Щетинников положил на тарелку спаржи и принялся есть, запивая вином. Под шум многочисленных тостов в честь почтенного юбиляра, просидевшего двадцать пять лет на одном и том же кресле и ни разу даже не воспользовавшегося отпуском, несмотря на гнетущую боль в пояснице и вообще расстроенное здоровье — такова была любовь его к служебным обязанностям (обо всем этом, конечно, упомянули ораторы!), — Щетинников снова вернулся к прерванному разговору.
Несколько возбужденный после пяти бокалов шампанского и еще наглее щуря свои глаза, он сказал:
— Уж не называете ли вы общественным мнением газетную болтовню, — это ежедневное переливание из пустого в порожнее с более или менее пикантными faits divers , скандальчиками и, подчас, игривыми фельетонами да руганью между собою журналистов? Не этой ли выразительницы общественного мнения прикажете бояться? Ха-ха-ха! Кого пугает отечественная пресса? Какого серьезного человека, понимающего, что он не актер и не певичка, которых можно пробирать на здоровье! Разве еще провинциальную сошку, какого-нибудь мелкого воришку, бездарных артистов, страдающих манией величия, молодых беллетристов да, по временам, самих же газетчиков, когда они вдруг почувствуют себя не на настоящем курсе для… для успеха розничной продажи… Они ведь народ пугливый… эти выразители общественного мнения… и доходами не брезгуют!
Щетинников помолчал, погладил свою выхоленную, благоухающую светло-русую бородку и заметил со смехом:
— Меня самого, я вам скажу, года два тому назад две-три газеты удостоили своим вниманием…
— Вас? За что?
— Да, видите ли, на работах при железной дороге в один прекрасный день обвалилась насыпь и… три человека рабочих были задавлены, а пять вытащены увечными… Дураки сами были виноваты. Я тогда имел главное наблюдение за работами. Проходимцев меня командировал из Петербурга. Ну-с, газеты, разумеется, обрадовались случаю. Не всегда же им представляются случаи, на которых можно разыграть, так сказать, героическую симфонию и в то же время не бояться никаких largo… И завопили о том, что ваш покорнейший слуга да еще один техник виноваты и что следует нас по меньшей мере в места не столь отдаленные, благо мы с техником состояли на частной службе, и, следовательно, нас можно было, во имя торжества справедливости, посылать хоть на Сахалин без риска задеть чье-нибудь корпоративное самолюбие. И торжество справедливости, и надлежащий курс! Чего же более желать газетчику? А ведь есть дураки: верят, что это геройство! Ну и что же вы думаете, проиграл я от этой газетной травли? — внезапно обратился он ко мне.
— Не знаю.
— Напротив, даже выиграл в глазах моего патрона Проходимцева. Выиграл и награду получил. А вернувшись в Петербург, я вскоре познакомился с этим самым джентльменом, который посылал меня на Сахалин. Премилый человек… Мы с ним у Кюба завтракали и до сих пор сохранили приятельские отношения. Смеялся тогда, как узнал, что я тот самый, который и так далее… «Очень, говорит, рад что вы не на Сахалине. А я, говорит, рад был случаю… Как же: три убитых и пять раненых. По крайности, можно было не об Аркадии да Ливадии писать. И без того, говорит, вроде девицы легкого поведения… Строчишь неизвестно о чем и в каком придется тоне. Что, говорит, редактор велит, то и излагай, а редактор, в свою очередь, требует, чтобы было написано и весело, и с маленькой загвоздкой, и обязательно в истинно русском духе. Вот ты и изворачивайся с таким винегретом…» Неглупый малый этот публицист… Еще на днях приходил ко мне за даровыми билетами и жаловался…
— На что?
— Да на тяжесть своего ремесла… Прежде, говорит, хоть «жида» да «чухну» изо дня в день пробирали — всегда, значит, был материал, а теперь вдруг редактор приказал изъять «жида» из повседневного употребления… Просто беда… Не придумаешь, говорит, о чем и писать, чтобы было и весело, и патриотично, и с загвоздкою!.. — передавал Щетинников и при этом хохотал.
— Вы очень заблуждаетесь, воображая, что все журналисты похожи на вашего знакомого.
— Знаю-с. Есть разновидность, которая величает себя честными журналистами, — иронически подчеркнул Щетинников.
— А вы как их величаете?
— Порядочными таки болванами, вот как я их величаю, если вам угодно знать… Людьми предрассудков, совершенно отставшими от времени…
И после минутной паузы воскликнул:
— И после этого вы думаете, что кто-нибудь боится газетной болтовни? Боится газет? Нашли кого бояться! — с презрением прибавил Щетинников и велел подать себе шартрезу.
Тем временем юбиляр, окруженный толпой, перешел в другую комнату, и мы остались одни за столом.
Нам подали кофе. Щетинников закурил сигару.
Эта редкая, даже и в наши дни, откровенность молодого человека, несмотря на возбуждаемое отвращение, заинтересовала меня. Я знал Щетинникова, когда он еще был гимназистом, встречал его — редко, впрочем, — во времена его студенчества и, хотя много слышал о нем и об его «новом слове», тем не менее никак не ожидал встретить подобный расцвет открытого и словно бы гордящегося собой бесстыдства.
И, чтобы поддразнить его, я заметил:
— Вы хвастаете. Наверное, и вы боитесь и общественного мнения и газет.
— Напрасно так думаете, — отвечал он, пожимая плечами. — Я никогда не хвастаю. Наплевать мне и на общественное мнение и на газеты.
— Так-таки и наплевать?
— Еще бы. Они не остановят меня от всего того, что я лично для себя считаю удобным. По-ни-маете ли, у-до-б-ным! — отчеканил он с самым наглым хладнокровием.
— А совесть, наконец?
— Совесть? — переспросил он и вслед за тем так весело и беззаботно залился своим пьяным смехом, что я, признаться, совсем опешил.
А Щетинников, словно наслаждаясь моим смущением, не спускал с меня глаз и после паузы отхлебнул ликера и, протяжно свистнув, продолжал:
— Стара, батюшка, штука… Эка что выдумали, какого жупела!.. Он, может быть, годится для вашего поколения, но не для нас… Совесть?! Это одно из тех глупых слов, которые пора давно сдать в архив на хранение какому-нибудь добродетельному старцу. Ха-ха-ха!.. Пилат, говорят, спрашивал: что есть истина? А я спрошу: что есть совесть?
— Что ж она, по-вашему?
— Отвлеченное понятие, выдуманное для острастки дураков и для утешения посредственности и трусости… Вот что такое совесть, по моему мнению, если вам угодно знать. Наука ее не признает… Она знает мозг, центры, сознание, печень и так далее, а совести не знает… Это один из предрассудков… И многие люди носятся с ним, как уродливые женщины со своей добродетелью, на которую, к сожалению, никто не покушается… И хотели бы обойтись без совести, да не умеют. Никому их совесть не нужна-с… Вы, конечно, изволите знать историю? — неожиданно спросил Щетинников.
— Изволю.
— В таком случае вам должно быть небезызвестно, что от древнейших времен и до наших дней так называемые бессовестные люди всегда имели успех и даже иногда удостоивались памятников от благодарного потомства, как, например, Наполеон Первый. Я на памятник не рассчитываю, нет-с, но рассчитываю на отличную квартиру, на роскошь, на богатство, на положение — словом, на то, что мне нравится, не заботясь о совести, которой не имею чести знать… Ха-ха-ха! Вас, я вижу, удивляют мои положения?
— Не стесняйтесь… продолжайте, продолжайте…
— Я и не стесняюсь, предоставляя вам удивляться на доброе здоровье… Я человек без глупых предрассудков…
— Как же, вижу, совсем без предрассудков…
— И — заметьте — имею доблесть самостоятельного мнения. Са-мо-сто-ятель-ного! — продолжал он, начиная слегка заплетать языком… — Все эти прежние идеалы отжили свой век… Довольно-с! А то — чем пугают людей: совесть!.. И наконец, самая эта совесть бывает различная. Одного она беспокоит именно за то, за что другой считает себя сосудом добродетели, как изображают эти сосуды в детских книжках… Наполеона Третьего, я полагаю, мучила бы совесть, даже допуская ее, если бы не удалась декабрьская резня, а Проходимцева, например, — если бы он прозевал случай нажить честно и благородно свои миллионы… У животных нет совести, и они — ничего, живут себе, не чувствуя в ней потребности. Этот фетиш поистаскался и перестает, слава богу, пугать даже и не особенно мудрящих людей. И gros publique умней стала. А то, прежде, крикнет какой-нибудь любимый писатель: «Берегись, совесть!» — публика и ошалеет и остановится в нерешительности, словно перед городовым, готовым схватить за шиворот.
— А теперь? — подал я реплику.
— А теперь хоть горло надорвите, господа проповедники и хранители священного знамени… Ваша песенка спета… Теперь иные песни поют старики поумнее и молодые писатели с новыми взглядами и с новыми задачами… Еще неумело, но тон взят верный… А моралистов слушать не желают… Довольно!.. Если же и прочтут, то… пожмут плечами и… усмехнутся… Вот хоть бы сам граф Лев Толстой… Его сиятельство дописался до чертиков со своей правдой и совестью, а в последнее время даже нелепые вещи пишет… Пусть забавляется его сиятельство на разных диалектах… Его философия нас не переделает-с. Мы жить хотим, а не резонерствовать без толку и философствовать на тему: что было бы, если б ничего не было? Да-с. Жить хотим в свое удовольствие и не по стариковской указке, а по своей! — воскликнул не без некоторого раздражения Щетинников, словно что-то все-таки ему мешало жить, несмотря на его бесстыдство, по своей указке.
Я молча взглядывал на это раскрасневшееся, красивое и наглое лицо, несомненно неглупое и энергичное; на эту статную, видную, уже выхоленную фигуру, дышавшую самоуверенностью и смелостью молодого, полного сил, наглеца, чувствующего под собою крепкую почву, и невольно вспомнил об его отце, который после смерти жены одиноко доживал свой век в маленьком заштатном городке на скромную свою пенсию. Вспомнил и порадовался, что он не видит и не слышит своего сына да, вероятно, и не вполне представляет себе, что вышло из его первенца — прежнего любимца.
Старый идеалист, старавшийся прожить всю свою жизнь по совести, веривший в добро, искавший, худо ли, хорошо ли, истины и стремившийся в своем маленьком скромном деле приложить свои идеи, — как бы поникла твоя седая голова при этих речах!..
А Щетинников между тем под влиянием хмеля становился все развязнее и наглее и словно хотел поразить меня независимостью своих мнений…
— Да-с… Все вопросы нравственности, собственно говоря, заключаются в приспособлении к духу времени и в успехе… Успех покрывает все. Сделайся я в некотором роде персоной, как Проходимцев, так ваши газеты и пикнуть обо мне не посмели бы, хотя бы я нажил не два миллиона, как мой патрон, а целых пять, и хотя бы моя совесть казалась бы либеральным дятлам не чище помойной ямы… Да наделай я каких угодно, с вашей точки зрения, пакостей… что из этого?.. Кого я побоюсь, если относительно прокурора я прав?.. Еще посвятили бы мне прочувствованные статьи… А я утром за кофе буду читать и… посмеиваться себе в бороду, пока совестливые дураки будут дожидаться меня в приемной… Ха-ха-ха! Вот вам и совесть… Однако… боюсь вас утомлять. И то, кажется, я с достаточной полнотой изложил свои взгляды! — проговорил Щетинников. — Пора туда, к старикам пойти… Ишь они разошлись, заспорили…
Он замолчал и прислушался. Из соседней комнаты явственно доносились громкие голоса.
Говорили о голоде и голодающих.
— А вы как об этом думаете?
— А мне-то что? Мне какое дело? От этого мне ни холоднее, ни теплее. Жалованье свое из правления я по-прежнему буду получать. Лепту свою я все-таки принес: триста рублей пожертвовал, вручив их одной любвеобильной старушке… Нельзя же… Noblesse oblige… Может быть, с нею и экскурсию свершу в неурожайные губернии… Она носится с этой мыслью… Открывать хочет столовые. Сама имела глупость пожертвовать десять тысяч на это дело… Ищет людей и обратилась ко мне… Что ж, на месяц я поеду… Это в моде нынче, да и поездка с этой ярой филантропкой может мне пригодиться. Она с большими связями, эта старуха! — прибавил, засмеявшись пьяным смехом, Щетинников и, поднявшись, прошел в соседнюю комнату, откуда все еще доносился громкий разговор.
Я расплатился и вышел из ресторана.
Этот молодой человек с его цинизмом и наглостью не выходил у меня из головы, и я думал: «Неужели таких бесшабашных много?»
Это было бы ужасно, если б не было и другой молодежи, ничего общего не имеющей с господами Щетинниковыми и которая с презрением отворачивается от этого «нового слова» бесстыдства.
Месяца через три после встречи с Щетинниковым я услыхал, что он, благополучно съездив в голодающие местности, охотится за богатой невестой, немолодой уже девушкой, Зоей Сергеевной Куницыной. Я знавал эту барышню и понял, что охота должна быть интересной. Коса нашла на камень.