— Был Никандра Петрович во всем своем форце, когда перед Крымской войной назначили его командиром «Дромахи». Конверт был только что отстроен и назначен в дальнюю, и Никандру Петровича изо всех других выбрали, как самого что ни на есть исправного капитана… Дока он был на флотской службе, это надо правду сказать… И отчаянности в нем было много… Как есть был форменный капитан… смелый… Во флоте знали его отчаянность, еще когда он бригом «Скорым» командовал. Бывало, на других судах два рифа у марселей возьмут, а он дует себе на бриге без рифов… Знал, когда, значит, до точки дойти, не утопивши себя и людей. Ну и матросы были у него, вроде будто чертей… Он их тоже довел до отчаянности, потому что пощады не давал. Чуть что… заминка какая… меньше ста линьков не назначал… Такая у него была плепорция… А насчет бою, так это не в счет… Чистил… Почитай, ни одного матроса у него не было, чтобы, послуживши у него, остался с целыми зубами. Самый форменный мордобой был… Вы-то, вашескобродие, этого мордобойства уж не застали, а я десять лет при таком положенье служил… Сами понимаете, отчего другой матрос до бесчувствия напивался… Теперь небось нет такого пьянства, как было… Потому — другое положенье… и люди другие.
Старик затянулся, сплюнул и продолжал:
— А было в те поры Никандре Петровичу лет около сорока… И был он из себя видный, плотный и глазастый… Румяный такой и блондинистый… И очень приверженный к женской команде… Не брезговал… была бы только баба товаристая, а звания ейного не разбирал. Женатым не был, а в ту пору у него жила будто горничной одна шельмоватая девка, из Петербурга привезенная… Шлющая такая… Аленкой звали… Бегала она на конверт, когда мы в гавани вооружались… Завтракать носила своему барину… Так вот, как назначили к нам этого самого Ястреба — его так матросики звали, — и мы поняли, какие такие настоящие ястребы бывают… Налетал, я вам доложу. Так налетал, что и обсказать невозможно… А как вышли в море, пошла настоящая шлифовка… Не дай бог и вспомнить… Тьфу!
И Кирюшкин сплюнул.
— А вестовой у него — из наших «дромахинских» матросов — одно слово, словно бы в потемнение рассудка от страха вошел… Чуял он беду, как только Ястреб его в вестовые выбрал… Мы с Тепляковым земляки были… «Плохо, говорит, мое дело, Андрейка. Ястреб недаром меня в вестовые выбрал. Изничтожит он меня, попомни, говорит, мое слово… Потому зол он на меня». — «Что ты, говорю, мелешь. За что ему быть злым на тебя. Он тебя вовсе и не знает!» — «То-то, говорит, знает», — и сам с лица побелел.
И повинился мне тогда Тепляков, что он к этой самой Аленке приверженность имел и тайком забегал к ей на кухню, когда ейного барина дома не было. И раз он их застал. Однако ни слова не сказал. Но с той поры Тепляков остерегался ходить… Аленка все-таки бегала к нему в казармы и с ним гуляла. И Никандра Петрович, должно быть, догадывался, но только все-таки Аленку держал… очень уж занозистая девка была… Огонь-девка… — «Я, говорит, и своего Ястреба люблю, и матросика люблю… На всех меня хватит…»
— Что ж, Ястреб мстил Теплякову, что ли? — спросил я.
— А бог его знает, что в его душе было, а только он беднягу вестового почти что каждый день без всякого милосердия тиранил — то боем, то поркой… К каждой малости придирался… За все на нем сердце срывал. И до такой отчаянности его довел, что сам, должно быть, испугался, как бы матрос чего в потемнении ума не сделал! И этак месяцев через пять отчислил его от вестовых. И взаправду, пора было… а то Тепляков беспременно прикончил бы Никандру Петровича… Он, положим, терпеливый был, но все-таки норовистый. Есть такие, вашескобродие. Терпит-терпит до данного ему предела, а потом на всякую отчаянность пойдет. И доходил уж Тепляков до предела. Сознался после мне, что недобрые мысли были… Большое зло он на Ястреба имел. И пропасть бы им обоим, если б в те поры не увольнил Никандра Петрович своего вестового и не взял другого. Вовсе ожесточил человека и в тоску ввел! Однако и покурить пора, вашескобродие.
— Этот самый Тепляков и «выправил» Никандра Петровича? — спросил я.
— А вот узнаете, вашескобродие. Заставили рассказывать, так слушайте! — ворчливо ответил Дмитрич, задетый в своем самолюбии рассказчика, привыкшего, чтоб его слушали. И вообще он, несмотря на свою горемычную жизнь и почти нищенское положение, умел сохранять свое достоинство.
Докурив свою цигарку, старик сказал:
— А хорошо на солнышке… Кости-то старые греет… Верно, и Никандра Петрович солнышку радуется. Он и не знает, что мы про него рассказываем, и, верно, забыл, что мне три зуба вышиб…
— Три?
— То-то три, и сразу. Рука у него была тяжелая…
— И наказывал вас линьками?..
— И очень даже довольно часто… За пропой казны… Ну, да бог с ним… Я зла на него не имею… Мало ли чего было… И дай ему бог на том свете покою… Потому — понял свою ожесточенность и людей стал жалеть… Беспременно явлюсь к нему… Я и не знал, что он тут на даче…
— Кажется, тут… Ну, так рассказывайте, Дмитрич.
И старик продолжал.