Выражение ужаса исказило черты желтого бесстрастного лица лоцмана и мелькнуло в его глазах, когда он увидал, что заряжают орудие.

Но китаец овладел собой и, казалось, что-то обдумывал.

— Надо держать у левого берега… Право на борт! — вдруг проговорил он, обращаясь к вахтенному офицеру. — Здесь мелко… Нельзя идти! — пояснил лоцман.

— Право на борт! — скомандовал лейтенант Кичинский.

— Это зачем? — крикнул капитан.

— Лоцман сказал.

— Эта каналья врет. Он — тайпинг и хочет нас одурачить. Держать ближе к правому берегу.

— Есть!

И рулевые снова переложили руль.

Тогда лоцман подошел к капитану и сказал:

— Я ошибся, капитан… Я виноват, капитан…

— Что такое?

— Тайпинги не эти. Вон где тайпинги, капитан! — говорил он, указывая вздрагивающей рукой на войско манжуров-империалистов.

— Врешь ты…

— О нет, капитан. Я тогда не разглядел, а теперь хорошо вижу.

Капитан насмешливо улыбнулся.

— Капитан…

— Убирайся прочь…

Лоцман отошел и замер в неподвижной позе у компаса.

Орудие, стоявшее впереди мостика, у грот-мачты, было заряжено, и артиллерист, приблизившись к капитану, доложил:

— Готово! Куда прикажете палить?

И странное дело! Этот вопрос поставил, по-видимому, капитана в некоторое затруднение, и он несколько секунд не отвечал.

Хмель, если он и был в его голове, выскочил в эту минуту, и намерение послать бомбу в тайпингов вдруг представилось ему невозможной, нелепой жестокостью.

Но отменить приказание, велеть разрядить орудие казалось ему несовместимым с его, капитанским, престижем.

Почти все офицеры и матросы были наверху. Недоумевающие, молчаливые и, казалось, втайне осуждающие то, что готово было свершиться, смотрели они то на мостик, где стояло начальство, то на берег, откуда доносились ружейные выстрелы.

Вот перед этими-то всеми людьми капитан, ревниво оберегающий свое достоинство, и не хотел показаться смешным, отменивши свое приказание и словно бы показавши перед всеми, что он испугался протеста мичмана Вергежина.

И, бросив взгляд на палубу, он заметил, что Вергежина и доктора нет наверху. И он понял, почему их нет, понял их негодование, и сам испытывал в эту минуту тяжелое чувство человека, попавшего в невозможное положение.

Но, разумеется, ничто не выдавало мучительности его душевного состояния. Казалось, он был совершенно спокоен и знал, что надо делать.

И, взглядывая на берег и измеряя своим привычным “морским глазом” расстояние, он, наконец, тихо сказал артиллеристу:

— Поставьте на самый дальний прицел и наведите орудие в промежуток между двумя толпами китайцев: посмотрим, как далеко упадет снаряд.

Выход был найден.

И повеселевший капитан, усмехнувшись, прибавил:

— Бомба должна упасть далеко за этими канальями. Так смотрите: на самый дальний прицел!

— Есть! — отвечал пожилой артиллерист из “бурбонов” и, казалось, был несколько разочарован.

Спустившись с мостика, он отдал приказание комендору.

Минуты через две-три орудие было наведено. Артиллерист сам несколько раз проверил наводку и, обливаясь потом, красный как рак и несколько торжествующий, что служит предметом общего внимания, смотрел, выпучив глаза, на мостик, ожидая приказания стрелять.

На палубе наступила тишина, та угнетающая тишина, которая невольно бывает при виде чего-то непонятного, возмущающего людскую совесть…

Почти все матросские лица были напряженно-серьезны. У всех, казалось, была одна и та же мысль. И она искала выхода в вопросе, которым тихо обменивались матросы:

— Неужто в людей будем палить?

И веселые лица начальников, стоявших на мостике, вызывали осуждение.

— Гляди, как Атойка замер! — заметил кто-то из матросов.

— А ты думал как?.. В его будут палить. Ему и жалко.

А лоцман китаец действительно словно бы замер.

Его желто-бледное с обтянутыми щеками лицо стало еще желтей и в своей неподвижности, с закрытыми глазами, казалось безжизненным.

О чем думал, как проклинал в эти минуты китаец “варваров”, которые готовы были шутя совершить ужасное дело?

Он открыл глаза. Взгляд их сверкнул выражением ненависти и презрения.