические блюда и самые невероятные политические комбинации). Я знал, что за каждым кофейным столиком составляются списки предполагаемого правительства и рождаются самые невероятные слухи на этот счет. И все же я решил в кафе не ходить. Наняв такси, я отправился навестить своих знакомых, которых считал более осведомленными, чем завсегдатаев кафе «Корсо». И все, кого я застал в то утро дома, подтвердили информацию репортеров:

— Без всякого сомнения, именно Михалаке завтра станет премьер-министром.

— А Маниу?

— Он не войдет в правительство. Как всегда, он остается за кулисами, чтобы удобнее было маневрировать.

— Но ведь именно он формально вождь национал-царанистов!

— Да. Но ему всегда нравилось управлять через подставных лиц. Если Михалаке позволит себе действия, которые не понравятся Маниу, он заменит его другим деятелем своей партии, например Миронеску или Вайда-Воевод…

Среди моих знакомых был и один генерал, близкий к придворным кругам. Наше знакомство не было связано с политикой. Генерал этот, уже пожилой человек, любил литературу и даже опубликовал несколько отнюдь не бездарных рассказов. И вот я позвонил ему и спросил, может ли он меня принять. Через четверть часа я уже входил в его кабинет.

— Садись, — дружелюбно сказал он. — Сейчас угощу тебя рюмкой ликера. Это хороший напиток — он разрушает организм, следовательно, сокращает жизнь…

Потом он позвонил лакею и заказал кофе. Я заметил на столе исписанные листы и спросил:

— Рукопись? О чем вы пишете?

— Это глава из моей книги, над которой я работаю давно: «Записки Никодима». Послушай!

И он прочитал мне несколько страниц своей рукописи. На слух это была совсем недурная проза.

— Ну как? — спросил генерал.

— Отличный отрывок, — ответил я не кривя душой.

— Почитать еще?

— Нет. В другой раз. У меня мало времени. Я ведь пришел к вам совсем по другому поводу.

— Как будто я не догадываюсь, — сказал генерал. — Ты пришел узнать, станет ли Михалаке премьер-министром?

— Вот именно.

Генерал рассмеялся:

— Чепуха! Разве король не знает, что Михалаке всего лишь орудие в руках Маниу? А Маниу король к власти не допустит… Бедный Михалаке, мне его даже жаль. Какое разочарование ждет его завтра…

— Но в таком случае кто же возглавит правительство? Буду вам признателен, если вы хоть намекнете…

— Намекнуть? Это можно. Собственно, я сделаю даже не один, а два намека. Но учти: никто не должен знать, что это исходит от меня. Губастый с меня шкуру снимет. Он ведь готовит большой сюрприз…

— Какой именно?

— Пока могу сказать лишь одно: Михалаке не будет премьер-министром. Король ему не доверяет.

— А Маниу?

— Тем более. Маниу он просто не выносит.

— Но ведь не может же король сохранить либеральное правительство. Татареску правил столько лет. И запутал все дела. Никто его больше не потерпит.

— Правильно. Несмотря на все свои симпатии к Татареску, король от него уже отказался. Бедный Гуца! Он был готов на все, лишь бы удержаться у власти. Только что не ползал на четвереньках перед его величеством! Пять лет подряд он вылизывал все дворцовые лестницы и паркеты…

— Но кто же тогда придет к власти?

— Советую тебе нанести визит господину Октавиану Гоге. Причем немедленно… Хотя я и сомневаюсь, что он тебя примет, ты все же сможешь посмотреть, что делается в его приемной. А потом советую как-нибудь проникнуть в особняк господина Аристиде…

— Банкира?

— Вот именно!

Я поблагодарил генерала и вышел на улицу. Мне посчастливилось сразу же поймать такси, и я поехал к Октавиану Гоге. Меня принял один из его секретарей, очень элегантный, напомаженный молодой человек. На мой вопрос, могу ли я видеть хозяина, он ответил:

— Нет. Господин Октавиан Гога плохо себя чувствует…

Он едва заметно усмехнулся и даже вроде бы подмигнул мне одним глазом.

— А могу ли я пройти в приемную? На одну секунду…

— Это можно, — ответил секретарь. — Учитывая, что хозяин относится к вам с некоторой симпатией.

Молодой человек провел меня в приемную. Я увидел там четырех довольно известных деятелей национал-царанистской партии. Я раскланялся с ними и сразу же повернул назад, к выходу. Будучи довольно хорошо знаком с нашими политическими джунглями, я сразу понял, что́ готовится в приемной Октавиана Гоги. Теперь я знал все или почти все, что произойдет завтра…

Один из четырех царанистов, сидевших в приемной, очень толстый человек, родом из Олтении, догнал меня у выхода и сказал:

— Мы все очень просим тебя… не проговорись преждевременно, потому что…

— Не беспокойтесь, господин Потырка, я буду нем как рыба…

Часа через два я подошел к подъезду особняка, в котором жил банкир Аристиде Бланк, и нажал кнопку звонка. Дверь открыл лакей в ливрее.

— Что вам угодно?

— Я журналист и хотел бы поговорить с господином Аристиде.

— Это невозможно. Совершенно исключается…

Я подмигнул лакею и сказал заговорщическим шепотом:

— Разреши мне заглянуть в приемную. На одну секунду…

И тут же сунул ему в руки несколько смятых купюр. В сущности, меня вполне устраивало, что хозяина дома я не увижу.

— Пожалуйте, — сказал лакей, распахивая дверь. — Но только не задерживайтесь.

Я вошел с гордо поднятой головой в холл особняка и сразу же увидел Октавиана Гогу. Он стоял в окружении каких-то людей и вел с ними оживленную беседу. Тут же я увидел двух-трех известных национал-царанистов. Я громко приветствовал всю эту честную компанию. Октавиан Гога замолк и удивленно уставился на меня; остальные ответили на мое приветствие. Я еще раз оглядел присутствующих, стараясь запомнить все лица, и вышел из холла. Покидая особняк, я спросил лакея:

— Господин Аристиде дома?

— Нет. Но он должен вот-вот вернуться.

— Из королевского дворца?

— Может быть…

Я сунул лакею еще одну бумажку в сто лей и отправился в редакцию. Там я сразу же сел за стол и написал репортаж под заголовком:

«Господин Михалаке не станет премьер-министром. Правительственный кризис разрешится другим, совершенно неожиданным путем».

В своей статье я не сказал обо всем, что мне было известно. Комбинация, которую, судя по всему, подготовлял король, казалась мне настолько абсурдной, что я решил подождать.

В ту ночь я почти не сомкнул глаз. А вдруг? А вдруг вопреки всему, что я видел, к власти все же придут национал-царанисты? Я стану притчей во языцех, а моя газета, которую я создал с таким трудом, окажется безнадежно скомпрометированной. Еле дождавшись утра, я поспешил в «Корсо», рассчитывая, что буду первым утренним посетителем, но оказалось, что я пришел чуть ли не последним. «Корсо» не закрывалось и ночью, но обычно к утру состав посетителей в кафе менялся; в тот день, однако, утренние завсегдатаи, по-видимому, явились как только рассвело, и все столики были уже заняты. Едва я вошел, меня окружили коллеги журналисты. Они были страшно возбуждены и явно ждали моего прихода. Первым на меня накинулся некто Рокошану — рыжий детина с бесчисленными родинками на лице. Когда-то у него была своя газета, потом она лопнула, и он надеялся, что национал-царанисты, придя к власти, помогут ему возобновить издание собственного листка.

— Провокация! — крикнул Рокошану. — Диверсия и провокация! Ты занимаешься провокацией! Вся пресса, вся серьезная пресса в один голос утверждает, что неминуем приход к власти царанистов, а ты один — против! Все эти дни твоя мерзкая газетенка разглагольствовала о демократии и народном фронте… Какой такой народный фронт? Разве мы находимся в Париже? Слава богу, тут не Франция!

Другой журналист, Ливиу Бокан, работавший в официальном органе национал-царанистов, пригрозил мне палкой:

— Я проломлю тебе голову!

Официанты стали его успокаивать:

— Господин Ливиу, не надо… Не надо скандала, господин Ливиу…

— Это же подлая провокация! — не унимался Ливиу. — Сегодня во второй половине дня господин Михалаке будет призван к присяге. Во второй половине дня или вечером… Ты слышишь? Не позднее сегодняшнего вечера у нас будет национал-царанистское правительство во главе с господином Михалаке!

Я не любил скандалов и решил уйти из «Корсо». По дороге в редакцию я думал зайти в «Капшу» и там позавтракать. Но, заглянув в окно, я понял, что и в «Капше» царит такое же возбуждение, как в «Корсо», что я встречу там других коллег, которые, вероятно, тоже накинутся на меня с упреками. Пришлось обойтись без завтрака.

В редакции меня поджидали репортеры с хмурыми и кислыми лицами. Кажется, они даже не ответили на мое приветствие. Все мои сотрудники сидели в одной комнате, пили кофе и просматривали утренние газеты, в которых сообщалось одно и то же: сегодня будет сформировано новое правительство под руководством Иона Михалаке.

Вскоре репортеры разошлись, и я остался в редакции один. Я послал рассыльного в ближайшее кафе с просьбой принести мне стакан чаю и булочку. Чай оказался холодным, а булочка твердой как камень. Я подумал: «Вполне подходящий завтрак для журналиста, который выставил себя на всеобщее посмешище». Зазвонил телефон, но я не снял трубку и занялся перелистыванием старых иллюстрированных журналов.

Так я сидел в редакции в полном одиночестве довольно долго. Нет ничего на свете омерзительней, чем ожидание. Однако стрелки моих часов медленно, но неотвратимо приближались к полудню. Никто из моих репортеров в редакцию не возвращался. Никаких известий… Наконец в три часа дня вернулись двое, но и они не знали ничего нового.

Надо было садиться за работу и писать очередную передовицу. Завтра тоже будет день, и, что бы ни случилось, газета должна выйти вовремя. В шесть часов я наконец сел за стол и решил написать передовую на международную тему. Вдруг на столе зазвонил телефон.

— Можно поговорить с репортером, господином Раулом Пэрушем? — спросил мужской голос.

В редакции был репортер с таким именем. Я знал, что у него обширные связи в политическом мире столицы, причем с людьми из самых разных партий. И я ответил:

— К сожалению, господин Раул Пэруш не может подойти к телефону — его нет в редакции.

— А вы не знаете, где бы я мог его найти?

— Понятия не имею. Позвоните после восьми часов вечера.

Минут через пять снова зазвонил телефон, и я услышал тот же вопрос:

— Можно поговорить с господином Раулом Пэрушем?

— Я, кажется, вам уже говорил, что его нет в редакции. Звоните после восьми…

Я принялся за свою статью, но не прошло и четверти часа, как позвонил тот же человек — я узнал его по голосу — и снова стал приставать ко мне с вопросом, где можно найти Раула Пэруша. Потеряв терпение, я обругал назойливого незнакомца и повесил трубку.

Не успел я закончить статью, как в комнату влетел сам Раул Пэруш. Это был красивый малый, имевший большой успех у женщин. Я заметил какой-то необычный блеск в его миндалевидных глазах.

— Знаете, кого вы обругали по телефону? — спросил он с места в карьер.

— Одного нахала, который требовал, чтобы я достал тебя из-под земли…

— Вы попали пальцем в небо, господин директор. Этот нахал был не кто иной, как господин Миссиану.

— Ну и что же? Я никогда с ним не разговаривал по телефону и не обязан узнавать его голос. Пусть не нахальничает.

Репортер, однако, продолжал твердить свое:

— А все-таки знаете ли вы, кого обругали?

— Теперь знаю. Ты мне уже сказал: господина Миссиану.

— Да, но знаете ли вы, какую должность занимает теперь господин Миссиану?

— Нет. Не знаю.

— Так вот, сообщаю вам, что час тому назад господин Дику Миссиану был приведен к присяге в королевском дворце в качестве помощника министра внутренних дел в новом правительстве Гоги-Кузы. При этом вам не мешает узнать, что именно ему, господину Дику Миссиану, поручена цензура печати. Зачитать вам список нового правительства?

— Послушаем…

— Это официальный список, — торжественно подчеркнул Раул Пэруш. — Я всегда поставляю редакции самые верные сведения. Проверенные на все сто процентов. Я не караджалевский репортер Каракуди, так что можете не сомневаться…

Он сделал паузу, чтобы насладиться эффектом своего сообщения, потом продолжил:

— Вы знаете, почему так упорно разыскивал меня господин Дику Миссиану? Он хотел еще до принесения присяги вручить мне список нового кабинета, чтобы я передал его лично вам. Когда-то вы обругали господина Миссиану в газете, но он полагает, что пора забыть прошлое.

— А где он тебя все-таки нашел, господин Дику Миссиану?

— У Аллы Башкир. Он догадался позвонить маникюрше Алле Башкир. Она обслуживает нас обоих, мадемуазель Алла Башкир.

Наступил вечер. А потом наступила ночь. Узнав о новом правительстве, многие завсегдатаи бухарестских кафе весело смеялись. Потом они испугались. А испугавшись, замолчали. И вскоре кафе опустели. Еще до полуночи бухарестские кафе опустели.

Маленькая фашистская партия Гоги-Кузы, которой король поручил сформировать правительство, на последних выборах с трудом провела в парламент восемь или девять депутатов. Но эта партия, как и всякая фашистская организация, имела свои штурмовые отряды. Легионеры из «Железной гвардии» носили форменные зеленые рубашки, а штурмовики Гоги-Кузы — голубые. И вот уже через полчаса после того, как члены правительства принесли присягу, отряды головорезов в голубых рубашках начали бесчинствовать на улицах, избивать прохожих, грабить магазины. Новая власть показывала свою фашистскую природу. Ночью состоялось первое заседание нового совета министров, и он вынес постановление о закрытии всех демократических газет, за исключением той, которую издавал я; новый премьер Октавиан Гога, будучи сам поэтом, питал некоторую симпатию к моим стихам и решил пощадить мою газету.

В ту ночь я лег очень поздно и не смог заснуть. Не только из-за волнения и усталости, но и потому, что с улицы слышались выстрелы… На другой день Бухарест имел жалкий вид; как будто над городом пронесся ураган. Придя в редакцию, я узнал, что она тоже подверглась нападению фашистских молодчиков: хулиганы опрокинули столы, сломали стулья, выбросили на улицу ящики с рукописями, избили служащих и, что самое пикантное, поколотили принца Жиона, которого застали спящим в одной из редакционных комнат.

— Не смейте меня трогать, я — принц! — кричал несчастный, когда на него набросились хулиганы.

— Если ты принц, что тебе здесь надо?

Так началось правление кабинета Гоги-Кузы, которое продолжалось всего сорок дней. Первые сорок фашистских дней в Румынии.

У мира нет границ.

Границы есть у жизни.

У мира нет границ…

Ночная тьма окутала окружающие поля. Ветер окреп, в лицо мне резко бьет холодом. Давно уже обсохли лошади, которым пришлось вплавь перебираться через реку. Над головой вороненое небо в белых и красных звездах. И все тяжелее дышали наши пленники, которые шли пешком, зажатые со всех сторон маленькими лошадками Гынжей. Все тяжелее дышали и лошади, которым приходилось идти по колено в грязи. И все тяжелее ворочались в моей памяти пласты воспоминаний. Я видел свое прошлое. Я встречался с ним и наяву. От этого нет и не могло быть спасения. Много раз пытался я упрятать поглубже свои воспоминания. Много раз пытался я уйти от них подальше, отказался от них, а если уж нельзя отказаться, то хотя бы забыть… Как часто я жалел о том, что молодость моя прошла. О, если б я родился только вчера! О, если б я мог снова пережить молодые годы… И провести их иначе… Но как? Как?!

Я поднял голову и увидел яркий фосфорический след упавшей звезды. И мгновенно превратился в мальчишку, который родился и вырос в селе Омида и знал все приметы. И я подумал: «Может быть, это закатилась звезда Гынжа, убитого в лесу? А может, это звезда убитой им лисы? Нет. У животных нет звезд. Только у человека, у каждого человека есть в небе своя звезда. Так говорили старики в селе Омида. Так ведь оно и есть?»

В Телиу мы добрались поздно вечером. Но Лику Орош все еще был в своем кабинете. Он сидел за столом и что-то писал. Я рассказал ему о всех событиях дня, и он распорядился увести арестованных и запереть их до утра. Убитого Ифтодия Гынжа положили в одну из комнат уездного комитета партии. Сюда же принесли его седло, торбу и убитую им лису. Я взглянул на седло: добротная кожа, застежки из никеля — превосходное седло немецкого кавалериста. Я посмотрел и на лису — она показалась мне молодой… А сколько лет было убитому Гынжу? Он тоже был молод, двадцать пять или двадцать шесть, не больше. Годы уходят как дым. Годы проходят, рассеиваются и исчезают…

Я услышал голос Ороша:

— Хотя ты, наверно, очень устал, но тебе предстоит сегодня еще одно дело. Сейчас идет собрание, на котором я не смогу выступить. Прошу тебя, отправься туда вместо меня.

— Но ведь поздно уже…

— Собрание еще не кончилось. Избиратели ждут тебя.

Орош позвал молодого активиста, которого звали Изу, и попросил его показать мне дорогу. Изу был рыжий парень с мечтательными голубыми глазами и маленькими усиками. Фамилия его была Розен.

Едва мы вышли на улицу, Изу принялся болтать и уже не умолкал всю дорогу. Он рассказал мне все, что только можно было рассказать приезжему. Впрочем, я не был для него просто приезжим. Он помнил мою газету и даже статьи, написанные мною во время правления кабинета Гоги-Кузы.

Через четверть часа Изу привел меня в здание школы, и мы вошли в большой зал, переполненный народом. Я увидел людей, которые, если судить по одежде, принадлежали к разным слоям населения. Лица у всех были ярко выраженного еврейского типа. Меня поразило, как много в зале стариков с длинными белыми бородами. Похоже было на то, что я попал в молельню или дом для престарелых. Что я мог сказать этим людям? Когда мне дали слово, я все еще всматривался в белые восковые лица стариков, сидевших в первых рядах. Их морщины и глубокие грустные глаза напомнили мне о длинной и скорбной истории этого народа. Я стал вспоминать эту историю, ее трагические вехи, начиная с Египта и Вавилона, после разрушения Иерусалимского храма римскими легионерами. Изгнание. Потом рассеяние… Я вспомнил средневековую Испанию и костры инквизиции. Перейдя к более поздним временам, я вспомнил погромы царского режима. Наконец я перешел к новейшей истории, к победе Гитлера в Германии и нацистским лагерям смерти: Освенциму, Бухенвальду, Треблинке. Я видел эти лагеря вскоре после окончания войны. Я рассказал своим слушателям и о восстании в Варшавском гетто, и о многих других ужасных событиях, которые произошли в странах, оккупированных гитлеровцами.

В зале стояла тишина. Люди слушали затаив дыхание. Я хотел говорить сжато, но неожиданно моя речь получилась длинной и взволнованной. Я напомнил и о том, что произошло у нас во время фашистского засилья. Я рассказывал все то, что эти люди знали и без меня и, конечно же, лучше меня. Тем не менее они внимательно слушали. Я напомнил им об их собственных горестях, и мой, может, не очень связный рассказ взволновал многих. Я увидел слезы на глазах слушателей. Я увидел древние, высушенные годами и страданиями лица, по которым текли слезы…

После моей речи из первых рядов встал длинный, высокий и сутулый человек и подошел к эстраде. Пожав мне руку, он попросил разрешения сказать несколько слов. Потом, не ожидая моего ответа, повернулся лицом к залу.

— Речь кандидата была хорошей, — начал он спокойным и даже несколько задумчивым тоном. — Благородная речь. Он говорил от всего сердца. Он напомнил нам длинную и трагическую историю нашего народа, наши постоянные беды и несчастья. Он заставил нас плакать…

Зал утвердительно загудел, и даже послышались аплодисменты. Тогда оратор обернулся ко мне и, уже глядя только на меня, продолжал:

— Мы, конечно, могли бы голосовать за вас. Все мы, сколько нас собралось в этом зале, могли бы голосовать за коммунистов. Но ответьте мне, дорогой товарищ кандидат, ответьте на мой вопрос: как можем мы голосовать за вас? Ведь мы торгуем мануфактурой. А вы собираетесь отобрать у нас лавки. Вы хотите, чтобы вся торговля была в руках государства. Мы торгуем ситцем. А вы хотите, чтобы ситцем торговало государство. Мы продаем гвозди и посуду. А вам нужно, чтобы только государство продавало гвозди и посуду. Мы хотим держать корчмы и кофейни. А вы хотите, чтобы все кофейни и корчмы принадлежали государству. Вы хотите одного, а мы другого. Как же нам договориться? Если вы хотите, чтобы государство покупало и продавало все на свете, чем же станем заниматься мы? На какие средства прикажете жить нам?

И словно глубоко огорченный таким неразрешимым противоречием, оратор вздохнул и добавил:

— Вот это вы нам и объясните, товарищ кандидат… Если только вам удастся найти объяснение…

Я был рад, что дело ограничилось риторическим вопросом. По-видимому, этот коммерсант не решался пойти дальше. Он боялся. Я уже знал, что в городе жил страх: тут не последнюю роль сыграл и темперамент товарища Цигэнуша. Задав мне вопрос, оратор снова повернулся к залу и продолжал свою речь. Теперь он словно забыл о моем присутствии и обращался только к публике. Он то повышал, то понижал голос. И все время жестикулировал. Что-то было в нем от профессионального оратора, такие жесты, такую манеру говорить я часто встречал в судах, в парламенте.

— Как зовут этого человека? — спросил я Изу Розена.

— А вы разве его не знаете?

— Нет.

— Неужели вы даже не слыхали о нем? Ведь это же Сами Гольд — знаменитый оратор Сами Гольд. Если б он родился в Англии, он, вероятно, затмил бы всех ораторов палаты лордов. Быть может, там он стал бы вторым Дизраэли. Но он родился в Телиу… А когда человек рождается в Телиу, это все равно что родиться в диком лесу или в пустыне.

Имя Сами Гольда мне ничего не говорило. Это была местная знаменитость. Люди слушали его с большим вниманием, я бы даже сказал, с благоговением. Но когда он кончил, слово взял Изу Розен. И без всякого почтения набросился на знаменитого местного оратора. Он ругал его последними словами, называл мелким буржуа и пособником акул капитализма. Публика внимательно слушала и речь Розена. И когда он кончил, ему тоже аплодировали. Люди, сидевшие в зале, боялись. На их лицах было написано, что они живут в постоянном страхе. Они знают, что такое страх, но не всегда знают, кого нужно бояться.

Собрание кончилось, и меня окружила молодежь. Многие из этих молодых людей и девушек, по-видимому, уже вступили в Союз коммунистической молодежи.

— Вы не должны обижаться на то, что говорил Сами Гольд. Он прав, если думать о судьбе коммерсантов. Но мы, молодежь, не хотим торговать. Мы не хотим быть лавочниками. Мы хотим учиться, как все… Старики — это прошлое. А мы, молодые, — с вами. Мы с партией, которая прислала вас сюда…

Я спросил Розена:

— Почему ты так грубо набросился на Сами Гольда? Мне показалось, что, когда ты заговорил на идиш, ты его даже обругал.

Розен рассмеялся:

— Я хотел показать ему, что ораторским талантом может обладать не только он. В нашем городе много талантливых людей… Но им лучше было бы, если бы они родились не в Телиу, а где-нибудь в Лондоне…

Расставшись с молодыми людьми, я отправился бродить по городу в поисках открытой кофейни. Я очень устал за день и чувствовал, что не засну, если не выпью чашечку горячего кофе. И вот я шел по улице, пошатываясь, как пьяный, хотя совсем не был пьян. Я попросту смертельно устал.

— О, если б мне удалось выпить чашку кофе!

Я вздрогнул, поняв, что разговариваю вслух с самим собой. И растерянно оглянулся: не слышал ли кто-нибудь мой возглас? Я увидел в двух шагах от себя маленького человечка, горбуна с непомерно большой головой. Увидев его улыбку, я понял, что он слышал мои слова. Подойдя ближе, он заглянул мне в лицо и сказал:

— Идите за мной. Я покажу вам дорогу. Да, да, я с радостью вас провожу…

Маленький человечек продолжал говорить, но я больше ничего не понял. Мне показалось, что он бормочет на каком-то незнакомом языке. Я сказал:

— Хорошо. Покажите мне дорогу, только поскорее. Я очень устал, мне хочется поесть горячего.

Маленький человечек пошел вперед, а я последовал за ним на расстоянии двух шагов. Мы шли по кривой узкой улочке с горбатыми, бедными домишками. Вскоре мы подошли к каким-то воротам, и маленький человечек постучал в калитку. Кто-то открыл ее изнутри и спросил:

— Это ты?

— Да. Я привел клиента.

Человек, выглянувший из калитки, осмотрел улицу. Горбун сказал:

— Никого нет. Я проверил, можешь не беспокоиться…

Войдя во двор, я увидел в глубине дом с темными окнами. И сразу же услышал глупой шум, похожий на пчелиное гудение. Мне показалось, что оно доносится из дома с неосвещенными окнами. Маленький человек, который привел меня сюда, нашарил кнопку электрического звонка. Дверь немедленно открылась, и мягкий женский голос пригласил нас войти. За дверью были ступеньки, которые вели вниз, в полуподвал. Мы спустились и вскоре увидели другую дверь. Ее открыла изнутри невидимая рука, и в глаза мне ударил сильный свет. Я решительно перешагнул порог и остановился, совершенно ошеломленный тем, что увидел. По-видимому, мое удивление отразилось и у меня на лице — я понял это по взглядам окружающих. Да, да, я был совершенно ошеломлен…

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Итак, на моем лице отразилось крайнее изумление. Да и как могло быть иначе? Я плохо знал город, в котором проводил избирательную кампанию. Я встречался с избирателями только на собраниях, а с местными товарищами лишь на заседаниях различных комитетов. Город я оглядел самым поверхностным образом. Меня поразили гнилые крыши мещанских лачуг, грязные и убогие дворики, жалкий вид ребятишек, пустыри, сорная трава… Но все это были самые беглые впечатления — времени на то, чтобы осмотреться получше, у меня не было. Разговоры с Орошем тоже не могли восполнить этот пробел, хотя секретарь уездного комитета партии любил поговорить на эту тему. Но он больше говорил о том, каким станет этот город в будущем. Он очень гордился своими планами городского строительства и однажды показал мне карту города и такими отметками: «Здесь мы построим универмаг… Этот парк реконструируем и расширим… Здесь будет текстильная фабрика… Мы надеемся покрыть асфальтом главные улицы… Отремонтируем электростанцию… Тут хватит работы на всю жизнь». (Вспоминая теперь проекты Ороша, я снисходительно улыбаюсь. По сравнению с тем, что было построено за последние годы в Телиу и в других провинциальных городах, планы Ороша кажутся мне ребяческими. Но это уже другая тема.)

Правда, многое из того, что я успел заметить в Телиу, было мне знакомо. Даже префект Зенобий Бушулянга — типичный мелкий провинциальный политикан старой закалки — меня не удивил. И все-таки мне никогда бы не пришло в голову, что в центре Телиу я попаду в ночное заведение, устроенное в подвале с наглухо забитыми окнами. Все, что я здесь увидел, было похоже на странный и тягостный сон. С первого взгляда я понял, что заведение открыто совсем недавно, помещение заново побелено и слегка покрашено простым и дешевым способом: к мелу примешали немного сурика, так что стены получились розоватые. Столы и стулья тоже самые простые и дешевые, занавески на забитых окнах сделаны из бумазеи, лампы, свисающие с потолка, украшены бумажными лентами — словом, все, что я тут увидел, было не только плохого вкуса, но ясно показывало, что хозяин не очень-то верил в прочность своего тайного предприятия и старался свести свои расходы к минимуму.

Когда я вошел, в лицо мне ударил тяжелый воздух, пропитанный множеством самых разнообразных запахов. Пахло вином и пивом, водкой, жиром, человеческим потом и еще чем-то не поддающимся точному определению. В глубине подвала я увидел деревянный помост, нечто вроде эстрады, на которой суетились музыканты. Внешне они вполне гармонировали с окружающей обстановкой. За барабаном сидел грузный человек с закрученными кверху усами и густыми мохнатыми бровями. Тромбонист тоже был огромный детина с оттопыренными ушами и лицом запойного пьяницы. За расстроенным пианино сидел высокий и очень худой человек с длинными ручищами. Обшарпанный старый аккордеон висел на тонкой, цыплячьей груди юноши, похожего на привидение. Тут же стоял толстый, горбатый и совершенно лысый человек с кастаньетами в руках. Все они занимались своим делом с таким рвением, так азартно дули и били в свои инструменты, что казалось, будто их охватило бешенство, своего рода музыкальный транс. На эстраде выбивалась из сил и певица — уже немолодая дама с помятым, изрытым оспой лицом, одетая в какое-то странное длинное платье, похожее на сарафан. Голос у нее был громкий, резкий, она терзала публику каждым звуком, каждым движением тела.

Чтобы ошеломить человека, вполне достаточно было бы этого бешеного, словно выжившего из ума, оркестра и этой певички, исторгавшей из себя громкие и резкие вопли. В Бухаресте подобные заведения уже давно закрыты. Здесь, в Телиу, да и в других провинциальных городах, они, как видно, еще не перевелись, и все из-за продажности местных чиновников и отсутствия контроля.

Но меня ждал здесь и другой сюрприз: за большим столом, установленным на почетном месте рядом с эстрадой, я увидел сеньора Алонсо, моего старого знакомого, человека, который продавал идеи. Я познакомился с ним в годы войны в концентрационном лагере. Встреча эта меня совершенно ошеломила. Ведь я видел не привидение, а самого что ни на есть настоящего сеньора Алонсо, хотя и несколько потускневшего с тех пор, как я с ним расстался в лагере. Прошло лишь немногим больше двух лет, но лысина сеньора Алонсо основательно за это время расширилась и округлилась, противоестественной величины челюсти выпирали как будто еще больше, лицо потемнело, обрюзгло, огромный прямой нос казался еще более острым. Присмотревшись, я увидел, что сеньор Алонсо сидит за столом в компании очень важных людей. Один из них был доктор Дарвари, второй — господин Тырнаву, а третий — не кто иной, как боярин Пьер Цепою собственной персоной, самый важный деятель уезда Телиу, бывший депутат и министр, возглавляющий и теперь список национально-либеральной партии на предстоящих выборах.

Официант в поношенном зеленоватом фраке с профессиональной улыбочкой проводил меня к единственному свободному столику в центре зала. Я следовал за ним, понимая, что отступать уже поздно. И вместо стеснения я вдруг почувствовал, что мною овладевает старое, хорошо знакомое чувство, причинившее мне столько, неприятностей в жизни: любопытство.

— Что прикажете подать? — спросил официант, после того как я снял плащ и сел за стол. — Шампанского? У нас есть «Мумм», «Помери», «Грено», «Вдова Клико»…

Я отрицательно покачал головой, но официант продолжал:

— Настоящее, господин… Последние бутылки заграничного шампанского в нашем городе, так что советую вам воспользоваться случаем.

Поскольку я и теперь не выразил никакого восторга, официант спросил:

— Тогда, может, прикажете «Бургундского»? «Клосло»? «Шато Икем»? Выдержанные марочные вина… Мы предлагаем только лучшие выдержанные вина.

— Я предпочел бы румынский «Котнар».

— Какой именно? Имеется «Исэческу», «Рышновяну», «Теренте».

— «Рышновяну».

Официант поспешно удалился. Не успел я оглянуться, как он уже вернулся и показал мне бутылку, в которой, судя по осадку на дне, действительно было старое, выдержанное вино.

— Спасибо. Вы меня убедили. Можете открывать.

Официант старательно вытер бутылку салфеткой, хотя этого и не полагалось делать, открыл ее и налил мне полный стакан. Рядом с моим стаканом официант почему-то поставил еще другой.

— Я один, — сказал я с легким раздражением. — И не люблю, когда на столе стоят пустые стаканы.

— Разрешите прислать вам кого-нибудь для компании, барин?.. Когда пьешь вино в одиночестве, это навевает грусть. А этого добра теперь и так хватает…

— Кого же ты собираешься мне прислать?

— Укажите сами. — Он сделал жест в сторону соседнего столика. — Какую из них?

За соседним столом сидели три женщины с бледными, усталыми лицами и печальными глазами. Все три были почему-то очень похожи друг на друга. Может, это не от усталости, подумал я, а от недоедания. Голод ни для кого не проходит даром. Все они курили. Судя по выражению лиц, курение не доставляло им удовольствия. Наверно, именно вот так выглядят люди, находящиеся на грани самоубийства. Я еще раз посмотрел на всех троих и сказал:

— Пошли мне блондинку…

Меня охватило смущение: зачем я это сказал? Почему так легко поддался на предложение официанта? Что со мной происходит? Но мне удалось взять себя в руки — ничего страшного не случилось: со мной ничего не происходит. Как так ничего? Вот именно — ничего. Со мной ничего не происходит.

Официант подошел к женщине и что-то шепнул ей на ухо. Она оглянулась и смерила меня оценивающим взглядом. Потом зевнула. Но открыла сумочку, напудрилась и подкрасила губы. После всех этих приготовлений она улыбнулась профессиональной вымученной улыбкой, встала из-за стола и лениво подошла к моему столику. Я придвинул ей стул. Она села.

— Бон суар, начальник. Вам скучно?

— Не без того…

— Ну что ж… Давайте развлекаться.

Я почти не слышал ее слов. Джаз на эстраде окончательно сошел с ума. Певичка в полосатом сарафане терзала свои преждевременно разрушенные легкие и заодно слух посетителей.

Когда из своей Гаваны отплыл я вдаль, Лишь ты угадать сумела мою печаль… Заря золотила ясных небес края, И ты мне в слезах шепнула: «Любовь моя! Где б ты ни плавал, всюду к тебе, мой милый, Я прилечу голубкой сизокрылой, Парус я твой найду над волной морскою, Ты мои перья нежно погладь рукою…» [8]

Боже мой, я снова совершил скачок в прошедшее время!

Испанская песня отбросила меня на много лет назад. И я снова увидел горы апельсинов на улицах Валенсии, зубчатые башни Мадрида и Барселоны и башни Севильи, отражающиеся в фиолетовой воде Гвадалахары… Мне казалось, что я слышу «Голубку» в исполнении певицы из Сеговии… Вся Испания пела в то памятное лето. Монархия пала. Испанцы пели от избытка чувств, от гордости за свою молодую республику…

Прекрасна была Испания в то лето. Прекрасным были те новые чувства, с которыми я вернулся из поездки по Испании. Но едва я принялся описывать все то, что увидел в этой стране, как началось фашистское наступление на республику. В Мадриде и Овьедо, в Севилье и Саламанке, в Сеговии и Кордове народ встал на защиту республики. И полилась кровь… И начали рушиться под артиллерийским обстрелом древние испанские города… Гибли испанцы. Гибли интербригадовцы, приехавшие защищать Испанскую республику…

Народный фронт… Народный фронт…

Гражданская война, начавшаяся в Испании, накалила обстановку и в Бухаресте. Наши фашисты радовались победам испанских фашистов. Мы радовались победам Народного фронта. Печать резко разделилась на два лагеря: правые и левые. Те, кто считал себя левым, пытались вдохнуть надежду в сердца людей, верящих в свободу и демократию. Мы разоблачили фашистов, но они становились все наглее, все увереннее в своих силах. Правые усиливали атаки против левых, превозносили фалангу и Франко.

Много моих друзей и знакомых уехали в Испанию сражаться за республику. Другие, которые тоже некогда были моими друзьями, но с которыми я разошелся, уехали в Испанию, чтобы сражаться за фалангу или, как они выражались, за Христа и святой крест. В то лето — это было лето 1937 года — я выпускал ежедневную газету, много писавшую об испанских событиях. Я пытался доказать, что за спиной испанских фалангистов стоят итальянские и немецкие фашисты. Но цензура уродовала мои статьи. Я протестовал, а начальник цензуры делал мне выговор за выговором:

— Какое тебе дело до Испании? Что у тебя общего с Испанией? Зачем ты уделяешь так много внимания испанским событиям? Наше правительство уже признало генерала Франко. Официально об этом еще не объявлено, но это вопрос дней.

Наши фашисты послали в Испанию группу из девяти человек: они должны были сражаться за Франко. В первом же бою двое из девяти погибли. И тогда руководство «Железной гвардии» устроило грандиозный пропагандистский парад. Тела убитых везли через всю Европу, привезли в Бухарест и похоронили с военными почестями. Правительство разрешило устроить траурные митинги по всей стране. Татареску разрешал фашистам все.

Много румынских коммунистов пало в боях за республиканскую Испанию. Их имена так и остались неизвестными в Румынии, об их смерти знала только Румынская коммунистическая партия. Тела румынских коммунистов остались в испанской земле. Остальные, те, кто выжил, продолжали сражаться вплоть до горестного конца. Все это, конечно, страшно печалило нас. Но в политике чувства не важны. Важны только действия.

С помощью Гитлера и Муссолини и не без попустительства многих так называемых демократов Франко победил. Фашисты стали хозяевами Испании.

Испанское лето! То далекое, незабываемое, радостное и вместе с тем горестное испанское лето… Лето любви и ненависти… Лето испытаний и страсти… Все прошло. Все развеялось как дым… Остались только воспоминания…

Официант открыл бутылку шампанского, заказанного клиентами одного из соседних столиков. Пушечный удар вылетевшей пробки вернул меня к реальности. Я поблагодарил женщину за ее деликатное молчание. Взглянув на ее тонкие и бледные руки, я заметил, что пальцы покрыты ссадинами, кончики их — красные… Заметив мой взгляд, она объяснила:

— Это из-за стирки…

— Какой стирки?

— Обыкновенной. Сеньор Алонсо говорит, что мы мало зарабатываем по ночам. Вот он и заставляет нас днем работать — стирать белье, убирать зал… что придется…

— Но я вижу, клиентов здесь хватает. Зал переполнен.

— Да, место новое… Но долго ли оно продержится? Каждый вечер его могут прикрыть.

— Кто?

— Те же, кто прикрыл заведение, в котором я работала раньше.

Пока женщина рассказывала мне о своей невеселой жизни, о гибели мужа на фронте и о том, как она вынуждена была заняться нынешним «ремеслом», сеньор Алонсо все поглядывал на меня и, вероятно, никак не мог вспомнить, откуда он меня знает. Я тоже смотрел на него, на его характерное грубое лицо, напоминающее лица гангстеров из голливудских кинофильмов, и мне казалось, что я снова попал под власть старых, никому не нужных воспоминаний, тягостных ассоциаций, часто повторяющихся снов. Я боялся, что мне опять может присниться лагерь у подножия гор, неподалеку от Тыргу-Жиу, концентрационный лагерь со всеми его обитателями, с его странной фауной, отражавшей, как в зеркале, румынское общество, то самое общество, которое мы надеялись похоронить навсегда… Пока я об этом думал, лицо сеньора Алонсо внезапно прояснилось — его наконец осенило, он тоже вспомнил… Широко улыбаясь, он немедленно встал из-за стола и, захватив с собой стул, подошел к моему столику.

— Вот нам и довелось снова встретиться, — сказал он с улыбкой. — Вы рады?

Я тоже улыбнулся и ответил:

— Разумеется. Я очень рад.

Он пожал мне руку, а потом, не спрашивая разрешения, поставил свой стул рядом с моим и сел за стол. Он был у себя дома.

— Как я рад! Как рад! Мы ведь ни разу не виделись с той самой поры…

— Да, не виделись… А как вы, собственно, попали сюда, в Телиу? Вы, кажется, собирались в Америку?

Он ответил не сразу, сначала обернулся к женщине и сказал:

— Если господин не возражает, пойди, пожалуйста, к своим подругам. Вернешься, когда позовут.

Когда она ушла, сеньор Алонсо заговорил:

— Да, я собирался в Америку. Но не уехал. Меня взяли под надзор. Мне не дали уехать. С тех пор как пришли к власти эти… ваши коммунисты, стало все труднее и труднее работать. И уже не выдают паспорта… Я уехал в Тимишоару, надеясь развернуть там какое-нибудь прибыльное дельце, но у меня ничего не вышло. Тогда я перебрался в Клуж. Опять не получилось. Побывал и в Яссах, и в Романе, а вот теперь попал сюда, в Телиу. Здесь мне посчастливилось встретиться с господином Цепою. Он помог мне, одолжил денег. Он важная персона в этом уезде и хочет снова стать депутатом от Телиу. Думаю, что ему это удастся, денег он не жалеет.

К нам подошел худенький мальчик с оттопыренными ушами и давно не стриженной головой — помощник официанта, или, как их называют у нас, пиколо, — и что-то шепотом сказал сеньору Алонсо. Тот поспешно встал.

— Прошу прощения, меня зовет господин Цепою. Я пришлю вам даму.

Я попросил его не беспокоиться. Мне хотелось побыть одному.

На эстраде музыканты продолжали исполнять испанские песенки, и певичка с длинным носом снова запела, закричала, захлебываясь от страстного восторга:

О голубка моя, будь со мною, молю, В этом синем и пенном просторе, в дальнем родном краю. О голубка моя, как тебя я люблю, Как ловлю я за рокотом моря дальнюю песнь твою…

В середине зала был небольшой круг, не заставленный столиками, он предназначался для танцев. Несколько пар медленно скользили по кругу. Какая-то старуха с лорнетом в руке покачивалась на своем стуле в такт музыке.

Снег тает, и снова идет снегопад, Деревья вдоль длинной дороги стоят…

Концентрационный лагерь под Тыргу-Жиу был очень просторным. Его, по-видимому, проектировали с таким расчетом, чтобы в случае необходимости сюда можно было заключить всю страну. Он был разделен на зоны, изолированные друг от друга заборами с колючей проволокой. В самой отдаленной и строго охраняемой зоне поместили коммунистов. У них был и самый тяжелый режим. В других зонах жили спекулянты и проститутки, люди, подозреваемые в шпионаже, легионеры, сторонники Хории Симы, который после своей неудачной попытки захватить власть в стране и отделаться от генерала Антонеску сбежал в Германию. Там жили и личные враги генерала Антонеску, и короли черной биржи, валютчики, крупные аферисты, проворовавшиеся чиновники. Рядом с этим сбродом жили газетчики, сотрудники редакций, выступавшие когда-то против фашизма, а также некоторые политические деятели, которые в глазах Антонеску скомпрометировали себя связями с коммунистами или неприязненным отношением к гитлеровской Германии. Все эти столь разные люди и составляли вместе ту знаменитую лагерную фауну, которую я наблюдал и изучал с огромным интересом. Не только состав заключенных, но даже то, как они попали в лагерь, было очень характерно для румынского общества тех лет. И начало войны, и мое собственное заключение в лагерь могло показаться чудовищным, нелепым сном, но все это мне вовсе не снилось, а было на самом деле. Теперь же это проходило передо мной как давнее сновидение, перенесшее меня в тот роковой год, который по праву можно было считать началом всех нынешних событий.

…В тот субботний вечер я вернулся домой, как обычно, очень поздно. Город был затемнен, но в высоком безоблачном небе ярко горели звезды, и их дрожащий белый свет слабо освещал улицы, крыши домов. Ночь была мягкая, ветер теплый и спокойный…

С тех пор как гитлеровские войска вступили в Румынию, мы уже привыкли к затемнению, к оконным стеклам, перечеркнутым бумажными лентами, к наглухо закрытым ставням. Мы уже научились брести в потемках, обходя лужи и выбоины на тротуарах. Наше зрение обострилось, обострились и все другие чувства. Даже во сне мы прислушивались к звукам, доносящимся с улицы; каждая проезжавшая мимо дома машина вселяла тревогу, каждый отдаленный гудок казался началом воздушного налета. Мы ждали бомбардировок, и город был полон самых фантастических слухов. Любое известие обрастало чудовищными подробностями. Если бы я утром позвонил кому-нибудь из знакомых и сообщил что-нибудь самое невероятное, самое фантастическое, придуманное мною самим, выйдя в полдень в город, я наверняка услышал бы свое измышление в новом и уже совершенно немыслимом варианте. Могло случиться, что я даже не узнал бы свое детище и ужаснулся бы, как и все остальные…

Но слух, распространившийся в тот памятный субботний вечер — 21 июня 1941 года, — не был выдумкой. Каким-то непонятным образом в Бухаресте стал всеобщим достоянием страшный секрет: в эту ночь гитлеровская Германия нападает на Советский Союз и правитель Румынии генерал Антонеску присоединится к этому нападению. Стало известно, что румынский фюрер уже попросил у берлинского фюрера оказать ему честь и разрешить Румынии участвовать в нападении на своего восточного соседа.

Я и мои друзья знали об этом секрете уже несколько дней и чувствовали себя совершенно подавленными и несчастными. Ни один из нас не был военным специалистом или стратегом, но, может быть, именно поэтому мы ясно отдавали себе отчет в том, насколько безумен Антонеску и как опасно это безумие, которое вскоре охватит множество людей и принесет столько горя и страданий румынскому народу.

Мы, конечно, знали, что все происходящее отнюдь не случайность, что бухарестская печать в течение многих лет готовила румын к этому позорному дню. За редкими исключениями, столь редкими, что их можно было бы пересчитать по пальцам, все бухарестские газеты день за днем уверяли своих читателей, что Советский Союз — слабая страна, что достаточно будет одного удара, и восточный колосс рухнет. А уж с сентября сорокового года, когда последние демократические газеты были запрещены, решительно вся пресса восхваляла Гитлера и Муссолини, высмеивала англичан и французов и поливала грязью Советский Союз. Всему этому обыватели верили, тем более что Гитлер, уже начавший войну, добился серьезных успехов на Балканах и в Африке. Даже некоторые здравомыслящие люди, считавшие себя некогда демократами, перешли теперь на сторону Антонеску и разглагольствовали по пивным и кофейням:

— Немцы сильны, очень сильны! Тут уж ничего не поделаешь. Разве вы не видите, что происходит в мире? Где вы живете — на Луне? В такие времена нужно быть трезвым человеком и не забывать о своем будущем…

Особенно старался некто Н. Он весь был во власти новых настроений. Я знал много лет этого доктора юридических наук, знал, как он из мелкого адвоката и журналиста стал важной персоной, хозяином угольной шахты и обувной фабрики.

Когда я был молод, история доктора Н. казалась мне удивительной. Позднее я понял, что она типична для бухарестских нравов. И даже банальна. Доктор Н. женился на богатой невесте, вступил в модную партию — в те годы это была демократическая партия — и некоторое время даже был министром в одном из ее правительств.

Когда к власти пришли фашисты, доктор Н. стал нам советовать:

— Переходите к легионерам! Зачем вам демократия? Я и сам был демократом, но теперь демократии крышка. Англия? Я был в Лондоне. Англичане не умеют воевать. Франция? Вырождающаяся нация. У себя на фабрике я организовал легионерские ячейки. Зачем ждать, чтобы они возникли сами?

Мы слушали его молча. Доктор ушел, наш друг Штефан Антим, старый человек, много повидавший на своем веку, проводил его презрительным взглядом и сказал:

— Он идиот! Зачем вы с ним спорите? Война, которую развязал Гитлер, охватит всю Европу и весь мир. И вы еще увидите здесь, в Бухаресте, советских солдат. Русские побьют гитлеровцев.

Антим стукнул острым наконечником своей палки по полу и повторил:

— Через Бухарест пройдут русские. Я хотел бы дожить до этого дня…

— Да, да, — задумчиво проговорил кто-то из нас, — может, ты прав. Мы, наверно, многое увидим. Но это время еще далеко. Очень далеко. Очень далеко. До победы над фашизмом еще целая вечность!

Штефану Антиму было много лет, и он не дожил до событий, о которых пророчествовал. А доктор Н. дожил. И еще долго приспосабливался к новым временам. Очень долго…

Но тогда до всего этого еще была целая вечность.

Наступила всего лишь суббота, 21 июня 1941 года. И, придя домой поздно вечером, я сразу же включил радиоприемник. Я настроил его на лондонскую волну. Потом переключил на Берлин. Потом на Москву.

Ничего нового я не услышал. Никаких признаков войны.

До двух часов ночи я сидел у радиоприемника и все ждал экстренных сообщений. Но так и не дождался. Может, это был ложный слух? Нет, не может быть. Сообщение о том, что именно в эту ночь Гитлер совершит нападение на Советский Союз, шло из очень достоверного источника. Сомнений быть не могло…

Удивленная моим поведением, жена встала с постели и подошла к приемнику.

— Какого сообщения ты ждешь? — спросила она.

— Объявления войны. В эту ночь начнется война и на Востоке.

— Шел бы ты лучше спать, — сказала жена. — Вечно ты думаешь только о катастрофах.

Я потушил свет, распахнул окно и лег. Город давно заснул, и через открытое окно доносился лишь далекий и смутный гул.

Мне удалось заснуть, лишь когда уже начало светать. Спал я недолго. Даже во сне я прислушивался к тому, что делается на улице. Как будто я все время ждал какого-то неожиданного происшествия. И дождался… Под утро я проснулся от резкого шума — под окнами моего дома остановился мотоцикл с невыключенным мотором. И сразу же раздался звонок.

Я подскочил к окну. У калитки стоял сержант и еще кто-то в штатском, вероятно полицейский агент. Увидев меня, один из них спросил:

— Здесь проживает господин Захария Станку?

— Да. Это я.

— Откройте.

Я спустился вниз и открыл им калитку. Они проследовали за мной в квартиру. У обоих были землистые, отечные лица, как у людей, которые не спали несколько ночей подряд. Агент представился, сказал, что его зовут Бунариу, и протянул мне какую-то скомканную бумажку. Я спросил:

— Что это такое?

— Вы арестованы, — ответил агент. — Одевайтесь и следуйте за мной. Можете взять с собой немного вещей.

— Куда вы меня повезете?

— На вокзал Филарет. Там вас ждет поезд…

Я начал одеваться. Агент, видимо желая меня успокоить, сообщил, что я не буду чувствовать себя одиноким — он уже отвез на тот же вокзал многих моих друзей. И он перечислил несколько имен. Арестованы все журналисты, подозреваемые в симпатии к коммунистам и Советскому Союзу.

— Значит, началась война?

— Да, началась…

И агент показал мне свежий номер газеты «Капитал». На первой странице портреты Иона и Михая Антонеску, а под ними правительственный манифест, начинающийся словами: «Солдаты! Я приказываю вам форсировать Прут!»

Моя жена, бледная, несчастная, стояла рядом и не знала, что ей делать. Я попытался ее успокоить:

— Не волнуйся. И это пройдет!

Как хорошо, что я отослал своего сынишку в деревню: он избавлен от этого зрелища.

Агент, который приехал меня арестовать, не торопится.

— Можно попросить у вас стакан воды?

Ему приносят холодную воду с вареньем. Он выпивает воду, слизывает все варенье, но не встает со стула. Он шарит по карманам и находит другую бумажку, столь же мятую и грязную, как та, которую он подал мне. Он долго ее разглядывает и наконец спрашивает:

— А где проживает ваш секретарь Марк Рознер?

У меня был когда-то секретарь, которого звали Мариан. По крайней мере так он подписывал свои статьи. Оказывается, у него есть другое, настоящее имя. Он живет в двух шагах от меня.

— Марк Рознер? Я такого не знаю.

— Не знаете? Прекрасно знаете, но не хотите нам помочь. Все вы такие — доброго слова от вас не дождешься… Ваше счастье, что мы получили приказ вести себя корректно. А этого Рознера мы все равно найдем. И без вашей помощи.

Хвастался он напрасно. Марка Рознера они так и не нашли до конца войны.

Я вышел на улицу и сел в коляску мотоцикла, положив на колени чемоданчик. Сержант уселся за руль, агент позади меня, и мы поехали к вокзалу.

В этот ранний утренний час город спал. Даже трамваи еще не вышли из своих депо. Но было уже совсем светло. Белое летнее утро. Ясное безоблачное небо…

Вокзал Филарет переполнен: полицейские, жандармы, целые полчища жандармов в голубых мундирах и парадных касках. А среди них — мужчины и женщины в гражданском. И даже дети… Больше двух тысяч человек… Это все арестованные.

Меня ведут под охраной к хвосту длинной очереди, которая упирается в канцелярский стол. За столом — полицейские чины, заполняющие формуляры арестованных. Как только формуляр заполнен, арестованного отводят к вагонам. Из вагона выходить запрещено, у каждого вагона — полицейский агент. Но смотреть в окна вагона не возбраняется. И мы видим, как привозят все новые и новые партии арестованных. Они тащат с собой чемоданы, узлы, портфели. Среди них есть и целые семьи с детьми. Куда девать детей, когда арестовывают родителей? И вот полицейские заполняют формуляры и на детей.

В вагоне я встретил знакомых. Это журналисты, бывшие сотрудники демократических газет. Газеты уже закрыты, а сотрудников отвезут теперь в концентрационный лагерь. В нашем вагоне и госпожа А. Это красивая женщина, которую я давно знаю. Она была секретаршей одного известного турецкого дипломата. Госпожа А. в прекрасном настроении. Она убеждена, что ее-то никуда не повезут, ведь она успела позвонить своему дипломату и тот обещал добиться приказа об ее освобождении. Госпожа А. шутит и улыбается, как будто она находится на дипломатическом приеме. Она же знакомит нас с мадемуазель Б., танцовщицей ночного бара «Колорадо». Танцовщица — высокая, великолепно сложенная блондинка. Очень женственная. Ее арестовали по подозрению в шпионаже. Она не надеется на спасение и поэтому привезла с собой все свои вещи. Ей всего двадцать восемь лет. Судя по акценту, она венгерка. Она рассказывает, что уже побывала во многих странах мира, даже в Мексике и Китае. Она успела повидать и войну и революцию, но интересуют ее главным образом любовные похождения. Арест не испугал ее и даже не удивил: еще одно приключение в ее пестрой и бурной жизни.

Через окна вагона мы наблюдаем за восходом солнца. Красное солнце первого дня войны.

Богатых и важных арестованных привозят в машинах или на мотоциклах. Людей победнее гонят пешком. Ну и пестрое сборище! Кого здесь только нет! Вот польский журналист с огромными рыжими усами. Рядом неизвестный старик с белой библейской бородой. Кто-то обращает мое внимание на маленькую женщину с печальным, иссохшим лицом. Она держит в дрожащих руках крохотный саквояж.

— Знаешь, кто это?

— Нет.

— Госпожа Арцыбашева. Она давно живет в Бухаресте. Работает маникюршей или портнихой…

— Вдова писателя?

— Да.

Я знал, что автор «Санина» умер в двадцать седьмом году в Варшаве. Но я не подозревал, что его вдова живет в Бухаресте.

«Санин»! Автор книги умер в бедности и безвестности. И вот женщина, которая, наверно, присутствовала при рождении замысла и создании этой книги, тоже постаревшая, бедная, жалкая, стоит на перроне бухарестского вокзала Филарет под присмотром полицейских агентов. Что от нее хотят? Какую опасность представляет старая вдова для тех, кто развязал эту войну?

Начальник вокзала догадался выставить радиоприемник на подоконник своего широко распахнутого окна: пусть все слушают последние известия! И мы слушаем… Диктор читает манифест генерала Антонеску. Потом вдруг раздается звон колоколов, и диктор поясняет:

— Это звонят колокола кишиневского собора!

Все потрясены. Значит, Кишинев уже занят войсками генерала Антонеску? Боже, какая наивность! Разумеется, это была запись на пластинке.

Солнце поднимается все выше и выше. Становится душно. А народу все прибывает.

Госпожа А. начинает беспокоиться: ее дипломат почему-то не появляется. Зато у танцовщицы из «Колорадо» неожиданно оказалось множество покровителей. Первым приехал один румынский дипломат, занимающий довольно высокую должность в министерстве иностранных дел. Любопытный тип: совершенно лыс, лицо потасканное, зато одет с иголочки, в элегантный светлый костюм. Румынские слова он произносит с французским акцентом, а перчатки не снимает, даже здороваясь с красивой танцовщицей. Хотя он еще довольно молод, походка у него нетвердая, развинченная, и ему приходится все время опираться на свою великолепную палку с серебряным набалдашником. Мило картавя, он просит прощения у танцовщицы: ему и в голову не приходило, что с ней может случиться такая неприятность. Но пусть она не беспокоится — теперь, когда он узнал о случившемся, он примет все меры и она будет освобождена. Дипломат целует руку танцовщицы и уходит. Мы видим, как он шагает по перрону развинченной, нетвердой походкой, в дверях его бережно подхватывает шофер в ливрее и, как ребенка, ведет к машине.

Не успела танцовщица вернуться в вагон, как ее снова зовут вниз. На перроне появился новый покровитель: маленький, необыкновенно толстый человек с круглым лицом, заплывшим жиром. Это торговец лесом, владелец крупной экспортной фирмы и большой любитель женщин. Известно, что он содержит целый штат молодых бездельников, которые подыскивают для него новых красоток. Он приехал сказать танцовщице, что она сегодня же будет освобождена. Он даже показывает на пальцах, сколько заплатил за ее освобождение, и громко хохочет.

Он уехал, а танцовщица вернулась в вагон, напевая веселый марш. Госпожа А. еще больше помрачнела. Теперь она чувствует себя совершенно несчастной. Она завидует танцовщице.

Но история двух женщин на этом не кончилась. Как в хорошем фарсе с неожиданным концом, на перроне появился еще один покровитель танцовщицы. Это немецкий офицер. Он высок, строен, одет в парадный мундир, в левом глазу у него монокль, словом, настоящий опереточный персонаж. В отличие от всех остальных поклонников танцовщицы он не стал затруднять себя формальностями, а попросту взял свою протеже под руку и повел ее к машине. Потом он вернулся и тоном, не терпящим возражения, приказал полицейскому агенту, который таращил на эту сцену глаза, отнести багаж танцовщицы в машину. Агент подчинился. Когда все было кончено и танцовщица уехала, госпожа А. расплакалась. Сквозь слезы она сказала, что ее дипломат дорого заплатит за все ее унижения… Не знаю, чем кончились ее отношения с дипломатом, но ее так-таки и не освободили, а увезли в лагерь, где она пробыла, кажется, чуть ли не до самого конца войны.

Социолог, вероятно, мог бы написать исследование о румынском обществе времен второй мировой войны на материале лагеря в Тыргу-Жиу. Он мог бы изучить здесь смешные и нелепые контрасты, рожденные своеобразной исторической реальностью, которую экономисты и политики могли бы назвать симбиозом балканского феодализма и западного буржуазного либерализма, а позднее и фашизма. Но я не социолог и не экономист. Я могу лишь рассказать о живых людях — о всевозможных экспонатах из той странной и разнообразной человеческой коллекции, которую я наблюдал в дни, недели и месяцы своей ужасной и вместе с тем невероятно интересной лагерной жизни.

Вот старый журналист Бенкиу, которого я и раньше встречал в бухарестских редакциях. Мне казалось, что я достаточно хорошо знаком с нравами нашей печати. Но оказалось, что я знаю далеко не все. На правах коллеги Бенкиу часто затевал со мной разговор о нашем ремесле и внутренне, наверно, не раз посмеивался над моей наивностью.

Статьи и заметки Бенкиу, которые ему удавалось публиковать в различных бухарестских газетах на протяжении многих лет, были написаны на одну тему: примарь столицы, примари столичных районов, муниципальные советники; все они без исключения — жулики. Бенкиу знал биографию каждого из них: где кто родился, какое у кого образование, кто на ком женат, когда занялся политикой и в каких жульнических аферах участвовал на своем веку. Он знал даже, куда вложена прибыль от каждой мошеннической операции.

— Вы когда-нибудь встречали господина Д.? — спрашивает Бенкиу.

— Да.

— Дом в парке «Делавранча» он построил, когда удлиняли маршрут двадцатого трамвая. Дом на улице Бонапарта — когда была электрифицирована линия на Василе Ласкар. Квартиры в жилом блоке «Извор» — когда асфальтировали шоссе Жиану. А когда Имре Аладар строил жилой блок «Базалтин», он одновременно построил и господину Д. виллу в парке «Элефтерия». Теперь она отдана в аренду послу Уругвая за два миллиона в год.

— Откуда вы все это знаете?

— А чем же, по-вашему, я занимался двадцать лет в бухарестских редакциях? Это моя профессия: репортер по муниципальным делам. Я обязан знать все, что имеет отношение к городскому самоуправлению. И уверяю вас, что я все это знаю.

Судя по тем сведениям, которыми он так и сыплет, можно не сомневаться, что он действительно знает об этом все.

— И могу подтвердить документами, — продолжает он. — Даже не копиями, а оригиналами. Все они в моих руках.

— Как же они к вам попали?

— Очень просто. У меня есть приятели среди чиновников бухарестской примарии. И во всех районных отделениях бухарестского муниципалитета. Предположим, мне нужно узнать, на каких условиях примария заключила с подрядчиком контракт об асфальтировании такой-то улицы. Я отправляюсь к моему приятелю и предлагаю ему определенную сумму за право взглянуть на контракт. Только взглянуть… Мой друг, бедный служащий, Получающий всего-навсего три-четыре тысячи лей в месяц, естественно, соглашается. Ведь от меня он получит двадцать тысяч! И лишь за то, что даст мне на несколько минут досье, в котором лежит интересующий меня контракт. Делается это так. Служащий берет из архива нужное досье и выходит с ним из комнаты под тем предлогом, что он должен показать его кому-нибудь из начальства. Между архивом и кабинетом начальника — уборная. А в уборной жду я… Служащий входит в уборную, держа под мышкой досье. Передает его мне. Я вхожу в кабину и запираюсь. Нахожу нужный мне контракт, вырываю его. Запихиваю в карман. Потом выхожу из кабины и отдаю досье служащему: «Спасибо, дорогой. Все в порядке — я прочитал то, что мне нужно». Вместе с досье я передаю ему конверт со взяткой.

— А служащий знал, что вы похищали нужный вам контракт?

— Нет. Зачем ему было это знать?

— И эти ваши приятели ни разу не попадались?

— Разумеется, нет. Служащих так много, и бюрократическая система так запутана, что, если б даже кто-нибудь вздумал произвести расследование, чтобы узнать, как исчезают бумаги, то все равно ничего бы не узнал. А я, заполучив контракт, теперь держал в своих руках и подрядчика и муниципального советника, заключивших свою темную сделку.

— А это как же?

— Проще простого! Обычно уже после первой заметки, в которой я намекал, что располагаю кое-какими сведениями о соответствующем деле, человек, которого это касалось, прибегал ко мне.

— Что это значит? — спрашивал он.

— Ничего особенного, — отвечал я. — Разве я виноват, что ты свинья?

— А что мне делать, чтобы не быть свиньей?

Я ему объяснял. Если он выполнял мое требование, то сразу же из свиньи превращался в ангела. К ангелам у меня не может быть никаких претензий. С ангелами я могу и подружиться, тем более что они топают по грешной земле, как и мы с вами… Вот так я и работал, пока один мерзавец не добился, чтобы меня арестовали. Но ничего… Война когда-нибудь кончится… О, только бы мне дожить до того времени, когда печать снова станет свободной…

Журналист Бенкиу мечтал о свободе шантажа… А вот другой лагерный тип — торговец живым товаром. Этот мечтал о любви. Только о любви…

Он был невысок, с кривыми, как у монгольского всадника, ножками, с плоским и помятым лицом, глядя на которое можно было предположить, что когда-то ему сильно досталось в драке. На самом деле такое лицо у него было от рождения. Одевался он даже здесь, в лагере, весьма элегантно, брился каждый день, каждые два-три дня стриг свои густые и курчавые волосы, и от него всегда пахло одеколоном. О своей профессии он рассказывал без всякого стеснения, но предпочитал называть себя импресарио, а своих девушек — актрисами.

Жил он неплохо. В последнее время даже удалился от дел. Он собрал достаточно денег и занимался главным образом карточной игрой. И здесь, в лагере, он много играл и легко проигрывал, ничуть при этом не огорчаясь: если деньги кончатся, ему пришлют еще.

— Кто же вам пришлет? — удивленно спрашиваю я. — Из ваших же слов я понял, что у вас нет никакой родни?

— У меня нет даже друзей. Но вы забываете о моей профессии. Я вел себя не так, как другие. Девочки, которые прошли через мои руки, все до одной нашли свое счастье.

— Каким образом?

— Я выдал их замуж. И они мне очень благодарны. В Бухаресте мне ни о чем не нужно беспокоиться: каждая из них рада мне помочь. Не проходило дня, чтобы кто-нибудь из них не приносил мне подарка. И все это только потому, что я относился к ним с уважением. Я относился к ним так, как будто это были мои собственные дети.

— И много у вас таких детей?

— Сейчас посмотрим.

Он достал записную книжку с алфавитом. Почти на каждой странице стояло имя одной или нескольких девушек, их адреса и номера телефонов. Было видно, что записи в книжке ведутся очень аккуратно: когда кто-нибудь менял адрес, появлялась соответствующая поправка. Все это было очень похоже на реестр должников.

— Как видите, детей у меня немало… И все же я пропащий человек, маэстро!

Он слышал, что я журналист и писатель, и, видимо желая мне польстить, называл меня «маэстро». Обычно я остерегаюсь людей, которые меня так называют. По опыту я знаю, что рано или поздно такой человек обязательно извлечет из кармана какую-нибудь рукопись и попросит меня высказаться о его литературных способностях. Но торговца живым товаром я в этом не подозревал.

И вот я гуляю с ним по аллее Жака Попеску. Мой спутник так мал, что, когда он идет рядом, кажется, будто это карлик.

— А что случилось? — спрашиваю я. — Почему вы вдруг решили, что вы человек пропащий?

— Я влюбился.

— Давно?

— Нет. Совсем недавно. Я влюбился в красивую женщину, которую встретил случайно на улице. Она мне так понравилась, что я пошел за ней следом и узнал, где она живет, где работает, как ее зовут. Когда она возвращалась с работы, я ждал ее на улице. Потом шел за ней. Роскошная женщина! Но одета неважно: старое платье, шляпка, которая была модной года три назад. (Я разбираюсь в дамских туалетах.) Словом, я узнал о ней все, что можно узнать, и вскоре мы познакомились. Выяснилось, что она вдова. Как обычно, я начал делать ей различные предложения: свести с богатым человеком или устроить в кабаре… Она в ответ только посмеивалась. Заметив, что я ей не противен, я пригласил ее в ресторан. Во время обеда она вдруг говорит: «Почему вы все хотите пристроить меня к другому? Разве вы сами не мужчина?» Может, вам это покажется странным, маэстро, но дело в том, что в отношениях с женщинами я всегда был скромен и застенчив. От ее слов я покраснел, как восемнадцатилетний юнец. «А разве, — говорю, — это было бы возможно?» — «Пока нет, — сказала она. — Но позднее… кто знает». Я заказал шампанское. Потом купил ей огромный букет цветов и отвез ее домой. Ночь была такая… с луной… Но у ворот своего дома она сказала: «Здесь мы расстанемся». На другой день я снова послал ей цветы. И на третий. А на четвертый явилась полиция и отправила меня сюда. Вы поверите? Я уже получил от нее двадцать семь писем — каждый день по письму. Ах, какие поэтические письма!..

Видя, что он шарит рукой по карманам, я говорю:

— Оставьте. Покажете мне их в другой раз. Теперь мы на прогулке.

Я смотрю на него. Он очень взволнован. Когда он говорит о своей любви, у него дрожат губы. Вдруг он опускает голову и делает великое признание:

— Маэстро, я тоже пишу ей каждый день. В стихах. Вы не согласились бы прочесть?

— Письма в стихах? С удовольствием. Но не все сразу. Стихи надо читать не торопясь. Их надо смаковать.

В его глазах зажигается радостный огонек. Он вынимает из кармана пачку писем и протягивает мне одно из них. Я читаю:

Как только я увидел тебя, Я влюбился навсегда… Теперь ты далеко от меня, Но я не могу забыть тебя. Ты пишешь мне каждый день, Но я все же одинок, как пень. Лучше бы ты приехала сюда. Чтобы я хоть издали увидел тебя…

— Как вы их находите? — робко спрашивает карлик.

— Замечательно. Я надеюсь, теперь вы позволите и мне в свою очередь называть вас «маэстро». Окажите мне честь и приходите вечером — я хотел бы услышать, как вы сами Читаете свои стихи.

Вечером он явился. И прочитал мне свои стихи. Прежде чем распрощаться, мой новый коллега сделал еще одно признание:

— Жду не дождусь освобождения из лагеря. Как только вернусь в Бухарест, принесу себя в жертву своей любви и женюсь…

— Вы думаете, она согласится?

— Да. Она это уже обещала в одном из своих писем. Вот…

Он разыскал нужное письмо и прочитал:

Как только ты освободишься, мой дорогой, Ты должен сделать меня своей женой.

— Прекрасно, ведь правда же?

— Замечательно! — воскликнул я. — Но я не знал, что она тоже вам пишет в стихах…

— Ну разумеется… Разве я влюбился бы так сильно, если бы она писала прозой?

Мир полон поэтов…

Что связывало романтического торговца живым товаром с таким человеком, как Король лагеря? И была ли тут какая-нибудь связь? Не знаю. Не знаю…

Да, среди заключенных первого класса был человек, которого звали Королем лагеря. Удачное прозвище. Он был очень богат и не жалел денег, чтобы помочь другим узникам. Многие из них в нашем секторе жили за счет Короля. Все его любили и уважали. Но вот загадка: как такой человек попал в лагерь?

Его звали Раду Ксенопол. Он был крупным промышленником, владельцем большого предприятия. Но Михай Антонеску, правая рука премьер-министра и диктатора Румынии генерала Антонеску, человек, бесконечно занятый фашистской пропагандой и прочими неотложными делами, все же не забывал и о своих личных интересах. Михай Антонеску решил, что ему не худо бы стать компаньоном Ксенопола. Он вызвал промышленника в свой кабинет и довольно откровенно поделился с ним этим своим желанием.

— Отдайте мне половину ваших акций.

— Почему? — спросил Ксенопол. — С какой стати я должен отдать вам половину своего состояния?

Михай Антонеску ответил совсем просто:

— Я так хочу.

— А если я этого не сделаю?

— Я отправлю вас в концлагерь.

— Ну что ж. Отправляйте. До свидания.

На другой же день Ксенопола арестовали и отправили в лагерь.

Время от времени его вызывали в Бухарест. Там его приводили в кабинет генерала Думитриу Попеску, одного из руководителей министерства внутренних дел.

— Так что же вы решили, господин Ксенопол? — спрашивал генерал. — Вы согласны отдать свои акции?

— Нет!

Его вели в кабинет генерала Пики Василиу.

— Почему вы упрямитесь? Отдайте акции.

— И не подумаю.

Иногда его даже приводили в кабинет самого заместителя председателя совета министров Михая Антонеску.

— Ну как? — спрашивал Антонеску. — Вам еще не надоело сидеть в лагере?

— Нет.

— Значит, вы не хотите уступить акции?

— Нет.

— Очень жаль. В таком случае вы вернетесь в лагерь.

— С удовольствием!

И Раду Ксенопол в сопровождении охранявших его агентов ходил по магазинам, делал все необходимые закупки — ведь у него в лагере был даже свой повар. Денька через два, отправив все покупки в лагерь, он и сам садился в машину и в сопровождении охраны возвращался в Тыргу-Жиу.

Едва он появлялся, друзья спрашивали:

— Ну как? Вы сдались?

— Что я, сумасшедший? С какой стати я отдам ему свои акции? Подожду, пока рухнет этот режим. Режим, основанный на бандитизме и тупости, не может держаться долго.

— Вам нравится сидеть в лагере?

— По правде сказать, нравится. Ведь я здесь важная персона. Те, кому я помогаю, любят меня. Здесь я могу наслаждаться обществом настоящих интеллектуалов. В Бухаресте немало таких, как я. Среди них я незаметен. А здесь — совсем другое дело. Здесь я — король.

— Да, пожалуй…

И Король лагеря отправлялся на прогулку по главной аллее, носившей имя генерала Жака Попеску. В середине этой аллеи стоял белый каменный крест. Он был воздвигнут комендантом лагеря как памятник солдатам, погибшим на германо-советском фронте. Рядом с крестом были выложены, тоже из камня, различные патриотические лозунги.

От креста на аллее Жака Попеску дорога расходилась. Если свернуть направо и идти по аллее, названной именем другого полицейского генерала — Ионициу, — можно дойти до сектора, где поместили коммунистов. Но заключенным первого класса позволено было прогуливаться только до креста. Дальше путь был закрыт. Когда кто-нибудь забывал о запрете и пытался идти дальше, его останавливал часовой:

— Эй! Поворачивай оглобли!

И мы поворачивали оглобли.

Не только Король лагеря ездил в Бухарест. Короткие «отпуска» получали и другие заключенные, рангом пониже. Довольно часто ездил домой из лагеря некто Рудольф. Когда я спросил его, как это ему удается, он ответил:

— Очень просто. Я устроил себе процесс…

— Процесс? Что это значит?

— Я подговорил своего зятя, чтобы он подал на меня в суд за то, что я якобы взял у него крупную сумму денег и не хочу ее вернуть. Наш адвокат составил заявления с соблюдением всех юридических тонкостей. Писарь трибунала тоже наш человек. И вот каждые два месяца я получаю вызов в Бухарест, в суд. Начальник лагеря назначает сопровождающего и выписывает нам билеты. Приехав в Бухарест, я даю хорошую взятку солдату и говорю: «Послушай, парень, я человек положительный и никуда бежать не собираюсь. Тебе нет никакого смысла ходить за мной по пятам. Вот тебе деньги, пойди погуляй, осмотри город, а я тем временем займусь своими делами. Вечером можешь прийти ко мне ночевать. Какой у нас сегодня день? Среда? Мы отправимся обратно в пятницу…»

— А если солдат не соглашается?

— Какой ему смысл не соглашаться? До сих пор мне еще ни разу не попадался солдат, который бы отказался. Вот так я живу два-три дня дома, делаю необходимые покупки, а потом возвращаюсь сюда. Думаю, что в будущую субботу я получу новую повестку из Бухареста. Что вам привезти?

— Натуральный кофе. Хотя вряд ли вы его достанете.

— Это вы не достанете, а за меня не беспокойтесь. Привезу вам натуральный кофе. Еще не было случая, чтобы я не выполнил заказа. Ведь я в прошлом коммерсант, владелец магазина. Вам не приходилось бывать в магазине «Рай»?

— Не помню…

— Я всегда стоял там у кассы. Это был мой магазин. После 6 сентября, когда Антонеску со своими легионерами пришел к власти, я понял: моя песенка спета. Евреям не дадут больше заниматься торговлей. И я придумал такой ход: зачем ждать, пока меня вышвырнут из моего собственного магазина? Лучше-ка я его перепишу на другое имя. Возьму себе компаньона. Я даю магазин, товар, деньги, а он даст свое имя, только имя. Но зато настоящее румынское имя, которое мы и напишем на вывеске. А доходы будем делить пополам. Долго искать такого компаньона не пришлось. Мой выбор пал на одного продавца, который работал у меня уже много лет. Я считал его вполне приличным человеком. И я сделал ему предложение: «Дорогой Петрика, беру тебя в компаньоны, — удивляюсь, как это он не упал в обморок от радости. — Ты согласен?» Еще бы! Какой может быть разговор. Словом, мы тут же отправились в нотариальную контору и оформили все честь честью: я будто бы продаю ему магазин. Одновременно мы подписали другую бумагу — секретную, ее мы уже не стали заверять в нотариальной конторе; согласно этой секретной бумаге, мы обязаны были делить доходы поровну. Так… Прошло несколько дней, и вот однажды я прихожу в магазин. Петрика стоит у кассы. Увидев меня, спрашивает:

— Что вам угодно, господин? Желаете что-нибудь купить?

И все это таким тоном, как будто он видит меня впервые в жизни.

— Ты с ума сошел? — спрашиваю я.

А он снова свое:

— Что вам угодно, господин?

— Перестань валять дурака, Петрика!

Он:

— Я вас не знаю. Уходите!

Кончилось тем, что он вышвырнул меня из магазина с помощью моих же приказчиков. Все они смотрели на меня, как будто никогда в глаза не видели. Я помчался к адвокату и выяснил, что поправить ничего нельзя — ведь я продал этому Петрике магазин и оформил продажу у нотариуса. Что делать? Вот так я и остался без магазина и без денег. Тогда я начал продавать вещи. Сначала чайный сервиз, потом ковер… А когда началась война против Советского Союза, меня схватили и отправили в лагерь. Долго я не мог понять, в чем меня обвиняют. Потом мне объяснили: оказывается, я шпион. Кроме того, я будто бы давал деньги коммунистам. Вы в это верите? Можете себе представить, чтобы такой человек, как я, стал тратить деньги на политику? Вот и вся моя история… Значит, вам нужен натуральный кофе. А хорошего чаю не желаете?

Очень многие из заключенных приходили в мой барак, чтобы рассказать мне свою историю, свой роман, как говорили некоторые из них. Все они заканчивали свои рассказы примерно так:

«Настанет день, когда война кончится и вам захочется описать все, что вы здесь видели. Мне будет приятно, если вы упомянете и меня. Пусть читатель знает, что был и такой человек на свете и что он тоже попал в лагерь наряду с важными и знаменитыми людьми».

Среди рассказчиков, проявлявших особую настойчивость, выделялись два человека: Майер с моноклем и сеньор Алонсо. Майер с моноклем действительно носил монокль. Этот монокль торчал у него в глазу, даже когда он ложился спать. Однажды его спросили:

— Господин Майер, и в ванной вы тоже не снимаете свой монокль?

— Нет, дорогой, я кладу его на туалетный столик, а то он запотеет.

— А на любовном свидании?

— Это смотря по обстоятельствам. Дома я кладу монокль на стол. Но если это случается где-нибудь в другом месте, я прячу монокль в жилетный карман.

В первый же день моего пребывания в лагере ко мне подошел этот человек с моноклем. Он протянул руку и сказал:

— Здравствуйте, господин Станку. Очень рад с вами познакомиться. Очень, очень рад. Разрешите представиться: Майер с моноклем.

Увидев мое недоумение, он пояснил:

— Так меня зовут все. Дело в том, что в Бухаресте немало людей по фамилии Майер; одного зовут Руди, другого Сами, третьего Иозеф. Но во всем Бухаресте только один Майер носит монокль. И это я. По этому признаку меня и отличают от всех остальных Майеров. Сейчас я расскажу вам свою историю. То, что со мной произошло, — настоящий скандал. Представьте: полиция получает приказ арестовать инженера Майера. Должен вам сказать, что среди множества бухарестских Майеров есть и инженер. К несчастью, он еще приходится мне братом. Но мы давно в ссоре. Мне этот брат не по душе. Всю жизнь он был чокнутым и даже занимался политикой. Это его личное дело. Меня политика не интересует. Я интересуюсь только своим домом и семьей. Я всегда вел скромную и добродетельную семейную жизнь. Зачем мне политика? Но вот приходят ко мне агенты полиции и объявляют, что собираются выслать меня в лагерь. Я спрашиваю: это еще что за фокусы? Почему я должен ехать в лагерь? Я ведь ничего противозаконного не сделал.

— Ладно, ладно, — говорят агенты. — У нас нет времени на дискуссии. Поехали в полицию!

В полиции я тоже пробовал протестовать: на каком основании меня арестовали? Отвечают:

— Разве вы не инженер Майер?

Я рассмеялся. Полиция не очень-то подходящее место для смеха, но я все же рассмеялся и говорю:

— Прекрасно! Если вам дан приказ арестовать инженера Майера — арестуйте его. А я не инженер Майер.

— Как это так? — кричит полицейский комиссар. — Разве вы не инженер Майер?

— Нет.

— А кто же инженер Майер?

— Мой брат.

— Не притворяйтесь! Вы инженер Майер! Я взмолился:

— Господин комиссар, умоляю вас, доложите господину префекту бухарестской полиции, что произошла ошибка. Клянусь вам, я не инженер Майер. Я Майер с моноклем.

Комиссар сделал знак какому-то агенту и крикнул:

— Уведите его наверх!

Я еще хотел что-то сказать, но мне не дали опомниться и потащили наверх, на пятый этаж. Пешком. Я чуть не задохнулся. У меня слабое сердце… Вот и вся моя история. Как вы думаете: меня скоро освободят?

— Не знаю. Откуда мне знать?

— Вы не знаете? Да разве может это быть, чтобы вы не знали? Вас арестовали позднее, а в Бухаресте все знают мою историю. Весь город возмущен. Меня обязаны освободить!

Он ушел, расстроенный тем, что я так и не смог сказать ему ничего нового про его историю, которой «возмущен весь Бухарест». Но вечером того же дня он снова появился на пороге моей комнаты. Сначала он постучал в дверь. Он человек воспитанный.

— Войдите!

— Добрый вечер. Могу я вас побеспокоить?

— Пожалуйста. Садитесь.

— Спасибо.

Он медленно раздевается, снимает пальто, шляпу, шарф; на нем великолепный шерстяной шарф. Впрочем, все вещи, которые носит Майер с моноклем, великолепного качества. Сев на стул, он сразу же начал свое:

— Вы знаете мою историю? Что вы о ней скажете? Сейчас я вам объясню, как все произошло…

— Поговорим о чем-нибудь другом, господин Майер. Вы мне уже все рассказали, и я уже объяснил вам, что мне ничего про вас не известно.

Он обиделся. И даже слегка покраснел от обиды. Но через минуту-другую он вновь заладил свое:

— Умоляю вас, ответьте мне откровенно: можно ли примириться с таким возмутительным поступком полиции? Я не инженер Майер. Я Майер с моноклем. Я веду примерную семейную жизнь. Меня знает весь Бухарест…

Всякая попытка остановить его безнадежна. Наконец я вижу, что он немного устал, и спрашиваю:

— Все это очень хорошо, господин Майер. Но почему вы все время говорите о своей примерной семейной жизни? А я вот слышал, что вы большой донжуан…

Я ничего решительно о нем не слышал. Но он мне надоел… Однако мое замечание его не обидело. Более того, оно, кажется, ему польстило. Он вытер свой монокль белым шелковым платком с монограммой в углу и предложил:

— Могу рассказать вам всю свою жизнь, и вы убедитесь, что я всегда был безупречно честным человеком и не нарушал морали. В молодости я был очень беден. Впрочем, молодые не замечают бедности. Когда молод, то разгуливаешь по улицам, засматриваешься на хорошеньких женщин и надеешься на будущее. Должен вам сказать, что я уже тогда был очень хорошо одет. Что там у тебя в кошельке, ведь не видит никто, а костюм, рубашка, галстук, ботинки — это бросается в глаза. Знаете поговорку: по одежке встречают… И вот я строил планы, как разбогатеть. И господь бог — все ведь от него, и хорошее и плохое, хотя плохое все-таки, наверное, не от бога, а от людей… — так вот, господь бог послал нам мировую войну. Первую мировую войну. Потом господь бог сделал так, что война кончилась. Немцы покинули Бухарест, и пришли французы. По-французски я, конечно, разговариваю довольно прилично, поэтому сразу же отправился во французскую комендатуру. На улицах — шум, кричат приветствия, люди радуются, что война кончилась. А я говорю самому себе: пусть радуются и устраивают манифестации. Мне это ни к чему. Зачем мне ходить на манифестации, где все давят друг друга? Помнут тебе костюм и еще, не дай бог, наступят тебе на бантик новых туфель. Тогда носили туфли с пряжкой-бантиком… Лучше-ка я пойду в комендатуру. Ведь солдаты, которые прибыли в Бухарест, должны чем-то питаться… И вот я явился в комендатуру, прошел в кабинет к главному французскому начальнику: «Что вам нужно? Мясо для солдат? Могу продать вам мясо — я скототорговец!» Выяснилось, что это им как раз и нужно…

Я перебиваю его:

— А вы и в самом деле занимались торговлей скотом?

— Ничего подобного! Коров я видел только из окна вагона, когда случалось ездить поездом. А что? Разве нельзя торговать скотом, не будучи специалистом? Главное — получить заказ. И я его получил. Комендатура подписала со мной контракт на поставку мяса для всех французских войск, находящихся на территории Румынии. Я взял копию договора и отправился домой. Дома я обнял жену и расцеловал ее.

— Что случилось? — удивилась она. — Ты сошел с ума? Или выиграл в лотерею? Что-то я не слыхала ни о какой лотерее. Наверно, ты все-таки свихнулся.

Я показал ей контракт.

— Ну и что? — спросила она. — Бумажка, как все бумажки.

Контракт был написан по-французски. Я совсем забыл, что моя жена не знает французского. И я объяснил ей, что это за бумажка.

— Ладно, — сказала она. — Садись обедать, уже поздно…

Теперь мне показалось, что она сошла с ума.

— Обедать? Этого еще не хватало! Разве у меня есть время обедать?

Я приказал ей тут же обыскать все ящики и все карманы — надо подсчитать, сколько у нас денег. Выяснилось, что у нас осталось всего-навсего сто восемьдесят лей.

— И с этим капиталом ты хочешь начать крупную торговлю? — спросила жена.

— Нет, — сказал я. — Но этих денег мне наверняка хватит на то, чтобы заплатить извозчику. Когда занимаешься коммерцией, нужно, чтобы у дверей тебя обязательно ждал извозчик. Это производит хорошее впечатление.

Я надел свой лучший костюм, нанял на целый день извозчика и отправился искать компаньонов, располагающих капиталом. Словом, уже к вечеру у меня было все необходимое, включая и специалистов, разбирающихся в торговле скотом. И дело пошло. Я заработал столько, что мне хватило потом на всю жизнь. Еще и сегодня я живу на деньги, заработанные тогда. Мои компаньоны распорядились по-разному: одни вложили деньги в другие предприятия и прогорели, другие построили себе роскошные апартаменты. Я не сделал ни того, ни другого. Зачем мне собственные апартаменты, если можно снимать квартиру? Я вложил свои деньги в золотые монеты. Они надежно спрятаны. Даже жена не знает, куда я их припрятал.

Я попытался испортить ему настроение:

— Вы, кажется, говорили, что у вас больное сердце?

— Я сказал, что у меня больное сердце?

— Да, вы это сказали.

— Ну и что же? Предположим, что у меня действительно слабое сердце. Что же из этого следует?

— Если у вас больное сердце, с вами может случиться удар. Что тогда будет с вашей семьей? Как они узнают, куда вы спрятали золото?

— Вы хотите сказать, что я могу умереть? Но я вовсе не собираюсь умирать!

Мне нравится его оптимизм. И я уже жалею, что пытался испортить ему настроение. Мне хочется исправить свою ошибку, я предлагаю ему чашечку кофе.

Пока он пьет кофе, я говорю:

— Насчет ваших финансовых дел мне все ясно. Ни один честный человек — разумеется, в буржуазном понимании этого слова — не может вас ни в чем упрекнуть. Но… с точки зрения вашей нравственности, дело как будто обстоит несколько иначе. По-моему, ваше лицо мне знакомо: я, кажется, не раз встречал вас в бухарестских ресторанах и всегда в обществе хорошеньких женщин.

Он страшно польщен. И поскольку он теперь убежден, что уже завоевал мое уважение, сразу же признается в своих грехах:

— Ах так! Значит, вы обратили внимание? Да, признаюсь: мне всегда нравились женщины. В молодости я предпочитал женщин постарше. Теперь, когда мне под шестьдесят, я полюбил совсем молоденькую. Жена давно об этом знает — ей рассказали наши общие знакомые. Таковы люди — ничего не поделаешь, любят посплетничать… Когда я прихожу домой, жене достаточно только взглянуть на меня, и она сразу же все понимает:

— Ты опять ходил в кино с девчонкой?

— Я не был в кино, мадам. Я не видел никаких девчонок.

— А почему у тебя такой озабоченный вид?

— Дела…

— Какие дела? Вот уже двадцать лет, как ты не занимаешься никакими делами. Я ведь тебя хорошо знаю, старый ловелас. Тебя сегодня видели в кино «Скала».

— Не был я в кино!

Но однажды она сама увидела меня на улице с девчонкой. Вечером началась сцена:

— Надеюсь, теперь ты не станешь отпираться? Сегодня я сама тебя видела с девчонкой…

Я молчу. А жена хватает со стола тарелку, и я, не мигая, смотрю уже не на жену, а только на тарелку, чтобы успеть нагнуться, когда она запустит ее в мою голову. И точно: она бросила тарелку, я нагнулся, и тарелка угодила в зеркало. Зато моя голова осталась цела. Я встал и крикнул:

— Ах, так!

И схватил со стола вазу. Вы спросите: чем провинилась ваза? Но я и не думал ее бросать. Я хотел только напугать свою супругу. И мне это удалось. Жена сразу сбавила тон:

— Неужели ты мне изменил?

— Изменил не изменил, — говорю я, — какое это имеет значение? Ну и что, если даже я тебе изменил разок?

— Но почему? Я ведь тоже женщина…

Тут я не удержался и сгоряча сказал ей что-то оскорбительное. Она заплакала. Она плакала так долго и так сильно, как будто умер наш сын, который учился в Париже и которого мы не видели уже четыре года. Мне стало стыдно. Я попытался ее успокоить, и в конце концов мне это удалось. Мы помирились и весь вечер говорили о нашем сыне, о том, как будет хорошо, когда он вернется домой, как мы подыщем ему невесту и так далее. Мы тут же перебрали всех знакомых и всех возможных невест. А на другое утро, выйдя из дому, я сразу направился в цветочный магазин и послал жене корзину живых цветов…

— И с тех пор вы остепенились?

— По правде сказать, дня три я был очень добродетельным супругом. Но потом… Потом я снова взялся за свое. Ничего не поделаешь — таков человек…

Таков был Майер с моноклем… Особенно запомнился он мне в ту суматошную пору, которая называлась в лагере «приезд комиссии». В руках этой комиссии, прибывающей обычно из Бухареста, находились ключи от ворот лагеря. И как только становилось известно, что очередная комиссия уже назначена и собирается в путь, в лагере появлялись какие-то агенты, уверявшие, что они уполномочены вести переговоры об освобождении некоторых лиц, разумеется за соответствующую мзду. И начинались торги. Они велись обычно в комнате одного из заключенных, который якобы тоже был доверенным лицом. У дверей этой комнаты всегда стояла небольшая очередь. Одни входили, другие выходили. У одних веселые, радостные лица — они договорились. Другие выходили удрученными — от них потребовали больше денег, чем они в состоянии дать. Пятьсот, восемьсот тысяч лей. Даже миллион.

Помню, как Майер с моноклем удовлетворенно потирал руки — он договорился. Его освободят.

Я спросил:

— Сколько это вам будет стоить?

— Сколько? Ничего. Ни одной леи.

Вечером я узнал, что Майер договорился уплатить восемьсот тысяч лей. Я спросил:

— Вы сказали, что это вам ничего не будет стоить, а другие уверяют, будто вы обещали восемьсот тысяч…

— Клянусь, лично мне это не будет стоить ни леи.

— Значит, деньги заплатит ваша жена?

— А ведь про нее я вам ничего не говорил. Я только сказал, что лично я не дам ни леи.

И Майер с моноклем весело рассмеялся. Он был счастлив. Однако, как всегда, он ни в чем не был уверен и, встретив одного из моих друзей — журналиста, спросил:

— А вы как думаете, комиссия приедет?

— Вполне возможно…

— И они меня освободят?

— И это не исключено.

— Нет, вы скажите точно, что́ вам известно? Что говорят ваши друзья? Я слыхал, что один из них получил сегодня посылку от своего друга и письмо. Что было в этом письме?

— В письме говорилось, что уже приняты кое-какие меры, он будет освобожден. Но какое значение имеет письмо? Гораздо важнее другое: он получил салями из Сибиу, и этот круг колбасы куда красноречивее письма.

— Как может колбаса быть красноречивее письма?

— А вы видели эту колбасу?

— Нет.

— В ней два метра. Если съедать, как полагается, по два-три ломтика в день, ее хватит до пасхи. Так что размеры колбасы слегка противоречат оптимизму письма.

Майер с моноклем задумывается.. Он прощается с журналистом и идет в барак, где живет человек, получивший колбасу. Мы идем за ним следом.

— Добрый вечер, — говорит Майер с моноклем.

— Добрый вечер, — отвечает человек, получивший колбасу.

— Извините меня, говорят, вы получили посылку — салями из Сибиу?

— Так точно. Могу вас угостить.

— Спасибо. Я пришел не за этим. Я хотел бы, если вас это не затруднит, посмотреть на вашу колбасу.

— Пожалуйста. Вот она! Может быть, хотите понюхать?

— Нет, благодарю вас, я хотел только посмотреть…

Журналист обращается к Майеру с моноклем:

— Ну, как вы думаете? До весны хватит, не правда ли?

Майер с моноклем загрустил и задумался. Но вдруг его осенило:

— А может быть, тот, кто прислал колбасу, имел в виду, что ею будет питаться не один человек, а несколько?

Он пытался успокоить себя. Но ему и самому не верилось, что его объяснение верно. И он ушел посоветоваться с другими знакомыми. Он не мог примириться с мыслью, что останется в лагере.

Помню, с каким возмущением другой заключенный, Барбу, говорил в те же дни:

— У меня потребовали миллион за освобождение из лагеря. Слыханное ли это дело? Миллион лей! Мне так и сказали: дадите миллион — вас выпустят. Не дадите — останетесь здесь. Ну, как можно отдать столько денег?

— Но вы сами говорили, что каждый день лагеря приносит вам убыток в четыреста или пятьсот тысяч лей. Разве не выгоднее вам будет дать им этот миллион? В Бухаресте вы вернете его себе за несколько дней… Может быть, даже за день.

— Видите ли, этот миллион я должен буду отдать им из тех денег, которые у меня уже есть, а не из тех, которые я заработаю. Тут есть разница…

— А когда вы должны заплатить за освобождение?

— Половину завтра, а половину, когда вернусь в Бухарест. Но я не дам. Не дам ни одной леи!

И вот наконец приехала комиссия!

Уже накануне в бараках началось большое волнение. Спокоен был только тот, кто уже договорился заранее и не сомневался в том, что его освободят. Майер с моноклем, хотя он уже обо всем договорился заранее и даже уплатил первый взнос, все еще беспокоился. А может, его обманули? А если председателем комиссии будет не тот, кому вручены деньги, а кто-нибудь другой? И Майер с моноклем без устали обходил всех знакомых и надоедал каждому одними и теми же вопросами:

— Господин Никушор, как вы думаете, меня освободят?

— Почему вас должны освободить? Разве кончилась война? Или режим Антонеску уже рухнул? Мы останемся здесь до конца.

— Остаться здесь? Вы, может быть, и останетесь. Но я, почему я должен остаться здесь до конца? Я никогда не занимался политикой. Со мной произошла ошибка — вы же знаете: вместо того, чтобы арестовать инженера Майера, то есть моего брата, они арестовали меня. Я не инженер Майер. Я Майер с моноклем — это все знают. Во всем Бухаресте есть только один Майер с моноклем. Они должны меня освободить.

— Я думаю, вам надо написать заявление и передать его комиссии.

— Какое заявление?

— Официальное. В котором будет все рассказано. Толково. У вас есть авторучка?

— Разумеется, — говорит Майер с моноклем и вынимает замечательную американскую авторучку. — Вот…

Все смотрят на его авторучку. Хотя тут стоят писатели и журналисты, исписавшие на своем веку тонны бумаги, ни у одного из них в жизни не бывало такой авторучки. Журналист Никушор соглашается написать за Майера с моноклем заявление, и все остальные расходятся.

Но дело этим не кончается. На другое утро Майер с моноклем является в мой барак и робко протягивает мне четыре страницы, исписанные мелким почерком:

— Вот заявление, которое сочинил за меня господин Никушор. Вы не хотите его прочесть? Может, надо что-нибудь добавить…

— Если заявление сочинил господин Никушор, я думаю, что добавлять ничего не придется.

Я делаю вид, что читаю заявление, и, чтобы отвязаться от Майера, говорю:

— Дело не только в заявлении. Многое зависит от того, какое впечатление вы производите на членов комиссии.

Майер с моноклем бледнеет. Это новое осложнение, о котором он не подумал.

— Почему вы меня пугаете? Вечно вы меня пугаете.

— Я вас не пугаю. Но судите сами: члены комиссии — это чиновники, преданные нынешнему режиму. Видимо, они заведомо настроены против всех, кто содержится в лагере. И вот являетесь вы, хорошо одетый, тщательно выбритый, надушенный, да еще с моноклем. Вряд ли это произведет хорошее впечатление. Они решат, что вам здесь не так уж плохо, и оставят вас в лагере. Вашу внешность, особенно монокль, они могут расценить как признак самодовольства и даже нахальства. Если вы со мной не согласны, спросите господина Никушора, который сочинял вам заявление…

— А вы не хотели бы пойти вместе со мной к господину Никушору? Мы смогли бы обсудить это дело втроем.

— Хорошо.

Когда мы пришли к Никушору, там сидело несколько человек, бывших депутатов и министров, и шел горячий политический спор. Я поднял руку и сказал:

— Прошу прощения! Вы не могли бы оставить на время политику и высказать свое мнение по одному интересующему нас вопросу. Дело касается нашего друга Майера с моноклем. Господин Майер — ваше слово.

Присутствующие выслушали Майера, но мнения разделились. Одни считали, что монокль Майера может произвести дурное впечатление, другие, наоборот, уверяли, что именно монокль его и спасет.

Майер внимательно слушал прения сторон и все больше бледнел.

Слово взял один журналист:

— Мое мнение следующее. Основной аргумент господина Майера состоит в том, что он не инженер Майер, а Майер с моноклем. Но как же он сможет настаивать на этом, если он явится без монокля? А вдруг какой-нибудь член комиссии скажет: «Вы Майер с моноклем? Но я не вижу никакого монокля!»

Майера бросало то в жар, то в холод:

— Вы правы. Но ведь и господин Станку прав. С моноклем я могу показаться нахалом. А без монокля я — уже не я. Что же мне делать? Ради бога, скажите, что мне делать?

Никушор:

— Во-первых, дайте нам всем высказаться. Вы прервали меня на самом интересном месте. Слушайте. У меня есть предложение, которое может вас спасти, — вы не будете выглядеть нахалом и вместе с тем сохраните свою индивидуальность, то есть монокль. Итак, вы держите монокль в руке и делаете скромный жест, который заставит членов комиссии обратить внимание на ваш монокль. Внимание! Сейчас я вам покажу, как это нужно сделать…

Никушор вышел из комнаты, постучал в дверь, снова вошел, низко поклонился и сказал:

— Здравия желаю, господин председатель комиссии. Я не инженер Майер. Я Майер с моноклем. — И тут он сделал изящный жест рукой, в которой держал спичку. — Вот так вы и должны войти, держа в правой руке монокль.

— Спасибо. Я понял.

— Вы не забудете?

— Разве я идиот?

— Вы не идиот, конечно, — сказал другой журналист, — но вы ведь будете волноваться, поэтому не исключено, что в последний момент у вас все это вылетит из головы. — И обратился к Никушору: — А что, если нам устроить репетицию?

— Гениальная идея, — поддержал кто-то из присутствующих.

Майер с моноклем согласился. Он вышел, потом постучал в дверь и, открывая ее, споткнулся о порог. Он был так взволнован, что чуть не упал. Пришлось повторить все сначала.

Кто-то сказал:

— Вот видите? Это не так просто, как вам казалось. Если вы уже сейчас спотыкаетесь, когда в комнате сидят ваши друзья, что же будет, когда вы увидите господ из комиссии? Попробуйте еще раз.

Все присутствующие устроились поудобнее на койках и стульях. Началась репетиция. Мы старались выглядеть серьезными, но всех нас душил смех. Репетиция продолжалась часа два. Все устали, а больше всех, конечно, сам Майер с моноклем. Кончилось тем, что он попросил отложить репетицию на завтра.

В одной только нашей секции лагеря было около трех тысяч заключенных: демократы, евреи, обвиняемые в экономическом саботаже, легионеры. И каждый из этих трех тысяч написал пространное заявление для комиссии. Несколько человек, попавших в лагерь за спекуляцию, и профессор Флориан — единственные обладатели чистой бумаги, продавали ее по 20 лей за лист. Заключенные покупали по нескольку листов: надо ведь было сначала написать черновик заявления, а потом переписать его набело. Сочинив свое заявление и старательно его переписав, почти каждый замечал, что он пропустил нечто очень важное, и вся работа начиналась сначала.

Продавцы бумаги неплохо заработали в эти дни. Профессор Флориан тоже. Он специально ездил в город (разумеется, в сопровождении стражника) и закупил всю бумагу, какая только оказалась в писчебумажных магазинах Тыргу-Жиу. Многие заявления перепечатывал на пишущей машинке журналист Вулпеску из Плоешти, который был арестован с самого начала войны как «подозрительный элемент». Майер с моноклем перепечатывал свое заявление раз пять.

— Меня освободят. Не может быть, чтобы меня не освободили.

Эту фразу я слышал на каждом шагу. Но прошло несколько дней, а комиссия все не появлялась.

— Когда наконец приедет эта комиссия?

— Через неделю…

Но вот еще неделя прошла. В субботу распространился слух, что комиссия прибывает в воскресенье. В воскресенье — разочарование: комиссия приехала, но она будет заниматься только делами легионеров; похоже на то, что конфликт между Антонеску и «Железной гвардией» как-то уладился.

Жан Виктор Вожен попросил аудиенции у министра внутренних дел. Он побывал в Бухаресте (в сопровождении охраны, конечно) и уверен, что уж его-то комиссия безусловно освободит. Он рассказывал, что побывал также и в немецком посольстве (тоже в сопровождении охранника, который ждал у дверей). Он обедал с Киллингером и с послом фашистской Италии.

— Я устроил им грандиозный скандал. Они запомнят меня на всю жизнь.

Мне нравился этот апломб бывшего министра и дипломата. Вот его история, довольно типичная для фашиста.

Он был мелким актером на вторых ролях в бухарестском Национальном театре. Директором театра был писатель Корнелий Молдовану. Я помню, как познакомился впервые с Воженом, тогда еще актером. Мне представил его Раду Боуряну:

— Неплохой актер. Он дублирует Браку в роли Ромео, но у него большой конфликт с директором театра. Вожен хочет играть и в вечерних спектаклях, а Браку и Молдовану не соглашаются…

Виктор Вожен обиделся и ушел из театра. Он вступил в «Железную гвардию» и занялся политикой, был арестован, потом бежал в Германию. После 6 сентября, когда гитлеровцы захватили Румынию, Вожен вернулся и стал дипломатом. А теперь, несмотря на свои связи с гитлеровцами, он попал в лагерь. Но он свято верит в победу Гитлера и надеется на лучшее. Он даже надеется еще стать верховным вождем «Железной гвардии» и премьер-министром. В лагере он бесконечно ведет какие-то сложные переговоры с другими легионерами. Они формируют будущее легионерское правительство, делят министерские портфели, распределяют высокие посты.

— Я сказал германскому послу Киллингеру, что никогда не прощу великой Германии этого унижения. Как они допустили, чтобы меня арестовали? Вы бы видели, как Киллингер сгорал от стыда, уткнувшись носом в тарелку. О Бове Скапа уже и говорить нечего. Он просил у меня прощения. Потом они оба отправились к Михаю Антонеску и потребовали, чтобы меня немедленно выпустили. Они говорили и с самим Ионом Антонеску. Теперь уж меня освободят. Будьте уверены, как только приедет комиссия, меня освободят первым. Такой человек, как я, не будет сидеть в лагере среди демократов, евреев и прочего сброда.

Мимо как раз проходил писатель Виктор Ефтимиу:

— Дорогой посол, не желаете ли вы составить нам компанию? Мы собираемся играть в бридж. Майер с моноклем тоже придет…

— С удовольствием, маэстро. С превеликим удовольствием.

Он искренне убежден, что сидеть в лагере вместе с демократами и евреями зазорно, но играть с ними в бридж или в покер — это совсем другое дело.

Когда комиссия наконец прибыла, Майера с моноклем снова охватила паника: председателем комиссии оказался не полковник Джелеп, а полковник Тобеску.

Майер с моноклем спрашивал всех по очереди:

— Как вы думаете — меня освободят? Моя семья договорилась с полковником Джелепом, а председателем комиссии оказался Тобеску. Что теперь делать?

— Если вас не освободят, останетесь здесь. Только и всего!

— Хорошо вам говорить! А ведь я заплатил деньги.

— Вы ведь, кажется, говорили, что не дали ни одной леи?

— Это правда, я им ничего не дал. Но моя жена выложила им всю сумму полностью. Это, по-вашему, пустяки?

— Успокойтесь, если была договоренность с Джелепом, он, наверно, договорился обо всем с Тобеску.

— Почему же вы сразу мне так и не сказали? Почему вы все мучаете меня?

— Никто вас не мучает. Кстати, вы не забыли урока, как вы должны себя вести, когда вас вызовут?

— Что вы! Конечно, не забыл. Мне даже каждую ночь это снится!

— Снится!

— Ну да! Мне снится, что комиссия уже приехала, и вот меня вызывают, и я вхожу в комнату с моноклем в правой руке…

— Ну, в таком случае все в порядке.

Но Майер не успокоился и снова, уже в который раз, пристал ко мне:

— А вы что думаете?

— Я думаю, что вас не выпустят отсюда.

— Почему?

— Таково мое мнение…

— Вы меня просто убиваете! Вы все словно сговорились сжить меня со света.

В разговор вмешался Никушор:

— Оставьте его в покое. Комиссия уже прибыла. Завтра или послезавтра все выяснится. Успокойтесь, Майер! Если вас отпустят, вы уедете в Бухарест. Не отпустят — останетесь здесь, с нами.

— И вы, господин Никушор? — возмутился Майер. — Вы тоже против меня? Что я вам сделал? Что вы от меня хотите?

— Я ничего от вас не хочу, — сказал Никушор. — Кроме пуговицы. Вы оторвали мою пуговицу. Верните ее…

Только тут Майер с удивлением обнаружил в своей правой руке пуговицу, машинально оторванную им от пальто собеседника.

— Извините!

Он растерянно вернул Никушору пуговицу и удалился.

Таков был Майер с моноклем. Сеньор Алонсо был совсем другим.

Сеньор Алонсо был самым крупным мужчиной в лагере. Никто не знал его настоящего имени, но, так как он хорошо говорил по-испански и часто употреблял испанские словечки, его называли сеньором Алонсо. Я уже упоминал, что внешне это был типичный гангстер из какого-нибудь голливудского фильма. Когда я впервые сказал ему об этом, он ничуть не обиделся, сравнение это явно ему польстило. Он так прямо и заявил, что польщен этим сходством. Потому что американские гангстеры, по его мнению, — самые респектабельные люди в Америке. Впрочем, сеньор Алонсо был не только похож на гангстера, но и на самом деле занимался сомнительными делами. И любил этим похвастать. Он повадился приходить в наш барак чуть ли не каждый вечер и, войдя в мою комнату без стука, располагался в ней как у себя дома. Прекрасно понимая, что меня живо интересуют его рассказы, он понижал голос до таинственного шепота и говорил:

— Хотите знать, как я уничтожил Гросса-Кажеро?

Имя Гросса-Кажеро было мне хорошо известно.

Евгений Гросс приехал в Бухарест из Будапешта и основал в румынской столице импортно-экспортную фирму, которую назвал «Кажеро». Гросс был большим мастером давать взятки, и дела его фирмы шли блестяще. Вскоре, однако, раскрылось, что Гросс уклоняется от уплаты налогов, в газетах стали появляться разоблачительные заметки, направленные против фирмы «Кажеро». Но это было только начало. Когда в дело вмешалась прокуратура, выяснилось, что Гросс давал взятки довольно известным лицам и был на короткой ноге с видными политическими деятелями. Евгения Гросса принудили к уплате штрафа, и он покинул Румынию. Но имя его стало нарицательным. Все помнили это скандальное дело, я сам множество раз упоминал о нем в своих статьях.

— Как это вы уничтожили Гросса-Кажеро? — спрашиваю я сеньора Алонсо. — Насколько мне известно, его разоблачила прокуратура.

Сеньор Алонсо бросает иронический взгляд и снисходительно поясняет:

— Вы наивный человек! Прокуратура… суд… Без моей помощи ваша прокуратура не стоила бы и выеденного яйца. Гросса-Кажеро разоблачил я. Я и никто другой.

— Допустим. Но зачем вы это сделали? Вам-то что? Может быть, вы сделали это из зависти?

— При чем тут зависть? Мы были приятелями. Однажды я подал ему идею, посоветовал, как провернуть одно дельце. Разумеется, мошенничество. Но большое, колоссальное мошенничество, сулившее огромные барыши. Мы договорились и о комиссионных, которые полагались мне как автору идеи.

— И дело не удалось?

— Наоборот. Все пошло как по маслу. Но Гросс не сдержал слова. Мерзавец! Он отказался выплатить мне мои комиссионные. А ведь мы были старыми приятелями. Мы делали вместе дела еще в Будапеште.

— А собственно, почему вы оттуда уехали? Будапешт — красивый и веселый город. В Будапеште множество ресторанов и кафе. В Будапеште — Дунай и остров Маргит…

— Я не мог оставаться в Будапеште. Меня там преследовали.

— Кто?

— Полиция. Но, честно говоря, мне жаль, что я переехал в Румынию.

— А чем плоха Румыния?

— Она слишком мала. Для такого человека, как я, Румыния слишком маленькая страна… Если б я попал, скажем, в Америку, я бы перещеголял самого Аль-Капоне да и Диллингера я бы засунул в свой жилетный карман…

Он вздохнул.

— А если б я еще встретился с таким человеком, как вы…

— Как я? Интересно, зачем это в Америке вам понадобился бы такой человек, как я?

— Ну, это же просто… Я стал бы владельцем всех американских газет и передал бы их в ваше ведение: пишите о сеньоре Алонсо, восхваляйте ум и гений сеньора Алонсо, объясните публике, какой титан мысли сеньор Алонсо… Впрочем, там я взял бы себе другое имя. Более звучное и более счастливое.

— Вы верите в счастливые имена?

— Еще бы! Я убежден в этом так же, как убежден в том, что завтра взойдет солнце.

— Сеньор Алонсо… А что вы собираетесь делать после войны?

— Немедленно удеру из Румынии куда-нибудь подальше. Перееду в Париж, в Лондон, может быть, даже в Нью-Йорк. Румыния слишком маленькая страна. В Румынии мне негде развернуться. В Англии или в Соединенных Штатах я мог бы заняться даже политикой. Вы думаете, какой-нибудь Рузвельт умнее меня? Думаете, у него больше идей? Или больше энергии?

Я слышал о сеньоре Алонсо еще до войны. Он поставлял идеи коммерсантам и валютчикам. Кроме того, он занимался доносами на людей, уклоняющихся от уплаты налогов. В той мере, в какой позволяли обстоятельства, он переходил от теории к практике. Словом, он был гангстером. Но при этом дорожил своей «честью». Он говорил:

— Я человек слова. Я всегда держу свое слово. Без этого невозможно делать дела.

— Сеньор Алонсо, вас когда-нибудь судили?

— Меня? За что? Я никогда не был под судом ни в Будапеште, ни в Бухаресте. Я бы не вынес такого позора…

— А как же вам удалось избежать суда?

— Очень просто. Я всегда умел лавировать между статьями уголовного кодекса.

— Вы изучали право? Вы адвокат?

— Нет, я не адвокат.

И он делал жест, который мог означать только одно: очень мне нужно быть адвокатом, и без того хватает мороки!

— Но вы, наверно, закончили гимназию?

— Только четыре класса.

— Значит, вы много читали на своем веку?

— О, да… Но только уголовный кодекс. Я прочел его столько раз, что знаю наизусть. Зачем мне другие книги? Впрочем, если понадобится, я сумею прочитать и коммерческий контракт. Если уж очень понадобится, смогу на нем расписаться. Но этого я всячески избегаю. Я боюсь подписи, как черт ладана. Я придумываю комбинации. А контракты пусть подписывают другие. Да и то лишь в случае крайней необходимости. Самые выгодные дела не нуждаются ни в каких контрактах. У меня — чутье. Я сразу чувствую, где пахнет деньгами. Обдумываю. Придумываю. И всегда пользуюсь подставными лицами. Если комбинация не удается — а ведь и это бывает, — я тут ни при чем. Как говорится, мое дело — сторона. Если все проходит удачно, я получаю комиссионные и отправляюсь домой спать. Бывало, и не раз, что меня вызывал министр финансов. Прихожу к нему в кабинет, он приглашает меня сесть и говорит: «Синьор Алонсо, мне бы хотелось сделать то-то и то-то, чтобы получить примерно такой-то результат, но я не знаю, как приступить к делу. Подкинь мне идею». — «Объясните поподробнее задачу, ваше превосходительство». Я закуриваю и спокойно выслушиваю объяснения министра. «Хорошо, — говорю, — я все понял. До завтра что-нибудь придумаю. До завтра, господин министр. Честь имею». — «Смотри не опаздывай, сеньор Алонсо». — «Будьте покойны, я человек слова». Выйдя от министра, я иду в ресторан. Ем. Пью. После обеда — отдыхаю. Вечером я иду в ночной ресторан. Слушаю музыку. Заказываю свои любимые песенки. И каждый, кто поглядит на меня со стороны, решит, что сеньор Алонсо развлекается. Не тут-то было! Сеньор Алонсо не развлекается. Сеньор Алонсо думает. Всю ночь сеньор Алонсо пьет и слушает музыку в компании парочки девиц: одна сидит у него на одном колене, другая — на другом. И сеньор Алонсо… придумывает то, что надо… Как только наступает утро, сеньор Алонсо отправляется в баню. Парится там целый час. Потом заходит в парикмахерскую побриться и постричься. Затем идет в кафе завтракать. Ровно в полдень сеньор Алонсо снова в кабинете министра. «Ну как, — спрашивает министр, — придумал?» — «Так точно, ваше превосходительство!» — «Докладывай!» Я начинаю объяснять, министр слушает и записывает. Потом говорит: «Браво, сеньор Алонсо! Это то, что надо. Думаю, дело выгорит». И министр протягивает мне роскошную сигаретницу из слоновой кости. Я закуриваю роскошную сигарету и спрашиваю: «А что я с этого буду иметь, ваше превосходительство?» — «Как что? Мало тебе, что ты имел честь сидеть в моем кабинете и давать мне советы?» — «Честь высока, но ею ведь не прокормишься, ваше превосходительство! Я ведь тоже живу мошенничеством, как и вы, ваше превосходительство». — «Ладно. Попридержи язык. И убирайся восвояси». Я ухожу… Но я знаю: министр не забудет мою услугу. Если что случится, один звонок из его кабинета — и я спасен…

— И он действительно спасал вас?

— Кто?

— Министр, о котором вы рассказали?

— Ого! Бывали случаи, когда я чуть не сворачивал себе шею. И министр всегда меня спасал. Он ведь тоже был человеком слова… Впрочем, мне помогали и другие…

— Тоже министры?

— Разумеется. Я не веду дел с мелкими сошками. Только с министрами. В первую очередь мне покровительствует министр индустрии и торговли, тот маленький, чернобровый, вы его, наверно, знаете — господин Думитрица Костеску.

— Ему вы тоже давали советы?

— Не советы, а идеи. Посмотрите внимательно на мою голову: она полна идей. Тысячи идей погребены в этой голове. Как золото в недрах земли. Но что делать с гениальными идеями в такой крохотной стране? О господи! Это же профанация — иметь такую выдающуюся голову, такую уникальную голову и употреблять ее на мелкие жульнические комбинации. — Он вдруг схватился руками за голову. — Господи боже мой, если б я жил в большой стране! Я б давно стал там мультимиллионером! Меня любили бы самые красивые женщины. У меня были бы десятки, даже сотни женщин… Тысячи женщин, одна другой лучше. Должен признаться, что я человек темпераментный. Может быть, даже порочный… Ничего тут не поделаешь — такова моя природа…

Он внезапно пригорюнился, вздохнул, потом встрепенулся и продолжал:

— Вы не знаете Радослава? Очень жаль! В этой стране никогда еще не обделывалось столько делишек, как теперь, когда началась война. И все эти дела, абсолютно все, шиты белыми нитками. Жаль! Очень жаль! Если б у меня была связь с Радославом, я бы подкинул ему настоящие идеи… Ужасные идиоты эти фашисты. На всю страну есть один-единственный сеньор Алонсо. И вместо того чтобы использовать его выдающиеся способности, они посылают к нему на дом полицейских, стаскивают его с кровати, и отправляют в лагерь. Поверьте, уже за одно это они вполне заслуживают погибели. И они погибнут. Если телегой управляют дураки, она обязательно свалится под откос.

Разговоры о том, что «телегой диктатуры» управляют глупцы и поэтому она обречена, я слышал уже не раз, не только из уст сеньора Алонсо. Такие речи часто произносились в бухарестских кафе. Желая переменить разговор, я спросил:

— Но почему же вас арестовали? На чем вы попались?

— Сейчас объясню. У меня были связи с господином…

Тут сеньор Алонсо назвал имя политического деятеля, о котором я никогда бы не подумал, что он может знаться с аферистами. Сначала я даже не поверил. Но потом решил: «А, собственно, почему бы и нет? Он ведь тоже человек! И тоже живет в нашем обществе. Следовательно, все возможно… Все… Все…»

— Я придумывал какое-нибудь дельце, — продолжал сеньор Алонсо. — Разумеется, прибыльное. Но иногда, чтобы его провернуть, требовалась помощь полиции. В таких случаях я звонил господину…

И сеньор Алонсо называет имя еще одного человека, пользовавшегося репутацией неподкупного блюстителя закона. Я уже не удивляюсь.

— Мы понимали друг друга с полуслова… Полиция устраивала обыск, пойманный на месте преступления делец, разумеется, просил о пощаде. И обещал любую сумму, лишь бы только дело не попало в суд. Ну что ж… ему шли навстречу: брали у него деньги, и до суда дело не доходило. Зачем отдавать человека под суд, если он за все заплатил сполна? После этого я обычно звонил кому надо и требовал свою долю. Но вот тут-то я и сталкивался с препятствиями. Вместо того чтобы честно со мной расплатиться, на меня набрасывались с бранью и угрозами… Должен вам признаться, что мне всегда нравились две вещи: шампанское и женщины. Шампанское я пью только сухое, а женщин предпочитаю пышнотелых блондинок…

Я перебиваю его излияния:

— Погодите. Вы так и не рассказали, почему вас отправили в лагерь. В чем же вас обвинили?

— В распространении злостных слухов. Вдумайтесь! Я распространяю слухи! Как будто у меня нет других дел! Но они решили избавиться от меня. Идиоты! Ведь я давал им на кусок хлеба. Да что хлеба… на сдобные булочки, на хлеб с маслом, на хлеб с икрой я им давал. И они же решили от меня избавиться! Ну судите сами — разве это не остолопы? Однажды я придумал комбинацию, которая могла бы их обогатить…

— И она не удалась?

— Наоборот! Все удалось на славу. И я, разумеется, потребовал свою долю. Вот тут-то их и охватила жадность. Они чуть ли не с кулаками набросились на меня: «Мало тебе того, что ты нахапал до сих пор, гангстер ты эдакий! От этого дела ты не получишь ни шиша!» — «Тогда я устрою скандал, — сказал я. — Расскажу всем, что вы за люди». Они начали смеяться: «Ты устроишь скандал? Ты, наверно, забыл, где ты живешь?» Словом, в ту же ночь меня вытащили из постели и отправили в лагерь. Мне даже не позволили взять с собой самое необходимое. И вот я здесь, за колючей проволокой, вместе со всякими мелкими спекулянтами и валютчиками. Разве я спекулянт? Ни разу за всю жизнь я не занимался спекуляцией… Ни разу…

— Ладно, сеньор Алонсо, не стоит расстраиваться. Надо терпеть. Война ведь тоже когда-нибудь да кончится.

— Вот этого-то я и жду с нетерпением. Как только война кончится, сразу смотаюсь отсюда подальше. Мое место не в Румынии. Вы еще обо мне услышите. Такой человек, как я, должен работать на международной арене…

Он снова пригорюнился и замолчал. Я тоже молчал. Потом он продолжал уже другим тоном:

— Когда я стану человеком, я и вас вызову к себе. Вам тоже перепадет кое-что из моего кармана. Из того огромного состояния, которое я составлю себе за рекордно короткий срок. Вот увидите…

Мечты, подумал я. Абсурдные мечты… Но разве в мире существуют мечты, которые хоть в какой-то степени не были бы абсурдными?

Вот уже два года, как закончилась война, а сеньор Алонсо так и не попал ни в Лондон, ни в Нью-Йорк. Он попал в Телиу. И я смотрел, как он, наклонившись, что-то шепчет на ухо человеку, который некогда был министром… Человеку, известному под именем боярина Пьера Цепою из Плоешти… Мне вдруг показалось, что сеньор Алонсо — призрак. Что это один из тех призраков, которые настигли меня здесь, в Телиу. На каждом шагу меня здесь преследуют призраки тягостного прошлого…

Площадка для танцев опустела. Танцующие вернулись за свои столики. То здесь, то там хлопали пробки от шампанского. Аккордеонист, опустив голову, медленно перебирал клавиши и что-то напевал. Ему вторила певица с длинным носом. Я прислушался.

Когда детьми мы были, Клубился снов туман — Пленительный обман, Но сны давно уплыли.

Adorables mensonges!.. Прелестные выдумки!.. Боярин Цепою вовсе не был боярином, и его настоящее имя не имело ничего общего с французским именем Пьер. Цепою был сыном шорника из Плоешти. С юных лет он решил выбиться в люди. Он был не лишен способностей, и ему удалось закончить гимназию, а позднее и Политехнический институт. Он стал инженером. Поскольку его родной город Плоешти был городом нефти, он стал инженером-нефтяником. После окончания института он поступил на службу в англо-американскую нефтяную компанию, занимавшуюся добычей румынской нефти.

Итак, он сделал первый шаг: получил диплом инженера и службу. Но это было не так уж много. В стране и без него хватало людей с дипломами. Цепою мечтал о блестящей карьере. Он обладал недюжинной энергией, но для карьеры одной энергии мало. Для карьеры нужны были деньги, много денег. Где их взять?

У него была довольно приятная внешность: высокий и стройный молодой человек с интеллигентным лицом. Очки придавали ему даже некоторую импозантность… Цепою быстро понял, что у него есть один-единственный шанс: жениться на богатой. Только выгодная женитьба может помочь ему осуществить свои мечты. Любовь? О ней Цепою не думал. Это чувство для простаков, для тех, кто всю жизнь будет влачить жалкое существование.

У поколения, к которому принадлежал Цепою и которое вступало в жизнь после первой мировой войны, был свой девиз: «Дорогу молодым!» Появились даже студенческие организации, где молодые люди разрабатывали планы, как вырвать у стариков ведущие посты. Чтобы привлечь к себе внимание, эти студенты устраивали шумные манифестации с битьем стекол в магазинах и нападением на прохожих. Молодого Цепою пытались вовлечь в такую организацию под названием «Поколение 22-го года». Но он отказался. Он твердо придерживался мнения, что лучше быть с теми, у кого в руках деньги, власть и полиция, нежели с теми, кого эта полиция преследует. Коммунистов Цепою ненавидел, а студентов-фашистов презирал. Он восхищался семейством Братиану, кланом Братиану, который держал в руках почти всю страну. Вот это настоящие политики! У них и деньги и власть. И рука тяжелая. Поэтому они и управляют страной восемьдесят лет подряд. Значит, его место там, в национал-либеральной партии. Но прежде чем записаться в эту партию, нужно разбогатеть. А для этого у него только один путь: выгодная женитьба. Надо искать богатую невесту… Цепою искал. И в конце концов нашел…

В те годы на улицах Бухареста можно было часто видеть рекламные щиты: «Пейте вина Бертинссона!» Бертинссон был французом, он поселился в Румынии еще в юные годы и стал со временем крупнейшим румынским виноделом. Фирма «Бертинссон», ее вина и шампанское славились даже за границей.

У Бертинссона была дочь — мадемуазель Бертинссон. В делах французу везло, однако с дочкой ему не посчастливилось: это была уродливая косоглазая карлица с огромной головой. Но для Цепою ее внешность не имела никакого значения.

— Жена может выглядеть как угодно, пусть она будет похожа на пугало. Не все ли равно? Вот любовница — та обязательно должна быть красивой и обаятельной.

На деньги папы Бертинссона он, Цепою, сможет завести сколько угодно любовниц.

Свадьба молодого Цепою с богатой карлицей была обставлена весьма пышно. Папа Бертинссон пригласил шафером видного деятеля национал-либеральной партии, господина Мургу.

— Мой зять молод и энергичен, — говорил старик Бертинссон шаферу. — Он сделает карьеру, но на первых порах нуждается в поддержке. Возьмите его под свое крылышко.

После свадьбы Цепою на деньги тестя приобрел контрольный пакет акций и стал директором той самой нефтяной компании, в которой начинал свою карьеру мелким служащим. В политическую жизнь молодой Цепою вошел с парадного входа, рука об руку с бывшим и будущим министром, господином Мургу. Вскоре его избрали в парламент. После нескольких удачных выступлений он стал помощником министра. Теперь только один шаг отделял его от министерского кресла. И он этот шаг сделал… В те годы такие люди, как Цепою, быстро поднимались по ступеням политической лестницы. А те, кому не везло, так же быстро катились вниз. Цепою повезло.

После того как в конце тридцать третьего года легионеры убили на перроне синайского вокзала премьер-министра И. Г. Дука, Цепою стал одним из приближенных Татареску, который, окружив себя молодыми послушными людьми, возглавил новое правительство Румынии. Примерно в это же время в Германии захватил власть Адольф Гитлер, и весь мир заговорил о приближении новой войны.

Много говорили о войне и в Румынии. Политиканы, из старых партий побаивались войны. С другой стороны, война сулила им крупные барыши. В газетах день за днем печатались статьи примерно под такими заголовками: «Румыния нуждается в современном оружии. Мы должны подготовиться к любым неожиданностям». И началась эпоха крупных афер и жульнических махинаций. По опыту первой мировой войны каждый делец знал, что самый быстрый способ обогащения — это торговля оружием.

Защита отечества… Защита отечества… Многие, очень многие разглагольствовали о защите отечества. И правительство, разумеется, создало специальное министерство, занявшееся перевооружением армии. Пьер Цепою считался специалистом по нефтяным делам. С некоторой натяжкой его можно было бы считать и виноделом: как-никак, а ведь он теперь был родственником Бертинссона. Но верхушка либеральной партии решила, что он компетентен и в вопросах вооружения, и назначила его главой нового министерства. Началась золотая лихорадка. Хозяева небольших заводов получили огромные заказы на производство ружей и пистолетов. Ловкие фабриканты на скорую руку создали фабрики пороха и взрывчатых веществ. На каждом заказе зарабатывал не только фабрикант, но и тот, кто от имени государства подписывал контракт, то есть господин Цепою, новый министр. Теперь папа Бертинссон мог умереть спокойно: его зять добился всего, о чем мечтал.

Жена министра, уродливая госпожа Цепою, обожала своего красавца мужа. Она прощала ему даже измены. «Ему надо развлечься, — говорила она. — Ведь он так много работает. Очень хорошо, что у министра есть содержанки, о которых рассказывают анекдоты. Это создает ему популярность».

Вскоре его превосходительство Пьер Цепою стал покровителем муз. Он регулярно посещал ночные рестораны и бары в компании известных актрис, наездниц из цирка и танцовщиц. В конце концов он и сам стал хозяином летнего ресторана с эстрадной труппой. Известные актеры, а в особенности актеры-неудачники, постоянно вились вокруг его превосходительства:

— Здравия желаем, господин министр!

— Приветствуем господина Пьера!

— Не согласитесь ли вы оказать покровительство нашему театру, господин министр?

Ходили слухи, что господин министр, влюбившись в девчонку с пышным бюстом — Веру Пангал, собирается основать для нее новый драматический театр. Все бухарестские актрисы только об этом и говорили:

— Повезло Вере! Кто бы мог подумать?..

— Не мешало бы увести у нее из-под носа господина Пьера.

— Да, да, ведь мы умеем делать то же, что умеет она!

Министр, великолепно понимающий законы того мира, в котором он жил, ничуть не обижался, когда в бульварных газетах появлялись шаржи, изображающие его верхом на пушке вместе с какой-нибудь певичкой из театра «Кэрэбуш» или цирка «Рокси». «Боярин Цепою путается с…» «Министр Ценою дал отставку мадемуазель X.» «Его превосходительство воспылал страстью к негритянке Бетси — танцовщице из бара «Колорадо». «Акробатка Додо обходится министру дороже, чем целая артиллерийская батарея». «И все-таки первая пассия министра Цепою — это актриса Вера Пангал — женщина с самым большим бюстом на Балканах».

Король, получавший свою долю от каждого заказа, оформленного через министерство вооруженных сил, выступая по радио с речами, не переставал расточать похвалы энергичному министру: «Благодаря стараниям господина Пьера Цепою мы сумели окружить Румынию неприступным валом укреплений. Любой враг, который попытается нарушить наши границы, будет уничтожен».

Как часто бывает в подобных случаях, министр Цепою уже и сам не знал, где правда, а где ложь. В конце концов он поверил в свои необыкновенные способности. А вместе с этой верой увеличились и его аппетиты. Быть просто министром его уже не устраивало. Он просыпался среди ночи и вопил на весь дом:

— Я хочу быть премьер-министром!.. Хочу быть премьер-министром!.. Я хочу… хочу… хочу…

Жена его успокаивала:

— Не волнуйся, дорогой, ты будешь премьер-министром. Я поговорю с крестным, и он нажмет на короля… Ты будешь премьер-министром… Ты обязательно станешь премьер-министром…

Возможно, что Пьер Цепою в конце концов и стал бы премьер-министром, если бы, как выражаются журналисты, события не приняли несколько иной оборот. Падение правительства Татареску, потом устранение самого короля, его вынужденное отречение и отъезд за границу спутали все планы Пьера Цепою. Впрочем, он и теперь не потерял надежды. Как только Антонеску пришел к власти, Пьер Цепою предложил ему свои услуги. Но был отвергнут. Пришлось боярину искать утешения в новых коммерческих сделках. Пьер Цепою принялся поставлять немцам нефть и другие военные материалы. Вскоре он удвоил свое состояние. Но его по-прежнему волновали политические страсти. Ближайшим друзьям он так излагал свои планы на будущее: когда война кончится и союзные войска высадятся на Балканах, он, Пьер Цепою, станет премьер-министром. У англичан и американцев не будет лучшей кандидатуры на пост премьер-министра, чем он. Обосновавшись в Румынии, англичане и американцы, конечно, уже никогда не уйдут, и Пьер Цепою станет пожизненным диктатором Румынии. (В те годы не только Цепою мечтал о том, как он станет хозяином послевоенной Румынии.)

Вышло, однако, иначе. Гитлер проиграл войну, но англичане и американцы в Констанце не высадились. И все же Пьер Цепою не отказался от своих надежд. Он выставил свою кандидатуру в парламент не только в уезде Телиу. Он был главой национал-либерального списка в нескольких уездах. В начавшейся избирательной кампании он использовал весь свой прошлый опыт. И, разумеется, деньги. На деньги он возлагал главные свои надежды и не жалел их…

И вот он сидит в жалком ночном ресторане, организованном одним из его новых клиентов — гангстером-неудачником, сеньором Алонсо… Я пристально вглядываюсь в его лицо. Вот он, враг. Вот один из тех, кто ни перед чем не остановится… Если ему понадобится, он пойдет на любое преступление. Его импозантная внешность старого дамского угодника и гурмана, любящего сытно поесть, не могла меня обмануть. Я наблюдал, как он пьет вино — стакан за стаканом. Подавал ему сам патрон заведения, сеньор Алонсо. По-видимому, он же и доложил боярину о моем присутствии, потому что время от времени тот поглядывал в мою сторону. Более того, Пьер Цепою вдруг поднял свой стакан и, обращаясь ко мне, громко сказал:

— Ваше здоровье, товарищ! Надеюсь, что сумею победить на выборах. Не обижайтесь на меня. А пока что… ваше здоровье, товарищ!

Он осушил свой стакан и сказал с радушной улыбкой:

— Желаю удачи! Не на выборах: на выборах я желаю удачи только себе. И она придет ко мне, товарищ, можете в этом не сомневаться… А вам я желаю удачи в личной жизни.

Он, по-видимому, решил намекнуть на то, что знает некоторые обстоятельства моей личной жизни. Но я ведь тоже кое-что знал. Я знал даже гораздо больше, чем он мог предположить. И я ответил ему улыбкой. И тоже слегка поднял свой стакан. Но прежде чем выпить, я мысленно пожелал удачи не ему, а себе. И здоровья я пожелал не боярину Цепою, а себе. Я выпил за свое собственное здоровье.

Тем временем музыка заиграла какую-то испанскую песенку. Три женщины, сидевшие неподалеку от меня, по-прежнему лениво курили и зевали. Мне даже казалось, что я слышу их зевки, хотя в зале было довольно шумно. В кругу, отведенном для танцев, все еще извивались две пары танцоров. Длинноносая певичка снова запела:

Испания, край мой родной, Царица красавиц я, Сияющей звездой Все называют меня.

Официант, обслуживавший мой столик, наклонился ко мне и сказал шепотом:

— Очень прошу вас расплатиться… Потом я вам покажу, как можно незаметно уйти отсюда. Не задавайте никаких вопросов — улыбайтесь, делайте вид, что слушаете соленый анекдот…

Я бы, конечно, мог задать ему множество вопросов, ибо имел право сидеть здесь сколько захочу, как любой другой посетитель. Но я уже понял, что совершил ошибку, попав в это заведение. Ведь я приехал в Телиу не для того, чтобы посещать злачные места. Поэтому я не стал ни о чем расспрашивать официанта и сделал так, как он просил. Расплатившись, я взял свой плащ и встал из-за стола.

— Идите за мной, — сказал официант.

Он вывел меня в какой-то темный коридор. Там была дверь, которая вела на улицу. Прежде чем выпустить меня, официант объяснил.

— Я случайно подслушал один разговор, — сказал он. — Они собирались устроить скандал, затеять потасовку и избить вас. Надо думать, это доставило бы удовольствие господину Пьеру Цепою…

— А сеньор Алонсо знал?

— Кажется, именно он и подал эту идею. И боярину она понравилась. Вот я и решил вас предупредить…

Я пожал руку официанту.

— Если хотите добраться до центра — идите направо.

Официант закрыл дверь. Я остался один. На улице не было ни души. Дул ледяной, резкий ветер, небо снова было обложено тучами. Я застегнул кожаное пальто на все пуговицы и ускорил шаги. Пройдя две-три улицы, я вдруг увидел, что город кончился — дальше не было ни улиц, ни домов. Пришлось повернуть назад, и вскоре мне повезло — навстречу шел милиционер, который и показал мне дорогу.

— Направо, — сказал милиционер. — Направо, а потом прямо. Ориентируйтесь по фонарям, центральные улицы освещены, а в окнах уездного комитета партии свет горит всю ночь.

Я снова двинулся в путь, подгоняемый резким ветром. Из-за заборов, заслышав мои шаги, злобно лаяли собаки. Вскоре показались ярко освещенные окна уездного комитета. Войдя в здание, я прошел в кабинет Ороша. И застал его в сильном беспокойстве.

— Что случилось? — спросил он. — Я уже послал людей на поиски. Здесь все ложатся спать с курами, но наши враги и всякого рода преступные элементы бодрствуют всю ночь. Тебя могли прикончить ни за грош…

Я решил ничего не рассказывать Орошу о ночном заведении сеньора Алонсо. Ничего не сказал я ему и о встрече с Пьером Цепою. Я ограничился самым простым объяснением:

— Мне не хотелось спать. Решил погулять по городу.

— Поразительное легкомыслие!

— Как видишь, со мной ничего не случилось.

— Но могло случиться… — Он сделал паузу и сказал другим тоном: — Пойди отдохни.

Я не заставил себя упрашивать и тотчас же отправился в свою комнату. Растянувшись на постели, я мгновенно уснул. И сразу же — так, во всяком случае, мне показалось — меня разбудил все тот же голос Ороша:

— Пора вставать. Уже светает. Гынжи уже вернулись из скита Молифт.

Я вскочил, протирая глаза, а Орош рассказывал:

— Вчера вечером я позвонил в Бухарест и попросил срочно прислать сюда компетентного товарища. Этот товарищ только что прибыл и ждет нас внизу. Он собирается допрашивать арестованных, которых вы привели вчера вечером. А заодно и тех, кого захватил в Молифте товарищ Лалу. Я думаю, нам не мешает поехать вместе с этим товарищем из Бухареста. Первый допрос обычно бывает самым интересным. Ведь арестованные еще не успели подготовиться к защите и заранее продумать свои ответы.

— А разве мы имеем право присутствовать при допросах?

— Странный вопрос. Мы должны знать своих врагов.

Только теперь я вдруг заметил, что в кабинете Ороша, у стены, свалено оружие: револьверы, винтовки, коробки с патронами и даже пулемет, по-видимому немецкий. Здесь был целый арсенал. Я спросил:

— Откуда это?

— Из Молифта. Все это Гынжи нашли в святой обители…

У ворот уездного комитета нас ждала автомашина. В ней сидел невысокий худощавый человек в военной шинели. Орош представил его:

— Товарищ майор Лефтер.

— Очень рад.

Водитель завел мотор, и машина тронулась. Майор, сидевший рядом с водителем, обернулся к нам и сказал:

— До сих пор реакционеры прятались в своих норах, а теперь, в связи с предстоящими выборами, они выползают на поверхность. Но стоит им начать действовать, как они сразу же попадаются.

Орош возразил:

— К сожалению, не всегда. Далеко не всегда они попадаются, товарищ майор. А до того как попасться, они успевают натворить достаточно зла. Убивают наших людей. Или калечат, как искалечили Цигэнуша.

Майор ничего не ответил. Машина резко затормозила. Мы вышли и поднялись по широким каменным ступенькам префектуры. Той самой префектуры, где вот уже два года хозяйничал префект Зенобий Бушулянга, товарищ Зенобий Бушулянга.

Майор Лефтер обратился к одному из солдат, охранявших префектуру:

— Где они?

— Кто?

— Арестованные монахи и все остальные…

— Сейчас покажу.

Мы отправились вслед за солдатом.

— Сюда, пожалуйста. Они в большом зале.

— В лучшем помещении префектуры?

— Так приказал товарищ префект.

Арестованных заперли в большом красивом зале с лепными потолками и бархатными диванами. У дверей стоял солдат. Майор, прибывший из Бухареста, вызвал дежурного офицера — маленького человека с заросшим лицом (он не брился по меньшей мере неделю), — глаза его слипались от сна. Тот открыл дверь и сказал:

— Вот они!

Да, это были они…

На диване, обитом голубым бархатом, сидели рядышком с сигаретами в руках Босоанка, Косымбеску, принц Жион и еще несколько человек, сектантов. На другом диване сидели три бородатых монаха, которых привез Лалу из Молифта. При нашем появлении монахи испуганно подняли головы. Офицер объяснил, что их привезли связанными, но товарищ Бушулянга распорядился их развязать и угостить водкой, чтобы они пришли в себя. Приказ этот был выполнен с излишним рвением: от монахов разило винным перегаром.

Майор Лефтер попросил дежурного офицера принести стол и три стула. Потом он извлек из кармана блокнот и авторучку и, усевшись за стол, сразу же, без всяких предисловий принялся задавать арестованным стандартные вопросы. Ответы тоже были стандартны и весьма уклончивы. Босоанка нагло заявил, что он ездил верхом по селам и вовсе не помышлял о политике. У него частные дела с крестьянами, он ссужал их деньгами во время войны, вот и ездит теперь договариваться со своими должниками об уплате старых долгов. Он действовал, конечно, уговорами, без всякого нажима — все знают, что он человек добрый и жалостливый. Не случайно крестьяне несколько раз избирали его в парламент. Избиратели голосовали лично за него, а не за список, по которому он баллотировался.

— У меня совесть чиста, господин майор, совершенно чиста, — закончил Босоанка. — Напрасно вы учиняете мне допрос, как преступнику. И напрасно прислушиваетесь к тому, что говорят вам Гынжи. Кто они, эти Гынжи? Их знает весь уезд. Это лодыри, которые только и умеют, что скандалить…

И с отцом Грэмадой они встретились совершенно случайно. А Гынжи, увидев их вместе, набросились на них с оружием. Естественно, что и он, Босоанка, и отец Грэмада бежали от этакой напасти. Гынжи стреляли им вдогонку и вынудили их защищаться. Если бы Гынжи не стреляли первыми, они бы тоже не стреляли. Но ведь они никого не убили. Ах, один из Гынжей убит? Ну что ж, ни он, Босоанка, ни отец Грэмада здесь ни при чем. В той перестрелке, в которой был убит Ифтодий Гынж, они не участвовали. Не надо забывать, что их было двое, а Гынжей — семеро. Отец Грэмада не удержался в седле и чуть было не свернул себе шею. Ему еще повезло, сильно повезло. А его самого, Босоанку, один из Гынжей поймал арканом. Это неслыханная наглость! Что он, Босоанка, зверь, чтобы его ловить арканом? Или буйвол из американских прерий?

Босоанка устал от речи и попросил сигарету. Выкурив ее, он потребовал, чтобы его немедленно освободили. Иначе все узнают, что совершена вопиющая несправедливость. Он не так уж одинок — у него есть друзья, имеющие кое-какие связи. Он был депутатом. Одно время он был даже сенатором. Если б война не кончилась так, как она кончилась, он, несомненно, стал бы и министром. Какое право имеет майор держать его под замком в компаний каких-то бородачей, которые называют себя свидетелями Иеговы? Ни он, Босоанка, ни отец Калистрат Грэмада не имеют никакого отношения к этим «свидетелям». Почему же их держат вместе? Майор обязан освободить его, Босоанку, немедленно.

Майор не отвечал. Но Лику Орош вдруг спросил:

— А почему вы убили Минотара Харлапете? Чем он вам помешал, господин Босоанка? Насколько мне известно, он свято выполнял все ваши приказы. Зачем же вы его убили? Да еще в тот день, когда он гулял на своей собственной свадьбе?

Босоанка слегка побледнел, но быстро взял себя в руки.

— Я? По-вашему, это я убил Минотара Харлапете?

— А разве не вы с отцом Калистратом увели его из дома невесты? Сначала вы расстроили свадьбу, а потом продырявили ему голову выстрелом из револьвера.

— Господин Орош, в ваших словах есть только частица правды. Не стану ее отрицать. Я действительно вызвал Минотара из дома его невесты и попросил сопровождать нас в Долю. На то у меня были веские причины. Но разве я увел его насильно? Разве я ему угрожал? Ничего подобного. Мы остановились у дома невесты и вызвали его на улицу. После короткого разговора он согласился немедленно ехать с нами. Совершенно добровольно. Он тоже был заинтересован в деле, из-за которого я позвал его в Долю. Он был даже рад, что едет… Но беда в том, что он успел напиться. Да, он был под мухой, всю дорогу горланил свои цыганские песни. Не доехав до места назначения, он вдруг повернул коня и пустился в обратную сторону. Мы пытались его остановить. Я крикнул ему вслед: «Ты куда поехал, пьянчуга?» — «К невесте. Лаурика ждет», — ответил Харлапете. Он даже объяснил жестами, почему она его ждет. «Ладно, — сказал я, — если у тебя нет терпения подождать с этим до вечера, езжай с богом». «Смотри, не осрамись перед невестой!» — крикнул ему вслед отец Калистрат. Всем известно, какой шутник отец Грэмада.

Майор Лефтер явно терял терпение. Я заметил, что он все время прячет руки, как будто опасается, что они могут что-нибудь натворить без его ведома. Я довольно ясно представлял себе, почему у майора чешутся руки.

— Ну и что же было дальше? — спросил майор.

— Дальше? Дальше ничего не было. Цыган уехал к своей невесте, а мы продолжали путь в Долю. Какие у вас доказательства, что я убил Минотара Харлапете? Кто-нибудь видел, как я его убивал? Кто-нибудь дал против меня показания? Господин майор, признайтесь, ведь у вас нет и не может быть никаких доказательств. Поэтому я еще раз настоятельно требую освободить меня. Причем немедленно. Ведь меня ждет семья. Дома, наверно, волнуются…

Он замолчал. Орош тоже молчал. И майор Лефтер тоже молчал. Так ничего и не ответив на требование Босоанки, он перешел к допросу Марея Косымбеску.

Этот защищался иначе. Он коротко и ясно ответил на все заданные ему вопросы. Все очень просто. Новый режим конфисковал земли, принадлежавшие его отцу, а также ему самому, и роздал их крестьянам. На каком основании? Частная собственность священна. Старику Косымбеску, человеку с огромным политическим опытом, коммунисты испортили карьеру. Самому Марею, а также его брату коммунисты тоже испортили будущее. Почему? Его и брата обвиняют в том, что они фашисты. Но ведь это не их личная вина. Причину надо искать в обстоятельствах. Такое было время. Виновато только оно, а вовсе не отдельные люди. Братья Косымбеску верили в победу Германии, в то, что началась новая эра в истории Европы…

Излагая свое кредо и видя, что его внимательно слушают, Марей становился все более нахальным. Он говорил все громче и громче, пока не перешел на крик:

— В конце концов, неужели господа коммунисты не думают о будущем? Или они воображают, что их власть будет длиться вечно? Как бы не так! Их скоро уберут! Очень скоро. Союзники высадятся в Констанце. Если не в ближайшие дни, то через две-три недели или через месяц. Рано или поздно, они все равно высадятся на румынском побережье. А прежде чем высадиться, они еще сбросят атомную бомбу. И тогда наступит конец коммунизму и коммунистам.

Майор вдруг рассмеялся:

— Я не считал тебя дураком, господин Косымбеску. Впрочем, я и теперь этого не считаю. Но как ты можешь так спокойно болтать об атомной бомбе, которую сбросят на Румынию? А вас бомба пощадит? Она будет убивать только коммунистов?

На это Марей Косымбеску ничего не ответил. В разговор вступил Лику Орош. Он спросил:

— Если вы человек честный, господин инженер, и если все ваши намерения были так естественны, как вы уверяете, то почему вы переоделись в монаха? Зачем вам понадобился этот маскарад?

Косымбеску-Грэмада погладил свою бороду и ответил:

— Почему? Да очень просто. Чтобы обмануть вас. Чтобы лучше бороться с вами. Чтобы добиться своей цели. Если понадобится, я готов принять обличье даже самого дьявола. Да, да, я надену не только рясу, но и шкуру дьявола вместе с его хвостом и копытами…

Наступил черед бывшего журналиста, принца Жиона. Он отвечал довольно искренне и дерзко:

— Я бежал из Бухареста в горы. Многие сделали то же самое…

Майор Лефтер спросил:

— А разве за вами кто-нибудь гнался? Разве вас разыскивали?

— Нет. Но я подумал, что рано или поздно меня начнут разыскивать. Ведь я принц. В моих жилах течет королевская кровь. Значит, меня все равно будут искать. И я решил вас опередить. Первое время мне пришлось довольно трудно в горах. Но потом я встретил вот этих людей, и они помогли мне. Теперь мы работаем вместе…

— И, подражая им, вы решили отпустить себе бороду?

— А почему бы и нет? Если б можно было, я бы оброс шерстью, как обезьяна. Я готов на все, что поможет мне бороться против ваших порядков…

И принц Жион закончил свои показания тем же, о чего начал Косымбеску: он предрек нам скорую погибель.

Остальные, «свидетели Иеговы», тоже довольно откровенно ответили на вопросы майора. Они отнюдь не скрывали своих целей. Один из них прямо признался, что он бывший полковник. Он сказал:

— Расстрелять нас вы не можете — закон не позволит. Значит, вы отправите нас в тюрьму. Ладно. Наберемся терпения, тем более что ждать осталось недолго. Наши друзья скоро высадятся. Остановить их вы не сможете. У вас есть атомная бомба? Нет? А у них она есть. И, если понадобится, они ее на вас сбросят. Обязательно сбросят. Поверьте моим словам, я ведь военный. Кто располагает таким уникальным оружием, не станет ждать, пока оно устареет. Или пока противник обзаведется тем же… Так что ждите: американцы обязательно сбросят вам на голову атомную бомбу.

Выслушав эти рассуждения, мы с Орошем решили, что нет никакого смысла оставаться до конца допроса. Нам и так все было ясно, и мы отправились в уездный комитет партии. По дороге Орош рассказал, что Бушулянга в сопровождении Бэрбуцы уже успел в селе Темею свидеться с тамошними кулаками и договориться, что они не впустят в село коммунистов-агитаторов.

— Бушулянгу еще можно понять, — сказал я Орошу. — Он крепко связан с прошлым и надеется на возвращение старых порядков. Но как понять Бэрбуцу?

— Через день-другой ты узнаешь, что за человек этот Бэрбуца, товарищ Бэрбуца. Пока я ничего больше не скажу. В одном только могу тебя заверить: мне все уже ясно…

Приехав в уездный комитет, я узнал, что мою лошадь накормили, почистили, расчесали. Я сказал Орошу, что хочу съездить в Блажинь, а оттуда, возможно, и в Темею.

— Одному тебе ехать нельзя, — сказал Орош. — Возьми с собой двух-трех сопровождающих, по крайней мере до Доли. Какой смысл рисковать, особенно теперь, за несколько дней до выборов.

— До Доли рукой подать, и я не хочу никого отрывать от дела.

В конце концов я убедил Ороша, что могу ехать один.

Прежде чем выехать, я проверил свое оружие и на всякий случай положил в вещевой мешок несколько гранат. Потом я вывел лошадь из конюшни, оседлал ее и выехал на улицу. За городской окраиной я увидел поле и лес и принялся насвистывать, как будто мне было двадцать лет. Тонконогая мышастая лошадка, очень доверчивая, резво устремилась вперед по уже знакомой нам обоим дороге. Я старался ни о чем не думать, не вспоминать ни о далеком прошлом, ни о событиях минувшего дня. Езда в вольном поле была подлинным отдыхом, и у меня было такое чувство, что все образуется. Я ощущал себя сильным и ловким верхом на этой резвой лошади… Село боярина Албу Доли я проехал не останавливаясь. Дорога в Блажинь снова привела меня к болоту, которое тянулось вдоль шоссе…

У мира нет границ.

Границы есть у жизни.

У мира нет границ…

Проезжая мимо болота, я увидел необычное зрелище: из-за облаков выглянуло солнце, и болото засверкало, как будто покрылось тысячами зеркальных осколков. Вся округа вдруг повеселела, все сияло, играло под лучами солнца, а оставшийся позади лесок струился, трепетал и, казалось, убегал куда-то вдаль.

Я остановил коня, чтобы полюбоваться фантастической картиной сверкающего болота. Ничего подобного я никогда не видел. «Только бы это длилось подольше!» — думал я. Но внезапно налетевший ветер также мгновенно все изменил: солнце спряталось за облаками, его веселые блики погасли, и болото снова приобрело мрачный и мертвый вид. Вдруг моя лошадка тревожно заржала. Похоже было, она чего-то испугалась. Я огляделся: кругом не было ничего необычного. Однако лошадь продолжала ржать со сдержанным беспокойством, и я чувствовал, что она вся дрожит, как будто чует какую-то опасность. Я снова стал оглядываться и вдруг заметил, что в нескольких шагах от меня из болота торчат чьи-то ноги. Человека бросили в болото, и оно его затянуло, а ноги остались торчать на поверхности. Судя по обуви, это был бедняк. Я вспомнил те далекие времена, когда сам носил перепачканные грязью опинки, и произнес вслух:

— Это был бедный человек… очень бедный…

Никто не откликнулся на мои слова…

Я тронул коня и поехал все той же дорогой, ведущей в Блажинь. В мире как будто бы ничего не изменилось, но в настроении моем произошел резкий перелом. Кто этот новый покойник, эта новая жертва? В том, что это была еще одна жертва той борьбы, которая велась во всем уезде и по всей стране, я ни на секунду не сомневался.

Приехав в Блажинь, я тут же направился в примарию и спросил, где примарь.

— Его здесь нет. Он уехал вчера вечером в Телиу. Сказал, что едет поговорить с товарищем Лику Орошем.

— Он уехал один?

— Да. Один и верхом.

Отвечал на мои вопросы сельский нотариус. Он производил впечатление человека, не привыкшего к деревенской жизни и старающегося сохранить, по крайней мере в одежде, облик горожанина. Я попросил его вызвать несколько человек с лошадьми.

— Что-нибудь случилось? — спросил нотариус.

— Боюсь, что да…

Нотариус ударился в панику. Он заметался по примарии в поисках служителя и набросился на него с криками:

— Где ты пропадал? Вечно тебя нужно искать по всему селу!

— Сейчас, господин нотариус, — испуганно ответил служитель. — Одну минуточку, господин нотариус. Все будет сделано…

Вскоре служитель вернулся в примарию в сопровождении пяти крестьян, каждый вел за собой лошадь.

— Нужна веревка, — сказал я. — Понадобится толстая веревка.

— У меня есть веревка, — сказал служитель. — Нам все равно проезжать мимо моего дома, и я захвачу ее с собой.

Мы тронулись в путь. У дома служителя мы задержались. Он вынес веревку, и мы молча поехали дальше.

Подъехав к месту, где я остановил свою лошадь, чтобы полюбоваться пейзажем, я показал людям на ноги, торчащие из болота. Они сразу поняли, что произошло, и без лишних слов принялись за дело. Вскоре им удалось вытащить труп на берег. Он был весь облеплен грязью. Все молчали. Никто не оплакивал погибшего, и никто не высказывал предположений о том, как именно случилось несчастье. Отдохнув немного, крестьяне завернули труп в старое одеяло и положили его поперек седла одной из лошадей. Когда мы снова тронулись в путь, служитель примарии вслух ответил на вопрос, который никто ему не задавал:

— Да, конечно… мы отмоем его в селе… Разденем и отмоем от грязи!

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Небо снова затянуло тучами. Буйный ветер гудел и свистел по пустынным полям. Тучи скрыли от нас и окрестные горы, и осеннее солнце. Стало темнеть, казалось, надвигается ночь, хотя был всего только полдень…

Мы медленно приближались к деревне Блажинь. Тоскливое чувство охватило меня. Позавчера был убит Ифтодий Гынж, и его тело, привязанное к седлу, мы привезли в Телиу. Теперь я сопровождал другого покойника. Этот, по-видимому, тоже был убит выстрелом в упор, а затем брошен в болото. А может, его бросили в болото еще живым и он захлебнулся?

Я уже знал, кем был убитый. Знали и мои спутники. Мне хотелось задать им множество вопросов, но я не решался нарушить их печальное молчание.

Когда мы вытащили убитого из болота, крестьяне, как по команде, сняли шапки и перекрестились:

— Господи помилуй его!

Они опознали труп сразу, еще до того как положили его на землю лицом вверх. Никто, однако, не назвал его по имени. Служитель примарии прошептал:

— Надо ехать.

— Надо, — откликнулся кто-то.

По дороге один из моих спутников, человек уже пожилой, с сединой на висках и с длинными седыми усами, подъехал ко мне и тихо сказал:

— Какая судьба! Умереть в болоте! Захлебнуться в болоте! Наглотался вонючей болотной жижи…

— Не все ли равно, какой смертью умереть.

— Нет, не все равно! Человек может умереть по-разному. Что ни говори, а все-таки лучше умереть дома, в своей постели. Лучше умереть, глядя в глаза близким, тем, кто останется после тебя.

Я видел много смертей. Я видел, как умирают люди на войне. И видел, как они умирают дома, в собственной, постели. Одни боялись смерти, но это не помогло им отдалить свой последний час. Другие не боялись, и они тоже умерли…

Человек, который ехал рядом со мной, продолжал:

— Как война кончилась, многие возмечтали, что наступит мир и райская жизнь. Но что-то не видать этой райской жизни. Выходит, надо снова драться, как на войне, надо драться за землю и права. Вот оно что выходит… И мы деремся… Но до каких пор?

— До победы, — сказал я. — До полной победы. Придется драться до тех пор, пока мы не построим новую жизнь.

— Так-то оно так, вам, конечно, виднее… А что, новый мир, он и в самом деле будет новым?

— Конечно! Иначе за него и драться не стоило бы…

— Оно конечно… Все может быть… Жаль, что я уже немолодой.

— И мне жаль. Но ведь после нас будут жить другие люди. Вырастут новые поколения…

— Вырастут… Это точно. Только надо им открыть глаза. А то они вырастут вкривь и вкось.

Я забыл, что нахожусь рядом с покойником, и рассмеялся:

— Каждому поколению кажется, что те, кто моложе, растут вкривь и вкось. У каждого поколения своя манера носить одежду, своя манера петь песни, танцевать, любить и даже своя манера воевать… Да, да, каждое поколение по-своему ведет свои войны.

— Войны… войны… Пора бы уж и покончить с войнами.

— Пора, конечно. Но люди остаются людьми. Они не так-то легко откажутся от войн. Многим даже нравится убивать и мучить других людей.

Я снова бросил взгляд на болото. Оно было таким же, как всегда, мрачным и вместе с тем совершенно равнодушным. И я прошептал:

— Сколько тайн погребено, наверно, в этом болоте!

Человек, едущий рядом, услышал мои слова и сказал:

— Мы-то его хорошо знаем. От нас у него нет никаких тайн. Мы родились здесь, рядом с болотом. Здесь прошла вся наша жизнь. Оно очень глубокое, это болото, и жадно засасывает все, что в него попадает. Ни следа не остается на поверхности. Старики говорят, что у нашего болота вообще нет дна. Кто знает? Может, так оно и есть…

— Тут погибло небось немало людей?

— Только господь знает сколько. Только он один их считал… А во время войны здесь, у болота, был страшный бой между крупной немецкой частью и нашими. Немцы отступали, а сдаваться не хотели. Вы же знаете немцев…

— Знаю. Они такие же, как и все солдаты: иногда дерутся до последнего. А иногда, убедившись, что дело проиграно, сдаются. Здесь они, значит, сдаваться не хотели?

— Нет. Бой шел целый день. Много было пролито крови. Господи помилуй… Немцы держались с рассвета и до позднего вечера. А прежде чем оставить позицию, они побросали в болото не только мертвых, но и своих раненых. Я бы не поверил, да сам слышал. Стоны раздавались всю ночь. Страшное это дело: слышишь, что люди гибнут, а помочь не можешь. Да, тут уж не поможешь: сделай шаг, болото и тебя засосет… Немцы бросили в болото и свое тяжелое оружие — пушки и гаубицы. Их тоже засосало. Болото все проглатывает…

Он помолчал, потом тихо добавил:

— Вчерашние бандиты наверняка забыли про этих немцев. Они бросили убитого как раз в том месте, где немцы побросали свои пушки. Вот он небось и угодил головой в какое-нибудь орудие. Иначе…

— Иначе мы бы его уже не нашли?

— Ясное дело. Болото засосало бы его навсегда.

— А кто его убил? У вас есть какие-нибудь подозрения? Догадки? Предположения?

— Убийца совершает один грех… А тот, кто подозревает людей без доказательств, берет на свою душу сразу много грехов. По-моему, здесь орудовало несколько бандитов. Кабы один, он не сумел бы довести дело до конца.

— Почему? Он мог его застрелить, а потом притащить сюда и бросить в болото.

— Все может быть… Если их было несколько, они могли его и не убивать, а бросить в болото живьем.

— Бросить в болото живого? Ну это уж слишком…

— Слишком? Да вы и не представляете, на что они способны… Сколько мы навидались всякого на своем веку! Мне вспоминаются бунты 1907 года — я уже был тогда подростком… Может, и вы помните?

— Помню. Кое-что я видел своими глазами. И не забыл. Такое не забудешь…

— То-то и оно. Мы, старики, всего навидались. И ввек не забудем. Село наше Блажинь — вот уже подъезжаем — почитай самое бедное в районе. В те времена работали мы у боярина Леонида Чиорану. И вот дошли до нас вести о бунтах в Верхней Молдове. Начались разговоры и в нашем краю. В Блажини тоже… Народ собрался на сход, поговорили, посоветовались и пошли всем миром на боярскую усадьбу. А боярские слуги, они-то, конечно, знали заранее, что мы придем. Потому что по ночам куда ни глянь — кругом все горело. В горах — почти до самого Прута. И на юге — к Дунаю. И на севере… Всюду огонь, всюду он жрал боярские усадьбы. И вот наши мужики подошли к самому боярскому дому, чтобы, значит, тоже поджечь его. Но боярские слуги начали палить из ружей. Ну а наши мужики — люди покладистые, не то что в других местах — недаром и село наше называется Блажинь, — вот и кончилось тем, что мужики не стали драться, а повернули назад. Ушли, значит, домой… А на другой день боярин Чиорану сам пожаловал в село. Да не один, конечно, а с целым кавалерийским эскадроном. Боярин-то был кавалерийский генерал — вот он и пожаловал с воинской частью. Ну, начались, конечно, аресты, допросы, поиски зачинщиков. Потом генерал позвал своих офицеров и говорит: «А теперь я желаю поиграть с моими мужиками в охотничью игру. Много крови они мне испортили, много убытку принесли, так что мое полное право поиграть с ними. Только поиграть». — «Хорошо, ваше превосходительство, — говорят офицеры. — На то ваша воля. Но только они, крестьяне то есть, вам еще понадобятся. Кто будет работать на полях?» — «Вы, кажется, правы, — говорит боярин. — Вы дело говорите. Но только уж очень они мне досадили. Если не запугать их как следует сейчас, то через год-два они снова начнут бунтовать. Они ведь собирались поджечь мою усадьбу и перебить моих слуг. Кто знает, может, они и меня хотели убить». И вот он отобрал человек сорок-пятьдесят, главным образом стариков и тех, кто уже работать не мог. Он-то ведь знал всех лично, он вырос в наших краях. Арестованных вывели в поле. Здесь боярин показал им рукой на восток и говорит: «Бегите к оврагам! Бегите изо всех сил — даю вам фору двести шагов. А потом мы за вами погонимся — я и мои конники. Кого настигнем, того будем рубить саблями, как на войне». Бедняги! Что им оставалось делать? Побежали, горемышные! Откуда только силы берутся у человека? Я думаю — из страха перед смертью… Ужасна жизнь бедняка, но она все же лучше смерти. И люди побежали. А боярин Чиорану со своими всадниками за ними. Но никого рубить саблями они не стали. Мы подумали: решил боярин напугать людей, только напугать. И дает им убежать. Но вот добежали они до болота…

— А там?

— Посмотрите!

Я посмотрел туда, куда он указал. И увидел на берегу болота странный лесок. Да только это были не деревья, а кресты. Много крестов… Одни деревянные, другие каменные. И все старые. Ведь прошло столько времени.

— Значит, тут их и расстреляли?

— Никак нет… Никто не был расстрелян. И никого не закололи, не зарубили шашками… Лучше бы их, конечно, зарубили. Но Чиорану сделал по-своему: приказал загнать их всех в болото… Конями их туда загоняли… А болото тут же засасывало этих бедняг живьем. А года два-три спустя пришли родственники погибших и поставили вот эти кресты. На краю болота… Даже и теперь в день поминовения сюда все еще приходят люди из нашего села. Приходят женщины. Плачут. И даже уже не по тем плачут, кто погиб когда-то в болоте, а по убитым на войне, на последней войне. Очень уж много народу перебили на войне.

— Кресты стареют, а у живых есть и другие заботы. Живые не могут оплакивать своих покойников вечно.

— А хоть бы и так, все равно не поможет. Мертвые не воскреснут. Сколько бы живые ни плакали, ни один мертвый все равно не воскреснет. Что-то еще я вам хотел рассказать! Ах да, про то, что дальше было…

— Рассказывайте.

— После войны, я говорю о первой большой войне, которая закончилась в восемнадцатом, часть боярской усадьбы отошла к крестьянам. И у нас в Блажини кое-кто получил надел. А чем прикажете его обрабатывать? Ведь не было у крестьян ни скотины, ни семян, ни денег. И вскорости все наши земли снова попали в старые руки, к боярину. А кое-что перепало и богатеям из Кырну — они не зевали. И с тех пор стали мы работать уже не только на бояр, но и на этих богатеев.

Я спросил:

— А боярин, который утопил крестьян в болоте, Леонид Чиорану, оставил наследников?

— Да. У него три сына.

— И они живы?

— А как же? Живут в отцовской усадьбе. Все трое, как и отец, были офицерами. Недавно их уволили из армии. Вот они и поселились в своей родовой усадьбе. Живут там все втроем со своими женами…

— Они бывают в Блажини?

— А как же! Дня не проходит, чтобы кто-нибудь из троих не наведался в село. Все ищут батраков. Обещают хорошо платить и хорошо кормить. Обещают даже вином поить. Вот ведь как времена изменились: бояре на все готовы, лишь бы только найти работников.

— И находят?

— Еще бы! Деваться-то ведь некуда — нужда гонит. Есть, правда, у нас и такие, кто ни за что не согласится пойти в батраки: лучше, говорят, подохнем с голоду, чем опять гнуть спину на бояр Чиорану.

— А политикой эти братья Чиорану не занимаются?

— Кто их знает! Говорят, будто приезжал к ним на машине сам боярин Цепою. Но, видать, братья все же не похожи на своего батюшку. Тот был не человек, а зверь. Все село проклинало его, даже когда он ноги протянул. Многие до сих пор проклинают.

— Давно он умер?

— Незадолго до начала войны.

— А вас на войну не брали?

— Нет. Когда она началась, мои годы уже вышли. На фронт меня не послали. Но от такой беды разве спасешься? В сорок втором все-таки взяли, надели на меня шинель, сунули в руки винтовку и послали охранять каких-то несчастных, посаженных в лагерь за колючую проволоку…

— А где это было?

— За рекой Олт, в горах.

Я подумал: мир велик… И все же как он мал… В Шатре я встретил Замбилу. Старец Калистрат Грэмада оказался моим знакомым Мареем Косымбеску. В подпольном кабаке Телиу я встретил сеньора Алонсо. А вот еще один человек, которого я уже когда-то встречал. Прошлое меня преследует. Оно гнездится где-то внутри меня. Оно безжалостно идет за мной по пятам. Нет, никогда мне уже не забыть своего прошлого.

Я спросил человека, который ехал со мной рядом:

— Ваше имя Думитру Кичура?

— Он самый! Вы меня знаете, товарищ?

— Знаю. И рад, что мы снова встретились.

Я говорил правду: я ощущал какую-то щемящую радость. Как ни странно, эту радость пробудили во мне воспоминания о лагере, в котором мне довелось сидеть во время войны.

…Лагерь под Тыргу-Жиу был окружен лесистыми горами. В летнее время леса зеленели, зимой становились белыми от снега. Когда небо прояснялось, леса блестели на солнце и казались серебряными. Но мы редко видели солнце. Чаще всего небо было затянуто тучами. И все же заключенные почему-то часто поднимали глаза к небу. Может быть, они верили в бога? Может быть, к нему они обращали свои взоры? Вряд ли… Но вид бескрайнего высокого неба почему-то успокаивал. Вид неба вселял надежду.

За высоким забором с колючей проволокой, окружавшей лагерь, на его южной стороне тянулось голое заснеженное поле, а за ним небольшой лесок из молодых акаций. Мы знали, что там лагерное кладбище. Оно тоже было окружено колючей проволокой: после смерти заключенные снова попадали за колючую проволоку… Но не только они. На лагерном кладбище хоронили и солдат из охраны. Говорили, что солдатских могил там даже больше, чем могил заключенных. Потому что солдаты из охраны были все люди пожилые, взятые из запаса, непригодные для фронта. Да и условия лагерной жизни были для них тяжелы. Их мучили не меньше, чем бесправных заключенных. Я узнал это, когда мне довелось однажды поговорить по душам с одним из солдат. Я запомнил имя этого человека: Думитру Кичура. Он рассказал мне о своей семье: два его старших сына погибли на фронте. Младший тоже был на войне, и от него уже давно не было никаких известий. Поняв, что я сочувствую ему и таким, как он, Думитру Кичура спросил, не знаю ли я, когда кончится эта ужасная война.

— В нынешнем году, — сказал он, — нас, запасников, пригнанных сюда охранять лагерь, уже не так мучают. Но в прошлую зиму — господи спаси и помилуй! Зима-то была лютая, с метелями и морозами, со страшным снегом, а нам не дали ни полушубков, ни зимних шапок. В поле снежный ураган и мрак, а мы ходим в тоненьких шинельках — ветер продувает их, точно они бумажные… Мы умоляли полковника: «Господин полковник, дайте нам увольнительные на два-три дня, мы съездим домой и привезем свои тулупы, кэчулы, шерстяные носки». — «Какие тулупы? — кричит он. — Какие кэчулы? Если вы посмеете еще хоть раз пикнуть про тулупы, я вас всех в карцер засажу! Здесь казарма, а не бабья хата. В казарме солдат обязан носить казенное обмундирование. Солдат не в форме — это не солдат!» — «Господин полковник, без тулупов и кэчул мы погибнем». — «Дело ваше! Государство призовет других. Мужиков у нас хватает… Кэчулы… тулупы… вишь чего выдумали! А форма? А устав?» Мы тоже знали, что по уставу никаких тулупов не полагается. Но ведь мы все люди пожилые, среди нас были и слабые старики. Как выстоять на часах в шинели, когда вокруг непроглядная мгла и страшный мороз? Вот многие и не выдерживали. По утрам мы подбирали трупы замерзших и отвозили их на кладбище, в лесок. Там их раздевали. Зачем мертвому одежда? Мертвому уже ничего не нужно…

— И вы хоронили их голыми?

— В чем мать родила… Да и это было не просто. Очень мы намучились с рытьем могил. Земля-то замерзла, лопатой ее не возьмешь. Приходилось разжигать костры, чтобы она оттаяла… Вот так мы их и хоронили. Кресты заготовляли впрок. Крестов на всех хватало. Видали, сколько там крестов? А полковнику хоть бы что — ему устав дороже нашей жизни. Бывало, что жены наши сами догадывались и привозили из дому тулупы и кэчулы. Но и тогда полковник не разрешал их надевать. «Если я еще раз услышу про тулупы, я отдам вас под суд». Что делать? Терпеть. И ждать. Вот мы и терпели, и надеялись на бога…

Думитру Кичура, который говорил мне когда-то эти слова, ехал теперь рядом со мной верхом на лошади. А впереди, на другой лошади, везли труп человека, погибшего в болоте.

— Значит, вы все же уцелели, — сказал я.

— Уцелел. А сыновья погибли. Все трое. Остался только зять… И вот теперь нас снова убивают. Вчера одного бросили в болото. Сегодня, может, настанет черед другого. Как вы думаете, дорогой товарищ, сколько еще нужно терпеть? Ведь нас много, а их мало. Как же они смеют? Я вот все время спрашиваю: как они смеют?

— Смеют… И, видимо, ни перед чем не остановятся.

— До каких же пор?

— До тех пор, пока мы их всех не переловим.

— Что ж! Так оно, наверно, и будет. Пока всех не переловим, не жди покоя. Видимо, иначе нельзя. Иначе никак нельзя…

Дальше мы ехали молча. Я думал о том, что судьба Думитру Кичуры, которого я знал давным-давно, во время войны в лагере, пока что еще не очень-то изменилась. Тогда он не был заключенным, но мучился больше, чем многие заключенные. А теперь, после войны, ему снова приходится терпеть. Изменилась ли судьба тех, кого он охранял в Тыргу-Жиу? Тогда у меня было такое чувство, что «все впереди». Оно меня не обмануло. Моя жизнь сильно переменилась. Но вот сеньор Алонсо по-прежнему занимается темными делами. Правда, в очень мелких масштабах: он теперь всего-навсего агент боярина Цепою и содержит подпольный кабачок в Телиу. Ну а те, другие? Продолжают ли они свою пеструю и сладкую жизнь?

Я вдруг вспомнил Ирму Корнеску Адам, братьев Нанеску, их сестру Помушоару Нанеску.

Нет, эти не были ни гангстерами, ни мошенниками. Но и они были персонажами «человеческой комедии», которая разыгрывалась в том обществе, которое мы собирались теперь решительно уничтожить…

Госпожа Ирма Корнеску Адам была очень веселой дамой. Она легко переносила все тяготы лагерной жизни и, видимо, смирилась с тем, что ей придется оставаться здесь до конца войны. Однажды ее уже арестовали, потом выпустили. Потом арестовали вторично.

— Какие идиоты! — говорила госпожа Ирма, имея в виду полицию. — Они втемяшили себе в голову, будто я шпионка.

Кто-то спросил:

— А разве это неправда?

— Глупый вопрос! — ответила Ирма. — Я содержу в Бухаресте салон красоты. Естественно, что у меня много клиенток из высшего света. Я знакома с женами, дочками и любовницами всех иностранных послов. Мой салон посещают также жены, дочери и любовницы всех румынских политических деятелей. Я забочусь об их красоте. А полиция подозревает, что мой салон — явка шпионов. Когда эти идиоты пришли за мной в последний раз, я уже даже и спорить не стала.

— Собирайтесь! Мы отправляем вас в лагерь, в Тыргу-Жиу.

— Прекрасно!

В первый раз я еще пробовала возражать:

— За что меня в лагерь?

— За шпионаж. С вашей помощью происходит утечка информации. Разве вы не знакомы с женой посла Мозамбика? Разве к вам не ходит жена представителя Мадагаскара? И любовница консула Панамы?

Да, это правда. Я хорошо знакома с этими дамами. Я делала им массаж, накладывала на лицо косметические маски…

Когда госпожа Ирма в хорошем настроении, а это с ней бывает не так уж редко, она рассказывает разные истории из жизни своих клиенток. Это пестрый мир: богачи, куртизанки, авантюристы, люди без определенных занятий. Еще один слой бухарестского «высшего света».

Одну из клиенток госпожи Ирмы зовут Лолита. Она жена важного деятеля. И все ее друзья — важные персоны. Ирма рассказывает:

— Лолита приходит ко мне почти каждое утро в сопровождении своей собачонки и господина Шошолики. Это один из ее любовников. Он выполняет и роль секретаря. Пока я массирую мадам Лолиту, Шошолика стоит у дверей и ждет распоряжений.

— Кретин, — говорит ему мадам Лолита, — почему ты стоишь без дела? Позвони моему мужу и скажи, что я сегодня обедаю в городе, пусть не ждет меня…

Шошолика идет к телефону и выполняет поручение. Потом он снова становится у дверей. Мадам Лолита:

— Шошолика, позвони Паулине, что мой муж обедает сегодня один. Я прошу ее составить ему компанию.

Шошолика идет к телефону, выполняет поручение и снова возвращается на свое место.

Мадам Лолита:

— Шошолика, позвони майору, чтобы он заказал столик в ресторане «Модерн». Я буду обедать с ним.

Шошолика идет к телефону и звонит в генштаб, где служит майор. И снова возвращается на место.

— Я все выполнил, мадам Лолита. Теперь я могу идти?

— Нет, дурачок. Это еще не все. Позвони Адине — ты будешь обедать с ней в «Кашне».

Шошолика звонит Адине, потом докладывает:

— Госпожа, но Адина занята. Я позвонил ей слишком поздно. Она уже приняла приглашение Бебе.

— Позвони Шарлотте.

Шошолике не везет: Шарлотта тоже занята.

— В таком случае, — говорит госпожа Лолита, — я тебе уже ничем не могу помочь. Будешь обедать один. Разрешаю тебе напиться. После обеда можешь пойти в кино. А к вечеру повезешь меня куда-нибудь ужинать. Если я буду в спальне, жди меня внизу и не торопи — может быть, майор будет сегодня в форме…

Кто-то спросил госпожу Корнеску, почему она так бесцеремонно рассказывает незнакомым людям о личной жизни своих клиенток.

Ирма ответила:

— А почему бы и нет? Раз мои клиентки сами не считают нужным держать в тайне обстоятельства своей личной жизни, почему я обязана хранить их секреты? Если хотите знать, я даже оказываю им услугу: создаю рекламу.

Госпожа Корнеску с беспечностью рассказывает всем, кто желает слушать, и о своих любовных приключениях.

— Кого вы теперь любите? — спрашивают ее.

— О, теперь я переживаю самую большую любовь в своей жизни. Я люблю Зогу, и Зогу любит меня.

— А кто такой Зогу?

— Как! Вы не знаете Зогу? Его знают все. Он проводит время в холле отеля «Атене-Палас». Дамы из высшего общества от него без ума. Он имеет громадный успех! Его профессия? Да нет у него никакой профессии! Папенькин сыночек. Вы разве никогда не ели колбасу «Зогу»? Очень жаль. Великолепная колбаса. Может быть, вы никогда не пробовали горчицу «Зогу»? Сыночек Зогу живет за счет колбасной фабрики своего отца. Но старик — скупердяй. Так что сыну приходится подрабатывать.

— Каким образом?

— Очень просто. У него большие связи в высшем обществе. Всегда кому-нибудь нужен партнер, чтобы составить пульку. Иногда нужен воспитанный и респектабельный молодой человек, который мог бы проводить мадам к парикмахеру или к модистке. Или взял бы на себя хлопоты по устройству званого обеда. Зогу понимает толк в таких вещах. Поэтому его все любят и ценят. Замечательный молодой человек Зогу. Я безумно люблю его. Пусть только кто-нибудь попробует отбить его у меня.

У госпожи Ирмы дрожат губы, как у молодой кобылки в весеннюю пору. Улыбаясь, она показывает два ряда великолепных белых зубов…

В «первом классе» лагеря есть и «антифашисты». Собственно, они не против фашизма вообще. Они против немцев. Они за англичан. Подлинных антифашистов посылают в другие секции. А этих привезли сюда всего-навсего за то, что они распевали в ночном баре английские песни. Среди них выделяются отпрыски промышленника Нанеску. Их трое: два брата, Помушор и Помулец, и их сестра Помушоара.

Старший — Помушор. За ним идет Помушоара. Самый младший — Помулец.

Барбу Нанеску — счастливый отец этой троицы — владеет мельницей в шесть этажей. Мельница мелет муку. Мука приносит господину Барбу Нанеску деньги. А дети их тратят. В ночных барах, в казино и других увеселительных местах.

Помушор светловолос, у него монгольский разрез глаз и короткие кривые ноги, как будто он всю жизнь провел в седле. Он родился в Яссах во время первой мировой войны. В доме его родителей квартировали солдаты и офицеры из Туркестана.

Помушоара родилась в Лондоне. Родители прожили в английской столице около года. Помушоара — высокая сухая девушка, рыжеволосая, похожая на шотландку. У нее очень светлые зеленые глаза. В личном архиве госпожи Ольги Нанеску хранится фотография одного английского танцовщика, у которого точно такие же глаза.

Помулец очень смуглый, худой, губы у него толстые, волосы черные, курчавые. Он родился в Брашове, после того как госпожа Нанеску вернулась из длительного путешествия по странам арабского востока. Она прожила целую зиму в Каире и несколько раз ездила осматривать пирамиды. На фоне пирамид госпожа Ольга Нанеску фотографировалась три раза. У каждой пирамиды с другим верблюдом и другим проводником. И как бы ни напрягала она свою память, ей уже нипочем не вспомнить, кто из этих трех проводников наградил ее третьим отпрыском.

Помушор когда-то брал уроки бокса. Каждому, кто пытается с ним спорить, он напоминает:

— Послушай, ты меня не раздражай. Я умею боксировать.

И гордо показывает свои бицепсы. Помушор учился в Страсбурге и хорошо говорит по-немецки. Он учился и в Англии и знает английский. Свои англофильские настроения он объясняет примерно так:

— Я и отцу говорил: папочка, немцы проиграют войну. Немцев много, но они все ленивы и глупы, потому что пьют пиво. Пиво пучит живот. А толстый живот притупляет ум. Англичане пьют виски, поэтому они умные, подвижные, быстрые. Я тоже пью пиво. Но мне это не помешало взять в Лондоне первое место по бегу на стометровке. Не верите? Давайте попробуем: кто хочет бежать со мной наперегонки? До креста и обратно.

Мы советуем ему вызвать на соревнование журналиста Бенкиу — он хромой и не может шага сделать без палки.

— Вы смеетесь надо мной? Зря! Смотрите, рано или поздно я обломаю вам конечности. Пощупайте мои мускулы: английская сталь!

Помушоара сердится на брата:

— Кого ты хочешь запугать своими бицепсами? Не будь грубияном! Иначе… — Она грозит ему пальцем.

Помушор побаивается своей сестры. Тут его хваленые бицепсы не помогут: она то и дело обещает ему расцарапать лицо.

— Я нарисую тебе на щеках географическую карту!

Помулец самый тихий и молчаливый из троих. Но он очень ревнив. Он убежден, что все мужчины лагеря зарятся на его сестру. Иногда он подходит к кому-нибудь и говорит:

— Ты что-то слишком часто поглядываешь на мою сестру. Оставь ее в покое. Она не для тебя. Иначе тебе придется познакомиться с кулаками моего брата.

— Почему ты прячешься за спину брата? Разве у тебя самого нет кулаков?

— Есть. Но я не боксер, я теннисист. Я живу только ради игры в теннис. И ради женщин. У меня их целая дюжина в Бухаресте: артистки, балерины… Папенька тоже с ними знаком.

— А зачем ты знакомил их с папенькой?

— Если я его не познакомлю, он мне не даст денег. Девочки просят на чулки, на платья, на духи. А я несовершеннолетний. Я говорю: «Папенька, мне нужно столько-то». — «На что?» — «На платье для Мими». — «Какая Мими?» — «Ты разве ее не знаешь?» — «Конечно, нет. Ты же нас не знакомил». — «Хорошо, папенька, я вас познакомлю». Я привожу Мими и знакомлю ее с папенькой. После ее ухода он говорит: «Она мне понравилась. Купи ей платье у «Висера». Она этого стоит». А если девушка ему не понравилась, он говорит: «Убери ее прочь». Мой папенька здорово разбирается в женщинах.

— А госпожа Нанеску знает об этих ваших делах?

— Зачем ей знать? Мы же в ее дела не вмешиваемся. О них осведомлена только Помушоара. Мы, мужчины, туда не лезем.

— Если ты не лезешь в дела своей сестры в Бухаресте, почему же ты здесь вдруг решил следить за ее нравственностью?

— Здесь другое дело. Здесь не скроешься от чужих глаз и все узнают. В Бухаресте можно делать все, что взбредет в голову, и ни одна живая душа не проведает. Если б вы видели, какую жизнь мы ведем в Бухаресте — я и мой братец! Сколько денег мы тратим! Мама с сестренкой, разумеется, тоже тратят деньги. И сам папенька не отстает… Кстати, не хотите ли отобедать со мной? Приглашаю вас на обед…

Обед у братьев Нанеску не похож на тот, к которому мы привыкли в лагерной столовой. Они привезли с собой собственного повара. Продукты им доставляют из Бухареста. Вина из лучших подвалов.

Многие заключенные старались подружиться с братьями Нанеску. Среди них и принц Джим. Четверо из его предков сидели на престоле княжеств Молдовы и Валахии. Более далекие предки были владыками в Византии. Впрочем, не все историки это признают. Есть и другая версия, согласно которой византийские предки этой княжеской семьи владели только двумя ослами и жили в Истамбуле.

Принц Джим-Базиль Голеску небольшого роста, худенький, с какой-то развинченной походкой. Когда смотришь, как он шагает по аллее или по комнате, кажется, что его кости слабо пригнаны одна к другой. Зубы он давно потерял, во рту торчат только желтые сломанные резцы. Голос у него низкий, хриплый, тон всегда недовольный. Он критикует все и всех. Правительство, отправившее его в лагерь, состоит из жуликов и ничтожеств. Но точно таким же было и предыдущее правительство. Таким будет и следующее. Единственно кто достойно управлял Румынией — легионеры под председательством Хории Симы. В те счастливые дни принц Джим носил рубашку из зеленого шелка, подпоясанную новеньким ремнем С кобурой для револьвера, и не вылезал из бухарестских кафе и ночных баров. Но теперь принц стал англофилом и ругает Антонеску.

Кто-то спросил его:

— Почему вы были легионером?

Он ответил просто и убедительно:

— Потому что я хотел получить назад свои поместья.

— Разве их экспроприировали?

— Частично… Все, что осталось, я продал…

— А теперь вы перестали надеяться на легионеров?

— Их время прошло. Я теперь стою за Англию и западных союзников. Надеюсь, немцы скоро проиграют войну и я увижу новозеландских стрелков на Каля Викторией.

— Почему именно новозеландцев?

— Они мне нравятся. Я как-то видел их в кинохронике. Они все высокие, сильные, загорелые…

— А что вы сделаете, если вместо новозеландцев увидите на улицах Бухареста советских солдат?

— Тогда я застрелюсь.

— Вряд ли у вас хватит смелости.

— Если не хватит смелости на самоубийство, я уеду за границу.

— Неплохая идея, — говорит Помушоара Нанеску. — Но чтобы уехать за границу, нужны деньги. А у вас ведь ничего нет.

Принц озадаченно почесывает затылок и говорит:

— Буду зарабатывать на жизнь карточной игрой. Я ведь опытный шулер. (В лагере все это знают, и никто с ним не садится играть.)

— Это ведь ненадолго. Вас разоблачат…

— Тогда я пойду на содержание к женщинам…

Помулец, видимо, не без основания скептически замечает:

— Слишком поздно, Джим…

Вот кого охранял в лагере под Тыргу-Жиу Думитру Кичура, ехавший теперь рядом со мной по одной из дорог уезда Телиу. Где они теперь — братья Нанеску, принц Джим? Дошло ли до них, что прежняя жизнь кончилась навсегда? Бывший солдат Думитру Кичура это понял. Он твердо знает: нас много, а их мало. Но пока что они еще «смеют». Да, они смеют даже убивать… И одного убитого мы везем теперь в Блажинь, и его тело покачивается впереди нас, привязанное к седлу…

В полдень мы прибыли в Блажинь. И я увидел еще одно бедное село с невзрачными приземистыми домиками и маленькими пустыми двориками. Нас ждали, все село высыпало на улицу.

Со всех сторон раздавались вопросы:

— Где вы его нашли?

— Почему завернули в одеяло?

— Вы его уже опознали? Кто это?

Мы не отвечали. И не потому, что не знали, кого привезли… Нотариус, который шел впереди, все время отдавал какие-то распоряжения. Он уже не суетился, как в прошлый раз. Он приказал вынести во двор примарии стол и положить на него тело. Потом велел принести воды, чтобы обмыть его. Он отдал еще какие-то приказания, которые я не расслышал. Когда труп положили на стол, нотариус взглянул на него и вдруг побледнел. Судя по выражению его лица, я понял, что он только сейчас узнал убитого. Другие крестьяне, собравшиеся во дворе примарии, тоже только сейчас поняли, кто лежит на столе. И впервые люди назвали убитого по имени:

— Бедный Мардаре!

— Несчастный примарь!

— Несчастная его вдова!

— Вдова — это бы еще ничего. А вот ребятишки… У нее ведь целая орава голодных ртов… И все хотят есть… Кто теперь станет их кормить?

— Вот злая судьба!

— Скажите лучше: вот до чего доводит политика!

Я тоже посмотрел на покойного, но не обнаружил никаких признаков насилия. По-видимому, убийцы и в самом деле бросили его в болото живым. Крестьяне, собравшиеся во дворе примарии, вероятно, тоже это поняли. Раздались проклятия по адресу убийц. Кто-то крестился и шептал:

— Господи, помилуй! Прости, господи! Господи, спаси и помилуй!..

Вдруг все головы повернулись к открытым воротам. Я тоже посмотрел туда, куда смотрели все. Во двор входила маленькая сухонькая женщина с двумя младенцами на руках — по-видимому, это были близнецы. Женщина шла очень медленно — мешала ей не только ее ноша, но и то, что за ее юбки цеплялось еще несколько детишек постарше. Их было пятеро. Они окружали мать, как птенцы наседку…

Женщина с младенцами на руках медленно подошла к столу, на котором лежал убитый. В толпе воцарилось напряженное молчание. Слышны были только слабые вздохи. Остановившись у стола, женщина с младенцами на руках пристально взглянула в лицо убитого, все еще густо облепленное липкой болотной грязью. И по тому, как изменилось вдруг выражение ее лица, я понял: она узнала его. В первое мгновение она еще сомневалась, но теперь у нее уже не осталось никаких надежд, да, это он, ее муж, точнее — это был ее муж, отец семерых детей. Она продолжала пристально вглядываться в мертвое лицо. Потом посмотрела на руки убитого. Да, да, это его руки. Это руки Мардаре… Это тело Мардаре… Испуганные дети прильнули к ней. Почувствовав их прикосновение, она как будто очнулась от тяжелого оцепенения. И закричала… Это был короткий и страшный крик. Как будто ее внезапно полоснули ножом. И потом запричитала:

— Мардаре! Мардаре! Они убили тебя! Что ж мне теперь делать? Ты оставил нас, Мардаре! Кто будет растить ребятишек, Мардаре?

Люди вокруг молчали. Их было много, тут собралось все село, и все молчали. Какая-то женщина всхлипнула, но, словно испугавшись, что она помешает горю вдовы, замолчала. Нотариус вынул платок и приложил его ко рту. Словно он тоже боялся, что не выдержит и нарушит молчание. Только вдова убитого продолжала причитать:

— Тебя убили, Мардаре! Что ж мне теперь делать с детьми! Кто будет растить их, Мардаре?

Мне очень хотелось сказать что-нибудь в утешение. Но я понял, что вдову не утешат мои слова. Что бы я ни говорил, ей от этого не станет легче. И я тоже молчал, как все. Потом я потихоньку отошел от толпы и направился в примарию. Нотариус последовал за мной. Я попросил его немедленно позвонить в Телиу и вызвать следователя.

Нотариус вытер мокрые глаза и спрятал платок. Он как будто все еще не пришел в себя, и я должен был повторить:

— Вызовите по телефону уездный комитет партии. Немедленно позвоните в Телиу и вызовите уездный комитет.

— А не префектуру? Может, лучше вызвать префектуру? Обычно я вызываю префектуру.

— Нет. Теперь нам нужна партия, а не префектура. Вызовите товарища Лику Ороша.

Когда его соединили, я взял трубку и сообщил Орошу о случившемся. Я сказал ему также, что решил отправиться отсюда в Темею. По-моему, сейчас самое время ехать в Темею и показать врагам, что они нас не запугали.

Закончив разговор с Орошем, я выглянул в окно. Толпа не расходилась. Народу стало даже еще больше. Кто-то открыл дверь, и я услышал голоса. Говорили люди, окружавшие стол, на котором лежал Мардаре. Я услышал и голоса старух, пытавшихся успокоить его вдову:

— Не убивайся, дочка… Такова, значит, его судьба…

— Да, да, что человеку на роду написано, того не миновать…

— Нет! Не судьба, а враги! Его убили враги. Возьми их чума!

Мужчины делали различные предположения:

— Кто же его убил? Неужели…

— Он, конечно…

— А кто же еще, по-вашему…

Имя предполагаемого убийцы произносилось шепотом. Желая получше расслышать, что говорят крестьяне, я вышел во двор. Но ничего нового не узнал. Снова, как только дело дошло до имени предполагаемого убийцы, говорящий понизил голос до заговорщического шепота. Вдруг я заметил, что по толпе прошло какое-то движение, все, как по команде, повернули головы и стали смотреть на улицу. И на всех лицах появилось какое-то растерянное, испуганное выражение. Что случилось? Что еще могло случиться после всего того, что уже произошло? Я сошел с крыльца примарии. Вслед за мной спустился во двор и нотариус. И мы увидели странное, фантастическое зрелище: по улице промчалась неоседланная лошадь с окровавленными ушами. Лошадь обезумела от боли и неслась вперед, ничего перед собой не видя… Раздались изумленные голоса:

— Лошадь Мардаре!

— Бандиты!

— Мардаре на ней отправился в Телиу…

— Вот она… ее поймали!

В самом деле, лошадь кому-то удалось поймать. Ее вел подросток в узких портках и цветной рубашке. Он привел ее во двор примарии. В глазах бедного животного застыл ужас. Лошадь дрожала, как в лихорадке. Снова раздались разгневанные голоса:

— Лошадь Мардаре!

— Злодеи! Посмотрите, что они с ней сделали!

— Можно еще понять, почему они убили Мардаре, нашего примаря. Он в марте прошлого года делил боярскую землю. Но почему они мстили коню? Чем виноват конь, бедняга? Зачем они отсекли ему уши?

— Зачем? Чтобы напугать нас!

Один мальчуган, державшийся за юбку вдовы Мардаре, подошел к лошади и стал гладить ее по ногам.

— Наша лошадка! — сквозь слезы причитал мальчик. — Это наша лошадка… Ей отрезали уши… Мама… Мамочка… Смотри — нашей лошадке отрезали уши…

Мне казалось, что расправа с лошадью произвела на крестьян даже большее впечатление, чем гибель Мардаре.

— Зачем они изуродовали лошадь?

— Звери!..

— За одно это их нужно было бы приговорить к смертной казни.

— Неужели вы думаете, что это…

— Ясное дело — они… Кто же еще, кроме них…

И я снова не расслышал имени. Произнося имена предполагаемых убийц, крестьяне снова понижали голос. Это был страх. Никто не смел произнести роковое имя вслух. Крестьяне боялись.

Пока я так стоял и прислушивался к разговорам, ко мне подошел маленький тщедушный человечек в огромном рваном тулупе. Он почтительно снял шапку — она тоже была рваной и словно с чужой головы — и сказал:

— Прошу прощения, товарищ. Пойдемте со мной в примарию, я хочу сделать одно сообщение… секретное… Прошу прощения…

— Хорошо, я готов вас выслушать…

Нотариус пошел вслед за нами. В комнату примарии мы вошли втроем: я, нотариус и Ванога. Нотариус сказал мне, что человека, желающего сделать секретное сообщение, зовут Ванога.

Убедившись, что, кроме нас троих, в комнате никого нет, Ванога сразу же приступил к делу.

— Вчера под вечер, — начал он свой рассказ, — я возвращался пешком из Телиу и увидел, что навстречу мне едет наш примарь. Он был еще довольно далеко, и, если б не случилось то, что случилось, мы бы, конечно, встретились…

— А что же случилось? — спросил нотариус.

— Эх, не спеши… Не люблю… Так вот, сначала я увидел лошадь Мардаре, а потом и его самого. Его-то я узнал по кэчуле. Ни у кого в Блажини, да и в соседних селах, нет такой высокой кэчулы. Да что Блажинь, во всей Молдове, я думаю, не найти такой кэчулы. Так вот, ехал он довольно медленно… А в это время из леса выскочили на своих вороных, кто бы вы думали? Бояре из Кырну. Все трое.

Нотариус вскочил как ошпаренный:

— Братья Чиорану?

— Они самые… Братья Чиорану. Я-то сразу понял, что дело не к добру, и тут же спрятался в овраге. Так и сижу… Я-то все вижу, а меня не видать… Конечно, мне бы хотелось помочь примарю. Но как тут поможешь голыми руками? Куда соваться? Они бы и меня сгребли точно так же, как бедного Мардаре…

— Значит, — сказал нотариус, — ты сам видел, как…

— Эх, куда спешить! Дай расскажу… Так вот, три брата Чиорану перерезали примарю дорогу, кинулись на него и стащили с седла. Он-то, конечно, пробовал отбиваться. Да разве отобьешься, если ты один, а их трое? Двое молотили его кулаками, а третий стукнул по голове чем-то твердым, может пистолетом. И Мардаре перестал дрыгаться. Замер… Вот тут-то они взяли его за руки и за ноги и отнесли к краю болота. Раскачали его, точно куль, и кинули в болото головой вниз…

— И он потонул? — воскликнул нотариус.

— Не перебивай… Да, Мардаре-то, конечно, потонул. А в это время старший из братьев поймал его лошадь и отсек ей уши ножом. Так-то…

Ванога замолчал. Я спросил:

— А дальше? Что дальше-то было?

Свидетель преступления взглянул на меня с выражением не то презрения, не то жалости:

— Что было дальше? Доскажу, если уж вам так хочется. По-моему, это уж все равно… Словом, один из братьев Чиорану ударил лошадь Мардаре, и та поскакала в сторону леса. И сами братья тоже поскакали в лес… Когда их след простыл, я рискнул выйти из убежища и подойти к болоту. Я стоял и глядел, как болото засасывает бедного Мардаре потихоньку-полегоньку, будто оттуда, снизу, его кто-то тянул на дно… А потом гляжу: болото все-таки не засосало его совсем — ноги так и остались торчать сверху. Вот тут-то боязно мне стало — я ведь тоже человек… И убежал… Бежал я долго, долго, удивляюсь, как сердце не лопнуло…

— А почему вы сразу не пришли рассказать о случившемся?

Свидетель как-то весь съежился.

— Да как сказать, товарищи. Вы уж простите. Побоялся я…

(Такое объяснение всегда приводило меня в ярость. Я слышал его уже не в первый раз. «Я побоялся… Мне стало страшно…» Меня всегда злили такие оправдания. Но потом я понял, что было время, когда я тоже боялся.)

— Значит, ты испугался? Струсил?

— То-то и оно… Ведь бояре… Они всегда выходили сухими из воды. Разве узнаешь наперед, что будет завтра? Может, вы, коммунисты, и выйдете победителями. А вдруг все повернется назад и власть снова захватят бояре? Тогда что? Как тут не бояться? Вот, к примеру, вы, товарищ кандидат… Сегодня вы здесь, а завтра уедете. Где вас искать? Вы приезжаете, произносите речи, а потом уезжаете восвояси. Так-то… А если что стрясется, где вас искать?

Чем больше он говорил, тем больше волновался. Ему явно хотелось сказать что-то еще, но он не решался. Я дал ему выговориться, и наконец он сказал:

— Жаль Мардаре. Хороший человек был, бедняк, вроде меня… Как увидел я, что кладут его на стол, всего залепленного грязью, а тут еще эта лошадь с отсеченными ушами… да как я все это увидел, молчать уже не мог. И тут-то я и говорю самому себе: «Будь что будет — иди и скажи! Расскажи всем, что ты видел. А если нужно, скажи и под присягой».

Нотариус, который слушал свидетеля в страшном волнении, снова обрел наконец дар речи:

— Пойдем с нами, Ванога. Идем!

Мы вышли все втроем на крыльцо примарии. Нотариус попросил толпу подойти поближе. Потом сказал вдове Мардаре, чтобы она прекратила плач:

— Слезами горю не поможешь. Еще не было такого случая, чтобы слезы помогли кому-нибудь воскреснуть…

Затем, обращаясь к толпе, он продолжал:

— Внимание, товарищи! Вот нам сейчас товарищ Ванога расскажет, что он видел своими глазами… — И нотариус указал рукой, как бы представляя Ваногу, хотя в этом не было никакой необходимости: Ваногу и так все хорошо знали. — Товарищ Ванога, будь добр, подойди поближе. И расскажи людям все, что ты уже рассказал нам. Не бойся. Говори все. Преступники обязательно будут пойманы и понесут заслуженную кару.

Ваноге понадобилось несколько минут, чтобы овладеть собой. Он начал свой рассказ очень медленно, тихим и робким голосом:

— Да, так-то оно так… Преступников, может, и поймают… А может случиться, что и не поймают… Все может быть… То-то… Но я уже не пойду на попятную. Я расскажу все… Как на исповеди… Так-то…

И Ванога повторил свой рассказ, добавив к нему новые подробности. Он оказался великолепным рассказчиком, и толпа слушала его затаив дыхание. Никто не шевельнулся, никто даже не кашлянул, только глаза у всех блестели…

Ванога кончил, несколько мгновений люди молчали, словно окаменевшие. Первой нарушила молчание вдова убитого:

— Мардаре! Они убили тебя, Мардаре!.. На кого же ты оставил меня с детьми!

Дети снова прильнули к материнской юбке. Самые маленькие, близнецы, которых она держала на руках, заплакали. А вдова продолжала причитать:

— Посмотрите на моего мужа… Вот он лежит мертвый… Он был коммунистом, и бояре его убили. Они убили его за то, что он не хотел быть у них слугой. Посмотрите на моего Мардаре…

У вдовы пересохли губы, голос охрип, она уже почти не могла говорить. Но из последних сил она продолжала причитать:

— Посмотрите на своего отца, дети! Вот он лежит убитый! Запомните, как бояре убили вашего отца. Запомните, что его убили бояре из Кырну, сыновья боярина Леонида. Они убили его и бросили в болото. Запомните… Хорошенько запомните!..

Кто-то крикнул из толпы:

— Товарищи! Неужели мы будем сидеть сложа руки?! Возьмем топоры, косы, грабли и отправимся в Кырну, в разбойничье гнездо братьев Чиорану, убийц Мардаре! Надо схватить этих зверей!

Кто-то робко возразил:

— Ну зачем торопишься? У братьев Чиорану оружие. Они офицеры. Начнут стрелять — и вместо одной вдовы станет несколько…

Слова говорившего возымели свое действие. Крестьяне заколебались.

— Он прав… Не делайте глупостей…

— Голыми руками их не возьмешь…

— Они будут отстреливаться. А потом поскачут в горы…

— Может, они уже смылись. Ищи ветра в поле!

— Наверняка смылись. Разве они дураки? Убить человека и дожидаться дома, пока тебя арестуют и засудят? Это на них не похоже…

Но те, кто был на войне и прошел через множество опасностей, не сдавались:

— Никуда они не удрали. Братья Чиорану думают, что никто не видел, как они убили Мардаре.

— Но у них есть оружие, они будут стрелять.

— Пусть попробуют!

— Довольно болтать! Надо немедленно ехать!

Нотариус придерживался другого мнения:

— Успокойтесь. Это дело властей. Я тоже представитель власти. Не ваше это дело. Без вас разберутся.

— Как это так, не наше? Неужто нам терпеть, чтобы братья Чиорану творили самосуд, а мы так и будем сидеть сложа руки?

Нотариус обратился ко мне:

— Ваше мнение, товарищ?

Я задумался. Потом сказал:

— Не останавливайте их… Пусть едут.

Я понимал, что возбужденную толпу все равно не унять. Крестьяне, решившие схватить убийц Мардаре, не послушаются моих советов. Да и уместны ли тут были благоразумные советы? Ими сейчас управляли только чувства. И я решил: пусть едут. Пусть подчинятся этому порыву гнева.

Но вся эта история выбила меня из колеи. Я ощутил вдруг неуемную тоску. Особенно расстраивала меня вдова Мардаре. Я не мог больше слушать ее причитания. Не мог смотреть на сирот. (А я ведь не из тех, кто легко расстраивается. Однажды мне даже пришло в голову, что я похож на колодец, на поверхности которого появляются круги, только если в него бросить уж очень тяжелый камень.)

Я подумал, что мне пора покинуть Блажинь. В сущности, мое дальнейшее пребывание здесь бесполезно. То, что случилось, исправить уже нельзя… Стараясь не глядеть на труп Мардаре и особенно на вдову, я покинул двор примарии. Но не удержался и все-таки бросил последний взгляд на детей убитого. Их глаза по-прежнему с ужасом смотрели на отца. Но, пожалуй, еще больше было в их глазах удивления — они ведь никогда не видели отца таким неподвижным и молчаливым. Жизнь его оборвалась… А что такое жизнь и что такое смерть? Когда кончается одно и начинается другое? Раздался колокольный звон. Кто-то забрался на колокольню и ударил в колокола… Церковный колокол оплакивал товарища Мардаре, коммуниста Мардаре, убитого братьями Чиорану, боярами из Кырну…

Я отвязал свою лошадь и спросил крестьянина, который ездил со мной к болоту, не согласится ли он сопровождать меня в Темею. Увидев, что он колеблется, я сказал:

— Учти, я тебя не неволю. Хочешь — поедем. Не хочешь — я поеду один.

— Так разве я отказываюсь? Не пойму только, вы сами-то зачем лезете в волчью пасть? С богатеями из Темею шутки плохи…

Я взобрался на лошадь. Молодой крестьянин сделал то же самое. Мы выехали из Блажини молча и молчали почти всю дорогу. Перед моими глазами стоял убитый Мардаре. И мне казалось, что всем своим обликом он говорит: «Не надо туда ехать… Не надо вам ехать в Темею».

В Темею мы прибыли уже во второй половине дня. Село поразило меня. После того, что я видел в Блажини и других местах, зрелище, открывшееся моим глазам, показалось мне настоящим чудом: просторные дворы, солидные каменные сараи и другие постройки, почти за каждой оградой высокие копны сена. Но удивительнее всего были, конечно, дома: высокие, красивые, с резными окнами, с железными крышами. На каждом окне — занавески. Дети, которых я увидел на улице, тоже совсем не были похожи на крестьянских детей: упитанные, хорошо одетые. Женщины были высокие, сильные, статные. И одеты, как боярыни — в длинных шерстяных платьях, в красивых шалях. Мы встретили по дороге и мужчин, и я заметил, что они смотрят на нас с нескрываемым любопытством. Вероятно, они знали, кто мы такие. Нотариус из Блажини сообщил сюда по телефону о моем прибытии и попросил созвать народ для встречи с кандидатом.

Почти все мужчины тут носили высокие барашковые кушмы, как бояре в старые времена. Да и вся остальная одежда — расшитые жилеты и рубахи, высокие сапоги с серебряными кантами — свидетельствовала не только о достатке, но и о щегольстве. Мой спутник сказал:

— Плохи дела, товарищ. Очень плохи. Мы сами с тобой по собственной воле полезли в волчью пасть.

Он говорил словно бы шутя. Но в то же время ясно было, что он испугался. Я ответил:

— Поживем — увидим…

Мой спутник ухмыльнулся:

— Увидим, если поживем…

Тем временем мы подъехали к примарии. Здесь собралась целая толпа: человек триста.

Село Темею очень большое. В нем около шести тысяч жителей, и почти все зажиточные. Это я слышал еще в Телиу. Но, посмотрев на этих людей, я подумал: слово «зажиточные» тут, пожалуй, не подойдет: это богачи!

Они тоже смотрели на меня. Они разглядывали меня так пристально и так вызывающе, что я на миг даже устыдился своего костюма. Люди, собравшиеся здесь, были одеты, как бояре на старинных литографиях. Я подумал, что следовало бы одеться по-другому, собираясь сюда. А на мне было довольно потертое, видавшее виды кожаное пальто и простая шапка. Но эта мысль была мимолетна. Я тотчас же о ней забыл и потихоньку шепнул своему спутнику:

— Никуда не отлучайся. Будь начеку!

— Ясно! — ответил он. — В случае чего попробую прийти вам на помощь… Если только не испугаюсь…

— А если испугаешься?

— Попробую не испугаться!

Мы оба рассмеялись и в таком, уже более веселом настроении привязали своих лошадей к забору примарии и вошли во двор, где стояла толпа. Мы громко поздоровались. Ни один человек нам не ответил, как будто все собравшиеся здесь были глухонемые. Я пошел к крыльцу, навстречу мне сделал несколько шагов какой-то толстяк с широким и румяным лицом. Я обратился к нему с обычным приветствием:

— Доброго здоровья!

— Н-да, — неопределенно ответил толстяк. — Вы, верно, ждете, чтобы и я сказал вам: добро пожаловать? Н-да… Этого я пока говорить не стану. Подождем. Вот так. Да.

Я выслушал его не перебивая, потом сказал:

— Я приехал сюда поговорить с людьми.

— Это можно, — сказал толстяк. — Пожалуйста. Видите — люди сами пришли посмотреть на вас. Так что можете немедленно приступать к делу. Если ваши речи им понравятся, они вас внимательно выслушают. Если нет — освищут. Только и всего. Все ясно и просто.

— Вы здешний примарь?

— Да. Меня зовут Илие Иким.

— А давно вы состоите в этой должности, господин Иким?

— Не так чтобы уж очень давно, господин кандидат. Лет двадцать, не больше. Всего лишь двадцать лет.

Он самодовольно усмехнулся. Я тоже усмехнулся и спросил:

— Значит, если людям не понравится то, что я им скажу, они меня освищут?

— Да… И повернутся к вам спиною… Или…

— Что или?

— Ничего особенного. В крайнем случае они вас изобьют. Или проломят вам голову…

— А может, чего доброго, и убьют?

Примарь усмехнулся:

— Ну, это было бы уж слишком…

Я обратился к толпе. Первым делом я счел нужным поблагодарить за то, что они пришли выслушать меня. Но не успел я закончить фразу, как один из стоявших в первом ряду грубо перебил меня:

— Может, ты вообразил, что мы пришли сюда, потому что сочувствуем вам? Мы пришли просто из любопытства. Мы пришли посмотреть, как выглядит коммунист, который хочет с нашей помощью стать депутатом, а потом, попав в парламент, проводить там законы, направленные против нас… Вот почему мы пришли. Для нас, господин товарищ, коммунист еще в диковинку, мы даже в глаза не видали живого коммуниста.

Не успел он кончить, как заговорил другой:

— У нас коммунизм никогда не пустит корней. И не надейтесь! Мы люди зажиточные… Нам нужны слуги, а не товарищи. Нам с вами не по пути…

Я поднял руку, и он замолчал. Я только слегка повысил голос:

— Я очень рад, что вы говорите со мной откровенно. Если вам хочется еще что-то сообщить мне, я охотно выслушаю вас. Когда вы кончите, буду говорить я. Не беспокойтесь: я вас долго задерживать не стану. Мне ведь известна поговорка: если человек говорит много, значит, ему нечего сказать. Вот вы все хвастаете своим богатством… Не бойтесь, от моих речей вы не обеднеете…

Мои слова многим понравились. Впервые я увидел улыбающиеся лица.

— Голытьба из Блажини любит поговорить, потому-то они и без порток ходят. И босиком…

— А вот у нас в Темею, господин товарищ, разговаривают мало. Зато мы дело делаем.

Из задних рядов вышел человек. Он был высок и плечист; кирпичного цвета лицо, мрачный взгляд, не сулящий мне ничего хорошего. Что и говорить, фигура колоритная.

— Собственно, зачем вы сюда пожаловали? — спросил он, глядя мне прямо в глаза. — Думаете, вам удастся нас обмануть? Мы ведь отлично знаем все ваши коммунистические прожекты. Вы собираетесь отнять у нас землю и отдать ее всяким голодранцам. Собираетесь забрать у нас дома. И тоже отдать другим. Мы все это знаем…

Еще кто-то с угрозой возвысил голос:

— Седлайте лошадей и убирайтесь отсюда… С нас хватит! Мы на тебя уже посмотрели, господин товарищ из Бухареста. Посмотрели и оценили. Мы уже знаем, какая тебе цена. Грош тебе цена, господин товарищ. Лично я бы ни одной леи за тебя не дал…

В толпе заржали от удовольствия. Я услышал и женский смех. Пока мы стояли во дворе примарии, явились и жены богатеев — они ведь тоже получили право голоса по новому закону. Тот, кто сказал, что не даст за меня ни одной леи, продолжал:

— Твоего помощника мы тоже знаем. Знакомая личность. Этот голодранец работал у нас, как и все его односельчане. Слышь, как тебя зовут, парень?

— А разве вы уже забыли, дядя Кристаке?

— Забыл. У меня было много слуг, всех не упомнишь…

Атмосфера накалялась. Непоправимого еще не произошло. Однако я не успел еще ничего толком сказать, а они уже лезли на рожон, подбадривая друг друга. Я все стоял в оцепенении, а у них уже дело дошло до брани. Надо признать, ругаться они умели. Такую отборную брань мне редко доводилось слышать. Но одной руганью дело не ограничилось. Какой-то человек в первом ряду, темноликий, юркий, с редкой смоляной бородой, вдруг вытащил из-за голенища длинный нож. Он поднес его к губам, так что издали могло показаться, будто это блестящая свистулька. Подув на лезвие, как это делают босяки, проверяющие, хорошо ли оно отточено, он обратился к примарю:

— Послушай, Иким… Как думаешь, не пора ли снять с него портки и подштанники и маленько поцарапать его ножичком? А потом пусть себе идет на все четыре стороны!

Послышался смех, крики:

— У него нет подштанников!.. У господина товарища наверняка нет подштанников!

— Коммунисты — голодранцы! Нету у них ни подштанников, ни рубашек. Потому-то они и хотят поделить чужое добро…

— А все-таки… — продолжал темноликий, играя ножиком, — портки на нем имеются… Не снять ли с него портки? Не освежевать ли его, как овцу? Шкуру оставим себе, а все остальное отдадим вот этому голодранцу из Блажини, пусть отвезет домой… У них, в Блажини, все равно нет мяса.

— Не больно много им достанется. Господин кандидат тощий. Кожа да кости.

Пока толпа бесилась, я подался ближе к крыльцу примарии и стал медленно подниматься по его ступенькам. Но я все время оставался лицом к толпе. Дойдя до верхней ступеньки, я сорвал с себя шапку и с яростью кинул ее на пол. Раздался удар, похожий на выстрел. (Я научился этому еще мальчишкой. В детстве мы часто забавлялись этой игрой и даже заключали пари — кто бросит свою кушму сильнее.)

Итак, моя шапка хлопнула, и местные богатеи сразу замолкли от неожиданности. Произошло именно то, на что я рассчитывал: не понимая, зачем я бросил шапку, толпа оцепенела в замешательстве. Теперь нужно было действовать быстро, не дав им опомниться. Я поднял руку и громко обругал толпу. После первого ругательства я пришел в ярость и начал ругать их всеми известными мне бранными словами, мысленно благодаря бога за то, что мне довелось их услышать на своем веку немало. Я лихорадочно вспоминал забытые ругательства, самые грубые, самые невероятные бранные слова не только на румынском, но и на венгерском, турецком, цыганском, итальянском и даже на арабском языках. Я ругался с такой яростью, что уже не мог остановиться. Я задыхался от ненависти, от досады, от собственного хрипа, но все же продолжал выкрикивать бранные слова.

Вначале кто-то из толпы пытался меня перебить, остановить. Но, пораженные моей яростью, они все окаменели. А потом вдруг оказалось, что в толпе есть люди, которым это даже нравится. Я услышал возгласы:

— Не перебивайте! Дайте ему высказаться! Ругаться он умеет! Молодчина!

И тут толпа окончательно умолкла. Богатеи из Темею слушали мою ругань в почтительном молчании. И я понял, что инстинктивно сделал верный ход. Это было именно то, что нужно. Только таким путем мне удалось внушить к себе некоторое почтение. Исчерпав все возможные комбинации бранных слов, я стал кричать приблизительно так:

— Хотите меня убить? Не стесняйтесь — убивайте! Убейте меня сразу же, не сходя с места. Если у вас хватит смелости — убивайте! Но вам придется за это ответить. Без ответа дело не обойдется!

Я даже спустился с крыльца и подошел почти вплотную к толпе с тем же криком:

— Ну что? Что же вы приуныли, собачьи дети! Убивайте меня!

Толпа подалась назад. На это я и рассчитывал. И продолжал издевательским тоном:.

— Ага! Смелости не хватает? Ну, что же вы молчите? Давайте! Приступайте к делу! Бейте меня! Эй ты, с ножом — ты чего молчишь? Давай — режь, бей! Сукин ты сын! Все вы сукины сыны! Все вы бандюги и подлецы! Все вы волки! Но вы еще и ослы к тому же!..

Я перевел дыхание. Кто-то взял меня за руку. Я резко оттолкнул его. И тут же услышал испуганный голос:

— Постойте, господин! Зачем вы деретесь?

Я обернулся. Это говорил примарь. Голос у него был сердитый. Но я уловил в нем и нотку испуга. Он продолжал:

— То, что вы нас обругали, понять можно. Мы первые начали. Но так тоже нельзя. Никто не собирается вас убивать. Мы не любим коммунистов и никогда их не полюбим, это верно. Но от нелюбви до смертоубийства еще далеко! Людей мы не убиваем. Мы не преступники. Коммунисты нам не нравятся, но убийствами мы не занимаемся. И бог даст, никогда этим не займемся…

Я снова поднялся на крыльцо и обратился к толпе. Теперь я заговорил уже другим тоном. Впрочем, нет, — тон оставался прежним, яростным, но я больше не ругался. Я пытался их пристыдить. И кое в чем убедить. Я сказал:

— Боярина Цепою вы всегда выслушивали, не так ли? Вы считали его своим человеком. И его холуев вы слушали. Их вы тоже считали своими людьми. И все вы румыны. И наверно, гордитесь своей нацией. Еще вы гордитесь своими старинными дарственными актами, своими землями и усадьбами, своими женами, которые одеваются, как боярыни… Все это можно понять. Но скажите по совести: крестьяне из Лисы — они кто такие? Разве они не такие же люди, как вы? А крестьяне из Булбоан? А те, кто живет в Жугури? Или в Блажини? Чем они хуже вас? Вы воспользовались их бедностью и закабалили их еще больше. Вы отобрали у них последние клочки пашни, превратили их в своих батраков и слуг. И теперь издеваетесь над ними, называете их голодранцами… А почему они стали такими? Не вы ли приложили к этому руку? Ведь они такие же румыны, как и вы. И такие же люди, как вы. Вы молчите? Ясное дело… Сказать вам нечего…

Я разгорячился. И, продолжая в том же духе, сказал им все, что о них думал. Я высмеивал их гордость и спесь. Я судил и рядил их битый час. Потом рассказал им, что мы собираемся сделать, когда укрепим свою власть в стране. Я не просил их помочь нам — это было бы бесполезно. Но я посоветовал им не ставить нам палки в колеса. Я напомнил им о преступлениях братьев Чиорану и легионера Косымбеску, который прятался под личиной монаха. Я вспомнил застреленного в лесу Гынжа и убитого в день своей свадьбы Харлапете. Потом я сказал о Мардаре, примаре Блажини, которого не далее как вчера братья Чиорану бросили живым в болото. Они хотят пойти по стопам этих преступников? Или они всерьез рассчитывают на то, что иностранные войска изгонят из Румынии румынских коммунистов? Курице просо снится. Но лучше им на это не рассчитывать. Лучше примириться с действительностью. А то хуже будет!

На этом я закончил свою речь. Толпа выслушала меня молча. Никто меня ни разу не прервал. И так же молча толпа расступилась, когда я уходил со двора примарии. Вслед за мной потащился примарь Иким. Когда я уже садился на коня, Иким сказал:

— Вот мы тебя и выслушали, господин товарищ! Может, мы и последуем твоему совету и будем сидеть тихо… Посмотрим… Подумаем… Никому не хочется иметь лишних неприятностей. Однако… не трогайте наши земли. В этом суть дела. Не трогайте нас, и мы вас не тронем. Не запрещайте нам нанимать батраков. Без работников нам никак нельзя… А что касается выборов… На выборы мы-то, конечно, придем. За кого мы будем голосовать? За тех, кто нам по душе. За тех, кто собирается блюсти наши интересы… Вот так-то, господин товарищ!

Я не протянул ему руку на прощание. Он тоже, судя по всему, не собирался прощаться со мной за руку. Я просто сел на коня и уехал из Темею. Рядом со мной ехал парень из Блажини, который привез меня сюда. Мне показалось, что он все-таки слегка испугался. Что и говорить, у него были для этого серьезные основания. Но теперь все было позади. Теперь уже бояться было нечего.

Мы выехали из Темею в тот час, когда на поля надвигались сумерки. С гор снова подул резкий и холодный ветер. За последние сутки земля несколько подсохла, и мой спутник предложил ехать другой дорогой. Если не возвращаться в Блажинь и Долю, сказал он, то можно доехать до города за два-три часа по прямой дороге. Я, конечно, согласился…

Мы прибыли в Телиу довольно поздно. Лику Ороша я застал во дворе уездного комитета, он признался, что все время с беспокойством поглядывал на улицу, ожидая, когда я появлюсь.

— Ну, — сказал Орош, — как ты справился с волками из Темею? Это было нелегко?

— Как видишь — остался жив…

— Значит, не так уж они страшны? — спросил Орош с усмешкой. — Они только ругались? Ну, это еще ничего — брань на вороту не виснет… Я опасался другого…

Желая переменить разговор, я спросил:

— Что нового в уезде?

— Новостей хоть отбавляй. И далеко не все приятные.

— Об убийстве Мардаре ты уже, конечно, знаешь?

— Да, но только по телефону…

Во дворе уездного комитета партии стояли на привязи лошади Гынжей. Их самих я тоже увидел: они ходили по двору взад и вперед, курили и с выражением откровенной неприязни поглядывали на стоявшую у ворот машину префекта Бушулянги. Когда я разговаривал с Орошем, один из Гынжей — невероятно худой, заросший седой щетиной — подошел к нам и спросил:

— Ну, что будем делать? Состоится собрание актива или не состоится? Уже поздно.

— Сейчас начнем, — сказал Орош и, обратившись ко мне, спросил: — Пойдем? В зале уже собралось много народу…

— А нельзя ли без меня? Я очень устал.

— Постарайся побороть усталость, — сказал Орош. — Думаю, что на этом активе ты услышишь много любопытного.

Вишни собирают в начале лета.

Виноград созревает туманной осенью.

Вишни собирают в начале лета…

Зал заседаний был переполнен. Табачный дым буквально щипал глаза. За столом президиума я увидел префекта Зенобия Бушулянгу и товарища Мосорела Бэрбуцу. «Товарищ из центра» выглядел усталым, как после бессонной ночи. Префект тоже был бледен. Я сел рядом с ними. Орош открыл собрание, огласил повестку дня и предоставил слово первому оратору.

Вначале все шло мирно и привычно. Пока выступали активисты, которым давал слово Орош, префект откровенно зевал, а Бэрбуца потягивался и все время протирал свои темные очки. Ни того, ни другого не трогали речи активистов, рассказывающих о трудностях, с которыми они столкнулись в селах уезда. Бушулянга явно не интересовался тем, что происходило в уезде. С начала избирательной кампании было убито уже несколько коммунистов. Ну и что тут особенного? Бушулянгу этим не запугаешь. Он уже не раз был префектом и не раз встречался с сопротивлением во время выборов. По его мнению, в Румынии ни одни выборы не обходились без убийств. Такова традиция, таковы местные нравы — изменить это за короткий срок невозможно. И остальные трудности, с которыми мы сталкиваемся в уезде Телиу, ему тоже хорошо знакомы. Он единственный человек, который знает уезд как свои пять пальцев. Если бы партия доверила ему предвыборную кампанию и никто больше не вмешивался бы в эти дела, все закончилось бы как нельзя лучше. Все голоса получил бы наш список. Но… почему-то ему навязали Ороша и всю партийную организацию. А это только осложнило дело…

Можно было поручиться, что примерно таков был ход мыслей Бушулянги, по крайней мере именно эти мысли он в той или иной форме высказывал всем, кто хотел его слушать. Вдруг он вскинул голову и внимательно посмотрел на оратора, упомянувшего его имя. На трибуне стоял молодой человек с изможденным лицом и необыкновенно живым взглядом, одетый в рваную телогрейку. Молодой оратор говорил:

— Товарищ префект Бушулянга всегда ночует у монахинь… Приезжая к нам, в Извоаре, префект останавливается в женском монастыре. Насчет этого идут нехорошие толки. Наши крестьяне говорят, что товарищ Бушулянга поступал точно так же и до войны, когда его назначали префектом буржуазные партии. Люди не собираются судить Бушулянгу за его прошлое, они полагают, что партия все взвесила, когда снова сделала Бушулянгу префектом. И все же крестьяне из нашего села — как коммунисты, так и беспартийные — просили меня передать их просьбу: товарищу Бушулянге следует изменить свое поведение. И не давать повода селянам вспоминать старую поговорку о волке в овечьей шкуре… Простите меня за слово «волк», товарищ Бушулянга, но именно оно упоминается в поговорке; я ведь не могу изменить поговорку.

Бушулянга вскочил. Он даже не попросил слова у председательствующего и сразу же перешел на крик:

— Кто ты такой, чтобы обсуждать мое поведение? Как ты смеешь вмешиваться в мою личную жизнь? Кто дал тебе право клеветать на меня с трибуны?

Товарищ Орош постучал карандашом по столу и сказал:

— Товарищ Бушулянга, успокойтесь. Вы же не просили слова. И я вам его не давал. Не нарушайте порядок.

Но Бушулянга не сдавался. Он продолжал что-то кричать, хотя слов уже никто не разбирал, потому что он задыхался от негодования. В ответ на крики префекта в зале послышались смешки. Потом встал один из Гынжей, уже немолодой человек с белой бородкой, но густыми и все еще черными бровями, и сказал:

— Прошу прощения, товарищ секретарь, я тоже не брал слова. Но мне все же хочется сказать о монахинях из Извоаре. Поэтому я и прошу слова. То есть, не только я, но все Гынжи просят слова. Все Гынжи в этом зале просят слова. И не только они. Запишите и моего брата Ифтодия Гынжа, его вчера убили в лесу сектанты: я буду говорить от своего имени, а потом скажу несколько слов и за него, за убитого и еще не похороненного. Запишите и товарища Мардаре, примаря из Блажини, которого тоже убили…

В зале воцарилась мертвая тишина. Все сидели в оцепенении, даже Бушулянга притих и снова сел за стол, взял своими толстыми пальцами кувшин с водой, налил стакан и выпил до дна. Лику Орош заглянул в список и вызвал очередного оратора. Это был худой, сухонький человек средних лет в старом плаще, туго подпоясанном кожаным ремнем. Лицо его горело, как будто он был на ветру, во взгляде была какая-то сдержанная, но грозная сила.

— Товарищи, — начал он громко и горячо, — вы все меня знаете, я Добре Добре… По моим сведениям, товарищи Бушулянга и Бэрбуца вчера побывали в Темею, они ездили туда рано утром на машине префектуры. Там они совещались с примарем и еще кое с кем. Разговор состоялся у примаря на дому, и в нем принял также участие тамошний батюшка Гиок. А говорили они все об одном: как помешать нам победить на выборах… Как же это понимать, товарищи? Префект Бушулянга — наш префект, поставленный нашим правительством. А выходит, что он за других старается? Товарищ Бэрбуца прибыл сюда от нашей партии, а на поверку получается, что он представляет интересы буржуев?

Из зала кто-то крикнул:

— Можно задать вопрос?

— Можно, — сказал Орош.

— Откуда товарищу Добре Добре известно то, что он сейчас сказал? Это же тяжелое обвинение… Нужны доказательства!

Добре Добре ответил:

— Это точно, нужны доказательства. И они есть, товарищи. Не забывайте, что в Темею, кроме кулаков и богачей, проживают еще и батраки. И мое сообщение — истинная правда. Мне принес его мой родной брат Добре Варнава, который батрачит у Герлеску, помощника примаря Икима из Темею. Вот так-то… Мой братан сообщил мне еще кое-что… Я уже все передал товарищу Орошу…

Префект молча сидел за столом, не поднимая головы. Я изредка на него поглядывал: он делал вид, что все это его не касается. Бэрбуца тоже почему-то сохранял невозмутимое спокойствие. Мне даже показалось, что он ухмыляется. Во всяком случае, ни тот, ни другой не проявляли никаких признаков беспокойства.

Вскоре пришла очередь Гынжей. Первым из них выступил тот самый старик с белой бородой и густыми, совсем еще черными бровями, который уже просил слова. Теперь он, в сущности, продолжил свое выступление:

— Нас, Гынжей, знают все. Мы люди простые, хлеборобы. Грамоте мы не обучены. Но у нас есть глаза, и мы всегда держим их открытыми. Вот мы и видели все, что делается вокруг нас, и поняли, что надо держаться вместе с коммунистами. Кто наши враги? Их не нужно долго искать. Они сами показывают свое лицо. Нам не нравится префект Бушулянга. Нам не понравился и товарищ из Бухареста, который прячет свои глаза за темными очками. Почему он их прячет? Разве они у него больные? Может, он не любит, чтобы люди прямо смотрели ему в глаза? Я не знаю, что собираются здесь говорить другие Гынжи. Но одно я знаю: мы все хотим довести дело до конца. Раз уж зашла речь о префекте и Бэрбуце, то мы хотим высказать свое мнение: это плохие люди. Более того, они нам совсем не товарищи. Если нужно будет, мы представим и другие доказательства. За доказательствами дело не станет…

Бэрбуцу наконец проняло. Он вскочил и попросил немедленно предоставить ему слово.

Собрание пошло по неверному пути, заявил он. Сделаны странные и совершенно бездоказательные утверждения. Надо дать им отпор. Кто-то пытается бросить тень на префекта. Кто-то пытается поставить под сомнение даже его, прибывшего из центра с особыми полномочиями. Этому надо положить конец. Немедленно.

Орош спокойно выслушал Бэрбуцу и предоставил ему слово. Бэрбуца, видимо, этого не ожидал и даже несколько растерялся. Потом он взял себя в руки и вышел на трибуну.

Бэрбуца начал с того, что еще в Бухаресте, в министерстве внутренних дел, его предостерегали: в уезде Телиу происходят странные вещи, некоторые члены партии, например Гынжи, понятия не имеют о партийной дисциплине и распустились. А некоторые партийные органы, которые он сейчас не назовет — тут дело особенное, и оно подлежит рассмотрению только в высоких инстанциях, — эти органы почему-то пытаются скомпрометировать префекта Бушулянгу. А ведь это очень энергичный работник. К тому же он пользуется доверием весьма высокопоставленных и авторитетных лиц в Бухаресте. Все обвинения против префекта ложные. Чего стоят, например, инсинуации о женском монастыре и дружбе с монашками? Где факты? Префект Бушулянга вместе с ним, Бэрбуцей, ездил по уезду. Нормальный это факт, товарищи? Совершенно нормальный. Они ездили по селам, разъясняли политику партии и ее задачи. Нормально? Абсолютно нормально. И вот они устали от разъездов. Это естественно? Да, разумеется. Кто станет отрицать, что и коммунисты устают и нуждаются в отдыхе, как все прочие? И Бэрбуца продолжал примерно так: — Мы устали. Где же мы могли отдохнуть, подкрепиться, а главное, переспать спокойно? У крестьян не хватает хлеба даже для себя. Что же касается ночлега… Кто может обязать нас останавливаться на ночлег в холодных избах, где к тому же можно еще набраться вшей? Словом, все обвинения, которые мы здесь выслушали, — сущая чепуха. Вот если бы речь шла о политических ошибках, дело другое. Впрочем, политические ошибки в Телиу есть. Давайте рассмотрим одну из таких ошибок, она была совершена только вчера. На каком основании Гынжи самовольно арестовали Босоанку и Косымбеску? Жалобы на них следовало передать органам прокуратуры, а не производить самовольные аресты честных граждан. А история со «свидетелями Иеговы»? Эти бородачи отнюдь не враги новой власти. Они религиозные маньяки, их надо жалеть, а не арестовывать. Чем, собственно, провинились эти сектанты? Они охотились за лисами. Гынжи это увидели и вместо того, чтобы оставить бородачей в покое, обрушились на охотников, связали их и привезли в Телиу. Кстати, тут надо выяснить еще один вопрос: кто убил Ифтодия Гынжа? Собственно, и тут нет никакой тайны: Ифтодия Гынжа убили его сородичи. Почему? Возможно, что это произошло случайно, так как Гынжи не умеют обращаться с оружием. Во всяком случае, нет сомнения, что ни сектанты, ни монахи из скита Молифт политикой не занимались. Гынжи, правда, уверяют, что нашли там оружие. А где доказательства, что оно найдено именно там, у монахов, а не в другом месте? Говорят, что батюшка Калистрат Грэмада и бывший легионер инженер Марей Косымбеску — одно и то же лицо? Может быть… Сам по себе этот факт ничего не значит. Ясно лишь одно: товарищ Орош ведет себя неосторожно. Он ведь не Гынж, ему не помешало бы вспомнить о своей партийной ответственности, о своем партийном билете. А если окажется, что Гынжи ошиблись? Отвечать будет и Орош. Прежде всего Орош. Так что ему лучше было бы освободить всех арестованных и спокойно ждать расследования. Если выяснится, что эти люди все же виновны, их успеют привлечь к ответу. Никто не уйдет от ответа. Да, да, никто…

Бушулянга слушал выступление своего друга с явным удовольствием. У префекта даже изменилось выражение лица. Мне казалось, что я читаю его мысли: «Все уладится. Я и на этот раз выйду сухим из воды».

Орош слушал Бэрбуцу с непроницаемым видом. Я бы, конечно, так не смог, но Орош проявлял необычайное терпение. И он был, вероятно, единственным человеком в зале, который умудрялся сохранять полное спокойствие. Потому что, едва только Бэрбуца закончил свою речь, к столу президиума подошел один из Гынжей и, глядя Орошу в лицо, спросил:

— Товарищ секретарь, а теперь уже можно их вязать?

Орош не успел ответить. С улицы донесся какой-то шум, потом крики. Мы не успели опомниться, как в зал ворвалась толпа крестьян из Блажини — я узнал их сразу. Они были очень возбуждены и говорили все сразу. Нетрудно было понять причину их возбуждения, когда мы увидели, что они приволокли с собой трех человек, связанных веревками.

— Вот они, товарищ секретарь! — закричал один крестьянин, темнолицый, заросший черной щетиной. — Вот братья Чиорану, которые убили нашего примаря товарища Мардаре! Вот сыновья боярина Леонида Чиорану из Кырну!

Орош спросил:

— Они оказывали сопротивление?

— Еще как! Но это им не помогло…

На улице взревел автомобильный мотор. Я вспомнил, что там стояла машина префекта. В суматохе мы совсем забыли о префекте и его друге Бэрбуце.

— Они удрали! — громко объявил один из Гынжей, выглянув в окно. Префект Бушулянга и Бэрбуца драпанули…

— Вряд ли, — спокойно сказал Орош. — Скорее всего, они просто поехали в префектуру, чтобы позвонить в Бухарест. Что ж это никто не заметил, как они вышли отсюда?

— Они драпанули через заднюю дверь, — сказал один из дежурных активистов. — За столом президиума есть дверь, выходящая во двор. Вот за этим плюшевым занавесом…

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Братья Чиорану сидели связанные на полу, неподалеку от стола президиума. Вышло так, что их поместили у наших ног. Я нет-нет да и поглядывал на арестованных. Они уже пришли в себя. Страх, что с ними могут расправиться без суда еще по дороге в Телиу, прошел. Они с любопытством оглядывали зал и нас, сидящих за столом президиума, и на их свежевыбритых холеных лицах застыло выражение презрения и откровенной ненависти. Только один из них — это был, вероятно, самый старший — выглядел пришибленным. У него, как видно, был сильный насморк, а так как руки были связаны, он не мог как следует высморкаться. Может быть, из-за этого он выглядел жалким. Но и он все же владел собой и не хотел обращать на себя чьего-либо внимания, боясь показаться смешным. (В сущности, у каждого человека бывают в жизни моменты, когда он готов терпеть любые неудобства, лишь бы не показаться смешным.)

Орош объявил перерыв на полчаса, и зал быстро опустел. Все устремились в буфет, надеясь найти там хоть какую-нибудь еду или, на худой конец, стакан горячего чаю. В зале остались лишь Гынжи, которые собрались в углу и о чем-то между собой совещались. Остались и два-три человека из тех, что привезли братьев Чиорану; они охраняли арестованных. Мне не хотелось идти в буфет, и я продолжал сидеть за столом президиума. Поглядывая на братьев Чиорану, я думал, вспоминал… Я думал о том, что все фашисты, которых я видел, когда счастье от них отвернулось, выглядели одинаково жалкими и растерянными. Как непохожи они были на себя! Как быстро приходили в уныние… Люди, разные есть на свете люди… Да, вот и эти, они ведь тоже люди… Политика разделила наше поколение на два враждующих лагеря. Мы боролись с правыми, а правые боролись с нами, левыми. Борьба шла не только в печати и на собраниях, она перешла на улицы, на темные лесные тропы, вместо слов все чаще раздавались выстрелы. Началось это не сегодня и даже не вчера. Это началось у нас, в Румынии, еще задолго до второй мировой войны. А как заносчивы были они в те годы, когда не только им самим, но всем, всем казалось, что Румыния обязательно будет фашистской, а Кодряну, объявивший себя вождем, «капитаном», неминуемо станет фюрером Румынии. И даже уже после того, как Кодряну убили — его убил Кароль II, который сам решил стать румынским фюрером, — легионеры все еще не потеряли своей спеси и при каждом удобном случае, не задумываясь, убивали своих противников. Да, убивали. Это был их единственный политический аргумент: убийство…

Проклятая память! Я ничего не забыл…

Уже после смерти Кодряну, когда казалось, что «Железная гвардия» разгромлена навсегда, полиция арестовала преемника Кодряну — Хорию Симу. Хория Сима был организатором убийства румынского премьер-министра Арманда Кэлинеску осенью тридцать девятого года. Его должен был бы судить военный трибунал за убийство. Но у него нашлись влиятельные заступники. Самым влиятельным из них был посол гитлеровской Германии в Бухаресте. Румынские министры решили, что политический момент не таков, чтобы Хория Сима получил по заслугам. Один из всесильных министров вместо того, чтобы отправить террориста в трибунал, приглашал его к себе на обед и вел с ним политические переговоры.

Полицейские выводили Хорию Симу из тюрьмы, сажали в автомашину и привозили к министру домой. Там арестованного ждал изысканный обед, во время которого министр вел с фашистом переговоры о новом альянсе правительства с легионерами. После кофе министр провожал Хорию Симу до дверей, где дожидались полицейские, чтобы отвезти его обратно в тюрьму.

Эти переговоры, как выражались в те времена газеты, «увенчались успехом». Хория Сима вместо того, чтобы предстать перед судом, попал на министерскую скамью. Его назначили помощником министра просвещения профессора Петре Андрей.

После 6 сентября 1940 года, когда легионеры официально пришли к власти, молодчики Хории Симы заставили профессора Петре Андрей принять яд. А в Бухаресте, после того как они убили профессора Николае Иоргу и профессора Вирджила Маджару, они пытались казнить и того министра, который так радушно угощал обедами Хорию Симу в те дни, когда тот сидел в тюрьме. Лишь случайно этот министр избежал казни. Теперь, когда Хория Сима был хозяином положения, он, конечно, не собирался приглашать бывшего министра к себе на чашку кофе — он хотел отправить его туда же, куда он уже отправил Петре Андрей, Иоргу и Маджару.

Я ничего не забыл…

27 ноября 1940 года Бухарест узнал о кровавой расправе, которую учинили легионеры над своими противниками, узниками военной тюрьмы «Жилава».

Город был потрясен.

Началась паника.

Все понимали, что дело не ограничится «Жилавой» и что убийства без суда и следствия будут продолжаться.

Кто теперь на очереди?

В час дня стало известно, что труп профессора Николае Иорги найден в канаве неподалеку от Бухареста. Вечером того же рокового дня мы узнали и об убийстве профессора Вирджила Маджару.

И вот — Бухарест, «Кафе де ля рэ». Ноябрь 1940 года. На другой день после расправы над Иоргой и Маджару кафе переполнено. Все обсуждают вчерашние убийства. Прислушавшись к разговорам, ведущимся за столиками, вы услышали бы, что кругом повторяют одно слово: «Убийцы!.. Убийцы!.. Убийцы!..»

В кафе входят одетые в форму «Железной гвардии» поэт Радомир, которого легионерское правительство назначило недавно генеральным директором румынских театров, Хаиг Актериан, директор Национального театра, и писатели — члены «Железной гвардии»: Карианопол и Андрееску, тоже получившие какие-то должности в управлении театров. Железногвардейцы подражают во всем немецким офицерам: заказывают пиво и пирожные. Они выпивают пиво, съедают пирожные, выкуривают по сигарете и уходят. Они ни на кого не смотрят и ни с кем не раскланиваются. Их лица сияют.

Вскоре появляется еще один писатель — Думитреску, который тоже не снисходит до того, чтобы поздороваться. Он не в форме, но в петлице его пиджака — значок «Железной гвардии», зеленый крест. Он обращается к человеку, который сидит рядом со мной:

— Радомир здесь?

— Он был и ушел.

Думитреску ухмыляется и спрашивает:

— Большой день сегодня, не так ли? Исторический день!

Никто ему не отвечает. Он мрачнеет и уходит не попрощавшись.

Мой знакомый спрашивает меня:

— Разве ты с ним не разговариваешь?

— Нет.

— Кажется, вы были дружны?

— Кажется…

— Вы давно знакомы?

— Лет двадцать…

В кафе входит другой легионерский поэт. Он в зеленой рубашке. Усаживается за наш стол.

— Что скажете? Великие события!

Он выглядит таким счастливым, будто выиграл крупный куш по лотерейному билету. Человек он со странностями, но, несомненно, даровит. Он не только поэт, но и хороший математик и даже преподает в университете. Чему он радуется? Тому, что убито два университетских профессора?

Поэт говорит:

— Профессора Иоргу давно следовало убрать…

— Почему? Ведь он крупнейший румынский историк, большой ученый. Другого такого нет в Румынии.

— Какое это имеет значение? Иорга писал статьи против Кодряну. Правильно поступили ребята, что наказали его.

— А Маджару? Что сделал Вирджил Маджару?

— Маджару был франкмасоном. Агентом еврейско-масонского капитала.

Я смотрю на человека, сидящего рядом со мной, и почти не верю своим глазам. Он поэт и математик. А разговаривает как обыкновенный погромщик. Он продолжает:

— Мне очень жаль, что избежали казни франкмасон Россети, критик Виану и Михаил Раля.

— Но ведь все они — замечательные люди, гордость нашей культуры. К тому же вы, кажется, дружили с ними. Мне помнится, Россети был вашим первым издателем, а Виану написал целую книгу о вашей поэзии. По-моему, вы с Виану чуть ли не друзья детства…

— Все это было давно. После нашей победы я решительно порвал с прошлым. Меня больше не интересуют стихи, которые я писал когда-то. Видимо, не случайно их так расхваливали все эти евреи. Теперь я легионер, участвую в ночных походах. Кроме того, я надеюсь скоро получить кафедру в университете. До сих пор я был простым преподавателем, но Брэиляну обещает сделать меня заведующим кафедрой.

— Если вы получите кафедру, это будет неплохо! Вы ее заслужили. Но какое это имеет отношение к профессору Россети, к Тудору Виану, к Михаилу Рале? Почему вы так хотите, чтобы их убили?

— Россети следует прикончить за то, что он служил королю. Что касается Виану, то он не чистокровный румын, следовательно, его литературная деятельность опасна для румынской культуры. А Раля? Это же коммунист. А потом, я не могу простить ему, что, будучи министром, он ничего для меня не сделал. Раля был министром труда, он мог бы устроить мне какую-нибудь синекуру. Но он этого не сделал…

Как легко призывать к убийству! Но как изменились эти люди, когда смерть стала угрожать им самим! Я видел немало таких людей… Я видел их в пору успехов и в пору падения.

У мира нет границ.

Границы есть у жизни.

У мира нет границ…

Проклятая память! Я ничего не забыл…

Лагерь под Тыргу-Жиу. Зима 1942 года.

Утро. Второй день рождества.

По лагерю с раннего утра распространился слух: «Сюда везут легионеров! Первая группа уже находится у ворот. Они проходят контроль».

Выйдя во двор, мы увидели, что сержант Заиц конвоирует трех человек. Они уже побывали в канцелярии, где оформляют новоприбывших. Все трое хорошо одеты. Все трое, судя по лицам, в отличном настроении: можно подумать, что они возвращаются с веселой пирушки.

Вскоре мы узнаем, что все трое — бывшие участники легионерского движения. Антонеску почему-то распорядился посадить своих бывших союзников. Один из них подходит к нам и представляется: профессор Радулеску. Он возмущен:

— Меня взяли сегодня ночью дома. Я как раз собирался попробовать винцо, которое шурин прислал мне из Драгашаня. Возмутительно! Ворваться к человеку в дом среди ночи и отправить его в лагерь. Разве я преступник? Я легионер! Вот и вся моя вина…

— Разумеется, — отвечает ему журналист Бенкиу. — Вы не преступник. А я разве преступник? Я еврей, вот и вся моя вина.

— Ну, это совсем другое дело, — говорит легионер. — Если вы еврей, ваше место в лагере. Но я-то ведь не еврей, я националист. За что же меня сажать в лагерь?

Характерный тип. Он до сих пор еще не разучился разговаривать безапелляционным тоном. Он отвратителен. Отвратительны даже его густые, закрывающие всю верхнюю губу усы, которые он все время подкручивает то справа, то слева.

Два его товарища беспрестанно курят и после каждой затяжки почему-то плюются, так что на снегу вокруг них появляется большой желтый круг. И эти двое считают себя интеллигентами: один из них врач, другой — чиновник из префектуры. Я вижу, что в лагере они быстро опустятся, не будут ни бриться, ни чистить зубы до самого своего освобождения.

Заключенные евреи в панике.

— Что делать? Теперь уж обязательно легионеры отыграются на нас!

Другие подбадривают себя:

— Какие легионеры? Их всего-то три человека. Больше не будет. Эти, наверно, в подпитии обругали Антонеску.

Но в одиннадцатом часу всякие сомнения отпадают: к воротам лагеря подвели новую группу. Человек тридцать, если не больше. Все легионеры. Их привезли из Турну-Северина.

Вскоре прибывает еще одна группа — из Крайовы. Затем еще человек десять под охраной жандармов входят в ворота лагеря. Между внешними и внутренними воротами собралась небольшая толпа заключенных: они с интересом наблюдают за процедурой водворения в лагерь новичков. Майер с моноклем нервно перебегает от одного знакомого к другому. Каждому он задает один и тот же вопрос:

— Что делать? С этими бандитами шутки плохи. Ночью они могут нас прикончить.

— Тем лучше. Человек умирает только один раз. Рано или поздно это ведь все равно произойдет!

Майер с моноклем возмущен:

— То есть как это — тем лучше? Я, например, вовсе не хочу умирать. Почему я должен умереть? С какой стати?

Легионеры у ворот оживлены и даже веселы. Легионеры из Буковины — все как на подбор молодые, высокие парни в остроконечных кушмах и длинных до пят сермягах — подходят к забору, отделяющему их от внутреннего двора, и смотрят на нас.

— Есть тут жиды? — спрашивает один из них. — Мы соскучились по жидовской крови!

Ему отвечает Леон Браву, о котором говорят, что он сам еврей:

— Есть, братцы. Я давно вас жду. Я вам их всех покажу…

Он хотел бы обнять своих «братьев», но не может этого сделать — мешает колючая проволока.

Один из легионеров с подозрением оглядывает Леона Браву и спрашивает:

— А ты сам-то не еврей? Что-то у тебя не очень-то румынская физиономия…

Леон Браву возражает:

— Нет, друзья. Я легионер из Ясс и посажен сюда за легионерскую веру.

Евреи, присутствующие при этой сцене, набрасываются на Леона Браву с криками.

Кто-то из них изловчился и плюнул ему в лицо. Он вынимает платочек, вытирает плевок и говорит сквозь зубы:

— Погодите! Дайте только моим товарищам войти в лагерь. Вы мне за все заплатите!

Снова возмущенные крики, плевки. Дежурный офицер приказывает:

— Немедленно разойтись! Не подходить к забору и к воротам. Буду стрелять без предупреждения!

Люди расходятся, но никто не уходит в свой барак. Все остаются во дворе и издали наблюдают за происходящим.

Толпа легионеров растет. Привезли еще одну группу.

— Эти из Бухареста, — говорит Симон. — Пойдем к забору. Офицер ушел. Интересно все-таки, кого привезли?

Подходим к забору. В толпе легионеров я узнаю бывшего министра просвещения Траяна Брэиляну, бывшего директора газеты «Кувынтул» профессора П. П. Панаитеску, бывшего посла Румынии в Риме Жана Виктора Вожена, идеолога «Железной гвардии» Эрнеста Берню и своего старого знакомого, автора легионерского гимна поэта Радомира.

Траян Брэиляну, сутулый старик с небритым отекшим лицом, выглядит больным и несчастным. В руках у него чемодан и еще какой-то пакет. Рядом с ним — профессор Панаитеску в черном пальто до пят, в каракулевой серой кушме и меховых перчатках. Совсем жалко выглядит Эрнест Берня. Он уселся на свой чемодан, закрыв лицо руками; кажется, он плачет. Один Виктор Вожен держится свободно и даже нагло: он нервно прогуливается взад и вперед, бросая на окружающих презрительные взгляды.

Радомир в сером пальто с меховым воротником, в большой кушме, надвинутой на лоб, лица почти не видно, поблескивают только очки. Он тоже небрит, и я не без злорадства думаю, что автор «Святой легионерской молодости» теперь долго не будет бриться, обрастет рыжей бородой и станет похож на раввина.

Вот уже двадцать лет я знаю Радомира. Он всегда ходит, низко опустив голову, как свинья, готовая рыться в любых отбросах. Впрочем, в те времена, когда он мог открыто щеголять в зеленой рубашке, он высоко задирал голову. Но те времена прошли.

В лагере нарастает напряжение. Ко мне подходят старик Шутц, Майер с моноклем и другие.

— Что делать? Ночью железногвардейцы нас перережут.

— А что вы предлагаете?

Майер с моноклем говорит:

— Запрем двери и попробуем забаррикадироваться изнутри.

— Нельзя. Двери запирать запрещено.

Поняв, что я не могу им дать никакого совета, кто-то из группы говорит:

— Пойдемте к господину Виктору Ефтимиу.

И они уходят к Виктору Ефтимиу.

К вечеру все легионеры водворены в лагерь.

Большинство из них будет жить в пустых бараках в глубине лагеря, но бывшие министры и другие важные персоны получают места в бараках демократов.

Там, где живу я, почти все заключенные — евреи. У нас есть две свободные комнаты, и в них поселяются шесть легионеров. Седьмого приглашают в свою комнату Леон Браву и Жан Албеску. Молодой легионер со свирепой физиономией радостно принимает приглашение.

И вот я снова прогуливаюсь по главной лагерной аллее. Навстречу мне идет бывший министр Р., он всегда выходит погулять перед ужином.

Я спрашиваю:

— Вы видели легионеров?

— Да. Я еще в Бухаресте знал, что их будут отправлять в лагерь.

— Очередной маневр Антонеску?

Р. молчит. Он явно побаивается новичков.

— Они опасны… Даже сейчас они еще опасны…

У Р. есть все основания бояться легионеров: он дважды был в их руках и оба раза уцелел только чудом.

Наступает вечер. Надо идти ужинать. Но многим в лагере сегодня не до еды.

Ко мне подходит легионер Эрнест Берня и просит дать ему какую-нибудь книгу.

— Вряд ли мне удастся заснуть.

Его арестовали два дня назад. У него трое детей, все девочки. Когда его забрали из дому, одна из них была тяжело больна. У Берни совершенно несчастное лицо.

— Чего от меня хотят? Я давно отказался от своей политической деятельности. Да, я был другом Кодряну. Может быть, даже самым близким другом нашего Капитана. Но после смерти Кодряну я ведь даже не участвовал в делах «Железной гвардии». Я поступил на службу в министерство иностранных дел, чтобы кормить семью. Когда Хория Сима пришел к власти, он даже не вспомнил обо мне. Он считал меня предателем. Если бы Антонеску не подавил восстания Хории Симы, легионеры наверняка прикончили бы и меня. За что же Антонеску арестовал меня?

Он садится на мою койку. Плачет, не стыдясь своих слез. Я предлагаю ему сигарету, но он не курит. Я смотрю на него: не мужчина — тряпка.

Неожиданно ловлю себя на мысли, что мне его жалко. Но тут же вспоминаю, что этот человек был в свое время правой рукой Кодряну, что он писал статьи и книги, призывающие к убийству. Этот человек даже не подумал выйти из «Железной гвардии», когда трое железногвардейцев выстрелили в спину премьер-министру И. Г. Дуку на перроне синайского вокзала. Человек этот не вышел из «Железной гвардии», когда банда железногвардейцев, вооруженных револьверами и топорами, ворвалась в больничную палату, где лежал беспомощный, больной Михаил Стелеску. Они всадили в него несколько десятков пуль. Он обиделся на «Железную гвардию» только тогда, когда она дорвалась наконец до власти и не сделала его министром. Он заявил о своем уходе лишь на другой день после того, как эта организация потерпела крах в своей попытке захватить власть в стране в январе сорокового года.

Как легко проповедовать убийство!

— Вас, наверно, освободят, — говорю я вслух. — Поживете здесь несколько недель, а потом отправитесь домой, к семье…

— Вы так думаете?

— Уверен!

— А я боюсь, как бы меня здесь не убили. Я уже был однажды в тюрьме и видел, как убивали заключенных. Я очень боюсь, что меня убьют…

Говоря это, он весь дрожит, как будто у него начался приступ лихорадки.

— Мои дети… Мои бедные девочки… Я все время о них думаю… Дайте мне книгу… Все равно я теперь ни за что не усну…

Я показываю ему свои книги. Он выбирает приключенческий роман и уходит.

После его ухода меня посещают братья Арая.

Судя по фамилии, братья — македонцы. Они служащие министерства иностранных дел. Разыгрывают из себя дипломатов: разговаривают медленно, многозначительно.

Мои бедные стулья кажутся им неподходящими, и они предпочитают стоять. Что ж, эти стулья и в самом деле не похожи на кресла из министерских кабинетов.

— Нас арестовали в министерстве, — говорит старший брат. — За что? Мы ни в чем не повинны. Мы никогда не были легионерами. Никогда не занимались политикой. Мы профессиональные дипломаты. Политика правительства — это наша политика. Устав министерства не позволяет нам иметь собственные политические воззрения. Мы находимся на государственной службе и должны подчиняться уставу. Наверное, кто-то написал на нас ложный донос. Кто-нибудь из тех, кто нам завидует. Будьте спокойны, мы здесь долго не останемся! Несколько дней, и все выяснится. Уж тогда мы обязательно дознаемся, кто написал на нас донос, и потребуем у него удовлетворения по всем правилам кодекса чести. Мы никогда не отступали от кодекса чести.

Меня развлекло напыщенное и глупое самодовольство братьев Арая. Меня всегда забавляли люди напыщенные и склонные к декламации. И я немедленно начинаю им подыгрывать:

— Уважаемые господа, я очень сожалею, что не имел чести лично знать вас раньше. Поверьте, я совершенно счастлив, что мы с вами познакомились, хотя и при несколько печальных обстоятельствах. Очень прошу вас снять пальто и оказать мне честь выпить у меня по чашечке кофе.

Молодые люди в восторге. Они снимают пальто и милостиво соглашаются выпить по чашечке кофе. В свою очередь они угощают меня сигаретами «Папастратос». Это большая редкость в лагере. Выпив кофе, они удаляются, пообещав зайти в другой раз.

Вслед за братьями Арая является еще один новый жилец нашего барака. У него большая, круглая, наголо выбритая голова и маленькие колючие глазки. Одет он как спортсмен, собирающийся на лыжные состязания: великолепные лыжные ботинки, куртка, брюки, шерстяной шарф. Он, по-видимому, единственный из всех легионеров, который не очень-то расстроен тем, что произошло. Я знаю этого человека давно, так что ему нет надобности представляться.

— А почему я должен расстраиваться? Поживу здесь денька два-три и уеду домой. Мой дядя, генерал Попеску, и мой двоюродный брат, полковник Никулеску, заверили меня: «Ты, Нику, ни о чем не беспокойся. Разве мы в этой стране уже ничего не значим? Даже если бы ты совершил убийство, мы вытащили бы тебя из тюрьмы. А ведь ты ничего дурного не сделал!» И они правы. Что я сделал? Я был легионером. Ну и что? Я носил зеленую рубашку. Ну и что? Сам Антонеску щеголял в зеленой рубашке. Когда правили легионеры, я заработал немного денег. Ну и что? Разве я один зарабатывал? Разбогатели и другие. У евреев я отобрал одну-единственную лавку и перевел ее на имя своей жены — на мое имя нельзя было: я государственный служащий! Ну и что? Как будто только я один отбирал лавки у евреев! Если начнут сажать в лагеря всех, кто этим занимался, и десяти лагерей не хватит. Мой дядя и мой двоюродный брат заверили меня, что я могу быть совершенно спокоен. Придется отсидеться здесь несколько дней. Подумаешь! Я готов посидеть и два-три месяца, отдохну от всей этой суматохи, только и всего…

— Однако, — прерываю я его разглагольствования. — Многие опасаются, как бы их здесь не расстреляли.

— Это их личное дело! Пусть их расстреливают! Меня это не касается.

— Почему?

— Неужели вы думаете, что меня тоже могут расстрелять? Никогда! Я позвоню своему дяде, позвоню двоюродному брату, и они все уладят.

— Как вы им позвоните?

— Очень просто — по телефону. Я вызову их по телефону.

— А где вы возьмете телефон?

— Разве в канцелярии нет телефона? Я уже договорился с полковником. После вечерней поверки придет солдат из охраны и проводит меня в канцелярию. Я позвоню в Бухарест. Сначала я буду разговаривать с ней целый час. Надо ее успокоить. Скажите, а братья Арая уже приходили к вам? Это не они сейчас прошмыгнули в дверь?

— Да, они были здесь.

— И наверно, уверяли вас, что они не легионеры?

— Разговор шел о самых разных вещах. Но, кажется, была речь и об этом…

— Ну, знаете, вот это уже нахальство! Да я ведь был с ними, когда началось восстание Хории Симы. Мы вместе залезли на крышу министерства, и я еле уговорил их не открывать стрельбу по королевскому дворцу! Они хотели палить по дворцу из пушки…

— А где они взяли пушку?

— Это была зенитка, установленная на крыше. Братья Арая во что бы то ни стало хотели открыть стрельбу по королевскому дворцу. У них даже снаряды были. Но вскоре выяснилось, что они не умеют стрелять. Они никогда не были в армии. Между нами говоря, я тоже не проходил военную службу. Сами понимаете: дядя, двоюродный брат… Если у тебя есть высокопоставленные родственники, все можно устроить… Который теперь час? Девять? Мне пора… Иду говорить по телефону…

И он уходит.

В коридоре стоит маленький приземистый человек. Природа наградила этого человека двумя горбами — одним спереди, другим сзади. Впрочем, он не только горбун, но и хромой — одна нога у него короче. Голова длинная, похожая на лошадиную, на этом горбатом теле она особенно безобразна.

Мой друг, журналист К., заметил горбуна, как только легионеры вошли в лагерь.

— Посмотри на этого красавца с двумя горбами. Лет двадцать тому назад, когда я еще был студентом — мы с ним из одного города, из Браилы, — он был моим соперником в любви.

— И вышел победителем?

— Вот именно.

И мой друг рассказывает мне давнюю романтическую историю. Героиня — молодая красивая студентка. Мой друг надеялся ее покорить. Когда мужчине восемнадцать, он надеется покорить каждую женщину, которая ему приветливо улыбнулась. Но на этот раз все выяснилось очень быстро: К. встретил свою Дульцинею в городском парке рука об руку с горбатым донжуаном. Любопытная это была пара: студентка — длинноногая, стройная, а горбун — низенький и толстый. Голова его была чуть ли не на уровне ее бедра. Тем не менее они шли, тесно прижавшись друг к другу, как и подобает влюбленным…

— Он женился на ней?

— Ничего подобного. Он вскоре ее бросил. Я уехал в Париж и больше ее не встречал. А Василе Сурду — так зовут этого горбуна — я как-то видел на параде «Железной гвардии». У него был высокий чин в легионерской организации. Он шагал во главе целого батальона зеленорубашечников, затянутый в блестящие ремни и обвешанный со всех сторон револьверами. Это был батальон так называемых «железных ястребов». Как, по-твоему, можно из такого человека сделать ястреба?

— Любопытно, что иные физически неполноценные люди питают склонность к насилию. Они охотно примыкают к тем, кто проповедует насилие и кровопускание.

— Помнишь ли ты Арама Д.?

— А как же! Маленький, щупленький, с черными усиками. У него всегда было такое выражение лица, будто он вот-вот упадет в обморок.

— Помнишь, какие статьи он печатал в еженедельнике «Огненный цветок»?

Я запомнил одну-единственную. Она поразила меня своим названием: «Гимн крови». В ней он прославлял войну и выражал презрительное сочувствие тем молодым людям, которым не посчастливилось умереть на полях сражений. Когда война началась, я как-то встретил автора на улице. «Как? — спросил я его. — Ты все еще ходишь в гражданском? Когда-то ты сожалел, что молодое поколение не имеет возможности сражаться. А теперь, когда война наконец началась, ты как ни в чем не бывало разгуливаешь по бухарестским улицам? Сотни тысяч молодых румын, которые не хотели войны, гибнут теперь в русских степях. А ты здесь?» — «Во-первых, — ответил он совершенно спокойно, — я не румын. Ты отлично знаешь, что я происхожу из армянской семьи. Во-вторых, я никогда не служил в армии. Меня освободили от военной службы по состоянию здоровья». — «Но ты ведь мог бы пойти на фронт добровольцем?» — «За кого ты меня принимаешь? Я не сумасшедший!»

И этот герой нашего времени носил зеленую рубашку. Но среди легионеров, прибывших в лагерь, его не оказалось.

Уже после того, как прозвучал сигнал отбоя, мы вдруг услышали какой-то необычный шум у ворот. Любопытные вышли из бараков и вскоре вернулись с новостью: в лагерь прибыли жандармы. С сегодняшней ночи они берут на себя охрану заключенных. Жандармов много — человек двести, а то и больше.

Вступив на территорию лагеря, жандармы прошли по главной аллее и направились к большому пустырю, который отделял лагерные постройки от кладбища. Вскоре мы услышали выстрелы: жандармы проводили ночное учение.

Среди заключенных началась паника. Забыв о сне, люди осторожно пробирались из одного барака в другой, тихонько стучались к знакомым и спрашивали:

— Как вы думаете, что означает эта стрельба? Уж не собираются ли они прикончить нас сегодня?

Стрельба продолжалась почти два часа. Потом над лагерем снова воцарилась тишина. Утром ко мне подошел Жак Берару:

— Представь, я не мог сегодня уснуть. Легионеры из соседней комнаты всю ночь ползали на коленях и громко причитали, умоляя господа бога, чтобы он спас их от расправы. Боже, какие трусы!.. И евреи из нашего барака тоже не спали всю ночь.

— Тоже боялись?

— Конечно. Но уже не жандармов, а легионеров.

— Почему же они боялись легионеров, если те сами всю ночь дрожали от страха?

— Смешно, конечно! Но евреи не забыли легионерские погромы. А уж если человеком завладел страх, не так-то легко от него избавиться.

Начались тревожные дни. Менее чем за неделю в лагерь привезли около трех тысяч легионеров. И все смешалось: демократы, журналисты, евреи, бывшие командиры легионерских отрядов.

Одним из немногих, кто не потерял самообладания, был писатель Виктор Ефтимиу. Он пригласил в свою комнату легионеров Вожена, Панаитеску, Брэиляну. Угостил их сигаретами и настоящим кофе. А потом приступил к словесной расправе.

— Нуте-с, — начал Ефтимиу. — Что вы теперь скажете о своих союзниках — гитлеровцах? Еще не надоели вам нацисты? Довольны ли вы поведением господина Киллингера? С тех пор как Румынией стал управлять посол Гитлера, барон фон Киллингер, все мы, выступавшие против фашизма и гитлеризма, оказались здесь, в лагере. Ну а вы? Вы-то что здесь делаете? Ведь это именно вы пригласили гитлеровцев в Румынию!

Панаитеску и Брэиляну молчат. В углу сидит Радомир. Он закутан в теплую шаль и выглядит еще более жалким, чем в тот день, когда его сюда привезли. Время от времени он снимает вспотевшие очки, протирает их, вытирает глаза.

Единственный из всей компании, кто еще пытается держаться нахально, — это бывший посол легионерского правительства в Риме — Вожен.

— Я в дружеских отношениях с самим Муссолини и с Гитлером. В пятницу я обедал с Киллингером. В субботу — с итальянским послом. А в воскресенье меня арестовали. Прежде чем отправиться сюда, я успел передать этим господам следующее: если фашистские державы позволят, чтобы меня держали здесь больше трех дней, пусть пеняют на себя! Пусть больше не рассчитывают на мою дружбу и помощь.

Виктор Ефтимиу усмехнулся:

— Что ж, поживем — увидим… А пока… не хотите ли составить пульку?

Бывший министр просвещения извиняется:

— Я не умею играть в карты. Я занимался только философией.

Панаитеску тоже не хочет играть. Радомир играть умеет, но он в таком состоянии, что не в силах сесть за карты. Он просит извинения и уходит. Виктор Вожен, дипломат и светский человек, разумеется, не отказывается от игры. Остальные уходят и присылают вместо себя доктора Трифою из Крайовы. Это тоже бывший легионер, награжденный высшими легионерскими орденами. Он рад, что ему представился случай развлечься и успокоить нервы. Однако нужен еще четвертый партнер, и Виктор Ефтимиу приглашает Майера с моноклем. Все четверо садятся за стол, и начинается игра. Командир легионерских отрядов доктор Трифою играет в паре с Майером, Виктор Ефтимиу — с Воженом.

Журналист Никушор Граур, который следит за игрой, вдруг говорит:

— Посмотрите на Майера с моноклем. Вот он и удостоился чести играть в карты с двумя легионерами. Если б ему это сказали год назад, его, пожалуй, хватил бы удар от радости…

Майер с моноклем спокойно возражает:

— Почему, господин Никушор? Что тут особенного?

Легионеры… Фашисты… Сколько раз в жизни встречал я этот извращенный человеческий тип! Вот вспоминаю, как в том же лагере находилась около года женщина, которую все называли принцессой. Она и в самом деле принадлежала к старинному аристократическому роду. В лагере ей отвели отдельную комнату. Почти никто ее не видел: она никогда не покидала свой барак. Никто с ней не разговаривал: она никого к себе не пускала. Два раза в день дежурный по кухне приносил ей еду — обед и ужин.

О принцессе рассказывали странные вещи. Когда мне назвали ее настоящее имя, я вспомнил, что несколько лет назад мне попался на глаза томик рифмованных признаний в любви Каролю II. Автором этих стихов была принцесса. Она влюбилась в короля еще в ранней юности. Стихи были изданы принцессой за свой счет на великолепной бумаге, специально выписанной из-за границы. Первый экземпляр с соответствующим посвящением влюбленная принцесса послала избраннику своего сердца.

Но король не счел нужным даже поблагодарить ее за подарок. Оскорбленная в своих лучших чувствах, она вступила в «Железную гвардию», которая вела борьбу с королем. Принцесса мечтала теперь только об одном: отомстить своему бывшему кумиру, отвергнувшему не только ее любовь, но и плоды ее вдохновения.

Так принцесса стала активной фашисткой. И не успокоилась даже после отречения короля и краха «Железной гвардии». Во время железногвардейского путча она действовала с особенной энергией. Ее хотели предать суду вместе с другими путчистами, но родственники предъявили прокуратуре медицинское заключение о том, что принцесса страдает психическим заболеванием и не может отвечать за свои поступки. Из предосторожности ее все же отправили в лагерь.

Здесь она не всегда жила в изоляции. Старые заключенные рассказывали, что сперва она часто разгуливала по главной аллее. Особенно ей нравились эти прогулки в лунные ночи. И вот однажды в лагере появился какой-то аферист, посаженный за крупное мошенничество. Был он молод, хорош собой. Увидав его, принцесса пришла в неописуемый восторг.

— У этого молодого человека голова бунтаря! — восхищенно сказала она бывшему министру Титяну, который в то время тоже был заключенным лагеря Тыргу-Жиу. — Я чувствую, что этот молодой человек мог бы влить свежую кровь в мои одряхлевшие жилы. Думая о нем, я становлюсь моложе. О, если б я могла его видеть почаще!

Но ей не повезло. «Бунтаря» вскоре перевели в другое отделение лагеря, куда заключенные из «первого класса» доступа не имели. Титяну решил поиздеваться над принцессой и стал посылать ей записки, якобы написанные «бунтарем». Эти послания бывший министр подсовывал под дверь комнаты принцессы. Состояли они, как правило, из самых банальных и пошлых любовных фраз. Но принцесса клюнула на эту наивную приманку. Каждый день она говорила Титяну:

— Я получила еще одно письмо. Бедный мальчик! Как он меня любит! Он не может встретиться со мной, но старается писать мне каждый день. Он великолепен, этот прирожденный бунтарь!

Титяну всем рассказывал о розыгрыше, и заключенные забавлялись: одни смеялись над принцессой, другие — над самим Титяну.

Пока Титяну был в лагере, принцесса продолжала получать любовные письма от своего «бунтаря». Но вот Титяну освободили, и письма прекратились. Принцесса некоторое время ждала, мучалась и наконец решила навести справки у начальника лагеря. Она попросилась к полковнику на прием.

— Где бунтарь? — спросила она полковника.

— Какой бунтарь, госпожа?

— Молодой человек с непокорной шевелюрой черных волос…

— Ах, этот? Его отправили на фронт. Как раз вчера я получил сообщение, что он погиб геройской смертью.

Услышав это сообщение, принцесса упала в обморок. Солдаты на руках перенесли ее в барак. В течение длительного времени из комнаты принцессы по ночам доносились всхлипывания: она оплакивала своего «бунтаря».

Прибытие легионеров несколько оживило принцессу. Она вышла на главную аллею. Здесь она встретила своего старого знакомого и единомышленника — поэта Радомира, бывшего дипломата Вожена, бывшего министра Брэиляну и профессора Панаитеску. Они долго прогуливались все вместе, и лагерный шпик Бурштейн заволновался. Он начал следить за легионерами, часами околачивался у барака, где жила принцесса. В конце концов ему повезло: он перехватил записку, которую принцесса послала своим единомышленникам. Бурштейн решил, что принцесса и легионеры готовят побег из лагеря, и немедленно донес об этом в Бухарест, минуя лагерное начальство.

Вскоре после этого события однажды вечером ко мне пришел журналист К.

— Слыхал новость?

— Какую?

— Начальник лагеря страшно взволнован. Он приказал раздать жандармам по кружке водки. И сам крепко выпил. Дело в том, что он получил приказ расстрелять пятьдесят легионеров.

— Откуда ты знаешь?

— Полковник сам рассказал об этом Виктору Ефтимиу. Разумеется, это строжайший секрет. Виновата во всем принцесса. Она послала легионерам какую-то записку, которую перехватил Бурштейн. Он написал донос в министерство внутренних дел. Михай и Ион Антонеску на всякий случай дали команду расстрелять легионерских вожаков.

— Где же их будут расстреливать?

— На пустыре, неподалеку от кладбища. Полковник очень напуган. Когда легионеры убили Арманда Кэлинеску, он получил приказ расстрелять нескольких местных легионеров. Приказ, разумеется, был выполнен. А потом, когда к власти пришел Хория Сима, бедняга полковник только чудом избежал мести легионеров. Ему смерть как не хочется снова впутываться в такие дела. Пока немцы хозяйничают в Румынии, нельзя знать наверняка, как еще все обернется. Но приказ есть приказ. Приказы не обсуждаются.

— Легионеры знают?

— Не думаю. Виктор Ефтимиу рассказал об этом только мне и еще одному человеку. А я пришел предупредить тебя, чтобы ты не пугался, если ночью жандармы явятся в ваш барак. Они придут за легионерами.

— А кого именно собираются расстрелять? Это уже известно?

— Приблизительно. Полковник назвал несколько человек: Панаитеску, Радомир, Вожен, Брэиляну. А также легионеров, которые живут в твоем бараке. Только смотри, никому ни слова!

— Я буду нем как могила.

К. уходит.

Через несколько минут появляется мой сосед по комнате Масслер в сопровождении Берару. Оба очень взволнованны.

— Слыхали?

— О чем вы?

— Этой ночью будут расстреляны пятьсот легионеров.

— Пятьсот?

— Да. Пятьсот человек.

— Кто вам сказал?

— Господин Р.

— А он откуда знает?

— Ему сказал Вожен. Дипломат ходит по лагерю бледный, потерянный.

— А откуда это известно Вожену?

— От Панаитеску.

— А Панаитеску?

— Кто-то открыл ему эту страшную тайну.

Масслер усаживается на свою койку. Берару уходит.

— Что вы на это скажете? — спрашивает Масслер.

— Что тут скажешь? Давайте-ка ляжем спать. Попробуем уснуть, если это нам удастся…

Мы молча раздеваемся и укладываемся в постели. Само собой, нам не спится.

Минут через пять в комнату вваливается еще несколько заключенных:

— Вы уже знаете?

— Что?

— Ночью будут расстреляны все легионеры.

— Кто вам сказал?

— Берару.

— А он откуда знает?

— От министра Ради.

— А Раля откуда?

— Ему сказал полковник.

— Успокойтесь, господа, ничего этого не будет. Это все пустая болтовня.

Гости уходят. Но минут через десять они возвращаются.

— Самую последнюю новость слышали?

— Что такое?

— Ночью будут расстреляны не только легионеры, но и демократы.

— А это откуда вам известно?

— Как откуда? Все уже знают. Весь лагерь.

Масслер испуганно вскакивает со своей койки. Один из наших гостей объясняет:

— В девять вечера было известно, что расстреляют легионеров. Но в половине десятого начальника лагеря вызвал по телефону Бухарест, и ему приказали, чтобы на каждых двух расстрелянных легионеров было расстреляно по одному еврею и по одному демократу. Таким способом правительство хочет отвести от себя недовольство гитлеровцев.

— Что ж, это логично… Но я все-таки хочу спать…

Гости уходят.

Масслер:

— Вы думаете, это возможно? Какой-то абсурд!

— А почему бы и нет? Все, что происходит с нами, абсурд. Почему бы и в самом деле не расстрелять нас?

Молчание. Робкий стук в дверь.

Входит Майер с моноклем. В руках у него шляпа.

— Можно?

— Пожалуйста.

— Ну, что вы на это скажете?

— Вы о чем?

— О нашем расстреле…

— Что я могу сказать? Я как раз собирался писать завещание.

— Значит, вы спокойны?

— Да нет. Но ведь человек умирает только один раз.

— Это вы мне уже говорили. Но я совсем не хочу умирать!

— Я тоже… Но если придется, тут уж ничего не поделаешь.

Он смотрит на меня с подозрением. Он не может поверить, что я говорю серьезно.

— Разрешите сесть?

— Прошу вас.

Он вешает шляпу на крючок, снимает пальто и бережно кладет его на стул.

— У вас тепло…

— Да. Симон достал небольшую вязанку дров. Когда стало известно, что нас расстреляют, я решил, что теперь уже не стоит их жалеть. — Я смотрю на часы и продолжаю: — Без четверти десять. До двенадцати осталось два часа пятнадцать минут. По крайней мере проведем эти последние два часа в тепле. После двенадцати для нас наступит вечный холод!

— И вам не жаль умирать?

— Конечно, жаль. Но еще больше мне жаль солдат из охраны. Бедные старики! Завтра им придется поработать! Несколько тысяч трупов — это ведь не шутка. Тем более земля-то мерзлая.

Майер с моноклем меняется в лице, он то краснеет как рак, то становится белым как бумага. Я насвистываю народную песенку. У Майера с моноклем дрожат руки. Он порывисто встает, быстро одевается, укутывает шею платком и уходит, даже не попрощавшись.

В начале одиннадцатого из канцелярии возвращается Симон.

— Вы знаете новость?

— Знаю. Этой ночью нас расстреляют.

— Кто вам сказал?

— Все так говорят.

— Чепуха! Будут расстреляны только легионеры.

— Все?

— Нет. Пятьдесят человек. И среди них — принцесса.

— Кто тебе сказал?

— Лейтенант, который командует жандармами. Он зачитал мне список.

Масслер:

— Что же нам делать?

— Ложиться спать.

Симон соглашается. Сделать мы все равно ничего не можем. И мы начинаем раздеваться, укладываться, тушим свет. Но уснуть не может никто.

В лагере тихо. Нам кажется, что это какая-то особенная, жуткая тишина. Иногда она прерывается топотом солдатских сапог — это жандармы проходят по главной аллее. Потом вновь становится тихо.

Мы ждем сна.

Он не приходит.

В конце концов мои соседи все же засыпают. Я слышу это по их дыханию.

А мне все не спится. Зажигаю спичку, смотрю на часы.

Два часа ночи.

Ничего не произошло.

Я засыпаю…

Утром мы узнаем, что за каких-нибудь пять минут до назначенного часа полковника вызвал по телефону Бухарест и он получил приказ отложить акцию на двадцать четыре часа.

Ни один легионер не выходит из своего барака. Впрочем, когда наступает обеденный час, те, что похрабрее, являются к столу. Остальным не до обеда. Страх парализовал их. Наступает вечер, и лагерь снова замирает в ожидании событий.

Полковник нервно разгуливает по лагерю и бешено ругает каждого, кто попадется ему под руку. Лейтенант, которому было приказано командовать расстрелом, ходит, опустив голову, и не смотрит людям в глаза. Рядовые жандармы тоже выглядят растерянными. Ни одному из них не хочется быть палачом, а дело ведь до сих пор так и не прояснилось: будут расстреливать или не будут?

На третий день новая весть: от расстрела отказались. Несколько легионеров, которые считаются наиболее опасными, заперты в одном бараке, у дверей приставлена стража. Жандарм торчит и у того барака, в котором живет принцесса. Проходит еще несколько дней, и эти экстренные меры тоже отменяются. Министерство окончательно отказалось от расправы. Говорят, этого добился сам начальник лагеря. Только один человек в отчаянии: лагерный шпик Бурштейн. Его работа опять не дала никаких результатов. В сущности, никто из легионеров и не помышлял о побеге. Начальник лагеря лично произвел расследование и уверился, что это так называемое «дело» сводилось к таинственной записке полубезумной принцессы. Полковник потребовал удалить ее из лагеря. Министерство согласилось, и принцесса уехала. Я видел, как она шла к воротам с небольшим саквояжем в руке. Кажется, ее отправили в женский монастырь.

В тот же день лейтенант, командующий стражей, сказал мне:

— Хотите посмотреть комнату, в которой жила принцесса? Вам, как журналисту, это, наверно, будет интересно.

— Разумеется…

Он повел меня в барак и открыл дверь, на которой мелом была выведена цифра семь. Я увидел запущенную комнату с солдатской койкой, застеленной таким грязным бельем, что простыни и наволочка были почти черные. Стены и потолок в паутине. Я не рискнул переступить порог: отвратительное зловоние ударило мне в нос. Пол был весь покрыт грязью и окурками.

Лейтенант ткнул палкой в один из углов и сказал:

— Посмотрите туда, направо, вон в тот угол.

Я увидел высокую горку какой-то странной засохшей грязи.

— Что это?

— Не догадываетесь? Принцесса не считала нужным пользоваться туалетом…

— И никто здесь не убирал?

— Мы думали, она убирает здесь сама. И вот полюбуйтесь…

— Но эта женщина явно ненормальна!

— Мы это знали.

— И не сообщили в Бухарест?

— Сообщили. Но бухарестские господа слишком заняты. Они, как видно, даже не читают наших донесений. Только теперь полковник наконец добился разрешения отправить принцессу в монастырь или в психиатрическую лечебницу.

Убедившись, что им ничего не угрожает, легионеры снова обнаглели. Жан Виктор Вожен разгуливает по главной аллее и доказывает всем встречным, что Гитлер обязательно выиграет войну. Траян Брэиляну усердно изучает газеты и обсуждает прочитанное с профессором Панаитеску. Хотя армии Гитлера, даже судя по фашистским газетам, все время отступают и похоже, что они вскоре откатятся к границам Германии, бывшие легионеры полны самых радужных надежд. Они искренно верят в то, что немецкое отступление — трюк, что на самом деле генералы Гитлера готовят русским западню.

Доктор Трифою еще в первые дни заключения как-то признался, что он ничего не смыслит в политических и военных вопросах. Разговор происходил в комнате Виктора Ефтимиу за картами. Доктор Трифою сказал:

— Господа, вы меня извините, но я ничего не понимаю в тех делах, о которых вы все время спорите. Вот уже двадцать лет, как я не прочитал ни одной книги. Я так занят медицинской практикой, что у меня нет времени даже на то, чтобы читать газеты.

Журналист Траур вспыхнул:

— Вот как! Но зачем же вы тогда занялись политикой? Если вы не разбираетесь в специальных вопросах, почему вы решили учить других, как им надо жить?

— Потому что я был другом Кодряну. Я верил ему. И после его смерти продолжал верить в то, чему он нас учил. Он сказал нам, что наше благополучие зависит только от союза с Гитлером.

— И вы ему поверили?

— А как тут было не верить? Он был ясновидящий. Бог открыл ему правду.

Хирург Трифою закатывает глаза. Все смотрят на него с удивлением, с жалостью, некоторые с отвращением. Кто-то говорит:

— Я всегда утверждал, что эти люди страдают размягчением мозга. Вы слышите, что он говорит? У него нет времени даже на чтение газет, он совсем не разбирается в социальных и политических проблемах, а все же считает возможным заниматься политикой. Да еще какой политикой! Политикой, главными инструментами которой являются револьверы и ножи. Политикой, которая использует расстрелы из-за угла и подвешивание своих противников на крюки в бойнях для скота…

Трифою слегка растерян. Он обращается к Виктору Ефтимиу за сочувствием:

— Дорогой маэстро, почему они так настроены против меня? Это жестоко.

— А вы были милосердны?

— Мы? — невинно спрашивает доктор. — Но ведь мы убивали только врагов…

И доктор Трифою снова садится на своего любимого конька. Он пытается убедить Виктора Ефтимиу в том, что Гитлер все же выиграет войну.

— Немецкое отступление — маневр. Вот увидите, что будет весной, когда Гитлер пустит в ход новое, секретное оружие. Немцы снова перейдут в наступление и остановятся только в Сибири. Там они соединятся с японцами и вместе перейдут через Гималаи в Индию.

— А вы когда-нибудь смотрели на карту? — спрашивает Ефтимиу.

— Смотрел.

— И ничего не поняли?

— А что в ней понимать? Карта — одно, а война — совсем другое. В этой войне география не играет никакой роли. Главную роль играет немецкая армия. Она непобедима. Таково и мнение профессора Панаитеску. Так думает и Траян Брэиляну. Как видите, у нас у всех единое мнение по этому вопросу.

Виктор Ефтимиу пытается переменить тему. Он вспоминает о своих юношеских годах, проведенных в Париже. Этот Париж начала века никто из нас не видел. Но по рассказам Виктора Ефтимиу мы представляем себе, какой это был прелестный город. Виктор Ефтимиу вспоминает и о своих друзьях поэтах, которых теперь уже нет в живых. Доктор Трифою, как видно, в литературе разбирается еще меньше, чем в политике и стратегии, и пытается вернуться к своей любимой теме:

— Итак, как я вам уже доказал, поражение Германии совершенно исключается. Гитлер…

Виктор Ефтимиу перебивает:

— Ваш Гитлер умрет в сумасшедшем доме. Если только его не успеют зарезать его собственные адъютанты.

И Ефтимиу продолжает рассказывать о своей молодости, о своих умерших друзьях.

Доктор Трифою отнюдь не самый наглый из легионеров. И даже не самый глупый. Среди этой публики особенно выделяется некий Карбунеску — маленький щуплый человечек с воровскими усиками. Встречая Виктора Ефтимиу, он всегда задает ему один и тот же вопрос:

— Маэстро, правду говорят, что вы франкмасон?

— Да, это правда.

— А правда, что франкмасоны…

— Да, да, правда. Франкмасоны убивают людей и пьют их кровь. Франкмасоны добиваются исчезновения с лица земли румынской нации. Все это правда. Правда и то, что франкмасоны желают, чтобы все фашисты поскорее сломали себе шею.

— Маэстро, я не хотел вас обидеть.

— А я и не чувствую себя обиженным.

Карбунеску когда-то занимался журналистикой, точнее, работал в какой-то редакции агентом по рекламе. Он не обладал никакими качествами, кроме наглости. Писать он не умел. Зато он научился жить на содержании у своих любовниц. В конце концов ему даже удалось жениться на дочери богатого лесоторговца, получить большое приданое и открыть ночной ресторан. Так как это совпало с войной в Абиссинии, он назвал свой ресторан «Абиссиния». Но дело у него не пошло, и он обанкротился. Оставшись без денег, он тут же развелся со своей женой.

После того как легионеры пришли к власти, я встретил однажды этого человека на улице. Он был одет весьма элегантно и опирался на толстую палку с серебряным набалдашником. Разумеется, он был в зеленой рубашке… Нетрудно было догадаться, чем он занимается после победы националистов: терроризирует еврейских коммерсантов, экспроприирует их магазины. После краха легионерского правления он куда-то исчез. В наш лагерь его привезли вместе с первой группой легионеров. Но у него был какой-то особый режим: по вечерам он уходил в канцелярию — ему разрешалось звонить в Бухарест. Каждые две недели его даже отпускали из лагеря на денек-другой без охраны. Когда его спрашивали, что это значит, он невинно объяснял, что этого требуют «дела».

— Какие дела?

— Торговля лесом, — отвечал Карбунеску. — У меня большие связи в торговом мире, я поставляю немецкой комендатуре доски для строительства бараков. Я зарабатываю большие деньги.

Он зарабатывал большие деньги, но у него никогда не было своих сигарет, он вечно «стрелял» курево у других. Его умственный уровень и политические взгляды целиком исчерпывались ненавистью к франкмасонам; он любил повторять:

— Я хорошо знаком с этим вопросом, изучал его в течение многих лет. Я не пропустил ни одного номера «Антииудейского и антимасонского бюллетеня». У меня дома хранятся все выпуски. Я даже переплел эту подшивку. Этот бюллетень — мое Евангелие. В мире не будет порядка, пока мы не избавимся от франкмасонов…

Даже кое-кого из легионерских вождей Карбунеску подозревает в тайной связи с масонами.

— Посмотрите на Брэиляну! Не может быть, чтобы он не был масоном. Обратите внимание на форму его головы — типичная голова франкмасона.

В разговор вмешивается журналист Бенкиу:

— Брэиляну франкмасон? Чепуха! Брэиляну еврей! Уверяю вас, он еврей, как и я. Вы говорите, голова? Правильно. У него типично еврейская голова. Если б он не был евреем, он никогда не был бы таким ярым антисемитом.

Карбунеску протестует:

— Как только вы видите какого-нибудь выдающегося человека, вы сразу же объявляете его евреем…

Бенкиу плюется:

— Брэиляну? Это ничтожество? Это, по-вашему, выдающийся человек?!

Спор продолжается в том же духе. Карбунеску и Бенкиу — старые друзья. Они когда-то работали в одной редакции и сообща занимались шантажом. Они на «ты», что, впрочем, не мешает им ругать друг друга самыми последними словами. Дело доходит чуть ли не до драки.

— Шантажист! — кричит Бенкиу.

— Сам ты шантажист! — отвечает Карбунеску.

Бенкиу замахивается палкой и пытается ударить Карбунеску по спине. Тот отворачивается и произносит:

— Твое счастье, что ты хромой. Я не дерусь с калеками.

Через полчаса они уже сидят рядышком на скамейке у восьмого барака и шепотом обсуждают какие-то свои делишки. Когда кто-нибудь проходит мимо, они смолкают.

У мира нет границ.

Границы есть у жизни.

У мира нет границ…

Резкие голоса Гынжей отвлекли меня от воспоминаний.

Хотя Гынжи, вероятно, проголодались не меньше, чем все остальные участники собрания, они в буфет не пошли. Посовещавшись между собой, они обступили Ороша и о чем-то его просят. Я прислушался.

— Если вы отправите их в префектуру, — говорил один из Гынжей, — Бушулянга и Бэрбуца отпустят их на все четыре стороны…

Речь явно шла о братьях Чиорану.

Орош сказал:

— Ладно… Берите их. Вы за них отвечаете.

— С удовольствием! Сам черт не вырвет их из наших рук.

— Ни черт, ни ангел…

Гынжи подошли к арестованным, все еще сидевшим на полу, и приказали им встать. Один из Гынжей вынул свой носовой платок и вытер нос и лицо Чиорану, который страдал от насморка.

— Ты что, в няньки к нему нанялся, что ли? — ухмыльнулся другой Гынж.

— Нет. Просто я не привык глядеть на бояр, которые глотают сопли… Я привык видеть, как они проглатывают людей…

— Это они умеют… Вчера они проглотили товарища Мардаре.

— А позавчера нашего Ифтодия.

— Вставайте, господа! Просим вас, извольте встать на собственные ножки.

Не успели Гынжи увести арестованных, как в зале появился товарищ Лалу. Он был чем-то сильно озабочен.

— Что случилось? — спросил его Орош.

— Плохие новости, — ответил Лалу. — Только что позвонил из больницы доктор Дарвари и сообщил, что здоровье товарища Цигэнуша неожиданно ухудшилось. Резко ухудшилось.

Орош ничуть не удивился. Казалось, он именно этого и ожидал. Он обернулся ко мне и сказал:

— Поезжай в больницу! Скажи Цигэнушу, что я тоже приеду, как только освобожусь. Мне надо еще позвонить в Бухарест. Цигэнуш меня простит — он знает, что дела откладывать нельзя.

— Хорошо, я иду.

Я подходил к больнице, которую построил боярин Албу Доля, когда из ее ворот вышла шумная мужская компания, что-то громко и бессвязно обсуждавшая. Подойдя ближе, я понял, что люди эти просто-напросто пьяны. Впечатление было такое, будто они вышли не из больницы, а из кабака после веселой пирушки. До меня донеслись их веселые голоса:

— Мица — бабенка что надо!

— Ну что Мица… Вот Мими — это огонь!

— Лучше всех Софика!

Я посторонился и дал им пройти. Но при этом старался не пропустить ни слова из их странного разговора.

— А как ловко они законспирировались… В больнице… Вот это идея!

— Ни одному полицейскому и в голову не придет искать девочек в больнице.

— Да, это они ловко придумали. Только вот цены повысили почти вдвое!

— Так ведь им приходится делиться… Тут и Бушулянга, и Дарвари, и швейцар — все в доле…

Я не хотел привлекать к себе внимания и отвернулся, но гуляки меня заметили и, по-видимому, решили, что я пришел в больницу за тем, за чем приходили они. Весельчаки проводили меня криками:

— Эй, приятель, вызовите Мицу! Хотите развлечься — берите Мицу!

— Нет, Мими лучше!

— А по-моему, лучше всех Софика. Послушай, друг, эти двое ни черта не понимают в бабах. Ты послушай меня: Софика лучше всех. Бери Софику!

Небо, обложенное тучами, казалось совершенно черным. Черными были и деревья. Ветер гудел и гнул их голые ветки… Мица… Мими… Софика… Я мечтал о другой жизни. Я дрался за другую жизнь. Когда все это наконец кончится? Когда нам удастся покончить с наследием проклятого прошлого? Я знал, что необходимо терпение, что придется преодолеть тысячи препятствий. Я знал также, что не существует в мире силы, способной по мановению волшебной палочки превратить нашу жизнь в райские кущи. Я понимал, что нужны годы и годы упорной, трудной работы. И все-таки меня часто охватывало отчаяние. Весь мой романтический пыл пропадал, и я превращался в слабое и безвольное существо. В такие минуты мне казалось, что мы продвигаемся навстречу будущему черепашьими шагами. Разумеется, это тоже было продвижением вперед. Но если вспомнить о быстротечности человеческой жизни, не окажется ли, что результаты всех наших усилий не стоят положенного на них труда?

Иногда мне начинало казаться, что мы действуем недостаточно энергично, что врагов у нас гораздо больше, чем мы думаем, что они сильнее нас. Но мгновения слабости и безволия проходили, и я стыдился этих мыслей. Я забывал о своей минутной слабости и вспоминал тех, кто надеялся на нас, только на нас. За недели, проведенные здесь, в Телиу, я присмотрелся к Лику Орошу. Он никогда не поддавался унынию. Он никогда не терял ни веры, ни спокойствия. Вот это человек! Неужели и я когда-нибудь стану таким же, как он?

В коридоре больницы я спросил санитара, где доктор Дарвари. Тот с ухмылкой посоветовал мне поискать его в канцелярии.

— Обычно доктор сидит там. Читает… Спит… Не исключено, что вы застанете у него какую-нибудь бабенку…

Доктор Дарвари лежал на диване, он не спал. Увидев меня, он вскочил, заговорил с какой-то излишней горячностью и поспешностью:

— Я сделал все, что было в моих силах. Прошу вас передать это партийным органам. Абсолютно все, что только можно было сделать.

— Что вы этим хотите сказать?

— То, что сказал. В случае с пациентом по имени Клементе Цигэнуш я сделал все, что смог. Я ампутировал ему ногу. Операция прошла удачно. Я принял все необходимые меры предосторожности. Однако… как бы вам сказать…

— Договаривайте до конца…

— К сожалению, больного привезли слишком поздно в больницу. Да, слишком поздно. Началась гангрена… Мы опоздали.

Я не стал больше выслушивать объяснения доктора и попросил его провести меня в палату. У койки Цигэнуша сидела молодая девушка, смуглая, темноволосая, с большими угольно-черными глазами. Она держала Цигэнуша за руку и тихонько гладила ее маленькими темными пальцами. Больной тяжело дышал. Лицо его покрылось испариной. Ему было плохо. Очень плохо. Однако, увидев меня, он обрадовался, даже улыбнулся:

— Хорошо, что ты пришел. Я слышал, ты побывал в Темею. В волчьей пасти… Мне рассказывал об этом товарищ Лалу. Он восхищен твоей смелостью. По всей вероятности, Бушулянга и Бэрбуца собираются…

Я перебил его:

— Знаю. Я все знаю. Мы уже приняли необходимые меры. Скажи лучше, как себя чувствуешь?

Цигэнуш снова попробовал улыбнуться:

— Неважно!.. Отдаю концы… Ах, да, извини, я еще не познакомил вас. Это товарищ Сармиза Чиобану, моя невеста. Она работает в Галаце, приехала сюда в командировку. Узнала о том, что я ранен, и вот она здесь…

Пожимая маленькую ручку Сармизы, я подумал, что надо переменить тему разговора и как-то подбодрить девушку. Но ничего путного мне в голову не приходило, и я вдруг сказал именно то, чего говорить не надо было:

— Клементе, ты, кажется, рассказывал, что Сармиза любит танцевать?

Девушка горько усмехнулась:

— Да, я любила танцы… Но теперь…

Она посмотрела на Цигэнуша и вдруг забеспокоилась:

— Вам нужно поговорить? Может, мне уйти?

— На четверть часа, — сказал Цигэнуш. Неожиданно рассмеявшись, он добавил: — Учитывая, сколько мне осталось, это срок немалый…

Лицо Сармизы помрачнело.

— Зачем ты так говоришь? С тех пор как я здесь, ты говоришь только о смерти…

— О чем же мне еще разговаривать? Надо смотреть правде в глаза. — Он вдруг изменил тон и сказал с большой нежностью: — Постарайся отдохнуть. Ты ведь не смыкала глаз двое суток. Верно?

— Это из-за неудобной дороги, — сказала девушка. — Я приехала сюда на грузовике. — Она обернулась ко мне и, словно считая, что обязана объяснить мне все свои обстоятельства, продолжала: — Мы привезли из Галаца кое-какие товары. Здесь у вас, в Телиу, сущий рай для спекулянтов и саботажников. Бушулянгу надо было бы давно выгнать. Не могу понять, как вы не разобрались в нем и назначили его префектом. Подумать только — префектом!

— Его скоро прогонят, — сказал Цигэнуш. — Не беспокойся. Об этом тебе не стоит беспокоиться. Пойди отдохни. Ты слишком долго тут сидела около меня, измучилась…

— Я не устала, — сухо сказала девушка. — Почему ты меня гонишь отсюда?

— Тебе нужно двигаться, — строго сказал Цигэнуш. — Разве ты не знаешь, как вредно сидеть в комнате без движения. Ты ведь прошла через это…

Я подумал: неужели они поссорятся? Странная это будет ссора. Они поссорятся накануне его смерти. Совершенно очевидно, что ему осталось жить недолго.

Но Сармиза послушалась и вышла. Как только девушка закрыла за собой дверь, лицо Цигэнуша изменилось.

— Ну вот, — сказал он с облегчением. — Теперь, когда она ушла, я могу поговорить с тобой совершенно откровенно. У меня не осталось никаких надежд: все кончено… Это не шутка. Я протяну от силы дня два, самое большее — три… Может, я и в самом деле слишком поздно попал в больницу. А может, врач не сделал всего того, что полагается делать в таких случаях. Не знаю. И уже никогда не узнаю. Винить я никого не хочу. Даже судьбу, потому что никогда в нее не верил…

Мне очень хотелось сказать ему что-нибудь утешительное, но я ничего не мог придумать. Голова у меня была пуста, как тыква. Я мог только сидеть и смотреть на больного. И молчать. Он тоже смотрел на меня. У него был странный, пристальный взгляд. Я вдруг подумал, что он смотрит на меня так, как будто это не он, а я умираю и ему хочется запомнить, как я выглядел в свой смертный час.

Он снова заговорил:

— А жаль все-таки… Хотелось бы еще пожить… Так много еще нужно сделать… Вот бы еще пожить, поработать, жениться, танцевать с Сармизой, иметь от нее детей… Бездетный человек похож на дерево, которое ни разу не зацвело. Верно ведь?

Я с удивлением посмотрел на него. Я не ожидал от него таких слов. Похоже, что он стал сентиментален… Одни перед смертью становятся излишне разговорчивыми, другие, наоборот, упорно молчат. Люди, которые всю жизнь были сдержанны и скупы на слова, могут вдруг раскрыть свою душу. Может, Цигэнуш как раз из этой породы?

Нет, Цигэнуш оставался самим собой. Он снова замолчал и прислушался к ветру, беснующемуся за окнами. Я тоже прислушался. Наше молчание продолжалось довольно долго. Потом снова заговорил Цигэнуш. Теперь он говорил шепотом, я еле разбирал слова:

— Очень жаль Сармизу, — сказал он. — Только одно утешает меня: она еще молода, это поможет ей забыть меня. Со временем все женщины забывают тех, кого они любили. Даже самые лучшие из них, и те забывают…

— Сармиза, быть может, и не забудет…

— Нет, забудет… Даже товарищи меня забудут, не только Сармиза.

— Товарищи тебя не забудут!

Я произнес эти слова не задумываясь и вдруг почувствовал, что краснею. Я покраснел от стыда, потому что ясно понимал: это обман. Я его обманываю. Он, впрочем, тоже отлично все понимал.

— Не надо меня утешать, — сказал он. — Меня это совсем не огорчает. Я знаю, что это неизбежно, у товарищей будет очень много работы, и не удивительно, что они меня забудут… Никто ведь не помнит имен всех солдат, убитых на войне… Мы тоже солдаты, с той лишь разницей, что наша война будет продолжаться дольше обычных войн. Значительно дольше. Нельзя изменить мир за несколько лет…

Он замолчал, и я вдруг отчетливо услышал тиканье моих карманных часов. Мне показалось, что оно совпадает с биением моего сердца… О, если б и сердце было простым механизмом… Если б оно только сокращалось и гнало кровь по венам… Если б оно не ныло, не терзалось, не испытывало горечи и боли!

— Откуда ты родом, Цигэнуш? Может, надо сообщить о твоей болезни семье?

— Моей семье? У меня нет семьи. Товарищу Орошу известна моя биография. Она в моем личном деле. Изложена мною самим без помарок и без всякого тумана…

Последние слова он произнес с гордостью. Он гордился тем, что в его жизни не было никакого «тумана», никаких неясных фактов, необъясненных событий. Жизнь его была прямой и чистой как стеклышко. (По крайней мере так думал он сам.) Он вдруг зашевелился и стал искать под подушкой платок. Лицо его резко побледнело. Мне казалось, что на нем уже лежит тень смерти.

— Какое-то странное жжение, — сказал он. — Жжет изнутри… И в то же время мне холодно. Как странно: и жжение и адский холод. Как будто я лежу в снегу…

— Дать тебе еще одно одеяло?

— Не поможет. Я уж пробовал. Да… о чем мы говорили? О семье… У меня нет семьи…

— Все же у тебя, наверно, есть дальние родственники. Ты их знаешь?

— Нет. И родственников своих я не знаю. Иногда мне кажется, что я кое-что припоминаю. Мои самые ранние воспоминания: как сквозь сон вижу себя на руках у молодой женщины с голубыми глазами и очень светлыми волосами. Мне кажется, что она смеется и показывает меня какому-то темнолицему мужчине с черными усиками… Только и всего, только одно мгновение! Настоящие мои воспоминания относятся уже к другому времени. Они не слишком веселые. Детство мое протекало в цыганском таборе. Это я помню хорошо. Я жил с цыганами и все же как будто не был цыганом. В таборе у меня не было ни отца, ни матери. Я был ребенком всего табора. И все меня лупили. Меня лупили сильнее, чем других детей. Приходилось терпеть. Там, в таборе, я получил первые уроки терпения…

— Цыгане часто бьют своих детей. Впрочем, и крестьяне тоже. Есть даже поговорки, смысл которых в том, что иначе нельзя.

Цигэнуш усмехнулся и продолжал:

— Да, все можно оправдать… Цыгане как-то говорили, что нашли меня у колодца или у какого-то хлева и подобрали из жалости. А иначе меня сожрали бы свиньи или собаки. Может, так оно и было. А может, меня попросту украли. В наших краях цыгане часто воровали детей, а потом приучали их просить милостыню.

— Значит, тебя воспитал табор?

— Да, я жил то в одной, то в другой повозке. Вместе с табором исколесил всю страну. У цыган научился кузнечному ремеслу. Но я чувствовал себя в таборе чужим и, как только подрос, сбежал. Мне было тогда лет двенадцать. Сперва я нищенствовал, а потом попросился к одному деревенскому кузнецу в ученики. Я рассказал ему про себя все как есть. Он-то и прозвал меня цигэнуш — цыганенок… Так это имя при мне и осталось навсегда. У кузнеца я уже по-настоящему освоил ремесло. Я и читать у него научился. Вот и вся история Клементе Цигэнуша: рожден неизвестно где… Родители неизвестны… Умер… вот тут уже все будет точно. Умер в возрасте тридцати лет в больнице города Телиу, которую построил когда-то боярин Албу Доля Суровый. Тот самый боярин, который любил запрягать в карету своих крестьян вместо лошадей.

Я еще раз попытался приободрить больного:

— Оставь… Уж слишком ты легко поддаешься панике. Может, все еще обойдется. По-моему, ты выздоровеешь. Ты обязательно должен выздороветь. Ты слышишь меня? Обязательно. Ты нужен своей невесте. Ты нужен партии. Ты должен жить. Должен.

— Я тоже так думал… Но что же делать? Доктор Дарвари прямо сказал, что надежды нет. Он даже показал мне, как гангрена распространяется по моему телу, как она поднимается все выше и выше.

В дверях появился Орош. У Цигэнуша радостно заблестели глаза.

— Собрание кончилось?

— Да, — ответил Орош.

— Что нового? — спросил я.

— Мало тебе новостей на сегодня?

— Да, пожалуй, на сегодня хватит.

— И все же еще одну новость я вам принес.

— Какую?

— Полчаса назад из Бухареста прибыл генеральный инспектор министерства внутренних дел Алистар Мынзу. Он подъехал прямо к префектуре и заперся в кабинете префекта, в компании Бушулянги и Бэрбуцы.

— Ого! — усмехнулся Цигэнуш. — Быстро они нашли друг друга.

— Они ведь и раньше были знакомы. И всегда действовали сообща. — Орош обернулся ко мне: — Есть еще новость, специально для тебя. Получены бухарестские газеты. В «Национальном вестнике» тебя сильно ругает некто Балбус Миерла. А в «Либерале» тебя поливает грязью какая-то дама, которая подписывает свою статью именем Брэндуши Бербек.

Он протянул мне газеты. Я поблагодарил и сказал:

— Ладно… Займусь этим потом…

Подумав, что умирающий Цигэнуш, наверно, хочет поговорить с Орошем с глазу на глаз, я, сославшись на усталость, вышел из палаты. В коридоре я увидел Сармизу Чиобану. Она сидела на скамейке опустив голову. Я сразу понял, что она плачет. Она плакала беззвучно, но глаза ее блестели от слез. Увидев меня, она сказала:

— Они убили его… Он сидел в тюрьме и остался жив. Он был на фронте, прошел со своей частью до Праги и остался жив. А теперь они его убили. Именно теперь… Когда начинается настоящая жизнь…

Что мог я сказать ей в утешение? Смерть приходит, когда мы ее не ждем. И человек уходит. Навсегда. Я никогда не мог примириться с этой мыслью. Но ведь и другие не мирились, а тоже умерли. Смерти наплевать на то, что мы о ней думаем. Вся горькая мудрость человека, вся мука его души, все его слезы для смерти не имеют никакого значения. Смерть не прислушивается к нашим мыслям. К нашим словам она тоже равнодушна.

Вскоре и Орош покинул палату Цигэнуша. Он подошел к Сармизе и мягко сказал:

— Иди к нему. Он тебя ждет…

Мы с Орошем вышли из больницы; в вышине, над смутными очертаниями крыш, сквозь редкие облака сверкали звезды. Холодный ветер бил нам в лицо. Некоторое время мы шли молча, потом я спросил:

— Как думаешь, он доживет до утра?

— Пожалуй. А вот до завтрашнего вечера — уже вряд ли. Если только… — Он не закончил фразу и задумался.

Меня удивило это неожиданное «если только».

— Значит, у тебя есть еще какая-то надежда?

— Одна-единственная…

Я не стал расспрашивать Ороша, на что он надеется. И он тоже не счел нужным ничего добавить к сказанному.

Пока мы дошли до уездного комитета, ветер стал мягче, на спящий город наползал густой туман. Все вокруг приобрело какие-то фантастические очертания. Мимо нас проехал извозчик — его экипаж был похож на странное чудище, плывущее по черному ущелью.

В доме уездного комитета партии было тихо и сумрачно. Все давно разошлись. Орош направился в свой кабинет, а я в комнату для приезжих, где стояла моя койка. Было холодно, и я сразу же залез под одеяло. Только теперь я по-настоящему почувствовал усталость, накопившуюся за день. Все тело ныло, как будто меня избили. Гнетущая тоска охватила меня. Заснуть я не мог, но и бодрствованием мое состояние тоже нельзя было назвать. Я думал о том, что произошло за день, картины прошедшего дня смешались с воспоминаниями о далеком прошлом. Сердце билось сильно, тревожно. Сперва передо мной встали лица кулаков из Темею. Потом я увидел убитого Мардаре, потом бледное, страдальческое лицо Цигэнуша. На меня смотрели десятки, сотни человеческих глаз. Миллионы глаз. Чьи это глаза? Мне казалось, что я вижу людей разных рас и континентов. Мне не хотелось спать. Я был необычайно взволнован. Вдруг я почувствовал, что куда-то проваливаюсь. Я понял, что проваливаюсь в болото. Оно засасывает меня. Я совершенно одинок и беспомощен. Предельным усилием воли я открыл глаза. Болото исчезло. Но мне казалось, что я все еще чувствую его запах. Из-за перегородки, отделявшей мою комнату от кабинета Ороша, донесся его голос. Он говорил по телефону:

— Это совершенно необходимо, товарищи! Отправьте его еще сегодня ночью. Трудно? Знаю. И все же это необходимо сделать сегодня. Завтра утром он должен быть здесь. Невозможно? Что ж, значит, надо сделать невозможное… Иначе… Вы сами понимаете, мы потеряем очень хорошего товарища… Этого нельзя допустить. Вы поняли меня? Повторяю… Да, да, надо сделать!

Мне нравились слова: «необходимо», «надо». Мне казалось, что это говорит сама революция: надо… надо… надо…

Орош закончил разговор и повесил трубку. Я вспомнил о газетах, которые он передал мне в больнице, достал всю пачку и стал ее листать. И сразу же окунулся в другой мир. В знакомый, очень знакомый мир… Свои лучшие годы я провел в чаду и тумане этого мира. Редакции… Пресса… Печать… Редакции, в которых я работал. Газеты, для которых я писал. И газеты, в которых писали обо мне, ругали меня, уничтожали меня и как журналиста, и как поэта.

После падения фашистской диктатуры генерала Антонеску, когда Румыния порвала с гитлеровской Германией и выступила против нее, газеты, поддерживающие немцев, перестали выходить — их хозяева бежали за границу вместе с гитлеровцами. При помощи гитлеровцев многие из этих лакеев оказались во Франции, другие в Испании и Италии. Но нашлись и такие, кто мгновенно перестроился и стал радеть за… демократию. Они, видите ли, всегда были антифашистами, но во времена Антонеску нельзя было открыто высказываться против фашизма. То, что они публиковали тогда в газетах, отнюдь не выражало их подлинного мнения. Они делали это по принуждению. А свои истинные мысли они записывали в тайные дневники. Настанет день, они опубликуют эти дневники, и тогда все увидят их настоящее лицо. Да, да, пусть никто не сомневается, что в глубине души они всегда были демократами. Они могут это засвидетельствовать под присягой…

Они клялись святым крестом, что всегда ненавидели нацизм. При этом они нащупывали и поглаживали в кармане железные кресты, которыми наградил их Гитлер. Сейчас эти кресты уже нельзя было носить открыто, их надо было прятать. Обладатели гитлеровских орденов божились на всех перекрестках, что всю жизнь были патриотами, стояли на страже национального знамени. Когда это знамя было в руках короля, они верно служили королевской диктатуре. Когда знамя взял в свои руки генерал Антонеску, они, опять-таки из глубоко патриотических побуждений, служили фашисту Антонеску. А теперь… ну, теперь создалось другое положение, в Румынии восторжествовала свобода, и они будут защищать ее до последней капли крови. От кого нужно защищать свободу? Конечно же, от коммунистов. Антикоммунизм стал главным лозунгом этих журналистов. Хотя война еще продолжалась и Гитлер еще не был добит, их газеты занялись только коммунистами. Национал-царанистская и национал-либеральная партии возглавили антикоммунистическую кампанию. Дело не обошлось без курьезов и анекдотов. В бухарестских кафе рассказывали, как пытались включить в эту кампанию и последнего Братиану, главу той самой семьи, которая больше полувека правила Румынией. Последний Братиану, девяностолетний старец, давно впавший в детство, был все же символом старой, боярской Румынии. Его извлекли из нафталина и пытались оживить для новой деятельности.

— Господин Дину, вы должны поднять национальное знамя. С вашим именем на устах, под вашим руководством страна одолеет своих врагов.

— А разве Румынии кто-нибудь угрожает?

— Да. Снова появились коммунисты.

— Какие коммунисты?

— Настоящие.

— А разве с ними не покончил мой брат Ионел? Я хорошо помню, что он их расстреливал.

— Да, расстреливал. Но многие спаслись.

— Жаль… очень жаль… А разве те, что спаслись, не попали в руки моего брата Винтила? Кажется, Винтил их тоже расстреливал?

— Так точно, расстреливал. Но ему не удалось расстрелять всех. Кое-кто все-таки спасся.

— А разве те, что спаслись, не попали в руки Авереску? Ведь Авереску тоже расправлялся с коммунистами. И Арджетояну…

— Да, да, и Авереску, и Арджетояну. Но всех не удалось расстрелять.

— Жаль, жаль… Очень жаль… А что делали Маниу и Михалаке? Разве они не расправлялись с коммунистами?

— Им тоже не удалось расправиться с ними до конца.

— Плохо, плохо… Очень плохо… А куда смотрел Антонеску? Он-то ведь умел расстреливать. Он был мастером по этой части. Он расстреливал днем и ночью.

— Он расстреливал тех, кого ему удалось поймать. Но кое-кто скрылся.

— Плохо… плохо… И много их еще осталось?

— Порядочно, господин Дину.

Старик качал головой и нажимал кнопку звонка. Входил лакей с белой бородой и золотыми галунами на ливрее.

— Вызови мне начальника полиции. Я отдам ему приказ покончить с коммунистами.

— Прошу прощения, барин, но начальник нам уже не подчиняется. Мы теперь не управляем страной и не имеем права отдавать приказы.

— Вот как!.. В таком случае сообщите королю, что я хочу его видеть. Я попрошу Фердинанда, чтобы он доверил мне правительство.

— Фердинанд умер…

— А кто же теперь король?

— Михай…

— Тогда я попрошу Михая.

Вот какой разговор происходил в старинном особняке на Каля Доробанц. И разумеется, он сразу же стал достоянием гласности, распространяясь по городу как анекдот.

Впрочем, анекдотами дело не ограничивалось. Национал-либералы пока еще располагали немалыми средствами. Следовательно, они могли себе позволить иметь не только свои газеты, но и своих журналистов. В последнее время в либеральных газетах часто сотрудничала поэтесса Брэндуша Бербек, которую публицист Биби Гуриан некогда подобрал в одном из домов свиданий, сделал своей любовницей, а потом передал ее другому литератору, члену либеральной партии Ладишу Зурзуку.

— Брэндуша далеко пойдет!

— Да, да, она владеет пером…

— И еще кое-чем…

Мой приятель философ Балбус Миерла, тот самый, что до войны рассказал мне о проскрипционных списках, составлявшихся легионерами, теперь тоже перестроился. Он стал одним из главных публицистов либеральной партии.

— Миерла поставил теперь на другую лошадку…

— Молодец! Он быстро смекнул, куда ветер дует. Он даже стал любимцем господина…

— Да, да, они ведь земляки, оба из Трансильвании. Миерла далеко пойдет. Глядишь, еще станет министром. Или хотя бы заместителем министра…

Однажды, после 23 Августа, я шел по Каля Викторией как раз в то время, когда по этой улице двигались танки, отправляющиеся на фронт. На стенах домов уже висели лозунги: «Все для фронта!», «Все для победы над Гитлером!»

Меня окликнул Балбус Миерла. Мы давно не виделись. Балбус почти не изменился, только стал еще толще. Он приветствовал меня довольно бурно:

— Сальве! Салют!

— Салют, Балбус! — ответил я и сразу же спросил: — Как твои списки? Когда нас начнут расстреливать? Помнишь, ты хвастал, что будет расстреляно двести тысяч человек?

Миерла угрюмо посмотрел на проходящие мимо танки, потом на меня и сказал:

— Вот как! Прошло уже столько времени, а ты не забыл… Ты все еще не забыл. Ты все еще не забыл…

— Да уж конечно. Такое трудно забыть! Ты ведь хвастал этими списками. Где они?

— Списки? У меня. В целости и сохранности… Ты спрашиваешь, когда начнутся расстрелы? Время еще не пришло. Только и всего, еще не настал срок… Кроме того, придется внести и некоторые изменения…

— Изменения?

— Да. Надо будет вымарать из списков наших нынешних союзников.

— То есть Михалаке и Маниу?

— Не только их… Надо будет вымарать фамилии всех, кто помогает нам теперь бороться с коммунистами.

— В таком случае ваши списки сильно усохнут…

— Ты ошибаешься. Они увеличатся. На сегодняшний день с нами вся аристократия. Все коммерсанты. Все банкиры. Все зажиточные крестьяне… Но с коммунистами еще больше народа. Так что списки не усохнут. Они еще даже разрастутся.

— Когда вы были у власти, вам все же не удалось расстрелять двести тысяч человек. Вам помешала армия. Но многих вы и в самом деле успели убить: профессора Иоргу, Вирджила Маджару, Виктора Яманди. Вы расправились с узниками «Жилавы». Я уж не говорю о тех двух тысячах несчастных, которых вы повесили на крюки бухарестской бойни… Эта участь постигла и твоих друзей, господин философ. Тех самых, с которыми мы так часто сиживали за одним столиком в кафе «Корсо». На бойне погибли Миту Елиан и Людовик Скимбашу…

Балбус Миерла слегка побледнел, но довольно быстро оправился и с полным самообладанием ответил:

— Лично я к этим делам не причастен. Меня даже не было тогда в Бухаресте. К сожалению, я не смог спасти наших друзей, которым в свое время обещал покровительство. Очень жаль… Но что делать?

Я подумал: он сумасшедший? Нет, он фашист.

На страницах «Национального курьера» Балбус Миерла ругал всех, кто поддерживал политику компартии, обвинял всех в предательстве демократии, в потере вкуса к свободе. Я ответил ему простейшим образом: воспроизвел в нашей газете его старые статьи, в которых он восхвалял диктатуру и подстрекал к убийству. Балбус Миерла в полемику со мной вступать не стал. Он сделал вид, что не заметил моих статей. Но, будучи по природе нахалом, он при первой же случайной встрече подошел ко мне и спросил:

— Сколько заплатили тебе коммунисты? За какую цену ты согласился стать предателем?

— А кого это я предал?

— Маниу, Михалаке, семейство Братиану — словом, всех нас… Ты предал весь румынский народ.

— Чтобы предать кого-нибудь, надо сначала состоять с ним в дружбе или союзе. Разве я был царанистом или либералом? Или, упаси господи, легионером? Я ведь в ваших газетах не сотрудничал. Напротив, в течение многих лет я писал статьи против вас.

— Да, это правда. Ты не был с нами… Но теперь ты мог бы перейти на нашу сторону. Ты ведь тоже румын. Твое место в наших рядах. Разве ты не хочешь быть хорошим румыном?

Хороший румын… Я слышал эту формулу уже не в первый раз. Крестьяне, которые в 1907 году восстали против помещиков, были плохими румынами. Хорошим румыном считался тот, кто стрелял по восставшим. Хорошие румыны умирали на фронтах первой мировой войны. Но те, что уцелели и посмели думать, что после войны они заслужили лучшую долю, немедленно стали плохими румынами.

То же самое происходило и в журналистском мире. Кто поддерживал монархию, прославлял короля, превозносил старые правящие партии, был хорошим румыном. Кто становился на другую точку зрения, немедленно превращался в плохого румына.

Все это я пережил сам. Все это и составляло мрачный фон моей молодости. Затем наступила вторая мировая война и диктатура фашистов. Но потом они потерпели крах. И я по наивности решил, что этот урок не пройдет даром. Однако я ошибался. «Хорошие румыны» ничего не поняли и ничему не научились. Да они и не желали ничего понимать. Они не сомневались в том, что можно воспользоваться наступившей свободой, чтобы продолжать старую политику. И вот они снова принялись травить «плохих» румын.

Румынские солдаты уже воевали против Гитлера и с боями продвигались на запад. Но Гитлер еще был жив. Муссолини уже успели повесить за ноги на одной из миланских площадей, но Гитлер еще дышал. И «хорошие» румыны еще надеялись: одни — на секретное оружие фашистов, другие — на сговор гитлеровцев с англичанами и американцами и на их совместное выступление против Советского Союза.

— Митика! Подай-ка еще бутылочку «Котнара», позови сюда музыкантов!

— Сейчас, барин! К вашим услугам! Только музыканты не смогут исполнить вашу любимую… Нельзя, барин… Никак нельзя…

— Ладно, подождем… Скоро можно будет…

В то время премьер-министром был генерал Радеску, который думал, что ему удастся сохранить старые порядки.

— Генерал Радеску — человек сильной воли!

— Его поддерживают Маниу и Михалаке.

— Его поддерживает и Братиану.

— Он пользуется полным доверием короля.

— Слава богу, наконец-то найден человек с железной рукой.

Дину Братиану даже пригласил Радеску на обед:

— Вы молодец, господин генерал. Дай бог вам здоровья и долгой жизни. Надеюсь, что после вашего правления не останется ни одного коммуниста…

Однако бумажная звезда генерала Радеску быстро закатилась. Массовое движение под руководством компартии смело режим генерала Радеску. Сам он сбежал на самолете во Францию, где вскоре и умер. Но борьба продолжалась. Продолжается она и по сей день. Здесь, в Телиу, тоже проходит фронт этой борьбы. Сколько же она еще будет идти? Годы? Много лет?

Я проснулся поздно, когда солнце уже стояло высоко над острыми крышами Телиу. Обычно я просыпался на рассвете, но в эту ночь спал долго и никак не мог вырваться из тугой пелены сна. Орош был в своем кабинете. Он встретил меня с веселой улыбкой:

— Могу сообщить последнюю новость…

— Хорошую?

— Надеюсь!

— Что случилось?

— Рано утром из Бухареста прибыла машина…

— Новые указания?

— И это тоже. Но главное другое: партия прислала врача специально для Цигэнуша. Приехал очень известный хирург. Я уже проводил его в больницу и распорядился, чтобы вызвали и доктора Дарвари. Они осматривают больного. У меня такое чувство, что Цигэнуш все-таки выкарабкается…

В комнату вошел незнакомый мне офицер. Орош представил его:

— Майор Радулиан.

Мы обменялись рукопожатием. Орош спросил майора:

— Как дела? Удалось узнать у них что-нибудь новое?

— Удалось, — ответил майор. — Картина проясняется. Бояре из Кырну не только убийцы. Точнее, они не простые убийцы. Вот что я нашел у одного из них.

Он вынул из кармана пачку машинописных страниц. И показал заголовок на первой странице.

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Увидав, что майор собирается прочитать нам весь текст обращения, напечатанного на машинке, я устроился поудобнее и приготовился слушать. Чтение продолжалось около получаса. Дочитав до конца, майор аккуратно сложил страницы и спросил:

— Что скажете?

Я молчал. Ответил майору Орош:

— Что ж, все это довольно поучительно. Теперь уже можно не сомневаться, что все трудности, с которыми мы столкнулись во время избирательной кампании, — звенья одной цепи. Наши враги умело используют советы, данные в этом секретном циркуляре. Самое скверное то, что в наши ряды проникли люди, ставящие перед собой одну-единственную цель — повредить нашему делу. Они пытаются нанести удар изнутри, а это очень опасно. — Он сделал паузу и, прислушавшись к голосам, которые раздавались во дворе, продолжал: — Придется отложить этот разговор — к нам, кажется, приехали новые гости…

Я подошел к окну. Во двор уездного комитета въехало несколько повозок. Я узнал крестьян из Блажини. Первой сошла с повозки вдова Мардаре. Она была в своем обычном окружении: приехала в уездный комитет партии в сопровождении оравы своих детишек. Близнецов она держала на руках, остальные, как всегда, цеплялись за широкую юбку матери…

Майор Радулиан собирался уходить, но Орош задержал его:

— Лучше тебе остаться, товарищ майор. Подозреваю, что эти люди приехали по тому самому делу, которым ты занимаешься. Послушаем, что они нам скажут.

Орош широко распахнул дверь своего кабинета и пригласил вновь прибывших войти… Первой вошла вдова убитого Мардаре со своими детьми. За ней робко протиснулись в дверь и все остальные крестьяне из Блажини. Войдя, крестьяне сняли кушмы, но никто из них не сел, хотя Орош и показал им широким жестом на кресла и стулья, стоявшие в комнате. Крестьяне молча стояли и смотрели на нас. Вдова Мардаре была занята своими детьми — близнецы на ее руках тихонько всхлипывали, и она пыталась их успокоить…

— Почему же вы молчите, товарищи? — спросил Орош. — Если уж вы потрудились приехать сюда, скажите, что привело вас к нам?

Крестьяне продолжали разглядывать Ороша, как будто они видели его в первый раз. Наконец один из них, высокий жилистый человек с черными волосами, расчесанными на прямой пробор, сказал:

— Пусть сначала выскажется вдова. После нее, ежели понадобится, мы добавим что надо. А может, это и не понадобится…

У грудных детей, которых мать держала на руках, были жалкие, сморщенные, мокрые от слез личики. Им, по-видимому, не хватало материнского молока. Мать тихонько качала их на руках, приговаривая шепотом:

— Тише… тише, маленькие… Тише, маленькие…

Остальные ребятишки, тощие, неумытые, босые, прижались к юбке матери и таращили глаза на все, что видели вокруг себя: на люстру, свисающую с потолка, на массивный стол из мореного дуба, на портреты в тяжелых рамах, висевшие по стенам… Дети были в том возрасте, когда все, что ни видишь вокруг, вызывает удивление. Помню, я в детстве тоже все время удивлялся. Детский возраст — возраст удивления. Какое это блаженное чувство…

Вдова Мардаре вытерла рот ладонью и заговорила. Очень тихо, но с выражением упорной непреклонности:

— Товарищ секретарь… Вчера вечером люди пришли проститься с товарищем Мардаре. Много собралось народу. Стали говорить, припоминать то да се, и тут выяснилось, что братья Чиорану не в первый раз убивают людей. Они убивали людей в Яссах во время погрома, насиловали женщин, а потом пристреливали их. Они не люди, а звери. О господи… Мочи моей нету… Мне бы присесть… Я ведь глаз не сомкнула с того самого часу, как привезли с болота убитого Мардаре.

Орош быстро подал ей стул. Вдова осторожно, чтобы не разбудить заснувших младенцев, устроилась на краешке стула, вздохнула и продолжала тихим, но таким же непреклонным голосом:

— Ну вот… Стало быть, за тем мы и приехали сюда, товарищ секретарь. Мы просим вас заняться братьями Чиорану и расследовать все их убийства… И пусть они за все ответят… За все…

— Нужны доказательства, — сказал майор Радулиан. — Суду понадобятся доказательства.

— Доказательства? — переспросила вдова Мардаре. — О том, что случилось в Яссах во время погрома, расскажет товарищ Паску. Обо всем остальном скажет товарищ Урзичану… Вот они, здесь… — Вдова снова обернулась к Орошу и, пристально глядя на него, продолжала: — Только не прощайте им их злодеяния, товарищ секретарь. Не прощайте им убийства Мардаре. Они его убили… Как мне теперь жить без мужа? Кто накормит моих ребятишек? Кто мне их поможет вырастить? Вот горе так уж горе… О господи, мочи моей нету! За что я так наказана? Может, господь знает… А я не знаю, не знаю…

Она долго еще причитала, все слушали ее молча, каждое ее слово терзало наши сердца. Но никто ее не прервал. Никто не сказал ни единого слова. Даже Орош молчал…

Первым нарушил молчание майор Радулиан. Он посмотрел на крестьян — никто из них так и не сел на предложенные им стулья — и спросил:

— Кто из вас товарищ Паску?

— Это я, товарищ майор. Меня зовут Паску. Алексе Паску из Блажини… Я батрак, товарищ майор.

Все обернулись к говорившему. Это был высокий мужчина с худым лицом и небольшими черными глазами, глядевшими открыто и решительно.

— Ты был в Яссах, когда началась война?

— Так точно, товарищ майор. Я был в Яссах. В первые дни войны. Я был солдатом в части под командованием капитана Теодота Чиорану, это один из братьев Чиорану. Недельки через две меня перевели в другую часть и вскоре отправили к черту в пекло — на фронт.

— Хорошо, — сказал майор. — Мы сейчас поговорим. Вероятно, вам придется сделать письменное заявление.

— Так точно, — сказал бывший солдат. — Я согласен дать письменное заявление… Разрешите только передать домой, что я задерживаюсь в городе, пусть дома знают. Оно ведь теперь не редкость, что человек ушел из дому на часок-другой да и не вернулся.

Майор обратился к собравшимся:

— А кто из вас товарищ Урзичану?

— Только я, товарищ майор, — ответил маленький, щуплый человек с длинными, зачесанными назад каштановыми волосами, с грубыми чертам загорелого лица и неподвижными темными глазами. — Другого человека с таким именем вам не сыскать во всем нашем уезде, товарищ майор. Меня зовут Урзичану. Бика Урзичану.

— Вам известны какие-нибудь факты из биографии братьев Чиорану?

— А как же! Очень давно известны, товарищ майор. И я все вам выложу… Как на духу. А еще вот взгляните-ка на эти документы.

Он вынул из кармана старый, пожелтевший конверт и передал его майору.

Майор взял конверт и сказал:

— Вас я тоже попрошу остаться. Мы побеседуем.

Вдова Мардаре внимательно слушала все, что говорилось в комнате. Потом встала и сказала, обращаясь снова к Орошу:

— А нас, товарищ секретарь, отпустите с богом… Нам пора ехать домой. Мы же еще не похоронили Мардаре… — Она погладила по голове ребятишек, прильнувших к ее юбке: — Идемте, ребятки, домой… Нас ждет отец. Ждет, чтобы мы его похоронили… Ничего другого мы уже сделать для него не можем. Ничего…

И она пошла к двери, сопровождаемая своими детьми. Но прежде чем выйти из комнаты, в последний раз обернулась к Орошу:

— Не прощайте бояр из Кырну, товарищ секретарь! Не дай бог, если вы их простите! Не дай бог, если вы их отпустите… Бог вам этого не простит, товарищ секретарь. Господь вас накажет…

Когда вдова Мардаре с детьми и сопровождавшие их крестьяне ушли, майор попросил оставшихся сесть поудобнее:

— Разговор будет длинный, — предупредил майор. — Товарищ Паску, начните вы. Расскажите нам все, что знаете. Расскажите все, что вы видели. Только не торопитесь…

— Так точно, товарищ майор!.. Значит, дело было так. В субботу… да, да, ясно помню, что было это в субботу. В первую субботу после начала войны. А я был солдатом в части капитана Теодота Чиорану. И вот этот самый капитан, то есть Теодот Чиорану…

Да, это было в самом начале войны, настоящей большой войны. Но в Бухаресте в те дни никто не слышал орудийного грома. Не слышно было и пулеметных выстрелов. Стояли чудные солнечные дни. И казалось, на всей земле — мир и благодать, казалось, никакой войны нет… Бухарест жил своей обычной жизнью. В ресторанах и кафе господа лакомились черной икрой, сочными мититеями и бифштексами, приготовленными на гратаре. Оркестры исполняли модные песенки и старинные, пронизанные сладкой грустью романсы. Всюду, как и всегда, было много женщин, красивых нарядных дам, девушек. В то лето бухарестские женщины казались еще более обольстительными, чем когда-либо. Смерть петляла где-то совсем рядом, но все как будто условились ее не замечать. Правда, по вечерам город был затемнен. Но затемнение началось еще до войны, и к нему привыкли. Никто не связывал затемнение с уже начавшейся войной, которая шла где-то далеко-далеко на востоке. Войну никто не видел… Войну никто не слышал…

— Война еще продолжается или она уже кончилась?

— Включи радио — послушаем…

Люди включали радио, и комната наполнялась веселыми голосами и веселой музыкой. Звучали новые песенки. Новые танцевальные мелодии. И старые танцевальные мелодии: вальсы, польки. В те дни по радио часто выступала Росита Серано, испанская певица, очень популярная в Германии. И цыганка Илинка Фустан, которую кто-то подобрал на панели одной из бухарестских окраин. Говорили, что у дверей этой новой знаменитости постоянная очередь молодых бояр.

Иногда война все же напоминала о себе жителям Бухареста и приносила им маленькие неприятности: среди бела дня вдруг начинали выть сирены и над городом с ревом проносились «мессершмитты». Воздух содрогался от самолетного гула, дребезжали оконные стекла… Потом снова становилось тихо.

— Война!

— Она далеко… И с каждым днем уходит все дальше.

— Нам нечего опасаться. Через две-три недели, самое большее через месяц Гитлер продиктует условия мира, свои условия.

— Немцы сильны! Немцы очень сильны! Они наступают на всех фронтах. И побеждают на всех фронтах.

Люди болтали о войне с поразительным легкомыслием. Было как-то странно и удивительно слушать эту болтовню. Было странно и удивительно слушать, как легко люди болтают о жизни и смерти. О смерти и жизни… Каждый был убежден, что умрут другие, кто угодно, только не он…

С наступлением вечера город окутывала тяжелая, густая, влажная мгла, попахивающая нефтью. Казалось, у жителей Бухареста теперь глаза как у кошек. Все научились ориентироваться в темноте. Ночные бары и рестораны работали до утра. В них появились новые клиенты: немецкие офицеры. Через некоторое время появились и итальянские офицеры. Все как на подбор смуглые, черноглазые, веселые, шумные… Хотя, если присмотреться внимательно, можно было разглядеть, что под маской этой бурной веселости прятался страх: страх смерти…

Был разгар лета. Июнь, июль… Созрели вишни к черешни. Над городом жарко пылало солнце. Газетчики несколько раз на день обегали улицы, громко выкрикивая названия своих газет. Их быстро раскупали. Газеты стали интереснее — они были переполнены вестями о войне. Язык военных сводок был лаконичным и непреклонным. Каждая сводка, казалось, окончательно решала все проблемы войны. (О проблемах мира не писали. О мире никто не думал.)

В провинции царила та же атмосфера, что и в Бухаресте. И там полагали, что война продлится несколько недель и закончится полной победой Гитлера и Антонеску. Эти настроения подогревались не только содержанием бухарестских газет, но и местными адвокатами, помещиками, лавочниками, которых война пока еще не коснулась. Ведь на войну ушли крестьяне. Впрочем, среди сельских жителей тоже было немало людей, которым удалось уклониться от фронта: богатые за взятку получали бронь как «незаменимые» специалисты по кукурузе, хлопку и свекле. Они обещали поставлять свою продукцию для нужд фронта, и это избавляло их самих от необходимости умирать за «веру и отечество».

Я уже говорил, что в первый же день войны был арестован, но в лагерь меня отправили не сразу. Сперва мне довелось очутиться в провинциальном городке Т. В центральном кафе этого городка всегда царило большое оживление. Здесь собирались местные чиновники, адвокаты, политиканы и часами рассуждали о войне. От выпитого пива головы их воспламенялись, и эти доморощенные стратеги в один голос восхваляли героизм фашистских войск. Я как-то попытался умерить их воинственный пыл и напомнить, что под Одессой все еще гибнут тысячи румынских солдат. Мой друг, служащий префектуры, предупредил меня, что лучше не ввязываться в подобные дискуссии, иначе мне не избежать больших неприятностей. И зачем говорить этим людям правду? Они все равно не смогут ее понять. Сам он, как и я, не сомневался, что поля сражения на Востоке превратятся в огромное кладбище для румынских солдат.

Первая военная осень была в Румынии длинной и теплой. Хотя война все еще удалялась от румынских границ, она уже давала о себе знать многочисленными ранеными, которых с каждым днем все больше и больше прибывало с фронта. Все госпитали были переполнены. Появились первые инвалиды. Больше всего их было в деревнях. Да, там они были заметнее, чем в городе.

Вот деревня, в которой мне приходилось бывать в ту памятную осень.

Она уже полна военных вдов. Одна из них живет по соседству со мной — она ютится в жалкой хибаре с дырявой крышей. Когда идет дождь, женщина собирает своих детей — их у нее четверо — и накрывает всех старой рогожей. Дождь проходит, и она вытирает лужи. Попытка замазать глиной дыры в потолке не приносит успеха. Ест она только мамалыгу и пустую похлебку. Одета нищенски. Траура по мужу она не носит, если не считать того, что в ее юбке, сшитой из лоскутьев старой материи, есть несколько черных полос. В доме уже почти не осталось никаких признаков того, что здесь жил когда-то мужчина, «герой», павший за «Христа и цивилизацию» в далеких русских степях. Крохотный дворик. Две курицы. Дети в одних рубашонках играют у сломанного забора.

— Твой муж погиб, Иоана?

— Да, господин. Его забрали у меня, и он погиб.

— А земля у вас есть?

— А как же, четверть погона.

— А пенсия за мужа?

— Есть и пенсия — шестьсот лей. Я получаю ее раз в три месяца, а хватает еле-еле на месяц…

Иоана разговаривает спокойно. Она не плачет и не жалуется. Она уже привыкла к своему безнадежному положению. Правда, улыбки на ее лице не увидишь. Но она ведь и раньше не очень-то часто улыбалась.

В селе уже есть не только вдовы, но и инвалиды. Двое местных парней вернулись одноногими. Третий лишился обеих ног — их ампутировали до самых бедер… Все же и он каждый день приползает в кабак. Нижняя часть его туловища зашита в холстину, наподобие мешка, и подшита куском кожи; в руках — два коротких костыля. Он просит стаканчик цуйки и начинает рассуждать о своем положении:

— То, что я остался совсем без ног, принесло государству большую экономию: при демобилизации я получил только куртку. Я-то, конечно, пробовал спорить: «Господин сержант, говорю, а штаны?» А он говорит: «Какие штаны? Зачем тебе штаны?» — «Повешу их на стенку и, глядя на них, буду вспоминать то времечко, когда и у меня были ноги… А может, отдам их брату… Вам-то какое дело?» — «Ах ты, нахал, — говорит сержант и хватается за ремень, — растак твою мать! Если твой брат хочет получить штаны от государства, пусть отправляется на фронт и идет в бой за короля и отечество!» — «Как же ему идти на фронт, ежели его и на свете не существует. Нет у меня никакого брата». — «Вот видишь, какой ты жулик? Я вас хорошо знаю: все вы жулики». — «Мы не жулики, мы безногие».

Потом безногий начинает рассказывать в том же ироническом тоне о своей службе в армии, о боях, в которых он участвовал. Сельский жандарм уже несколько раз предупреждал его:

— Эй ты, безногий! Попридержи язык, не то отправлю тебя в трибунал. Ты, видать, наглотался большевистской заразы и разлагаешь молодежь.

Безногий, однако, никого не боится. Ему нечего терять. Получив пенсию за инвалидность, он пропивает ее в два дня.

— Что мне за дело до военного трибунала? Ноги я уже потерял, жить все равно не хочется… Дайте-ка мне еще рюмочку и пачку табаку…

Получив требуемое, безногий хватается за свои костыли и уходит. Он прыгает по дороге, как огромная лягушка. Никто на него уже не обращает внимания. К нему привыкли даже дети.

В Бухарест все чаще стали прибывать поезда с ранеными. Михай Антонеску, правая рука генерала Антонеску, решил устроить пропагандистский спектакль и отправился в Плоешти, чтобы лично встретить один из этих поездов. Войдя в санитарный вагон, всесильный министр подошел к койке, на которой лежал уже немолодой солдат с серым, пепельным лицом. Вслед за министром шла целая толпа фоторепортеров, готовых запечатлеть для потомства историческое событие: встречу Михая Антонеску, второго человека в государстве, с крестьянами, пролившими кровь за «христианскую веру и любезное отечество» на Восточном фронте.

Изобразив на лице жалостливую улыбку, министр наклонился к раненому и спросил:

— Дорогой брат, куда тебя ранило?

— В ж… барин, — ответил солдат. — Не выше и не нише, а как есть в самую ж…

Солдаты, лежавшие на соседних койках, заулыбались. Некоторые даже рассмеялись:

— Ха-ха-ха! Слыхали? Здорово он ему ответил. Молодец!

Министр нахмурился. Ему лучше было бы повернуться и уйти, но ведь рядом репортеры. От них не так-то легко отделаться. Они ужасный народ, все видят, все слышат и, главное, все разнесут по свету. И Михай Антонеску, пересилив себя, снова наклонился к раненому:

— Ты меня не понял, дорогой солдат. Я спросил, где ты был ранен… В какой местности происходил тот бой, где тебя ранило?

— А откуда мне знать? — раздраженно ответил солдат. — Я был там, куда послали меня бояре. Больше я ничего не знаю…

Лицо раненого внезапно покрылось испариной, и он закрыл глаза.

— Его лихорадит, господин министр, — шепнул на ухо Михаю Антонеску врач. — Он и сам не знает, что говорит. Не стоит обращать внимание на его слова. Он тяжело ранен в живот и, вероятно, не протянет до утра.

Кто-то из журналистов, желая выслужиться перед министром, сказал:

— А может, он заразился большевизмом? Простые солдаты быстро подхватывают эту заразу. Стоит им вступить в контакт с противником, как они сразу же заражаются…

Другой репортер высказал, однако, иное мнение:

— Вряд ли у него был контакт с большевиками. Начальник поезда говорил, что все эти солдаты были ранены еще до того, как попали на фронт. Они видели только самолеты русских…

Вся эта история очень не понравилась министру. Потеряв самообладание, он вдруг заорал на раненого:

— Да знаешь ли ты, кто я такой?

Раненый облизал сухие губы, открыл глаза и удивленно поглядел на разъяренного толстяка, стоявшего у его койки:

— Откуда мне знать, барин? Никто мне ничего не говорил.

Михай Антонеску окончательно вышел из себя и закричал на весь вагон:

— Я глава правительства! Я председатель совета министров!

Раненый с презрением посмотрел на министра и пожал плечами. Он, видимо, снова почувствовал сильную боль, потому что очень побледнел. Но все же нашел в себе силы сказать:

— Да, да… Ты, наверно, и есть самая главная задница. Я же не спорю…

Михай Антонеску резко повернулся и пошел к выходу. Он так поспешно покинул санитарный поезд, что даже забыл раздать сигареты, табак, бритвы и прочие заранее приготовленные подарки, которыми были набиты карманы сопровождавших его чиновников.

В бухарестских ресторанах выступали цыгане. Те, посетители, кому это было по карману, ели, пили и слушали музыку. В ночных барах отплясывали модные танцы вперемежку с вальсами, напоминающими о далеких мирных временах.

Далекое мирное время… Кто вернет его мне?

В Бухаресте в начале войны было около полутора миллионов жителей. Много было беженцев из Северной Трансильвании, которую Гитлер и Муссолини подарили венгерским фашистам. Что касается меня, то я был постоянным жителем столицы. У меня была квартира, у меня был даже собственный телефон, по которому мои друзья иногда сообщали мне последние новости, неважные новости. С каждым днем во мне все усиливалось и росло предчувствие катастрофы, к которой катилась страна. Телефонные звонки были сигналами, предвещающими эту катастрофу.

Но вот однажды мне позвонил поэт Алексис Шопрон и попросил приехать — прослушать его новую поэму. Шопрон писал мало, печатал свои произведения редко. Он был совершенно равнодушен к литературной славе. Как ни странно, этот отнюдь не тщеславный человек придавал огромное значение своей внешности. Он был известен своей элегантностью и, желая придать себе еще более изысканный вид, носил монокль. К тому же он придумал себе таинственную биографию, согласно которой он оказывался прямым потомком одного восточного принца. Словом, Шопрон был чудаком, но, безусловно, талантливым чудаком. Так как он почти никогда не приглашал своих друзей к себе, я сразу же принял его приглашение и спросил:

— А когда мне прийти?

— Если можешь, сейчас, — ответил Шопрон. — Еще и чернила не высохли на моей рукописи, но я горю желанием услышать мнение истинного ценителя. Я обратился к тебе, потому что знаю: ты человек искренний. Ты порою резок, но это как раз то, что мне нужно.

Я спросил:

— А как называется твоя поэма?

— «Грустный вальс», — ответил Шопрон. — Надо бы придумать что-нибудь получше, тем более что «Грустный вальс» есть уже у Сибелиуса. Но ничего другого мне пока в голову не пришло.

Дом, в котором жил Алексис Шопрон, был мне хорошо знаком. Большой старый дом рядом с парком Чишмиджиу. Его давно не ремонтировали, поэтому он выглядел заброшенным и даже несколько таинственным, как будто в нем обитали не люди, а привидения…

Разыскав нужную дверь, я нажал кнопку звонка. Шопрон был в спальной пижаме, неумытый, небритый. Я почувствовал, что от него пахнет спиртным. Войдя в комнату, я увидел, что там уже кто-то есть; незнакомец, блондин с испуганным взглядом, был одет в какой-то странный, слишком просторный, словно бы с чужого плеча, костюм. Я присмотрелся к нему, он был страшно худ, бледен — словом, выглядел так, будто недавно поднялся с постели после тяжелой болезни. Алексис Шопрон сказал:

— Познакомься, это мой старый друг из Ясс — доктор Шпигель…

Я равнодушно пожал руку доктору и обернулся к поэту:

— Ну-с, а где же твоя поэма?

Шопрон был чем-то расстроен. Похоже, он даже забыл, зачем пригласил меня к себе. Я повторил вопрос:

— Где поэма? Перестань ломаться, ты же не девушка. Читай…

— Она очень длинная, — рассеянно сказал Шопрон. — Боюсь, она нагонит на вас тоску.

Доктор Шпигель молчал. Я продолжал свое:

— За меня не беспокойся. Ты знаешь, я ведь давно интересуюсь твоими стихами. Я всегда считал тебя человеком талантливым, хотя и лентяем…

— Ладно, будь по-твоему…

Шопрон взял со стола несколько листков бумаги, исписанных мелким почерком, и начал читать:

Из тысяч глоток рев подняли пушки, И хрипло пулеметы псами лают, А землю, покрасневшую от крови, Орел когтями черными терзает, Орел когтями черными терзает. Сам Дьявол дирижирует оркестром — Плащ на плечах, пылающий, как пламя, — И грустный жизни вальс танцуют люди И, скорбные, ложатся под крестами, Все под своими скорбными крестами.

Шопрон читал очень медленно. Очень тихим и грустным голосом. Не менее грустным, чем слова его «Грустного вальса», поэмы о том, как обреченные люди исполняют танец смерти среди крови и грязи ужасной войны…

Мы слушали молча. Когда он кончил, я похвалил его стихи, отметив их силу и выразительность.

— Ты собираешься это опубликовать? — спросил я автора.

Он рассмеялся:

— Да, собираюсь… Но кто это опубликует? Какой цензор это пропустит? Придется перепечатать ее на машинке и пустить по рукам.

Тут неожиданно в наш разговор вмешался доктор Шпигель.

— Любопытно, — сказал он, — что даже ты, Алексис, всегда писавший только о природе и о любви, вдруг сочинил социальную поэму. Может, это и есть твое подлинное призвание? «И грустный жизни вальс танцуют люди… И, скорбные, ложатся под крестами…» Да, да… Но в Яссах все это выглядело не так красиво…

Когда до меня дошел смысл его слов, я понял, что этот странный человек в чересчур просторном костюме мог бы, наверно, подтвердить или опровергнуть фантастические слухи о том, что произошло в Яссах в первые дни войны. Я спросил:

— Вы живете в Яссах, господин доктор?

— Я жил в Яссах… К сожалению, я жил именно в Яссах…

— А когда вы оттуда уехали?

— Вы хотите спросить, когда меня оттуда вывезли? После погрома. Уже после погрома. То есть две недели назад.

Алексис Шопрон перебил его и спросил, не хотим ли мы закусить. Обычно он питается в ресторанах, поэтому, к сожалению, у него нет настоящего обеда.

— Могу предложить вам помидоры с брынзой. И по кусочку холодного мяса, оно у меня в холодильнике. А может, хотите вина? Или по кружке пива?..

Мы поблагодарили. Пока он ходил за едой, я спросил доктора:

— Значит, вы все видели?

— К сожалению… Если б это зависело от меня, я охотно отказался бы от такого зрелища. Но я вынужден был все видеть, как вы выражаетесь…

Я решил не торопиться с расспросами. Шопрон вернулся из кухни, облаченный в поварский фартук. Это не было маскарадом, за поэтом давно укрепилась слава гурмана.

Приглашая нас к столу, хозяин сказал доктору Шпигелю:

— А ты лучше забудь. Забудь все, что видел. Война кончится, и, бог даст, все забудется.

— Нет, — возразил доктор. — Я этого забыть не могу и, вероятно, никогда не забуду. Однако попробую притвориться хотя бы за столом, что я все забыл…

Мы сели за стол. Шопрон и доктор Шпигель разговорились о своем родном городе и стали вспоминать старые Яссы — удивительный город, овеянный духом романтики и памятью старины. Я знал этот город только по книгам и по воспоминаниям его уроженцев. Я знал, что его уроженцы очень любят свой город и не позволяют «чужим» рассуждать о нем. Только они сами имеют право критиковать Яссы, другим это не позволено. Поэтому я молчал и не вмешивался в разговор.

Сквозь широкое окно комнаты, в которой мы сидели, ярко светило солнце. Мы ели с большим аппетитом. Брынза была свежей, хлеб мягким и вкусным, а сочные красные помидоры словно только что сняли с грядки. После закуски Шопрон принес холодную телятину.

— Замечательное блюдо, — сказал доктор Шпигель. — Я давно не ел такого вкусного мяса. Впрочем, я был близок к тому, чтобы навсегда потерять вкус к еде.

Мы старались не говорить о войне, о смерти и страданиях. И инстинктивно радовались, что еще живы и что сегодня прекрасный солнечный день. Удивительно, как быстро мы забыли те горестные чувства, которые выразил Шопрон в своем «Грустном вальсе». Я думал только о том, что хорошо бы разрезать еще один помидор, а доктор Шпигель, по-видимому, мечтал о дополнительной порции телятины. Наш хозяин уже был занят десертом и усердно жевал кусочек засохшего торта.

— После мяса, — сказал он, — мне всегда хочется съесть что-нибудь сладкое. До войны я всегда покупал инжир… Ну а теперь приходится довольствоваться вот этим уже не очень-то свежим тортом.

За окнами внезапно раздался резкий вой сирены, но мы не обратили на него внимание. Шопрон вдруг вспомнил стишки, которые каждый из нас учил в первом классе начальной школы:

Лучше, чем солдатской, Жизни не бывает: Бравого солдата Всюду уважают.

Шопрон все же закрыл окно и, плотно занавесив его шторой, зажег электричество. Мы прислушались. Над городом пролетели истребители. Стекла задрожали. Шопрон сказал:

— Это «мессершмитты»… Узнаю их по звуку…

Вскоре раздались глухие разрывы, и Шопрон заметил:

— Бомбы… Это, вероятно, в Котроченах…

Мы снова чокнулись и выпили. Больше всех пил доктор Шпигель. Как будто он старался залить вином огонь, бушевавший в его душе.

Алексис Шопрон снова надел свой фартук и объявил, что пойдет варить нам кофе. Ему удалось недавно купить на черном рынке натуральный кофе. Пришлось, разумеется, раскошелиться и заплатить довольно дорого.

— Настоящий кофе? — удивился доктор Шпигель. — Я уже забыл его вкус.

Снова задрожали стекла — «мессершмитты» возвращались. Они летели теперь на небольшой высоте. Шопрон сказал:

— Вероятно, они пытались перехватить русские бомбардировщики.

Гул самолетов затих. Воздушная тревога кончилась, и с улицы снова доносился обычный городской шум. Шопрон открыл окно, яркий дневной свет снова залил комнату. Я подошел к окну и увидел на горизонте высокий черный столб дыма: по-видимому, где-то на окраине начался пожар.

— Горит нефтяной склад, — сказал Шопрон.

Итак, пока мы спокойно обедали и запивали блюда вином, где-то неподалеку умирали люди. А теперь все вошло в нормальную колею и город снова был занят своей обычной суетой.

Шопрон включил радио, и мы услышали голос Илинки Фустан:

Пастушок с тремя овечками, Милый юный пастушок…

Шопрон резко выключил приемник:

— Проститутка! Она уже живет с немцами… После кофе, когда мы курили, Шопрон вдруг сказал:

— Мне хочется написать целую книгу стихов о страданиях, которые принесла с собой война. «Грустный вальс» — лишь начало. Первый набросок. Читая его вам, я увидел, что это только набросок. Много неуклюжих строк, неточных слов, банальных рифм…

Доктор Шпигель спросил:

— Ты полагаешь, что можно написать о людских страданиях, самому почти ничего не испытав? Слов нет, ты талантлив. Но этого мало. Извини, но я думаю, что, несмотря на всю свою талантливость, твои стихи довольно поверхностны…

Шопрон вздрогнул: слова доктора, видимо, причинили ему боль. Он готов был вспыхнуть, но сдержался и сказал довольно спокойно:

— Все это я уже слышал. И не раз… Есть люди, убежденные, что нельзя писать о любви, не пережив сильную влюбленность. Вот этот господин, — продолжал он, указывая на меня пальцем, — придерживается того же мнения. Он думает, что писатель не сможет написать настоящие книги, если он не любит людей. А ты думаешь, что нельзя изображать людские страдания, если сам не страдал. По-моему, все это чепуха!

— Почему ты говоришь это с такой уверенностью?

— Потому что я исхожу из собственного опыта. Я ведь уже опубликовал несколько книжек любовных стихов, и они принесли мне известность. Но сам я никогда не был влюблен. Даю вам честное слово! Надеюсь, что так будет и впредь…

Для меня то, что он говорил, не было новостью. Но Шпигель очень удивился. Видя его удивление, Шопрон весело рассмеялся. Потом вдруг снова погрустнел и сказал:

— Мне уже некогда влюбляться, мое время прошло. Вы когда-нибудь видели больное дерево накануне зимы, когда холодный ветер уже обрушился на него и оно вот-вот рухнет? Вероятно, мне еще предстоит страдать. Мне это не по душе. Зачем поэту страдать самому? Разве недостаточно ему наблюдать страдания других людей? А в наши дни нет недостатка в таких картинах…

— Тут ты прав, — подтвердил доктор. — В наши дни можно наблюдать страдания на каждом шагу. К сожалению, не все остаются наблюдателями. Кое-кому из нас судьба назначила другую роль — роль жертвы…

Рассуждения Шопрона о природе искусства я слышал уже не впервые. Я не разделял его взглядов, но высоко ценил этого человека. Я ценил главным образом его великолепный язык. Впрочем, его безупречные по форме стихи всегда производили впечатление искусственных построений. Несмотря на весь свой формальный блеск, они все же были холодными. Сердца они не затрагивали. «Грустный вальс» произвел на меня большое впечатление именно потому, что был непохож на прежние стихи Шопрона. Эти новые его стихи не поражали таким отточенным, изощренным мастерством. Но, может быть, поэтому они и волновали. Впервые Шопрон написал стихи, идущие от сердца. О стихах Шопрона и о его литературных теориях можно было говорить еще долго, но мне хотелось переменить тему, и я обратился к Шпигелю:

— Уважаемый господин доктор, я был бы вам очень признателен, если б мы вернулись к разговору, который начали до того, как сесть за стол. Я имею в виду события, произошедшие недавно в вашем родном городе, в Яссах. Вам, конечно, известно, что в газетах опубликовали официальное сообщение, грубо извращающее истину. Было много разных слухов, но все они противоречивы, и понять, что произошло на самом деле, очень трудно. Вы нам расскажете?

— Да… Разумеется, если наш друг Алексис, обожающий чистое искусство, не станет возражать.

— Ладно, — сказал Шопрон. — Хотя даже слушать о подобных событиях не очень-то приятно, я возражать не стану. Можете рассказывать. Теперь такие времена, они вынуждают ежедневно слушать что-нибудь такое, от чего волосы встают дыбом. Но что поделать… Начинай…

Шпигель задумался, потом начал свой рассказ:

— В Яссах мы, конечно, тоже подозревали, что Антонеску обязательно ввяжется в войну против Советов. Наш город расположен, как вам известно, недалеко от границы, и ни для кого не было секретом, что туда стягиваются войска. Это создавало в городе тревогу, нервное напряжение. Вы ведь знаете Яссы, не так ли?

— Знаем, — подтвердил Шопрон.

— В Яссах уже и прежде бывали беспорядки, организованные бандами хулиганов. Уже не раз ясские антисемиты громили и поджигали лавки, избивали прохожих. Случались и убийства… Все это происходило в мирные годы. А теперь приближалась война… Естественно, мы боялись… И вот началось. Это было в воскресенье. Раздался грохот артиллерии — повторяю: от Ясс до границы недалеко… «Началась война!», «Мы все погибнем!» — причитали старики и женщины. Мы притаились в своих домах, наблюдая из окон, как по улицам двигаются немецкие и румынские войска — они направлялись к Пруту… На пятый день войны над городом впервые появились русские бомбардировщики. Несколько бомб упало на телефонный узел и военные казармы. Естественно, что среди убитых оказались не только военные — смерть не выбирает. Где война, там и смерть… Но при чем здесь мы? Чем мы виноваты? Разве мы просили Антонеску начать войну? Разве мы требовали, чтобы Румыния выступила на стороне Гитлера? Ни о чем мы не просили. Мы не отвечали за политику Антонеску. Это он захотел воевать с русскими…

Шопрон сидел в кресле с таким видом, будто не слышал рассказчика. Можно было подумать, что его все это не интересует. Но я знал Шопрона и был убежден, что он не пропускает ни одного слова. Так оно и было: он вдруг открыл глаза и сказал:

— Да, вы, разумеется, не виноваты. Вы — евреи… Впрочем, и мы, румыны, тоже ни в чем не повинны. Только Антонеску виновен. Он один несет ответственность за то, что произошло. И за все, что еще произойдет…

Эти слова произвели на рассказчика неожиданное впечатление. Он вдруг покраснел и резко повысил голос:

— Ты говоришь, виноват Антонеску? Только Антонеску и его приближенные? Совершенно верно. Они прямые ответчики. А кто подготовил их приход к власти? Кто им помогал? Разве Антонеску свалился к нам с неба?

Шопрон перебил его:

— Теперь не время заниматься историческими расследованиями. Кто виноват, а кто не виноват — это вопросы, на которые можно будет ответить, когда война кончится. Все войны когда-нибудь кончаются. Не сомневаюсь, что и нынешняя война когда-нибудь да кончится…

— Может, ты и прав, — согласился доктор. — Может, и не наше это дело — задаваться такими вопросами. Другие люди будут судьями, они и решат, кто виноват…

— А нас никто и не спросит, — подхватил Шопрон. — Никто с нами не советовался перед началом войны, и никто нас ни о чем не спросит, когда война кончится…

— И все же мы скажем свое слово, — сказал я. — Когда мы сможем наконец говорить свободно, мы выскажем свое мнение. Даже в том случае, если никто нас не спросит. У нас есть язык. Каждый из нас владеет пером… Ведь до того, как фашисты пришли к власти, мы открыто высказывали свое мнение. Смею вас заверить, господин доктор, что многие из нас тогда не молчали. Да вы, наверно, и сами это знаете. Многие из нас открыто высказывали свои взгляды в демократической печати…

В Шопроне вдруг снова заговорил сторонник чистого искусства. Он запротестовал:

— Пожалуйста, не припутывай меня к этим делам… Я всегда печатал только невинные, аполитичные стихи. Я не был ни за, ни против фашизма. Я был нейтрален. Я всегда презирал политику.

— Любую политику?

— Да, любую. — Он сделал паузу и продолжал в том же тоне: — Это ты изменил поэзии и стал журналистом. Литература потеряла поэта. Может, и не первоклассного, даже наверняка можно сказать, что не первоклассного, но все-таки поэта. А что это тебе дало? Разве тебе удалось изменить ход событий? Можно было бы считать, что твоя работа имела смысл, если б не победил Антонеску и Румыния не вступила бы в войну. А так…

— Ты хочешь поссориться со мной? — спросил я.

— Боже упаси! Я не хочу ни с кем ссориться. Мне теперь не до этого…

Он сделал длинную паузу и сказал уже другим тоном, тихим и печальным:

— Я ведь скоро умру. Даже скорее, чем может показаться. Этого еще никто не знает, но вам я могу довериться…

— А что случилось? Выглядишь ты неплохо.

Шопрон усмехнулся. И ответил просто:

— У меня рак…

Я вздрогнул, как будто меня ударили. И спросил:

— Рак… чего?

Шопрон засмеялся:

— Представь себе, дорогой, рак появился у меня в нехорошем месте… в нижней части тела. В той самой, на которой я сижу… Смешно, не так ли? Судьбе угодно было посмеяться над моим поэтическим даром, над моей душой. Более мерзкий конец трудно себе представить…

Я замолчал. Теперь мы все трое молчали, и это продолжалось довольно долго. Первым снова заговорил Шопрон:

— Можете продолжать свой рассказ, доктор.

— Я уже не вижу смысла, — сказал доктор.

— Смысл есть, — возразил Шопрон. — Уверяю тебя, смысл есть… Что бы ни случилось со мной, жизнь не остановится. Продолжай…

— Хорошо… Итак, началась война, и в Яссах стало неспокойно. Я старался не обращать на это внимания и продолжал, как всегда, заниматься врачебной практикой. Но это было нелегко. Мои больные были напуганы и все время спрашивали: «Как вы думаете, доктор, скоро начнутся неприятности?» — «Может, все и обойдется». — «Нет, господин доктор, не обойдется. Вот увидите, не обойдется». — «Почему вы так уверены?» — «Потому что война — это кровь. А запах крови — страшный запах, господин доктор. Вот увидите — беды нам не миновать!»

В передней раздался звонок. Доктор Шпигель побледнел.

— Неужели за мной? Если меня выследили, мне лучше выброситься из окна.

Шопрон успокоил его:

— Думаю, что это почта. Обычно так звонят почтальоны.

Шопрон вышел в переднюю, открыл дверь и вернулся в сопровождении молодой красивой девушки с кожаной сумкой. Она была почтальоном, хотя, судя по ее внешности, могла бы стать и кинозвездой. Она все время улыбалась:

— Телеграмма для господина Алексиса Шопрона. Это вы?

Шопрон обнял ее за талию и спросил:

— Неужели ты уже меня не узнаешь, Иоланта?

Девушка смутилась и показала на нас:

— При незнакомых, господин Шопрон?

— Не стесняйся, — сказал Шопрон. — Это мои старые друзья. Добрые старые друзья.

Он расписался на квитанции и пошел проводить девушку до дверей. Вернувшись, он распечатал телеграмму и рассмеялся:

— Представьте, оказывается, мне сегодня стукнуло сорок лет. Я начисто об этом забыл. Но вот телеграмма напомнила…

— От родителей?

— Нет. С ними я не переписываюсь уже лет двадцать. Это от одной женщины. Она… уверяет, что влюблена в меня до сих пор, хотя мы не виделись уже лет пятнадцать. Она портниха. Я с ней расстался, а женщина до сих пор клянется мне в любви…

— Значит, это юношеская любовь?

— При чем тут любовь! Я же говорил вам, что ни разу в жизни не был влюблен! Это была мимолетная связь. А потом она вышла замуж. У нее давно дети. Но вот странность — уверяет, что любит меня… И это у нее мания — посылать телеграммы. Она поздравляет меня на Новый год, на пасху, в день моего рождения… Она еще не знает, что у меня рак. Я это тщательно скрываю — вы первые, кому я сказал. Но в конце концов об этом узнают все. Весь город узнает. И люди будут говорить друг другу: «у поэта Алексиса Шопрона рак в… У поэта Алексиса Шопрона рак в…» Мерзость! Я не боюсь смерти. Но меня ужасает эта безжалостная болезнь, страдания…

Он замолчал. С улицы доносился обычный городской шум. Он то стихал, то усиливался. Это был шум продолжающейся жизни… Доктор Шпигель выпил воды и снова принялся за прерванный было рассказ. Он говорил очень тихо и медленно — рассказ причинял ему боль.

— Итак, — продолжал он, — в Яссах в первые дни войны царило тревожное ожидание. Все ждали беды. И вот однажды, в субботу утром, нас вызвали в полицию. Нас, то есть нескольких человек, занимавших определенное положение в обществе. Префект ясской полиции, полковник Кирилович, вышел в приемную, где мы дожидались, и тут же набросился на нас с руганью и угрозами. Кто виноват в том, что русские бомбили Яссы? Мы, евреи! Каким образом советским летчикам удалось прямым попаданием разбомбить телефонный узел и казармы? Очень просто: мы сигнализировали летчикам и навели их на цель. И полковник приказал нам сдать полицейским электрические фонарики, фотоаппараты и, разумеется, в первую очередь все имеющееся у нас оружие. Мы робко возразили: «У нас нет никакого оружия». — «Нету?» — «Так точно, господин полковник. Откуда у нас оружие?» — «У вас есть оружие! — гремел полковник. — Учтите, тот, у кого оно будет найдено при обыске, будет расстрелян на месте!»

Доктор Шпигель задыхался… Рассказ взволновал его, он, видимо, снова переживал те ужасные дни. Он протянул дрожащую руку к чашке и чуть не пролил кофе. Шопрон помог ему. Доктор пригубил чашку, а Шопрон спросил:

— Может, сварить еще?

Я согласился. Доктор сказал:

— Да, если тебе не трудно… Прости… Я и так уже доставил тебе немало хлопот. Знаешь, я долго вертелся около твоего дома и, пока не увидел, что швейцар ушел в табачную лавочку, не смел войти в подъезд. Разумеется, ты мог и не впускать меня в квартиру. Ты мог сделать вид, что мы даже не знакомы…

— Что за чепуха! Как это так не знакомы? Ты правильно сделал, что пришел ко мне. Здесь и останешься. Учти, ты здесь в полной безопасности. Я ведь не вызываю у властей ни малейших подозрений. Поживешь у меня, пока я не найду для тебя пристанище.

— Спасибо, — сказал доктор. — В сущности, я никогда не сомневался в твоей дружбе. Однако… В последнее время случилось столько всякого, что уже ни в чем нельзя быть уверенным. В наше время каждый думает только о своей шкуре.

— Все мы люди…

— Да, да, но есть люди, которые легко превращаются в нелюдей.

Шопрон стал готовить кофе, а доктор продолжал свой рассказ:

— Вернувшись из полиции, я застал дома, в приемной, несколько больных, которые меня ждали. Один из них, глубокий старик, попросил, чтобы я принял его первым. «Я живу очень далеко, — сказал он, — и боюсь возвращаться домой в темноте». Я вызвал его первым. Войдя в кабинет, он показал мне листовку. «Вы видели это, господин доктор? В нашем районе все заборы оклеены такими листовками. Нас убьют, господин доктор. Точно говорю вам, нас всех перебьют!» Я прочитал листовку. Она действительно призывала к убийству евреев. Мне удалось кое-как успокоить моего пациента и отправить его домой. Вечером в городе снова был дан сигнал воздушной тревоги. Потом небо озарилось красной ракетой. По-видимому, это был сигнал. Едва ракета погасла, раздались выстрелы. Мы решили спуститься в бомбоубежище. Но вскоре стало очевидно, что воздушная тревога — ложная. За этим скрывалось что-то другое. В городе началась беспорядочная стрельба. А потом до нас стали доноситься крики. Страшные крики избиваемых людей. Начался погром…

Шопрон налил в наши чашки кофе, предложил нам сигары.

— Настоящие гаванские, — сказал он. — У меня еще осталось несколько коробок. Прямо не знаю, что будет, когда они кончатся. Я ведь привык курить во время работы. Если у меня не будет хороших сигар, я не смогу работать…

Мы помолчали. Шопрон вдруг усмехнулся и сказал:

— Вот видите, человек смешон! Я беспокоюсь о сигарах, совсем забыв о том, как мало мне осталось жить… Не думаю я и о бедной портнихе, хотя она наверняка будет горько оплакивать мою смерть…

— А почтальонша? — спросил я. — Она ведь тоже, наверно, прольет слезу?

— Не думаю. У нее тут любовники в каждом подъезде. Ее не волнует ни война, ни бомбежки. Иногда я дивлюсь ее беспечности. Но потом понимаю, что только это и спасает ее от тоски. Честно говоря, я ей завидую…

День клонился к вечеру. Я устал, будто работал весь день как каторжный. А ведь я ничего не делал, только сидел и слушал. Но уйти я не мог, пока не дослушаю рассказ доктора до конца.

— В ту ночь, — продолжал он тихо, — никто в нашем городе не сомкнул глаз. А наутро немецкие солдаты в сопровождении румынских полицейских начали обходить улицу за улицей. На тех домах, где жили румыны, были намалеваны кресты. А на наших домах никаких знаков не было. И это был самый точный знак для погромщиков. Они врывались в наши дома с криком: «Из ваших окон стреляли!» — «Да ведь у нас нет никакого оружия!» — «Все видели, как из этого дома стреляли!» Спорить было бесполезно. Когда люди превращаются в нелюдей, взывать к их разуму не имеет никакого смысла. Некоторых погромщики убивали на месте. Других тащили в полицию. Я оказался в числе тех, кого повели в полицию. На улицах, по которым нас вели, валялись трупы. Убитые лежали около домов или прямо посередине мостовой…

— Плоды войны, — сказал Шопрон. — Именно это я и пытался изобразить в своей поэме.

— Плоды войны? — переспросил доктор Шпигель. — Да, плоды войны, но также и плоды ненависти. Плоды безумия, которое началось еще задолго до войны. Да, никогда еще за всю историю человечества ненависть и безумие не приносили таких обильных плодов.

Я глотнул из чашечки горячий ароматный кофе и обжег себе губы. Быстро поставив чашку на стол, я случайно толкнул радиоприемник, и он неожиданно включился. В комнату ворвался резкий тоненький голосок:

Я скучаю по твоим губам…

— Выключи радио! — закричал Шопрон. — Выключи сейчас же, или я разобью его!

Доктор Шпигель, по-видимому, даже не слышал, о чем мы говорили. Он весь был во власти своих воспоминаний:

— Еще до того, как нас привели в полицию, нам вдруг приказали лечь на землю лицом вниз. И мы легли, стараясь прильнуть покрепче к асфальту. О, как бы нам хотелось, чтобы земля разверзлась и спрятала нас в своих недрах! Потому что солдаты начали стрелять по лежащим. Они стреляли, ходили по нашим спинам и головам, давили нас сапогами и хохотали. Они убивали и при этом забавлялись. Убийство часто превращается в забаву. Но только у людей. Звери, убивая друг друга, никогда не забавляются… О чем я говорил? Ах, да… Потом приказали встать и бежать с поднятыми руками. И мы встали и побежали. Разумеется, встали те, кого не убили. Мертвые остались лежать… Потом нас привели во двор префектуры. У ворот поджидали другие солдаты и полицейские с резиновыми дубинками и железными палками. Нас обыскали и первым делом, конечно, отобрали деньги. Потом часы и авторучки. У многих отобрали даже запонки. Забрали все, что представляло хоть какую-нибудь ценность. Потом нас снова избили. Во дворе полиции были и другие несчастные, которых привели сюда раньше нас. Все были страшно напуганы. Только мертвые сохраняли спокойствие. Их сложили штабелями, как укладывают дрова. Когда двор наполнился, полицейские снова открыли стрельбу. Я упал на землю и спрятал голову за чьим-то телом. И стал ждать смерти… Но смерть не пришла… Мне была уготована другая судьба…

Рассказчик умолк и протянул дрожащую руку к чашке. Я увидел, что на лбу его выступил пот. Он выпил кофе одним глотком и нервно скомкал дрожащими пальцами сигару, едва успев сделать затяжку.

— Кофе был слишком сладкий? — спросил Шопрон.

— Спасибо. Кофе отличный.

— А мне казалось, что я положил больше сахара, чем нужно.

— Стрельба во дворе полиции, — продолжал Шпигель, — длилась всего несколько минут. Но мне казалось, что прошла целая вечность. Никто не знает, что такое вечность. Ни один человек на свете не жил вечность. Ни один, кроме меня. Там, среди трупов, лежащих во дворе ясской полиции, я прожил вечность. Когда палачам надоело стрелять, они объявили, что все мы, то есть все, кто остался в живых, можем встать и разойтись по домам. Мы поднялись с земли. Один из уцелевших даже стал пританцовывать и кричать: «Я жив! Я жив! Я жив!» К нему подошел полицейский и ударил его железным ломом по голове. И человек, который радовался, что он жив, перестал жить… Домой нас, конечно, не пустили. Построили в ряды и погнали на вокзал. Там нас уже ожидал товарный поезд. «Скорей в вагоны! «Быстрее по вагонам, если вам дорога жизнь!»

— Это был знаменитый «поезд смерти»? — спросил Шопрон. — Я много слышал о нем. Значит, такой поезд на самом деле существовал?

— Да, — подтвердил доктор. — Такой поезд существовал на самом деле. В дверях каждого вагона нас снова ждали убийцы. Многие так и не попали в вагоны и остались лежать на перроне…

— Сколько человек вмещал каждый вагон?

— Нас запихали в вагоны, как сардины в коробку. В каждом вагоне было не меньше сотни человек. Двери заперли и заколотили. Щели забили досками. Сразу стало нечем дышать. Было так жарко, что мы стали раздеваться. Разделись почти догола. Среди нас были и раненые — их кровь смешалась с нашим потом. Живые смешались с мертвыми, мертвые с живыми…

Доктор Шпигель вдруг прервал свой рассказ и сказал, что он озяб. Чтобы согреться, он быстро заходил взад и вперед по комнате. Его близорукие глаза покраснели, выражение лица стало напряженным. Забыв о соседях, он вдруг закричал:

— За что? Скажите, объясните мне — за что? Почему? Кому нужно было преступление? Кому оно принесло пользу? Какую пользу? Скажите! Объясните!.. Нет, вы ничего не скажете. И ничего не объясните. Вы такие же, как все. Вас это не коснулось, и вы будете молчать. Вы трусы, трусы… Мне холодно! Почему-то мне ужасно холодно…

Шопрон закрыл окно, взял доктора за руку и, как ребенка, усадил в кресло. Доктор затих. Это была истерика, она не могла продолжаться долго.

— Успокойся, дорогой, — говорил Шопрон. — Успокойся, ради бога тише! Ведь за стеной — соседи. Рядом с моей квартирой есть еще другие квартиры. Если ты будешь кричать, тебе же будет хуже. Довольно. Ничего больше не рассказывай. Мы больше не желаем слушать…

Доктор Шпигель успокоился. Он смотрел то на Шопрона, то на меня удивленными, затравленными глазами. Ему не верилось, что мы не хотим больше слушать. Потом он вдруг расплакался. Тихо всхлипывая, он размазывал руками слезы по лицу, как ребенок.

— Я ведь не для вас рассказывал, — сказал он. — В сущности, я рассказывал самому себе… Мне казалось, что от этого станет легче. Человек должен выговориться. Человек не может таить в себе весь этот ужас. Сердце не выдержит…

— Нам тоже не пережить эту ужасную войну…

Шопрон усмехнулся:

— Я-то все равно ее не переживу. Когда наступит мир, меня уже не будет. По правде говоря, мне не очень-то и хочется дожить до этого вашего мира. Он будет таким же непрочным, как и все предыдущие. Каждый мир таит в себе зародыш новой войны…

Многие думали тогда так, как Шопрон. Но я был оптимистом и продолжал верить в мир, в новый, справедливый порядок вещей.

Доктор Шпигель забыл о нашей просьбе и стал продолжать свой жуткий рассказ:

— Из Ясс до Калараша нас везли неделю. Без еды. Без питья… А в те дни стояла ужасная жара. Представляете? В Яссах запихали по сотне человек в каждый вагон. А в Калараше, когда вагоны открыли, оказалось — из ста остались живы лишь пять или шесть человек. — Он вдруг снова перешел на крик: — За что? Ответьте мне, если вы люди: за что? Зачем понадобилось совершать все эти преступления? Кому они принесли пользу?

Шопрон снова попытался его успокоить:

— Прекрати! Сейчас же возьми себя в руки!..

Опасаясь, как бы доктора не услышали соседи, Шопрон включил радиоприемник. Это был единственный способ заглушить его истерику. Модное в том году «Трио Бэлуца» исполняло новую песенку:

В камнях прибрежных Живут улитки, В камнях прибрежных Ютятся рыбки… Пойди, поймай их, Любовь моя, Приди, изжарь их, Любовь моя…

Радио орало на полную мощность. Под его вопли доктор Шпигель закончил свой рассказ:

— В Калараше нас повезли в лагерь. Но мне удалось из него бежать. Помогли простые солдаты… И я стал пробираться в Бухарест. Я был в каких-то лохмотьях, босой… Однажды меня догнала какая-то деревенская повозка, которой правил крестьянин в высокой кушме. Он остановился и, оглядев меня с ног до головы, спросил: «Ты бежал из лагеря, иудей?» — «Да, — ответил я. — Мне удалось бежать из лагеря». — «Садись в мою повозку. Я везу арбузы в Бухарест. Когда будем проезжать по селам, ты ляжешь на арбузы и я накрою тебя сеном. А сверху наброшу старое одеяло. Садись».