После долгого и утомительного крейсерства в Балтийском море “Вихрь”, к общему удовольствию матросов и офицеров, целый месяц не бывавших на берегу и питавшихся солониной и сухарями, в девятом часу хмурого августовского утра подходил к Гельсингфорсу.
Ветер был довольно свежий и попутный. Слегка накренившись, “Вихрь” быстро несся под всеми своими парусами на двух высоких мачтах, держа курс на проход между скалами двух островов, на которых расположены укрепления Свеаборга — крепости, защищающей вход на гельсингфорский рейд.
Проход между островами был неширок. При малейшей оплошности рулевых, при отсутствии у капитана глазомера, при недостатке находчивости возможно было со всего разбега налететь на одну из гранитных глыб и разбиться вдребезги.
Но командир брига, молодой еще капитан-лейтенант, три года командовавший судном и знавший все его качества несравненно лучше и тоньше, чем качества своей молодой жены, разумеется, и не думал уменьшать парусов.
Он считал бы это позором, и его бы засмеяли потом товарищи-моряки, а матросы смотрели бы как на труса.
В те времена и большие трехдечные корабли , управляемые лихими капитанами (тогда еще ценза не было, и капитаны могли основательно изучать свои суда, долго ими командуя), влетали под брамселями и бом-брамселями (самые верхние паруса) в еще более узкие ворота кронштадтской стенки или ревельской гавани, — так с маленьким бригом и подавно было бы стыдно струсить.
И капитан совершенно спокойно стоял на мостике, смеривая зорким глазом расстояние до прохода, чтобы в необходимый момент слегка привести к ветру и влететь в середину, вполне уверенный в своем старшем рулевом Кислицыне, который стоял на штурвале вместе с тремя своими подручными.
Несколько напряженный и сосредоточенный, держа твердыми руками ручки штурвала, и Григорий, сильно загоревший, с надувшимися жилами красной шеи, оголенной из-под широкого воротника синей фланелевой рубахи, впился своими загоревшимися голубыми глазами вперед, на бугшприт брига, и с чувством удовлетворенности мастера своего дела видел, что нос судна несется по одному направлению, не уклоняясь от румба.
Он так же, как и капитан, знал до тонкости все достоинства и недостатки “Вихря” относительно послушливости его рулю и, не любивший службы и тяготившийся ею, тем не менее любил этот бриг, движение которого направлял. Любил и относился к нему почти как к живому существу, одухотворяя его качества, и порою хвалил его, а порою сердился на него.
Он изучил его в течение нескольких лет службы своей рулевым. Он знал, при каких условиях “Вихрь” артачится и рыскает по сторонам, словно бы чем-то недовольный, и тогда бранил его мысленно, ворочая штурвалом; знал, когда он так и норовит носом кинуться к ветру, чтобы заполоскали кливера, и тогда надо было не зевать и не пускать его шалить, держа руль немного на ветре; знал, наконец, когда “Вихрь” послушлив, как смышленое существо, и при малейшем движении руля нос его покорно катится в ту или другую сторону.
И тогда на некрасивом скуластом лице Григория светилась довольная улыбка, и он мысленно одобрял “доброе” судно…
Уж эти серые скалы были совсем близко под носом.
“Пора бы и спускаться!” — подумал Григорий, цепко ухватившийся за штурвал и готовый немедленно, по команде, повернуть его.
Но молодой капитан медлил, словно наслаждаясь видом своего брига, несущегося прямо на скалу острова, и с приподнятыми нервами дожидался последнего момента, после которого уже не было спасения.
И тогда, когда этот момент наступил, когда бугшприт “Вихря” был в нескольких саженях от острова, он нервно и громче, чем бы следовало, скомандовал, внезапно охваченный жутким чувством опасности:
— Право! Больше право!
Григорий в то же мгновение завертел штурвалом изо всей мочи.
И “Вихрь”, немедленно быстро покатившись носом влево, пронесся между островов, по самой середине прохода, и, салютуя из своих маленьких пушек контр-адмиральскому флагу, раздувавшемуся на верхушке мачты, вошел на гельсингфорский рейд и стал на якорь вблизи от эскадры, стоявшей там.
Григорий закрепил штурвал руля, вычистил медь на нем, вытер его, потом навел глянец на компас и, справивши все свои дела, пошел на бак.
Притулившись у борта, он посматривал на город, на корабли и мысленно перенесся в Кронштадт.
“Что-то Груня? Как она поживает, родная? Чай, скучает одна, бедная!” — думал Григорий.
Он нередко тосковал по жене и с самого выхода из Кронштадта не имел о ней никаких известий. Бриг не заходил ни в один из портов, и нельзя было спросить о ней у матросов с тех кораблей, которые побывали в Кронштадте. И ему ни разу не пришлось написать ей.
Тем временем капитанский вельбот, на котором командир ходил на флагманский корабль с рапортом к адмиралу, вернулся, и гребцы, явившись на баке, рассказывали, что эскадра только вчера как пришла из Кронштадта. Пять ден там стояла. Вот так счастливые матросики, которые побывали в Кронштадте, не то что они с “Вихря”.
— Ни тебе в баню, ни погулять! — жаловались гребцы.
— Ну, а Кронштадт, братцы, на своем месте стоит! — говорил молодой, здоровый вельботный старшина. — Бабы все знакомые заскучили по нас и велят всем кланяться! — прибавил со смехом матрос, обращаясь к толпившейся кучке.
— А про мою матроску ничего не слыхал, Чекалкин? Жива? Здорова? — как будто спокойно спросил, подходя к Чекалкину, Григорий и считая ниже своего достоинства обнаружить перед товарищами свое душевное волнение.
Молодой матрос как-то смущенно отвел глаза и проговорил:
— Как же, слыхал… Здорова… Матросы видели ее на рынке… — и как-то неловко замолчал.
Григорий заметил это смущение, и сердце в нем так и екнуло.
Однако он не показал и вида, что заметил что-то странное и в глазах и в тоне Чекалкина, и отошел прочь.
“Что это значит? Уж не пустили ли про Груню какие-нибудь подлые слухи? От подлых кронштадтских баб это станет. Злятся на Груню, что на их не похожа!” — думал Григорий и решил, как отпустят на берег, повидать одного старого знакомого матроса с корабля и дознаться от него, в чем дело.
Несколько взволнованный, Григорий хотел было спуститься вниз, чтоб приняться за письмо к Груне, как его нагнал судовой писарь и, подавая ему конверт, проговорил:
— Вместе с казенными пакетами с флагманского корабля и тебе пакетец есть, Кислицын. Верно, от дражайшей супруги!
— Должно быть! — смущенно ответил Григорий, обрадованный и вместе с тем изумленный письму от жены, которого не ждал, так как не хотел, чтоб кто-нибудь посторонний был посредником между ними.
Сама Груня кое-как читала, но писать не умела.
Григорий спустился вниз на кубрик и, усевшись на рундуке, вскрыл конверт, и едва только прочел первые строки анонимного произведения Иванова, как сердце упало в нем и лицо его исказилось выражением ужаса, злобы и страдания.
Он дочитал внимательно это письмо, столь обстоятельное и подробное, упоминавшее даже о заложенных двух платьях и шубке, спрятал его в карман, и на него словно бы напал столбняк. Он стоял недвижно, с застывшим, помутившимся взглядом, с беспомощно опущенными руками.
Появление какого-то матроса заставило его прийти в себя, почувствовать прилив бешеной ревности и сознать, что какое-то ужасное, тяжкое горе внезапно мучительно обрушилось на него, и в то же время какая-то смутная надежда, что все, что написано, неправда, клевета, мгновениями проникала в его душу и несколько облегчала его.
Он был словно в каком-то тумане и чувствовал только, что ему больно, невыносимо больно и что надо узнать поскорей всю правду.
Переживая эти страдания глубоко любящего и ревнивого человека, Григорий, однако, имел мужество скрывать их от посторонних глаз. Лицо его было только напряженнее и суровее и глаза возбужденнее.
В душевных страданиях, то веря, то не веря тому, что написано о жене, то готовый перервать горло подлому писаришке, то с презрением отгонявший мысль, будто он мог быть полюбовником жены, провел Григорий утро, и когда после пополудня команду отпустили на берег, он тотчас нанял финку и поехал на корабль, где служил его знакомый старый матрос.
Через полчаса Григорий вернулся на бриг мрачнее ночи.
Старый матрос подтвердил, что слухи о подлеце Ваське ходили и что он видел Аграфену, сильно заскучившую и исхудавшую.