Прошла неделя с тех пор, как Григорий ушел на “Вихре” в плавание. Одна знакомая матроска сказывала, что “Вихрь” во все лето ни разу не зайдет в Кронштадт. Ей один писарь старый говорил, который “все знает”.
Писаренок точно в воду канул.
Это показалось Аграфене чем-то странным, ей как будто было даже обидно, что он так добросовестно исполнил ее же приказание: “не услеживать”.
Если писаренок не “брехал” тогда зря, то мог бы раз-другой как будто ненароком встретиться.
А то бегал-бегал два месяца, пялил глаза, да и был таков! Какая же это любовь?
“Уж не случилось ли чего с ним?” — беспокоилась порой Груня.
И во время своих выходов на улицу она нет-нет да украдкой и взглядывала: не идет ли навстречу этот пригожий, аккуратный, молодой писарек?
И матроска досадливо отворачивала взор, не встречая своего поклонника ни на улицах, ни на рынке.
“А может, его назначили на какой-нибудь корабль и его нет в Кронштадте?”
Так порой думала матроска, но думы о писарьке не были продолжительными и не переходили в греховные мечты, как было раз. Дьявольского наваждения, слава богу, не было, и Груне не в чем было каяться.
Просто ей жаль этого робкого паренька, которого она так строго “отчекрыжила”, вот и все. Что может быть другого? Не льстится же она, в самом деле, на хорошенького писаренка? Она и по имени его даже не знает. Она, слава богу, любит и почитает своего матроса и помнит, что мужняя жена. Небось закон соблюдает, и ни в чем ее упрекнуть нельзя.
Подобными объяснениями она успокоивала себя, когда замечала, что в голову ее подчас являлись мысли о писаре. Ей казалось, что она вовсе забыла о нем думать — мало ли этих прощелыжников-писарей в Кронштадте, — а он нет-нет да и вспомнится, и словно бы от этого воспоминания и тепло и грустно на душе.
Почти уверенная, что поклонник ее в море, матроска чуть не ахнула, когда однажды, часу в восьмом утра, отправившись на рынок, она увидала этого самого писаренка, шедшего навстречу.
Сердце ее забилось радостно и тревожно. Она чувствовала, что лицо ее заливается румянцем. Ей вдруг сделалось весело, и погожий июньский день ей показался еще светлей и погожей.
И он шел не спеша, с опущенной вниз головой, точно подавленный каким-то горем, и не поднимал глаз.
Стараясь скрыть охватившее ее радостное волнение, Аграфена приняла строгий вид, опустила глаза и прибавила шагу. Вот-вот они сейчас сойдутся и разойдутся, — он на нее и не взглянет.
“Видно, и забыл обо мне!” — подумала задетая за живое матроска, исподлобья взглядывая на писарька.
Но в ту же минуту он быстро поднял голову и, встретив ее взгляд восторженным взглядом, весь словно бы просиявший от счастья, снял фуражку и проговорил:
— Мое навеки вам нижайшее почтение, Аграфена Ивановна! Дозвольте умолить вас выслушать одное мое слово…
— Ну, здравствуй… Чего тебе надо еще? — строго промолвила Груня чуть-чуть дрожавшим голосом.
Она приостановилась и вопросительно смотрела на этого хорошенького, свежего и румяного, щегольски одетого писарька. Его большие черные глаза так и впились в ее лицо и точно ласкали своим нежным взглядом и говорили о любви.
— Как вам угодно будет, Аграфена Ивановна, но только я не могу, — начал он мягким нежным тенорком.
— Чего ты не можешь? говори толком.
— Не могу исполнить вашего повеления, чтобы не видать вас. Терпел две недели и… нет больше сил моих… Не будьте столь ко мне жестоки… Позвольте хоть издали любоваться на вас, Аграфена Ивановна…
— Опять замолол! Не мели пустяков! — промолвила Груня, продолжая путь.
— Для вас пустяки, а для меня, может быть, решается судьба жизни! — продолжал Васька, идя рядом с Аграфеной… — Не берите на душу греха в погибели человека…
— Отстань… Что еще выдумал?
— Вовсе не выдумал, Аграфена Ивановна… Я целых две недели, можно сказать, был в непрерывной тоске и в непрерывных мечтаниях о вас… Ни сна не было, ни аппетита. Так только поддерживал свое существование… Отмените ваше приказание… насчет моего обожания. А не то… без лицезрения вашего лица мне лучше не жить.
— Сдурел ты, что ли?..
— Помрачение форменное, Аграфена Ивановна. Первый раз в жизни почувствовал, что значит, когда обожаешь всеми нервами своего существования по гроб жизни. Дозвольте встречаться, а не то в отчаянности я могу решить себя жизни…
— Что ты? Что ты? — испуганно проговорила матроска, останавливаясь и с участием взглядывая на писарька, лицо которого в эту минуту имело самое трагическое выражение. — Как тебя звать-то? — прибавила она.
— Василием! — мрачно проговорил писарь.
— Опомнись, Василий! Не говори таких слов. Грех, большой грех!
— Вовсе я в беспамятстве от чрезмерной любви к вам, Аграфена Ивановна.
— Глупый! Разве можно любить чужих жен? Я — в законе. А ты заведи свою, да и люби… Мало ли девушек в Кронштадте.
Васька горько усмехнулся.
— Эх, Аграфена Ивановна! Может, и много их, да вы-то одни!
— Отвяжись… Не болтай… Иди, иди прочь!.. Люди увидят.
И матроска, вся взволнованная, пошла, ускоряя шаги.
— Так это последнее ваше слово, Аграфена Ивановна?
— Да чего ты от меня хочешь?
— Видеть вас, только видеть и знать, что вы не сердитесь на несчастнейшего человека!
— Да как я могу запретить дураку смотреть на себя?.. Пяль глаза, коли тебе охота… Только смотри, около дома не ходи!..
— Чувствительно благодарен вам и за то… Пречувствительно. Вы, можно сказать, вернули меня к жизни.
И с этими словами Васька взял руку Аграфены и крепко-крепко пожал ее.
— Сегодняшний день — для меня незабвенный! — прибавил он и шепнул: — Прощай, любовь моя!.. Прощай, андел души моей!
И, приподняв фуражку, обогнал матроску и еще долго оглядывался, словно бы не мог от нее оторваться.
— Глупый! — шепнула матроска.
На душе у нее была радость. Эта любовь невольно находила отклик, и она вдруг почувствовала, что писарек ей необыкновенно мил и дорог.